«И нет рабам рая»

1806

Описание

Роман Григория Кановича "И нет рабам рая" завершает дилогию, первая книга которой - "Слезы и молитвы дураков". Действие развивается в конце XIX - начале XX века в небольшом литовском местечке и в старом Вильнюсе. В центре произведения - судьба присяжного поверенного Мирона Дорского, мучительно переживающего отречение от своего народа. Дилогии Григория Кановича присуждена Государственная премия Литовской ССР. Канович, Григорий (1929-).И нет рабам рая : Роман / Григорий Канович. - Вильнюс : Vaga, 1985. - 309 с.; 20 см.; ISBN В пер. (В пер.) : 1 р. 20 к.

1 страница из 64
читать на одной стр.
Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст

Шрифты

  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

  • Аа

    Iowan

  • Аа

    San Francisco

  • Аа

    SF Serif

  • Аа

    New York

  • Аа

    Helvetica Neue

  • Аа

    Arial

  • Аа

    Georgia

  • Аа

    Times New Roman

  • Аа

    Courier

  • Аа

    Courier New

  • Аа

    Menlo

  • Аа

    SF Mono

стр.

И нет рабам рая (fb2) файл не оценен - И нет рабам рая 1061K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Григорий Семенович Канович


Григорий Канович

И нет рабам рая

«Страж! Сколько ночи? Страж, сколько ночи?» Страж сказал: «Утро настало, и все-таки ночь».

Исайя

I

Ему снилось, будто он женщина и не просто женщина, а старуха, и не просто старуха, а дряхлая еврейка в нелепом, топорщившемся ежовыми иголками и покрывавшем ее крохотную птичью голову, парике, в длинном, застиранном до дыр, ситцевом платье, в тупоносых, не знающих износа ботинках с тонкими, как ее морщины, шнурками и лишаями сдобной рыночной грязи.

Далекая и чужая, стояла она не в рыбном ряду на местечковом рынке, рядом со своей товаркой, конопатой Хаей-Леей, а в просторном, по-церковному необжитом зале губернского суда на углу Георгиевского проспекта и Жандармского переулка, по правую руку от Алексея Николаевича Турова, товарища прокурора, и, безбожно картавя, шмыгая носом — высохшей берестяной жалейкой — произносила жаркие и бессвязные слова.

Мирон Александрович несколько раз пытался проснуться, перейти от одного сновидения к другому, юркнуть, как в детстве, из темного, промозглого двора, где он родился и вырос, в светлый, где из булочной всегда пахло корицей, но темный двор, казалось, тянулся бесконечно, и всякий раз — стоило только смежить воспаленные, набрякшие от усталости веки — в нем вырастала она, эта старуха, изъяснявшаяся с Туровым на какой-то чудовищной смеси ломаного русского, почти забытого Мироном Александровичем еврейского и витиеватой, совершенно не вязавшейся с торговлей рыбой, латыни.

Товарищ прокурора Алексей Николаевич Туров, плотный, приземистый, с поповской бородкой — жестким пучком засушенных, как бы для гербария, волос, в кителе, застегнутом на все пуговицы, смотрел на старуху, застыв на своем карающем месте и моргая густыми ресницами, как водомерки, трепетавшими над водянистыми, всегда надменными глазами.

Ускользающая неверная нить сна соединяла Мирона Александровича то с угрюмым, немногословным Туровым, то со старухой, упрямо не уходившей из зала и размахивавшей своими костлявыми неистовыми руками в мелкой гречке родинок и рыбьей чешуе. Порой нить сна обрывалась, и теплая волна облегчения, какой-то ниспосланной свыше искупленности захлестывала Мирона Александровича, но, увы, не надолго. Старуха в парике возникала с прежней неотвратимостью, и тогда он вздрагивал на пуховой перине, как бы уличенный в постыдном, до отвращения, страхе. Больше всего его замороченный ночной небывальщиной мозг смущало и угнетало то, что в зале суда он, Мирон Александрович, никого, кроме Турова и старухи, не видел: ни председателя Бориса Евгеньевича Чистохвалова, ни присяжных заседателей, ни публики, а главное — не видел самого себя. Его там не было, все происходило без него, помимо его воли, но так мучительно наглядно, так горестно неотменимо, что Мирон Александрович громко и беспомощно стонал, но стоны только вспарывали тишину квартиры, ударяясь в высокий лепной потолок.

Сон, подчинивший его волю, затягивал, как затягивает река пустую бутылку: плывет, качается на стрежне, и вдруг, наполнившись по горлышко, летит на дно, а там, на дне, вокруг нее вдруг начинают сновать безгласные рыбы и тыкаться в стекло своими плоскими слизистыми пастями.

Такой вот слизью обволакивало и его, невидимого, стеклянного, наполненного мутной жижей безотчетного страха.

— Вы кто? — спросил приснившийся Туров у приснившейся Мирону Александровичу старухи и поморщился, как от зубной боли (Мирон Александрович ясно слышал его низкий, с чахоточной хрипотцой голос, но лица Алексея Николаевича не было видно).

— А вы что, не знаете? — с простодушной наглостью ответила вопросом на вопрос еврейка и всплеснула костлявыми руками, так и повисшими в воздухе.

