Валентина Никиткина
Война была молодая...
19 сентября 1941 года во второй половине дня я тайком вылезла из окна. Не хотелось, чтоб хозяева, в чьем доме мы жили, спрашивали, куда я иду.
Неделю назад я ходила в военкомат, но мама прибежала за мной и за руку меня увела. Вот и пришлось, собравшись с духом, покинуть дом через окно.
В школьном портфельчике я несла порванную на длинные ленты для бинтов простыню и томик Пушкина. Я надеялась, что тут же попаду на фронт, тут же начну оказывать помощь раненым и командир, видя мое старание и храбрость, зачислит меня в свою часть. А в перерывах между боями я буду разговаривать с ранеными бойцами и читать им стихи. Смешно, правда? Я потом и сама часто над своей наивностью посмеивалась…
Навстречу мне двигалась по дороге странно молчаливая человеческая река: женщины с ребятишками, старики, пожилые мужчины с узлами за спиной, с грузом на телегах и на тележках.
Все направлялись в тыл, одна я вышагивала туда, откуда они шли.
На меня, наверное, каждый посмотрел, но никто ни о чем не спросил, не заговорил со мной.
Наконец я осталась одна на пустой до горизонта дороге. Ни сзади, ни впереди никого не было, а я все упрямо шла.
Меня догнала и обогнала легковушка. Эмка. И остановилась. Я подбежала к ней.
— Девушка, куда вы идете? Вас подвезти? — Немолодой капитан (все, кому за тридцать, казались мне немолодыми) открыл дверку и вышел из машины.
Наивна-то я была наивна, но все-таки не до такой степени, чтобы сказать ему правду о своем побеге из дому. Я догадывалась, что эта правда может показаться ему смешной глупостью, поэтому находчиво соврала, что у меня где-то под Полтавой на фронте отец и брат и я иду искать их, потому что осталась одна. Добавила, что хочу воевать вместе с ними.
Капитан попросил мои документы. Я подала паспорт и комсомольский билет, членские взносы были уплачены даже за сентябрь в опошнянской средней школе, где я проучилась в десятом классе целых две недели. Он внимательно посмотрел документы, сказал, что ищет штаб, не уточнив какой части, и что меня подвезет.
Он сел рядом с шофером, а я на заднее сиденье. И испугалась. Рядом со мной лежало несколько гранат-лимонок.
Капитан засмеялся, сказал, что в гранатах нет запалов — они отдельно лежат. И рассказал, что во время финской войны он попал в окружение и отбился только потому, что у него были гранаты. Вот теперь он всегда возит с собой боезапас. У него были и конфеты, он угостил меня.
Мы ехали, уже сумерки спускались. Навстречу нам шли красноармейцы, человек десять. Шофер остановил машину, и капитан подошел к солдатам, о чем-то поговорил с ними. Вернулся и сказал, что дальше ехать нельзя: в Диканьском лесу засели на деревьях “кукушки”-снайперы, мы мимо них не проскочим.
— Вы дальше пойдете или с нами? — спросил он у меня.
— А куда с вами?
— В Ахтырку, в штаб фронта. Там я вас устрою в какой-нибудь медсанбат.
Конечно, к этому времени я уже заробела: сумерки спустились, скоро ночь, какие-то “кукушки” в лесу!.. Куда одной идти?! Тем более что никаких отца и брата я не искала, а хотела просто помогать раненым на фронте.
— С вами, — ответила я быстро.
И мы поехали обратно. Когда проезжали Опошню, когда ехали мимо нашего дома, сердце защемило, но я даже в глубь машины отодвинулась, чтоб меня нельзя было с улицы увидеть. Хотя на улице и не было ни души и в окнах ни огонька…
Заночевали мы в каком-то доме, куда нас любезно пустили хозяева. Это было время — война! — когда чужих людей, а тем более военных, всегда и всюду пускали ночевать. Шофер остался в машине, а нам в горнице постелили на полу.
Ночью капитан подкатился ко мне, я молча отпихивалась и дрожала как осиновый лист. Наверное, он почувствовал мою дрожь, отполз на свое место и уснул. Через некоторое время и я уснула. А утром, когда мы умывались во дворе — сначала шофер мне воду из ковшика лил, потом я мужчинам, — капитан все мне рассказывал, какая у него жена хорошая. А я все молча удивлялась: у человека такая хорошая жена, а он ко мне приставал? Как же это может быть?..
В Ахтырку мы приехали утром, и, прежде чем отправиться в свой штаб, капитан поехал по медсанбатам, чтобы устроить меня. В Ахтырке было несколько медсанбатов потому, что армия отступала, какие-то части в окружение попадали, а медсанбаты сами уходили, уезжали…
Капитан сам ходил к начальству, возвращался злой — меня не хотели брать. Наконец где-то он уже топал ногами и кричал, что я его племянница и ему некуда меня девать. И меня взяли.
Он отвез меня в медсанбат, который был в каком-то школьном здании, сдал с рук на руки. Прощаясь с ним, я спросила, как его фамилия.
— Капитан Лаушкин, — ответил он нехотя и уехал.
Меня занесли в списки, оформили довольствие.
Потом я ушла в солнечный, осенний, с пожухлой листвой яблоневый сад. У меня лились слезы, и я ничего не могла с этим поделать. Я не рыдала, не всхлипывала, мне кажется, я даже не переживала, а слезы все лились и лились.
Вечером медсанбат погрузился на машины, и мы поехали в тыл. Проехали через Харьков под жуткой бомбежкой. Я узнавала улицы — я ведь Харьков хорошо знала.
Потом и из Харькова выехали. Армия отступала…
И мне открылось, что такое доброта...
Колонна нашего — и моего теперь! — медсанбата, а это много-много машин, нагруженных медицинским и бытовым скарбом, застряла на проселочной дороге, разъезженной, набухшей влагой от осенних дождей.
Три медсестры, и я с ними, отпросились у начальства и пошли вперед по дороге, а машины потом, мол, догонят. Нас охотно отпустили, потому что толку от нас в толкании машин и подбрасывании досок под колеса было чуть.
Потом еще, наверное, и бомбежки боялись, хотя погода была нелетная, небо было низким и время от времени начинал моросить дождик. Но кто их знает, этих фрицев, когда и как они летают! Так пусть хоть несколько девчонок подальше от колонны отойдут.
Мы шли и шли по дороге, по которой до нас, наверное, тысячи машин прошли, так она была раздолбана, такие глубокие колеи были на ней. Но идти по ним было все-таки легче, чем вязнуть в грязи на обочинах, вот мы гуськом и двигались по глубоким, нам почти по колено, колеям, скользя и оступаясь.
Через какое-то порядочное время мы встретили пасечника с пасекой — одного посреди побитого и потоптанного поля неубранной гречихи.
Он первый нас увидел — девушки военные в шинельках и пилотках по дороге бредут — и рукой помахал нам призывно. Мы, конечно, подошли.
— Вот жду! Обещали за мной и за ульями приехать! Да теперь уж, небось, не приедут, — пожаловался нам старик, который уже несколько дней на этом поле сидел, пасеку стерег. — Садитесь у моего шалаша, я вас медом угощу.
Он отрезал нам по хорошему куску сот, наполненных темным гречишным медом. Это было такое лакомство, вкус и запах которого до сих пор припоминается.
Запили мы угощение водичкой из какого-то ручья, то ли лужи, посидели с дедом: “Я хоть поговорю с вами!” И темой разговора было обычное в эти дни: а когда же эта проклятая война кончится? Фриц все прет и прет! Где ж наши?
Но, поговорив, все пришли к общему согласию, что мы, конечно, победим!
А когда уходить собрались, он нам целую рамку сотового меда выделил: “А что, он так и так пропадет. А для хороших людей не жалко!”
Рамку с медом решили нести по очереди, первой взялась Лёнька Туник.
Других девушек я не помню, они старше были, да и потом работа нас развела. А Леньку хорошо помню, мы приятельствовали, часто встречались, когда она на передовой пункт приезжала или когда я в медсанбат ездила. Она была из Белоруссии, и имя у нее было странное для меня — Леонида. Все звали ее Ленькой. Когда-нибудь я расскажу, как весной сорок второго я на чужой машинке ей юбку строчила: Леньке очень надоело в военных галифе ходить с обмотками над ботинками.
Первыми по колее шли девушки-медсестры, потом Ленька с рамкой меда, я замыкала шествие.
И вдруг Ленька поскользнулась — и в самую грязь! Сама упала, лежит в грязной жиже, а рука с рамкой меда вверх поднята — чтоб не испачкать!
Мы, конечно, помогли ей подняться, отряхнули, как могли, и высоко оценили ее самоотверженный поступок по сохранению общего добра.
Долго двигались мы по этому проселку. Темнеть стало. Девчата ходче пошли, а может, мне так показалось, потому что я все отставала и отставала. Наконец я уже брела одна в темноте. Как мне горько было, передать не могу! Бросили, ни слова не сказав. Одну, ночью, в голой степи, как в пустыне. Товарищи называются!
Казалось, я и шага уже сделать не могу, так устала. Но идти надо, не валиться же в грязь. Куда-нибудь когда-нибудь эта колея меня приведет?!..
Так, почти в темноте, я доползла до первого дома в хуторе Большинском.
Когда постучалась в крайнюю избу хутора, там уже спали. Хозяйка чиркнула спичкой, зажгла лампу. Трое ребятишек подняли головы с подушек. Хозяйка показалась мне неразговорчивой, невеселой и старой. А ей было лет тридцать пять. Муж, конечно, был на фронте.
Я действовала как во сне: что-то ела, обжигалась кипятком. Как-то непонятно быстро появился таз с горячей водой, чтоб поставить туда натруженные ноги. Потом облачение в хозяйкину рубашку, неумелое взбирание на печку, горячее ватное одеяло и — провал в сон.
Утром, когда я еще спала, она обегала весь хутор, девушек моих разыскала. И только потом меня разбудила.
Комментарии к книге «Война была молодая...», Валентина Никиткина
Всего 0 комментариев