Глеб Горышин
Мир, спаси красоту!
В конце 1988 года в залах Русского музея долгое время экспонировалась выставка «Искусство 20 — 30 годов». Я думаю, если бы ее сохранить как постоянно действующую до сего времени, на нее бы и нынче текли и текли разнообразные люди, ленинградцы и приезжающие в наш город... за красотой, ибо ничем другим он не балует...
Некоторые художественные полотна на выставке, долежавшие в запаснике до своего часа, обжигали душу неоднозначностью запечатленного художником мгновения мира и духа. Почти над каждой работой витал образ-судьба художника, примером жизни-искусства взывающего к чему-то вечному, всечеловеческому. Творения русских мастеров 20 — 30 годов не поясняют, не назидают, а погружают нас в тревожное раздумье о судьбах мира, наводят на мысль о том, что настало время спасать его красоту... собирать камни.
Из художников того времени почти никого не осталось в живых. Картины хотя и открыты для обозрения спустя полвека после своего явления в свет (чуть больше, чуть меньше), но что-то недоговаривают, утаивают. Биографические справки о художниках тягостно-безысходны, как уведомления о посмертной реабилитации...
На выставке «Искусство 20 — 30 годов» я искал человека, как всюду, всю жизнь: в человеке начало начал, разгадка, ответ. Искал — и вдруг нашел, по счастью... В первом зале выставки меня остановили работы В. И. Курдова: «Балалайка», «Китайский фонарик», «Висячие лампы» — того самого времени, какому отдана выставка, в духе кубизма, со всеми следами школы, со смещением граней, плоскостей, с прямыми углами, с игрой цвета, с зеркально-углубленной полихромией. Чуть подальше еще одна курдовская вещь, сюрреальный, может быть, и супрематический «Валенок», строго монохромный опять же согласно канонам школы. Работы Курдова не выделяются в общем ряду знаком особости, но и не выпадают из ряда, свидетельствуют о том, что молодой в 20-е годы художник Курдов прилежно учился у своих учителей. И учителей можно назвать поименно, их работы здесь же по соседству на выставке.
Может быть, самое трогательное духоподъемное мое впечатление от выставки «Искусство 20 — 30 годов» и состоит в том, что я повстречался на ней с Валентином Ивановичем Курдовым, ее живым участником, давным-давно любезным моему сердцу художником, восьмидесятитрехлетним, изысканно-щеголеватым, как было принято у художников в его время, в бархатных штанах, в твидовом пиджаке, в лаковых остроносых штиблетах, с цветной косынкой на шее, с мощными, огрузшими книзу плечами пахаря, с гордым посадом крупной головы, с большими натруженными руками, с мягкой счастливой улыбкой... Ну право же, счастье дожить до этого вернисажа в Русском музее... Встретил на выставке Курдова — и явилась возможность соединить то, что вывешено на стенах, с судьбой, с душой человеческой...
По давней нашей дружбе с Валентином Ивановичем Курдовым он успел мне кое-что высказать, хотя его тянули в разные стороны. «Сколько лет нас призывал Кузьма Сергеевич Петров-Водкин, — сказал Курдов, скрещивая руки на груди, поводя своим большим, вислым носом, — учиться у старой русской живописи, у иконы, сколько остерегал против западничества. А мы в Академии тогда с ума сходили по импрессионизму, кубизму. Мы боролись с Петровым-Водкиным, он был нашим главным врагом. А ведь прав был Кузьма Сергеевич...» — Прошли немного, остановились. — «Мы с Чарушиным, — продолжил Валентин Иванович, — бегали к Малевичу учиться кубизму. Лебедев, бывало, говаривал нам: «Валяйте, ребята, изголодаетесь по натуре, сами вернетесь». Так и вышло». Дошли до Филонова... Курдов закручинился, поник, вспомнил: «В последний раз я видел Павла Николаевича осенью в сорок первом году. В самое тяжелое время блокады. Мы в одной очереди стояли, в карточном бюро на Невском проспекте, карточки получали. Я в «Боевом карандаше» работал, мне рабочая карточка, 250 граммов хлеба, а ему иждивенческая — 125...»
Я могу долго еще приводить курдовские высказывания, слышанные в разное время, но всегда связанные одно с другим в то целое, что называют кредо художника, неотделимое от его поведения в жизни, искусстве. Все это (или не все) вошло в книгу В. И. Курдова «Памятные дни и годы. Записки ленинградского художника». Помню, когда Валентин Иванович работал над книгой, по обыкновению вслух размышляя, однажды сказал: «Мой учитель Владимир Васильевич Лебедев незадолго перед смертью мне говорил: «Я художник двадцатых годов. За то, что после, я не в ответе». Я так могу сказать про себя: «Я художник тридцатых годов; я выразил все, что мог, на языке искусства тридцатых годов. Ну, и сороковых. И в войну...»
В подзаголовке своей автомонографии «Памятные дни и годы» счел нужным особо подчеркнуть: «Записки ленинградского художника». Это важно для Курдова: «Я не вообще художник. Ленинградский...»
