Ожидание. Утро, день, вечер
Рассвело в три, к четырем взошло солнце.
Солнце осветило остатки ночного пиршества: треугольные головки килек с мертвыми глазами, плавающие в желтых лужах майонеза, оранжевую, пропотевшую жиром семгу, надкушенный кусок розовой ветчины с белой каемкой сала. А жирная селедка, к которой почему-то никто не притронулся, засияла на солнце перламутровыми переливами. В ее разинутый рот кто-то засунул окурок «Беломора».
Светлана Николаевна поморщилась. Придорогин улыбнулся ей через стол.
— Ничего страшного, — сказал он. — Люди ели и пили, а это хорошо, когда у людей находится что поесть и выпить.
Хозяйка дома Майя Петровна любила собирать самые нескладные компании. И сейчас незнакомые личности слонялись по комнате, дымили сигаретами, развалясь на диване и в креслах. Кто-то крутил регулятор приемника, наполняя комнату межконтинентальным ревом и треском. Двое хмурых мужчин, похожих друг на друга как родные братья, засели за шахматы: склонили над доской крутолобые головы, словно приготовились бодаться.
Веселье кончилось. Ждали, когда откроется метро, или досиживали из вежливости, а то и из лени.
Журналист Боков спал в кресле, и раннее солнце сияло на его лысине. Он единственный здесь был хорошо знаком Светлане Николаевне еще с довоенных времен, лет двадцать пять.
Светлана Николаевна встала, подошла к окну. За окном была Москва. Июнь. 1967 год…
Она впервые видела утреннюю Москву с такой высоты! Крыши, крыши, крыши, словно нашвыряли их вокруг щедрыми пригоршнями. В ровных гранитных берегах недвижно стыла Москва-река. Все это виделось с такой отчетливостью, что было даже больно глазам… Москва! Я живу здесь уже сорок два года, за вычетом трех военных, проведенных в эвакуации. И здесь я буду жить и дальше, наверное всегда. Но что-то случилось со мной сегодня, и не хочется жить… Конечно, не настолько, чтобы взять и выпрыгнуть сейчас из окна в этот наполненный солнцем колодец утра. Бррр! Просто все вдруг стало безразличным, словно я тяжело заболела или именно в эту минуту почувствовала, что издавна и основательно устала…
— Светлана Николаевна, — позвал Придорогин. — Что с вами? Идите сюда.
— Со мной — ничего, — сказала она бодро.
Он сидел за столом и то и дело поглядывал на нее. Он весь вечер смотрел на нее и улыбался ей ласково и заговорщицки-откровенно. И Светлана Николаевна подумала, что следовало бы пойти в ванную (там у Майи висит над раковиной большое старинное зеркало в дубовой раме с завитушками) и привести себя в порядок, потому что, если тебе уже сорок с хвостиком, не годится, чтобы мужчина так пристально рассматривал твое лицо после бессонной ночи.
Но вместо этого она вернулась к столу и села напротив Придорогина.
— А вот это уже свинство, — сказал Придорогин и выдернул окурок изо рта селедки. Потом он встал, вышел из комнаты и вернулся с двумя чистыми тарелками и рюмками; освободил от грязной посуды угол стола, расстелил перед Светланой Николаевной свежую салфетку, и все это — не торопясь, с удовольствием. Большие руки его с крупными выпуклыми ногтями обращались с предметами как-то по-особому ловко и ласково.
— Можно начинать новую жизнь.
Теперь он сел совсем близко от Светланы Николаевны, и она опять подумала, что надо бы все-таки пойти и взглянуть на себя в зеркало… А впрочем, черт с ним, с зеркалом! Кто он ей, этот человек? Ему и самому далеко за сорок. Ну и пусть смотрит, как жизнь украсила его сверстниц.
Они сидели за столом вдвоем.
— Выпьем за первое июня, — сказал Придорогин и налил в рюмки водку.
— Почему именно за первое июня?
— Потому что оно наступило четыре часа назад.
— А разве сегодня праздник?
— При чем здесь праздник?.. В праздники все как в плохом театре: наденут люди свои лучшие одежды и притворяются, что они всегда такие благостные и красивые.
Светлана Николаевна смотрела на Придорогина. Придорогин был ладный, красивый мужик, но он уже начал слегка полнеть, и плечи у него были по-бабьи круглые, а волосы того неопределенного русого цвета, который с возрастом становится серым. И уже залысины начинались со лба, но глаза были живые и веселые. Крутой подбородок и прямой нос делали его лицо незаурядным, лицо думающего человека с характером — так бы определила его Светлана Николаевна. Ироническое выражение часто мелькало в его глазах, а улыбка была приветливая, но быстро пропадающая, словно не так уж много было в его жизни случаев, когда ему хотелось улыбаться.
Придорогин работал врачом-эпидемиологом… Впрочем, какое мне до всего этого дело? Зачем он мне? Что я о нем знаю? Ничего. Одно только известно мне достоверно: почему он смотрит на меня с такой ласковой настойчивостью…
— За серые будни! — сказал Придорогин и поднял рюмку.
