Юлиан Семенович Семенов. Научный комментарий
Апрель был на редкость студеным; по ночам звенели прозрачные заморозки; черные ветви деревьев раздирали холодную голубизну воздуха, словно бы моля о тепле.
Предмет живописи, подумал Маяковский; ветки, как руки; голос не суть важен; «мысль изреченная есть ложь»; всегда ли? Тем не менее смысл молитвы сокрыт именно в руках; единственно, видимо, что в человеке до конца истинно, так это жест; наверное, поэтому балет бессмертен.
Он неторопливо размял папиросу, прикурил, тяжело затянулся, подвинул листки бумаги, испещренные выписками из критических статей о нем: «поэт кончился», «гонит строки», «не стихи, а рубленая лапша», «неумение понять новое время», «мастер штампа», «дешевое развлекательство», «саморекламность»...
Набрал номер Яна:
— Хочешь выпить чашку крепкого чая?
— Тогда я ставлю воду на примус.
— Через три минуты буду у тебя.
Через шесть, подумал Маяковский; наверняка встретит кого-нибудь в коридоре, да и регулировщик долго держит пешеходов. Москва помаленьку становится Нью-Йорком; имел ли я право публиковать — «ненавижу Нью-Йорк в воскресенье?» Все-таки, наверное, да, потому что я действительно в воскресенье ненавидел этот город, зато очень любил его в будни. Эльза говорила, что в парижских газетах меня назвали человеком, готовящим русских к ненависти против американцев. Слепота? Неумение читать? Ведь я писал об Америке так, чтобы вызвать к ней симпатию. Мы никогда не умели спорить: «или думай, как я, или ты ирод, враг, третьего нет».
Барство, как и рабство, не терпит ни личности, ни мнения, ни права на собственную позицию; в общем-то логично: барство — это неограниченное владение себе подобными, а владеть можно только теми, кто запуган, лишен стержня. Правят рабами... Интересно, кто правит медузами? Есть же и у них главный барин?!
Ян пришел через семь минут, зажмурился:
— Сколько пачек «Герцеговины» выкурил, Влодек?
— Много. Сахар класть?
— Чай с сахаром — это не чай.
— Вчера я говорил с людьми Госиздата... Из текста поэмы они потребовали выбросить «...По приказу товарища Троцкого! — «Есть!» — повернулся и скрылся скоро, и только на ленте у флотского под лампой блеснуло „Аврора“». В «Памяти Войкова» просят убрать «Слушайте голос Рыкова, народ его голос выковал, в уши наймита и барина лезьте слова Бухарина — это мильон партийцев слился, чтоб вам противиться...»
Ян допил чай; чашка была маленькой, подарок Лили; поднялся, резко закашлявшись, — весной и осенью страдал чахоточными кровотечениями, с времен первой каторги.
— Одевайте тужурку, поэт, — сказал он. — Здесь невозможно говорить, впору вешать топор.
— Метафора, — отрезал Маяковский. — Это метафора, Ян. А я перестал им верить — истина конкретна. В коридоре есть топор, возьми его и попробуй повесить... Он ударит тебя по ноге, будет больно...
На улице, зябко поежившись, Ян спросил:
— Выписываешь из газет всю ту пакость, что на тебя теперь стали лить?
— Заметил?
— Мудрено не заметить... Если не уберешь те строки, что просят в Госиздате, удары станут еще более сильными.
— Что посоветуешь?
— Замолчать... На какое-то время — во всяком случае... Оглядеться. Мужиковствующих свора не прощает самости... Сейчас они бьются за расширение плацдарма... Ты — конкурент... Талант суверенен и сам назначает себе цену, помнишь? Ты ее назначил двадцать лет назад. И читатель поныне продолжает платить самой высокой ценой, какая только есть на земле, — он знает тебя, Влодек.
— Я привык к укусам критики, черт с ней... Важно другое: отчего молчат те, кто призван быть арбитром?
— Арбитров назначают, увольняют, корректируют... Читатель — главный арбитр... А он уже давно сказал свое слово...
— Полагаешь, главного арбитра нельзя сбить с панталыку? Капля камень точит. Атака против меня еще только начинается.
— Испугался?
Глаза Маяковского сделались яростными:
— Ты плохо говоришь со мной.
— Надо утешать? Уволь. Для этих целей у тебя есть тысячи знакомцев...
— Уже не тысячи. Оказывается, люди удивительно чувствуют, когда дерево начинает трещать под ударом топора... Отбегают загодя...
— Ты не имеешь права сдаваться.
— Поэту нельзя советовать замолчать, Ян. Это несопрягаемые понятия — «молчание» и «поэзия».
— Хочешь, сегодня я побуду с тобой?
— Я свободен до трех, потом совещание, я обязан там быть... Но вечером я приду к тебе и посидим вместе... А сейчас пообедаем у Шуры, ладно?