Мирон Александрович сквозь сон чувствовал, как нарастает, пузырится раздражение Турова, но пресечь разговор не решался. Товарищ прокурора не любил, когда его без нужды перебивали во время судоговорения, одергивал всех с грубоватой прямотой и постукивал костяшками коротких, безжалостных, как пульки, пальцев по дубовому судейскому столу.

— Я — Злата, мать, — охотно пояснила старуха. Руки ее по-прежнему висели в воздухе, образуя не то коромысло, не то сломанный меч.

— Чья мать? — не изменяя себе, бесстрастно полюбопытствовал Туров.

— Мейлаха… Ходатая, — борясь со сползающим на висок париком, пробормотала та.

— Мироналександрыча? — удивился товарищ прокурора, как всегда выговаривая имя и отчество присяжного поверенного слитно. Он разевал рот, как рыба, и из его бездонной полости на Мирона Александровича веяло брезгливостью и Сибирью.

— Для кого, может, он и Мирон Александрович, а для матери был и навеки останется Мейлахом. Так звали моего покойного отца, его деда… Мейлах — по-еврейски король.

Болтливость старухи коробила Турова. Какое ему дело до того, как звали ее покойного отца! Но еврейка не унималась, безостановочно треща и выплевывая слова, как вишневые косточки.

— Господин товарищ прокурора! — закричал из сна Мирон Александрович, но Туров, похоже, не услышал. Он продолжал исподлобья смотреть на старуху, ожидая от нее новых признаний и плотоядно предвкушая сладость раскрытия какой-то неслыханно важной тайны.

— Позвольте, позвольте, — помрачнел Туров. — Мироналександрыч что — еврей?

— Все мы евреи, — сказала старуха и, умаявшись от борьбы с непослушным париком, сняла его и положила на дубовый судейский стол.

— Кто — все? — обомлел товарищ прокурора.

— Все Вайнштейны, Гольдштейны, Каганы, Коганы, Мандели, Спиваки.

— Позвольте, позвольте. Но причем тут Мироналександрыч? Он же — Дорский! — с напускной яростью заступился за присяжного поверенного Туров.

— Для кого, может, Дорский, а для матери был и навеки останется Вайнштейном. Ни с каким Дорским, чтоб мне с этого места не сойти, я не лежала.

Туров покосился на старуху, на парик, черневший на незапятнанном судейском столе, ужас, смешанный с жалостью и любопытством, круглым и красным тавром заклеймил его крутой неуступчивый лоб и чуткие уши с белыми, продолговатыми, как вареники, мочками.

— Не слушайте ее! Гоните взашей! — взмолился Мирон Александрович. — Господин товарищ прокурора!.. Милостивый государь Алексей Николаевич!.. Я не имею чести знать!..

— Ну что ты, байстрюк, задарма глотку дерешь? — укорила его старуха и повернула к Турову остриженную наголо (этого требовал обычай) седую голову — колючую осеннюю стерню. — Он с самого рождения такой… голосистый. Когда моел, прошу прощения, совершал над ним обряд обрезания, он орал так, что у ангелов лопались перепонки.

— Милостивый государь Алексей Николаевич! — прохрипел истерзанный страхом Мирон Александрович. — Позвольте я выведу… Я мигом… Развела базар!..

— А что? Разве я не на базаре?

— Что? — возмутился и бесстрастный Туров. — Суд — базар?

— Всё — базар. И базар — базар, и суд — базар… Я торгую карпами, а вы законом… Скажите, пожалуйста, почем у вас нынче фунт справедливости?

— Вон! — не выдержал Туров.

— Вон! — подхватил его праведный гнев Мирон Александрович.

К великому его удивлению и радости, старуха не огрызнулась, а медленно, уперев руки в боки, направилась мимо казенных, отшлифованных ладами, скамей к выходу.

— А парик? — неожиданно воскликнул Туров, и Мирон Александрович весь сморщился, съежился, боясь, что старуха вернется и больше никогда не уйдет ни из его сна, ни из зала, ни из его жизни. Он немо, исковерканным гримасами лицом, искательным, почти молитвенным взглядом принялся подавать товарищу прокурора знаки: мол, ради бога, Алексей Николаевич, не задерживайте ее, пусть убирается подобру-поздорову к своим рыбам, к своим тараканам, на свой базар, где каждый, начиная от урядника Нестеровича и кончая меламедом Лейзером (если он жив!) знает ее, а парик я выкину, сожгу. Но Туров был неумолим. Парик, осквернявший судейский стол, вызывал в нем неприкрытое чувство гадливости. Товарищ прокурора почти не сомневался, что в нем, в том парике, копошатся мерзко-пакостные насекомые, которым только дай волю, и они расплодятся, и поползут, поползут, со стола к нему, от него к Борису Евгеньевичу, председателю окружного суда, от председателя окружного суда к генерал-губернатору, а от генерал-губернатора во дворец к самому монарху!

— Парик! — воскликнул: он, не обращая внимания на гримасы и взгляды Мирона Александровича. Не хватает еще, чтобы Борис Евгеньевич обнаружил на своем мундире или на настольном сукне, или в деле откормленную в перхоти вошь!

Комментарии к книге «И нет рабам рая», Григорий Семенович Канович

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!