Майя ободряюще улыбнулась им из другого конца комнаты. Кажется, она считала делом своей чести, чтобы у Придорогина со Светланой Николаевной обязательно завязался роман… Суматошная, добрая, толстая баба. Вечно она что-то организовывает и переделывает в чужих судьбах. И работу выбрала себе суматошную: мотается администратором какой-то концертной бригады по захолустным московским и периферийным клубам… Друзья вьются вокруг нее роем. И все равно она одинока, — военная вдова, не успевшая побывать в женах. Одна из сотен тысяч. И даже не знает, кого оплакивать. Вот и живет — сама себе мужик, кормилец, заступник. Обычная, о-о-ох, обычная история!
Придорогин выпил рюмку, далеко закинув назад голову. Потом спросил:
— Знаете, кто изобрел водку? Арабы. Магомет запретил им пить виноградное вино. Надо было что-то срочно придумывать… Первый самогонный аппарат был обнаружен при раскопках в самом центре Сахары и относится к четырнадцатому веку нашей эры. Бедуины пили самогон под южными звездами, а потом молились аллаху. И удовольствие, и греха нет.
Придорогин был буквально набит странными сведениями. А может, и все выдумывал. Познания его были подозрительно обширными и напоминали анекдоты.
…Кто же он все-таки? Вот он сидит сейчас совсем близко от меня — ближе, чем полагается сидеть малознакомому мужчине, — смотрит коричневыми, как у породистого пса, глазами. Уже не молодой и, видимо, немало повидавший на своем веку человек. А знаю я его всего неделю. Я знаю, что он женат и у него двое сыновей… А взгляд его, пожалуй, слишком откровенен. Впрочем, я ведь тоже — «сама себе мужик». Стоит ли церемониться? Наперед известно, что будет потом.
Мы посидим здесь еще минут десять и уйдем. А дворники на еще пустынных улицах станут смотреть нам вслед с ухмылочкой. И милиционеры будут смотреть так же, и редкие прохожие. Потом мы сядем в такси, и шофер тоже покосится на нас с усмешкой. Удивительный нюх у людей на чужие грехи!
В такси будет пахнуть прогорклым табачным дымом и сном, — шоферы спят в них на ночных стоянках. Под утро влезаешь в такси, как в чужую спальню. Запах окурков, дезинфекции и множества людей, что сидели до тебя на этих сиденьях… Он, конечно, возьмет меня за руку. А может, наоборот, отодвинется в дальний угол, будет дымить сигаретами и как ни в чем не бывало станет пороть всякую чушь про африканский самогон, про то, кто и когда изобрел колесо и почему снег белый, а не фиолетовый («Когда-то на свете были разные снега: красные, желтые, синие. Но те быстро таяли. А белый отражал солнечные лучи и остался один на свете»).
А сонный шофер будет поглядывать на нас в свое зеркальце. О-хо-хо!.. И нужен ли мне сегодня этот человек? И что я вообще делаю в этой комнате? Странная комната. К чему на новеньких панельных стенах эти картины темного академического письма в золоченых рамах? И глупо выглядят бесчисленные фарфоровые пастушки и маркизы на современном серванте и телевизоре. Возраст некоторых из них, наверное, исчисляется многими десятилетиями.
Да, вещей здесь значительно больше, чем нужно для одной комнаты и одного человека. А впрочем, кому они вообще нужны? Но деятельная Майя получила наконец однокомнатную квартиру и перетащила все с собой. Наверное, потому, что вещи эти ей что-то напоминают. Они — единственное, что осталось после всех бурь первой половины двадцатого века от некогда большого Майиного семейства…
Солнце поднялось повыше и стало горячим, и журналист Боков проснулся в своем кресле. Он потер ладонью нагретую солнцем лысину, улыбнулся и сказал:
— У меня для вас сюрприз, братцы.
На полу рядом с креслом стоял большой портфель с чемоданными застежками и ремнями. Боков никогда не расставался с ним. Сейчас он вытащил из него пачку патефонных пластинок в пожелтевших от времени конвертах.
— Вот, — сказал он. — Майечка, сколько тебе было лет в сороковом году?
— Шестнадцать, — отозвалась Майя.
Пластинка была старая, и сначала все услышали только шипение. А потом сквозь него пробился тенор. Он запел:
Голос был таким знакомым, словно только вчера довелось слышать его в последний раз.
— Пошлость, — сказал Боков. — Набор слов. И все-таки я, кажется, сейчас запла́чу, братцы.
Слушали все. Даже хмурые шахматисты подняли от доски лобастые головы. Боков блаженно улыбался. Глаза у Майи повлажнели.
Всем, кто сидел сейчас в комнате или бездельно слонялся по ее углам, было по сорок с лишним. Они были ровесниками.
— Есть еще «Мой костер», «Утомленное солнце», «Маша», — сказал Боков. — А вообще-то нужен голубой патефон, гнусавенький такой. И чтобы вертеть ручку до седьмого пота. Современная техника мешает полной иллюзии.
Комментарии к книге «Ожидание. Утро, день, вечер», Фёдор Колунцев
Всего 0 комментариев