Маяковский недоуменно глянул на друга:
— Когда ты был у Шуры последний раз? Его закрыли. Нет больше Шуриной блинной, заняла контора по утильсырью... Шура оказался буржуем... Из Грузии приехал Бесо, рассказывал, что там теперь негде выпить вина и кофе, и никто не продает лепешек, и на базаре шаром покати... Произошло что-то горестно-непоправимое, Ян... Во имя чего? В Госиздате сказали: «Левый фронт и государственное строительство взаимоисключающие понятия». Вот так-то... «Идея государственности есть центр, никаких шараханий, мужик должен быть протащен сквозь горнило новостроек металлургии». Я возразил: «В свое время товарищ Троцкий предлагал протащить мужика сквозь военно-промышленный труд-фронт, идею отвергли, зачем же ее сейчас реанимировать?». Мне ответили, что я не понимаю настроений бедняцкой массы. Я грохнул: «Не понимаю настроений лентяев и обломовых! Республика Ленина дала равные гарантии всем, только надо учить людей пользоваться правами, добытыми в семнадцатом»...
— Ты сказал: «в Октябре семнадцатого», поэт... Ты был точен в разговоре с ними...
— Что, уже сообщили?
— А ты как думаешь?! Карлики учатся искусству борьбы на колоссах... Ничего, в конечном счете станешь печататься в кооперативных издательствах...
Маяковский покачал головой:
— На каком свете ты живешь?! Кооперативные издательства доживают последние дни... Без санкции РАППа теперь и за границей нельзя печататься, — отныне не читатель решает, что ему покупать в лавке, а писательская ассоциация... Будь я уверен, что смогу печататься по-прежнему, разве б...
Маяковский резко оборвал себя; Ян терпеливо ждал окончания фразы; не дождался; нахохленно поднял чахоточные углы-плечи:
— Ударишь по всему, что всех нас гнетет в поэме «Плохо»...
— Убежден, что напечатают?
На какое-то мгновенье лицо Маяковского сделалось морщинистым, старческим; персонаж Пиросмани; в огромных глазах, обращенных к небу, черные ветки ломались причудливыми сплетениями иссохшихся рук.
— Иногда я думаю, — тихо, с болью сказал он, — что теперь мое место в Париже и Берлине: Арагон, Брехт, Пискатор, Пикассо, Нексе... С ними у меня нет разногласий во мнениях едины...
Ян снова зябко поежился:
— Отныне выезд за границу будет жестко лимитироваться, Влодек...
— Сколько я помню, при Ленине самым страшным наказанием было лишение гражданства с высылкой за границу, потом уже расстрел...
— Ленин — это Ленин. Но и семинария кое-что значит, — тысяча девятьсот тридцать лет опыта, как ни крути...
Маяковский явственно, до пекущей, изжоговой боли в солнечном сплетении, вспомнил льняную голову Есенина; бедолага, не смог перестроить себя на революцию, я — под нынешнее время; квиты...
— Все чаще мне кажется, — сказал Маяковский, — что мы бессильны помочь грядущим событиям... Мы добровольно положили все свои права на алтарь революции, свято ей веря, но того, кто начал Октябрь, уж нет, а те далече... Нет ничего страшнее ощущения собственной букашистости — отчетливо понимаешь, что беду нельзя предотвратить, как бы ни старался...
...В столовке нарпита было грязно и липко; от радиаторов отопления тянуло холодом — котельная работала по графику, спущенному сверху, а не в зависимости от того, какая на дворе погода; две буфетчицы в грязных халатах отпускали кашу, сваренную кусками, — все равно съедят, идти больше некуда.
— Твои недруги, — сказал Ян, ковырнув вилкой перловку, — ищут человека с профессиональным именем, чтобы тот подписал их статью, — «спекулянт от поэзии»...
— Это уж было, — с усталым безразличием откликнулся Маяковский. — «Сочиняет горбатую агитку, чтоб больше платили»... Полонский в «Новом мире» дает два рубля за строчку, а я в нашем ЛЕФе получал двадцать семь копеек, да и то отчислял гонорары в общую кассу — Наркомпрос дотациями не жаловал, у нас ведь со своими не церемонятся, только перед чужими заискивают... Лакейство проистекает от вековечного рабства...
— Влодек, ты обижен и оттого становишься неблагоразумным...
— Благоразумие — позорно...
Маяковский отчего-то вспомнил, как в Доме печати его остановил Василий: «Зачем ты выступил против Булгакова?! Он же талантлив!» — «Испорченное радио, — ответил тогда Маяковский. — Я выступил как раз против того, чтобы запрещали его «Дни Турбиных». Пусть бы пьеса шла у Станиславского, пусть! А то, что мне не нравятся его герои, — вполне естественно... Подобные им посадили меня в одиночку... И держали там не день или месяц, Василий... Возьми стенограмму: смысл моего выступления в том, чтобы мерзавцы из реперткома не смели запрещать творчество, — даже то, которое мне не по душе».
В бильярдной на Пименовском, пока маркер Григорий Иванович готовил стол, выкладывая пирамиду, Маяковский достал из кармана письмо, еще раз пробежал четкие, каллиграфически выведенные строки:
«Товарищ правительство, членами моей семьи прошу считать... Жаль, что не успел доругаться с Ермиловым...»
Комментарии к книге «Научный комментарий», Юлиан Семенов
Всего 0 комментариев