Глеб Горышин
С портрета смотрит на меня...
Незадолго до смерти, тяжело больная, мама попросила меня: «Принеси мне, сыночек, тетрадку и ручку, я целые дни одна, хоть запишу, что помню, может быть, отвлекусь». Она записала немного, но память ей подсказала то существенное, что стоит знать потомкам — о своих предках. Вот эти записи:
«Факты, о которых буду рассказывать, известны только мне и еще нескольким людям.
Начало войны. Я работала главным врачом женской и детской консультации, на Транспортном переулке, 5. Меня вызвали в райздравотдел и приказали, по совместительству, возглавить медчасть во вновь организующемся эвакопункте, в школе № 305, по Лиговскому проспекту, 66.
Школу, из которой только что ушли дети, надо было немедленно превратить во временное пристанище множества людей, хлынувших от опасности очутиться в оккупации ненавистного врага. И это временное пристанище буквально в несколько часов было организовано. Это могли сделать только ленинградцы.
Для того, чтобы описать состояние людей, оказавшихся на эвакопункте, надо написать сотни страниц. Я остановлюсь только на нескольких людях и эпизодах. Нам, медицинской части, было отведено два классных помещения в первом этаже школы, с партами, классными досками. Все остальное надо было сделать самим. И мы сделали: в одном из классов к вечеру того же дня был открыт врачебный кабинет, на втором этаже — палата. Я, конечно, не помню подробностей, откуда все бралось, но в палате уже стояли накрытые койки, а в кабинете (с пирамидой парт в углу) стоял шкаф с медикаментами, перевязочным материалом, процедурный столик и тумбочка с электрической плиткой, на которой в стерилизаторе кипятились инструменты.
Начальником эвакопункта был высокий, красивый, довольно молодой человек в военной форме (кажется, лейтенант), суровый, неразговорчивый. Нам он сказал: «Имейте в виду, если будет дан эшелон, в первую очередь отправим детей и стариков».
Дат я, к сожалению, не помню, но думаю, что это был конец августа — начало сентября 41-го года. Ленинград в это время уже бомбили, бывали артиллерийские обстрелы, пока не массированные. Помещение школы наполнилось людьми до такой степени, что если дежурного врача вызывали на третий или четвертый этаж, проникнуть туда было почти невозможно: на лестнице некуда было ступить. И невозможно описать человеческое горе. Прибегали дети, потерявшие родителей, обезумевшие матери в поисках пропавших детей.
Вот один из таких случаев. Милиционер привел к нам с Московского вокзала мальчика лет шести. Он едва держался на ногах и так дрожал, что не мог произнести ни слова. Мы завернули его в простыню, одеяло, накормили, потом общими усилиями помыли, уложили в постель, ребенок немножко успокоился. Он нам сказал, что его зовут Робиком, когда пришел в себя рассказал следующее (помню почти дословно): «В Оредеже, где мы жили, папа работал на железной дороге. Все побежали на станцию, и мы побежали тоже, с папой и с мамой. Там стоял товарный поезд. В него лезли все люди и мы тоже. У нас был с собой только мешок, чайник, а у меня сумочка. Поезд часто останавливался в лесу, потом снова ехал. Народу в вагоне было очень много, но все молчали, было тихо. Вдруг раздался сильный стук, наш вагон задрожал, кто-то отодвинул дверь, прибежал дядя и крикнул: „Минометный обстрел, все в лес!“ Все сразу бросились к двери и стали выпрыгивать, а стреляли очень сильно. Меня мама схватила за руку, и мы тоже выпрыгнули и побежали в лес. Я так испугался, что не понял сначала, что это была не моя мама. Мы долго бежали по лесу, потом очень устали и упали, и тогда я только понял, что это чужая тетя, а не мама. Когда стрелять перестали, мы пошли к поезду. Я плакал и звал папу и маму, но их нигде не было. В канаве у поезда лежало много людей, я ко всем подходил, смотрел, но это были чужие, или мертвые, или раненые. Тогда я пошел искать тот вагон, в котором мы ехали, но они были все разбитые и там ничего не было. Только в одном вагоне я увидел наш чайник, но он тоже был разбит. Я все время кричал и звал папу и маму. Потом меня взял на руки какой-то военный дядя, сказал, что мама и папа приедут следующим поездом, и я заснул. Когда я проснулся, другой военный дядя сказал милиционеру: отведи ребенка на эвакопункт (это слово Робик выговорил как-то по-своему). Меня дядя милиционер привел к вам. У вас папа и мама?» Мы сказали, что они скоро приедут, а пока ты поживешь у нас. Робик стал нам родным и близким, мы прятали его от начальника эвакопункта, боясь, что вдруг состоится отправка и ребенка увезут, а родители найдутся. Мы сами верили в это, так нам этого хотелось.
Наш Робик целые дни проводил на узком подоконнике, свернувшись калачиком, и смотрел в окно во двор, где был вход в школу, надеясь в потоке людей увидеть своих родителей.
