«Мой мальчик, это я…»

187

Описание

Наш современник. – 1994. – № 6 – С. 160–181; № 7. – С. 94–121.

1 страница из 24
читать на одной стр.
Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст

Шрифты

  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

  • Аа

    Iowan

  • Аа

    San Francisco

  • Аа

    SF Serif

  • Аа

    New York

  • Аа

    Helvetica Neue

  • Аа

    Arial

  • Аа

    Georgia

  • Аа

    Times New Roman

  • Аа

    Courier

  • Аа

    Courier New

  • Аа

    Menlo

  • Аа

    SF Mono

стр.

Глеб Горышин

Мой мальчик, это я…

записки по вечерам

Мы помним предсказание одного из наших великих: если будет литература, будут писатели, то последние станут не сочинять, а записывать то значительное, что выпадает им пережить. Разумеется, значительность пережитого соразмерна с масштабом личности записывающего Смею предположить, что предложенные читателю «Записи» сделаны в соответствии с этим заветом. Правда, предположение задним числом.

Можно посчитать «Записи» дневником, но тогда возникает недоумение: дневники, как правило, публикует не автор, а публикатор, когда автора нет в живых... Тогда что же — литературные мемуары? избави Бог! «Записи» сделаны по-живому, одновременно с происходящим, с затратой нервов, жизненного вещества, при непосредственном соучастии автора как главного действующего лица, по сюжету судьбы, пока что незавершенной.

Итак, перед вами некая повесть временных лет, 1975–1982 годы, летописание с точки зрения литературного функционера тех времен, в жанре излюбленной автором смолоду исповедальной прозы. Со всеми несовершенствами оной. Без забегания вперед, без поправок на время.

Как помню себя, все писал и писал. Я — писатель, член Союза писателей. И вот я взял перо, чтобы писать все по-новому, все, все, решительно все. Не на машинке буду стучать, как стучал до сих пор, а перышком по бумаге, в тетради с разлинованными страницами. Писать и не печатать — вот в чем штука! Не для печати писать, а просто так, в числе других жизненных оправданий, питаться, гулять, ходить на службу — и писать. Да, еще и думать. То есть сначала думать, а потом писать. Или одновременно: думать-писать. Что в голову прибредет. Если даже голова полна всякой мерзости, дряни — записывать мерзость и дрянь.

Но, ежели без лукавства, все равно для прочтения. Пишешь и оглядываешься: кто прочтет? Кто-кто?! Жена прочтет. Это точно! Она прочтет. Значит, я напишу не всю мерзость, не всю дрянь, а только отчасти.

За Василием Васильевичем Розановым не стоит гоняться. Не угонишься. Василий Васильевич был счастливчик: так мало знал о действительности, зато угадывал, верно далеко наперед. Иногда ошибался, но это неважно. Он думал, что проститутки все до одной на Литейном, а в Риме, Мюнхене их и в заводе нет. Он полагал, что проститутки от несовершенства российского законодательства, брачного права: в России браки не по любви, а по расчету. Проститутки — отдушина для несчастливых в браке мужей. Жены тоже утешаются в супружеской неверности, как Анна Каренина у Льва Толстого. В Риме, в Мюнхене, думал Василий Васильевич, брачное право дает такую свободу выбора, что отдушина не нужна. И проститутки не заведутся, как не заводятся блохи в чистом жилище. Василий Васильевич Розанов был идеалистом, ему было просто заглядывать вперед: обзор не застили окружающие предметы и вопросы.

Нынче столько нагромоздилось повсюду предметов, еще больше того вопросов, что ни вперед не заглянешь, ни назад не обернешься. Впереди непроглядно темно, позади смешались в кучу кони, люди... О настоящем известно, что коней всех извели под корень, а люди... Василий Макарович Шукшин спросил у всех нас: «Что с нами происходит?!» Не получил ответа и помер...

Брежневу дали медаль Жолио-Кюри — за мирную инициативу. В Португалии введен комендантский час: коммунизм не прошел. В Анголе развязана война: наше оружие против американского и китайского оружия. Президент США Форд поехал в Китай, отказавшись от встречи с Брежневым. Президент Чехословакии Гусак, отсидев срок в нашей тюрьме, теперь приехал с визитом; перед ним цокал копытами в Шереметьеве почетный караул. Гусака поцеловал Брежнев. У Гусака взгляд выряжает покорность судьбе, высшую покорность, обретенную у нас в лагере. Гусак — продукт советской воспитательной системы.

Вот уже месяц прошел, как я второй секретарь в Союзе писателей. Тут как-то меня вызвали в суд; стоя в зале суда перед лицом судьи и народных заседателей, на вопрос судьи я так и ответил... Судья спросил: «Где вы работаете?» Я ответил: «Я работаю в Союзе писателей вторым секретарем правления». Хотя не первым, но и не третьим. Вторым!

На суд меня вызвали свидетелем по делу Молчанова: Молчанов подал в суд на журнал «Аврора», журнал похерил его рассказ. Дело было при мне, я заведовал прозой в «Авроре». И я не знал, что ответить суду, рассказ Молчанова выпал у меня из памяти.

Но я помнил, что я ВТОРОЙ секретарь.

Истец не явился на суд, суд отложили. Он не явился и на повторное заседание, поскольку к тому времени умер. Я расписался в журнале судебного секретаря в том, что мне известна мера ответственности за дачу ложных показаний. А истец был мертв...

Многие умерли в эту осень.

Умерла Ольга Берггольц. Я стоял у ее гроба, с красно-черной повязкой на рукаве, видел перед собою Розена, седого, чистого, в хорошем костюме, в добротных ботинках, привезенных из Франции или из Швеции. Я видел Ольгу Берггольц — без признаков какой-нибудь, когда-то бывшей жизни на одутловатом, оплывшем, умершем еще до наступления клинической смерти лице. Блокаду сняли, врагов победили, но вскоре после того возникла блокада вокруг каждого человека, если человек чувствовал, мыслил, страдал. В блокаде оказались души, взыскующие чистого воздуха правды. Душа Ольги Берггольц, перетруженная в ленинградскую блокаду, не вынесла новой блокады. В конце наших пятидесятых, начале наших шестидесятых в общественной атмосфере поотпустило, души начали отходить. Но мало-помалу опять прихватило, забрежневело, и Ольга Берггольц стала пить, то есть учинила над собой замедленное самоубийство. Она умерла лет пятнадцать тому назад...

Вокруг ее гроба в гостиной Дома писателей блокада сомкнулась железным кольцом. Сновали шпики, кудрявый Борис Павлович, резидент, чему-то улыбался, разговаривая со стукачами. Зеленоватый с похмелья обкомовец К. курил сигарету за сигаретой. На улице маялась милиция. Все чего-то боялись.

Берггольц хоронили на Литераторских мостках, на Волковом кладбище. Покуда предали земле, много всего наговорили, вне связи с тем, что выставили в гробу, — останками. Правда, жал на педали Федор Абрамов, это еще в Доме, в узком кругу своих. Советская дама, зампред горисполкома, щебетала, не заботясь о том, какие слова прощебетаны ею, будучи совершенно уверена, что всякое слово в ее устах — благо для слушателей. Выступали от рабочих, еще от кого-то.

Над могилой прочел стихи на смерть поэта Глеб Горбовский, нашел единственные слова, как будто услышанные оттуда сверху.

Актер Е. читал стихи Ольги Берггольц. Я знал, что, выполнив поручение, Е. пойдет обедать в Дом искусств с изрядно потрепанной балериной и будет думать о волоокой юной пианистке. Актер Е. озабочен тем, каковы его шансы на выборах в местком Ленконцерта, сохранит ли он за собой пост председателя. Если сохранит, то наконец-то выбьет квартиру, а если нет...

Автобус с гробом Ольги Берггольц ехал через сумеречный, присыпанный снегом, накормленный, напоенный, но все равно заключенный в блокаду город. У входа на Волково кладбище стояли люди с блокадным выражением на лицах. Они подчинялись какому-то насилию, даже не зная, какому.

И мертвая Ольга Берггольц подчинялась насилию. Ей лучше бы лечь вместе с теми, кто слышал ее в войну, в ту блокадную зиму, когда слова происходили из сердец. Но ей почему-то не разрешили лечь туда, где ей уготовано историей место. Ее — мертвую — не пустили к любившим ее — живою — на Пискаревское кладбище, привезли на Волково, к Блоку, Глебу Успенскому, Леониду Андрееву... У нас хоронят не по родству душ, а по табели о рангах.

Все было кощунственно на этих похоронах, на этом кладбище: и выступающие по той же табели, и безмолвная — от скорби и сознания совершаемого кощунства — толпа, и парижская дубленка Розена, тоже сказавшего слово, и лицо Макогоненко, бывшего мужа Ольги Берггольц, округлое, сытое, благообразное...

Когда покончили с этим делом, ко мне подошел юноша и сказал:

— Извините... Мне показалось, что что-то не так. Не те люди выступали. Не те слова говорили. Извините... Я посторонний. Я просто люблю стихи.

Улыбался чему-то, разговаривая со стукачами, Борис Павлович. Неподалеку от только что насыпанной могилы Ольги Берггольц сидела на собственной могиле каменная актриса Тиме...

Где-то вокруг всего происходящего — противоестественного — железным обручем сомкнулась блокада. Обруч блокады я чувствовал внутри себя. Сыпал снежок. Что-то было не так.

Все было не так.

Доктор Г-ч сидел за столом, слегка седой, чуть-чуть красноносый, в платочке в горошек, повязанном вокруг шеи поверх докторского халата. Доктор был в движениях плавен, округл; как личность закончен, завершен. Его большой, очерченный по лекалу нос являлся доминантным признаком завершенности образа.

Вообще, носы самоценны. Недаром же Гоголь придал носу Ковалева статус суверенного персонажа. Носы несколько поперед каждого из нас, уважаемые коллеги: сначала нос, потом человек имярек. Например, про украинцев сказано: «хохлы дубоносые», то есть сперва хохлацкое упрямство, а за ним все другие национальные признаки. Носы, как люди, бывают большие и маленькие, нахальные и робкие, глупые и умные, повадливые и застенчивые. Нос — удостоверяющий штемпель на лице человеческом. Румпель. Паяльник. Рубильник. Руль. Форштевень.

Нос доктора Г-ча вел его по жизни таким образом, что он в свои средние годы оказался заведующим урологическим отделением диспансера.

— Покажите ваши яички, — сказал пациенту доктор Г-ч.

Он взял яички в свою мягонькую ладошку. Яички, как птенчики, пугливо съежились; левое яичко ушло куда-то вглубь.

Комментарии к книге «Мой мальчик, это я…», Глеб Александрович Горышин

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства