«Праздник последнего помола»

241

Описание

Роман украинского писателя Феодосия Рогового «Праздник последнего помола» о людях полтавского села Мокловоды. Путешествие по родным местам предоставляет автору возможность рассказать об односельчанах, вспомнить значительные, смешные и горькие события из их жизни, сопоставить прошлое с настоящим, заставляет задуматься об ответственности человека перед собой и перед своей страной.

1 страница из 92
читать на одной стр.
Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст

Шрифты

  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

  • Аа

    Iowan

  • Аа

    San Francisco

  • Аа

    SF Serif

  • Аа

    New York

  • Аа

    Helvetica Neue

  • Аа

    Arial

  • Аа

    Georgia

  • Аа

    Times New Roman

  • Аа

    Courier

  • Аа

    Courier New

  • Аа

    Menlo

  • Аа

    SF Mono

стр.

Праздник последнего помола

Прощальный поклон

Не спалось. Мучили предчувствия. Быть может, внезапно ожили вчерашние впечатления, запавшие в сердце во время поездки за город, в соседнее село. А может, тут были другие причины; бывает же так: ни с того ни с сего проснешься глубокой ночью и ну ворошить в душе то, что живо, памятно, и даже то, что забыто или забывается.

Я встал с постели. Взял с журнального столика карандаш: запишу, чтобы не забыть, слово — давнее-предавнее, но, кажется, уже не употребляемое — «ходовик». Им часто пользовался наш дедусь, когда уходил на ночь ловить рыбу удочкой-донкой: «Пойду, должно, на ходовик. Не ровен час, взнуздаю мордастого». Это означало, что дедусь пойдет на Днепр, куда-нибудь в Качалу, в Рилячино или даже за Складный остров, надеясь, как обычно, поймать сома.

Записал это слово, и вспомнилось еще одно, тоже наше, пореченское, старинное, — «погуковщина». У поречных жителей (наверно, древнейших из людей) оно по сю пору сохранило свое первоначальное значение; когда на дворе уже тепло, в воскресный день или в большой праздник, посылают от всех Мокловодов на берег, на гать либо к перевозу голосистую девушку (иногда и парня), и они, левобережные, гукают через Сулу, то есть кличут к себе на игрища, на гулянья живущих на другом берегу воинцовских девчат и хлопцев:

Воинцовские отзываются — гукают свое согласие или несогласие.

Но записать слово «погуковщина» я в тот раз не успел — раздался телефонный звонок.

— Я вас слушаю… Да-да, квартира Валерия Копыло…

— Здравствуй, это я… Не узнаешь?

— Простите… Голос знакомый, но…

— Если знакомый — приезжай на этой неделе…

— Не понимаю, куда ехать… Не понимаю… На встречу с читателями или еще куда-нибудь?

— На встречу, Валерий… на нашу встречу. Это, кстати, не только моя идея, но и Гришина. Он там уже несколько дней.

— Какой Гриша?

— Тот, которого мы, помнишь, в детстве прозвали офицером. Вспомнил? Говорю тебе, он уже здесь. Приезжай в Мокловоды!..

Смекнув наконец, в чем дело, я не своим голосом закричал в трубку:

— Здравствуй, Олена!.. Неужели это ты?

— Плыви по Днепру, плыви до самого Бужина…

Я замолчал, а когда опомнился, нас уже разъединили. А может быть, сама Олена, не дождавшись ответа на свою погуковщину (как хорошо ложится здесь это слово), повесила трубку.

Я растерялся; неожиданный звонок ошеломил меня. Что ж, скорее сложить все необходимое — и на пристань, но… при чем тут Гриша? Трудно поверить, трудно себе представить, чтобы низкорослый Гриша шагал по жизни рука об руку со статной Оленой. А впрочем…

Росли мы вместе, потому что жили на одной улице, на одном конце села. Олена всегда отличалась спокойным нравом — ни грустна, ни весела настолько, чтобы из-за пустяков хохотать до упаду, и, что нам особенно нравилось, держалась она одинаково со всеми мальчишками.

…Было еще темно, когда я проснулся, и уж не спал до рассвета. Непонятная боль в сердце, вероятно вызванная воспоминаниями, не давала мне покоя. Грудь теснили догадки, предположения: тревога не проходила.

Как сон, который невозможно забыть, где-то далеко-далеко брезжит то время, когда мы разбрелись по свету. Остались только песни, которые мы любили петь, сидя над рекой или где-нибудь еще, прямо под открытым небом, на теплой земле:

Да и то эти песни звучат теперь не явственно, а словно эхо, которое, замирая, откатывается все дальше и дальше. Другие, более поздние голоса заглушают их, но я все-таки могу различить и наш голос: он, как луч заходящего солнца, долетает до меня из глубины времени.

Наверно, правду говорят, будто человеческая жизнь пронизана мыслями, точно земля корнями. Порой кажется, конца-краю не будет моим думам. Думаю о хатах, которым суждено быть разрушенными, о людях, которым предстоит выселяться… А нынче и Олена не выходит из головы — как она да что, каково ей живется?..