На этот раз так, к счастью, и случилось. Родители, обыскав лес, потеряв надежду найти там своего Робика, отправились пешком в Ленинград. Примерно через неделю, измученные, истощенные, угнетенные тягчайшей потерей, родители добрались до Ленинграда. К сожалению, мама Робика не выдержала психической нагрузки и попала в психиатрическую больницу, а отец метался по городу со слабой надеждой найти сына. Поиски привели его на Московский вокзал, а потом и к нам. Встречу отца с сыном описать не могу, так как меня без конца вызывали то в райздрав, то в горздрав на совещания. Ведь не было подобного опыта в истории Ленинграда, и шли бесконечные поиски, как лучше обеспечить медицинской помощью население и, в частности, на эвакопунктах.
Второй случай совсем другого рода. Какие-то военные привезли к нам на эвакопункт старуху, которую они извлекли из-под обломков разрушенного дома в городе Пушкине. Старухе было за семьдесят лет, она была совершенно слепая. Грязная, истощенная, больная, она, конечно, попала к нам в медчасть. Одежда на ней была вся в лохмотьях, но со следами старинных дорогих тканей, на голове полуистлевший черный шелковый чепец. Звали ее Екатерина Александровна. При ней был чемодан, который мы поставили под ее кровать, а в руках у нее кожаный баул (с такими до революции ходили к больным состоятельные врачи). Этот баул она все время держала в руках. Через день-два я ей предложила: «Давайте мы вам помоем голову и вообще помоем». Она вцепилась одной рукой в баул, другой в чепец, наотрез отказалась. И я отступилась.
Вскоре она заболела воспалением легких. Я пришла ее посмотреть. Она попросила меня наклониться к ней поближе и зашептала мне на ухо: «Дорогая, возьмите это себе». Протянула мне баул, приоткрыла его. Я испугалась до смерти: там все переливалось золотым и еще каким-то блеском. Я захлопнула баул, сказала: «Держите это при себе. Я даже на сохранение не могу его взять, я часто ухожу на всякие совещания, и вдруг в это время подадут состав для эвакуации... Вас увезут с пустыми руками...»
Главным действующим лицом в этой истории суждено было стать моей помощнице, сестре Антонине Семеновне... В первый день вся медчасть была сосредоточена в одном моем лице. Мне надо было комплектовать медперсонал, а ни в каких сметах, планах он не значился. Пользуясь правом главврача поликлиники, я взяла оттуда старшую сестру, зная ее как человека очень делового, честного, трудолюбивого. Роль санитаров (отличных!) исполняли эстонские милиционеры, волею судьбы очутившиеся на эвакопункте, наравне с другими беженцами. Это были прекрасные, как на подбор, парни. Некоторые совсем не говорили по-русски, но все понимали с полжеста.
Несколько дней спустя после описанной демонстрации ценностей, о чем я уже забыла и думать, я возвращалась на эвакопункт и встретила на улице Антонину Семеновну, необычайно взволнованную. Я испугалась, спросила: «Что случилось?» Она мне ответила: «Умерла Екатерина Александровна». «И слава Богу, — сказала я, — для нее это лучший исход».
— Нет, Анна Титовна, вы не все знаете. Вот вам ключ от аптечного шкафа.
— Зачем он мне? — удивилась я.
— Ведь при ней был чемоданчик, наполненный драгоценностями. Она предлагала мне его взять, но я отказалась. А когда она умерла, я испугалась, что драгоценности кто-нибудь похитит, спрятала чемоданчик в аптечный шкаф и теперь не знаю, что делать, и не знаю, правильно ли я поступила, — и снова пыталась мне передать ключ.
Признаться, я тоже растерялась, но, чтобы ее успокоить, сказала: «Все правильно». Кстати, вспомнился такой случай: ко мне в кабинет пришел мужчина в штатском и сказал, что он сотрудник НКВД, живет на четвертом этаже в биологическом кабинете, и, если что, надо к нему постучать и отойти от двери. При этом строго добавил: «О нашем разговоре никто не должен знать». Антонине Семеновне я сказала: «Все сдадим в фонд обороны». Успокоившись, она рассказала мне следующее: когда умерла Екатерина Александровна, ее надо было срочно убрать, так как в палате были еще больные. Начальника не оказалось на месте, и она сообщила о случившемся дежурному милиционеру (у входа был милицейский пост).
Милиционер спросил, были ли какие-нибудь вещи у умершей. Антонина Семеновна вспомнила о чемодане, стоявшем под койкой. В нем оказались какие-то дорогие не то ткани, не то меха. При осмотре покойной был обнаружен мешочек, спрятанный на груди (шнурок на шее помнила и я), в нем какие-то заграничные деньги (доллары?). Был снят и чепец с головы. Милиционер его ощупал и обнаружил что-то твердое, а когда чепец распороли, увидели, что в него зашиты какие-то драгоценные камни. Все это милиционер сложил в чемодан и унес. Тело покойной увезли.
Как только появился начальник, Антонина Семеновна обо всем ему доложила, но умолчала о бауле с драгоценностями, спрятанном в аптечном шкафу.
Комментарии к книге «С портрета смотрит на меня...», Глеб Александрович Горышин
Всего 0 комментариев