Курдовские «Записки», главы будущей книги печатались в журналах «Аврора», «Звезда», я читал рукопись... Первая моя мысль по прочтении «Записок» была такая: не следует относить эту книгу художника Курдова к какому-либо специальному роду литературы, к искусствознанию или мемуаристике. В свое время Лев Толстой предвещал, что в будущем писатели, если таковые найдутся, откажутся от выдуманных сюжетов и историй, станут писать только о том значительном, важном, что довелось им повидать и пережить.
В какой-то мере предвидение классика сбывается. Ныне иной «человеческий документ» куда как содержательнее, поучительнее, даже фантастичнее, причудливее, чем картины воображения. Свидетельства тому, самые непосредственные, есть и в книге В. И. Курдова. Однажды в блокаду, в весеннюю пору, художник шел по безлюдному, пустому, немыслимо красивому, зачарованному городу, по жизненно важному делу (неважных дел тогда не было), попал под артобстрел, забрался в щель в Александровском саду... Снаряд попал в Зимний дворец, в воздух поднялась капитель, летела по небу, упала рядом с головою художника... Валентин Иванович Курдов подумал тогда... о рассудочности, заданности метода сюрреализма в сравнении с фантасмагорией действительности.
Очевидно, в этом и состоит главная мысль, с которой художник брался за перо: уроки жизни оказались превыше «течений» в искусстве, «направления» любой из профессионально-художественных школ, влияние коих Курдов испытал на себе в годы ученичества. Хотя мы не найдем в «Записках ленинградского художника» какой-либо попытки ниспровержения, превознесения одного метода над другими. Если чем поверяется метод, так это мироощущением. В книге история искусства 20 — 30 годов предстает как живое, исполненное борений движение в направлении к красоте, ну, разумеется, мировой красоте, провозглашенной революцией. В этом и идея авангарда — быть впереди в преобразованиимира на основах красоты. То есть опять-таки вначале мировоззрение, а после метод.
Любимая байка-воспоминание Валентина Ивановича Курдова, не раз мною слышанная от него, о том, как его товарищ по Академии — вместе жили в одном закутке, делили последнюю корку хлеба, готовили себя к служению искусству — Юрочка Васнецов однажды прибежал, потрясенный где-то обретенным откровением: «Красота спасет мир». Ради этого стоило жить, преодолеть все муки. Достоевского молодые живописцы тогда еще не читали. Красоту каждому предстояло творить свою собственную, какой она будет, еще не знали.
В начале тридцатых годов молодые художники Курдов, Васнецов, Чарушин под эгидой учителя В. В. Лебедева пришли в Детгиз, пробовали силы в иллюстрациях к детским книжкам. В главе, посвященной этому времени, высказана существенно важная для выбора В. И. Курдовым пути в живописи мысль: «Оказывается, предметный мир, предметное искусство нужно, хотя бы для маленьких детей. Мы спасены! Спасибо вам, маленькие дети, пока вы не испорчены взрослыми рассуждениями об искусстве!»
Валентин Иванович Курдов написал это на склоне лет, в итоге судьбы художника-реалиста, сохранившего до конца любовно-трепетную верность живой плоти мира, дивным дивам природы, русскому лесу с его обитателями, камышам на озере, облакам на небе, своими руками построенному деревянному дому — гнезду человеческому... Однако курдовский реализм — особого рода: цвет его бывает и монохромный, насыщенно-сосредоточенный, и рассеянно-зеркальный, облачно-перисто-серебристый, рисунок — и скрупулезно точный, и свободно-раскованный, изысканно-причудливый; условность в его манере ужилась с каким-то плотским ощущением текстуры материала; техника исполнения не заметна в общем колорите, как у импрессионистов: главное — впечатление вдруг явленной взору красоты. Почти каждое из творений Курдова, будь то акварель, автолитография, рисунок с подкраской, можно увидеть как бы трижды: вначале издалека, словно утренне-свежую цветную картинку мира в распахнутом вдруг окошке, потом подойти поближе, прочесть рисунок: например, выражения лиц «красных генералов» в альбоме «Песни революции» или пленного немца, допрашивающих его партизан в «Дорогах войны», или исполненные скрытого смысла изломы-переплетения ветвей древесных в лесном этюде, или неповторимо разнообразная стать лошадей (кони — страсть В. И. Курдова, он нарисовал их целый эскадрон). И наконец, настолько приблизиться к листу, что можно найти на нем, как подкову у лесковской блохи, что-нибудь такое, вроде необязательное, но для чего-то художнику нужное, как знак, как клеймо мастера: мышку в углу избы, кабанчика в камышах Волжской дельты, старинный карельский замок на лодочной цепи в краю Калевалы. Эта малая малость выполнена тончайшим рисунком пера в полном соответствии с моделью.
Комментарии к книге «Мир, спаси красоту!», Глеб Александрович Горышин
Всего 0 комментариев