На пристани я купил по привычке (и, признаться, с надеждой) свежую газету. Угостился в буфете котлетой с хлебом — и через несколько минут сидел в каюте общего класса «Софьи Перовской»… В Воинцах уже вовсю сносят людские жилища и общественные постройки; бульдозеры рушат печи. Кое-где еще маячат белые трубы или одинокие деревца, как вот эта, к примеру, дикая груша, служащая ориентиром на пути к Мокловодам…

Жаль стало до боли в сердце нашего родового, прямого, как свеча, луковского осокоря, самого высокого в селе, с содранной до живого тела корой. Отец посадил его еще до женитьбы… Из коры этого осокоря мы, детвора, бывало, делали поплавки для удочек, а во время фашистской оккупации залезали на его вершину и ждали-выглядывали красноармейцев — среди них было более ста мокловодовцев, древнейших среди древних поречных жителей, людей доблестных и мужественных.

Несколько часов спустя гудок парохода оповестил, что мы приближаемся к Бужину…

Дикая груша

Я сумел бы нарисовать это дерево. В памяти моих глаз возникает силуэт дикой груши, одиноко стоящей тут еще с тех пор, когда люди объединялись в колхозы. Бог знает почему груша появляется первой и зачем, но, пока воображение не нарисует ее погнутого ствола над брошенным глинищем, пока мысленно не увижу обвешанные терпкими плодами ее густые ветви в колючках, не угляжу сорочьего гнезда среди них, за которое белобокая каждую весну так упорно воевала с кобчиками, — до той минуты ничто другое не явится перед глазами, вспоминай не вспоминай, зови не зови — ничто не отзовется, словно ты здесь чужак и никаких чувств в тебе не осталось, все заглохли, и дальше, за грушей, начинается не твое родное село. Будто рос ты не в этом селе, будто взрастал не над чистыми водами Сулы — сначала с удочками, а потом с налыгачем в руках, среди песков и тальника, где пасся скот и стайки аистов без пастуха бродили по заросшему травой выгону и идиллическим болотцам, тянувшимся от горизонта до горизонта…

Дикая груша обильно цвела каждый год, не боялась ни заморозков, ни жары. Подходила пора, и на ней появлялись терпкие почки, они долго-долго наливались — словно бы и не соком, а расплавленным оловом. Груши делались твердыми, точно камень. Неохотно дозревали. И не брала их никакая червоточина — вырастали одинаковые, величиной с картечину, тускло-зеленые. Проходил покров, опадали с деревьев листья — лишь тогда груши дружно сыпались, густо усеивая землю вокруг ствола.

Никто на них не покушался, никто их не собирал: все признавали, что это дерево, по неписаному закону, принадлежит Сидору Охмале — высокому чубатому человеку, единственному в Мокловодах, который умел делать детали для домашних станков, за что его уважали, даже гордились им, особенно когда кто-нибудь из соседнего села спрашивал, где Сидор живет, чтобы заказать ему бердо, а случалось, и все ткацкие принадлежности разом.

Груша отошла к нему в те времена, когда зажиточные хозяйства распродавались полностью, от хаты до полотна, а деревья — плодоносящие, непродажные деревья — нанимались, как люди, и могли переходить из рук в руки. Сидор омолодил свою грушу, не захотел ее срубить, как делали очень нетерпеливые, чаще всего зимой, когда нечем было топить. Сидор Охмала пожалел грушу, хотя росла она в неудобном месте — гона за два от хаты.

Ни огороженного двора, ни клочка земли, которым он мог бы постоянно пользоваться, у него не было, но все вокруг на целых три гона — щавель, гнезда чаек, речная затока с водившейся в ней рыбой, калиновый куст, росший на островке посреди камышовых зарослей, залетные утки или гуси с выводками, прибрежный терновник и эта дикая груша — считалось охмаловским.

Пахать могли они с Мокриной на сколько глаз хватало. Сразу за дорогой, которая вела в бригаду, и до самого киевского тракта лежал высокий, испокон веку не паханный воинский курган. К нему жалась широкая запруда из плетней, дубовых кольев и дерна. Тут Мокловоды сдерживали первый натиск весеннего Днепра, когда тот, освободившись от ледового покрова, стремительно двигал на встревоженное село серую стену воды, а, остановленный, разливался вместе с Сулой на десятки верст окрест.

Сидор был человек нежадный, потому пахал, как другие, — чтобы только посеять рожь, посадить овощи, не больше. Разве что еще для порядка вскапывал под окнами полоску, сажал лук и перец, которым любил сдабривать борщ. Пахал мало, оттого что почва, куда ни глянь, была неплодородная — все молочай да буйная метельная трава, кукушкины слезы, моховики, жабье мыло.

Комментарии к книге «Праздник последнего помола», Феодосий Кириллович Роговой

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства