Георгий Иванович Чулков
Сочинения
Том 6. Рассказы и повести
В этой небольшой повести я рассказываю о том, как жили мои герои в 1905 году. Образы их возникают в условиях политической ссылки. Они сами пленники и окружены такими же. Моя тема, следовательно, созвучна революции. Но как? Я не хотел наметит большую дорогу нашего бунтарского движения. Нет, лишь один из кривых его путей змеится в моей глухой тайге. Вот почему не надо искать среди героев этой повести тех, кого русская интеллигенция называет своими вождями и мучениками. Я рассказываю о мертвецах, но я верю, что иные – живые, и светлые – идут вперед неустанно, и что русская земля не оскудела.
И вдруг настала тишина в церкви; послышалось вдали волчье завыванье, и скоро раздались тяжелые шаги, звучавшие по церкви. Взглянув искоса, увидел он, что ведут какого-то приземистого, дюжего, косолапого человека. Весь был он в черной земле. Как жилистые, крепкие корни, выдавались его засыпанные землею ноги и руки. Тяжело ступал он, поминутно оступаясь…
В трех верстах от города, у Красной Заимки, на берегу, поросшем березняком и тальником, чернела большая нескладная коляска.
В коляске сидели вице-губернатор, прокурор и казачий офицер. В кустах, у коновязных столбов, помахивая хвостами, стояли лохматые, низкорослые, крепконогие лошади, над которыми тучею висели комары. Тут же, вокруг лошадей, бродили казаки, дымя трубками.
Внизу, около пристани, толпились ссыльные. Безмерная речная ширь, серебристая мгла над синью дальних островов и легкий пепел облаков – весь этот пустынный мир казался глухонемым и чуждым человеку. И голос человека звучал здесь странно.
Анастасия Дасиевна Чарушникова, горбатая девушка неопределенного возраста, с круглыми совиными глазами, забралась на высокий камень и, взмахнув руками, как темными крыльями, воскликнула пронзительно:
– Ничего, товарищи, не видно, а я прямо-таки горю нетерпением.
– Не волнуйся, Настасья. Приедут, – сказала басом дородная фельдшерица Пуговкина и громко рассмеялась.
– Нет, вы подумайте только! – крикнула Чарушникова, неизвестно к кому обращаясь. – Ведь сама Бессонова едет! Вообразите!
– И воображать нечего, – сказал сердито социал-демократ Вереев, желчно улыбаясь. – Бессонова! Бессонова! Чем она замечательна? Разве тем, что в партии и года не ужилась, ушла к эс-эрам, а в тюрьме, говорят, и в эс-эрстве разочаровалась. И здесь, в Сибири, все эти два года держала себя, как принцесса. Удивительно, что она под протестом подписалась…
– Ах, Гавриил Романович, – засмеялась Чарушникова, грозя ему пальцем, – вот она приедет, и вы первый в нее влюбитесь. Я ее в Петербурге знала. Она там всю молодежь с ума свела. Звезда.
– Она красивая? – спросил Прилуцкий, молодой поляк, высокий, стройный, с голубыми мечтательными глазами.
– Нет, она не красивая, но она лучше красивой – очаровательная… Я ее три года тому назад видела: тогда ей лет двадцать было, не больше.
– Вам, Настасья Дасиевна, верить нельзя, – процедил сквозь зубы Вереев, разглядывая в бинокль речную даль, – вам потому верить нельзя, что вы сама фантастическая…
– Верно, верно, – захлопала в ладоши Чарушникова, – я сама себя не понимаю, и все вокруг меня, как сон.
– Это – паузки, – крикнул кто-то в толпе, указывая на речную даль, где что-то чернело, то пропадая за серебряной завесою, то снова возникая.
И прокурор поднялся в коляске и смотрел в бинокль. На берегу засуетились. Какие-то якуты, прикорнувшие было в кустах, поднялись теперь и, спешно отвязав две легкие из бересты лодки, поплыли навстречу паузкам.
– А подводы нет до сих пор! – волновался Андрей Владимирович Волков, приземистый, с красной бороденкою человек, с всегда почему-то подмигивающими глазами и с добродушною улыбкою на толстых губах. – Ах, этот Серапионов! Божился ведь, негодяй, что подвода к двенадцати непременно будет.
– Захарий Серапионов не обманет. Он человек точный – точнее вас, Волков, – брюзгливо пробормотал Вереев, пожимая плечами.
И в самом деле, из-за косогора выехала подвода купца Серапионова, которую заказал хлопотливый Волков.
Медленно двигались паузки. Нетерпеливо сновали по берегу поджидавшие их люди.
Наконец, обозначились линии нескладных барок с огромными рулевыми веслами. Как будто плыло земноводное чудовище, пеня хвостом воду. Уже слышались голоса, и кто-то махал платком.
– Поют! Поют! – крикнула Чарушникова.
Звучал над рекою траурный напев, внушая, как всегда, торжественную печаль:
«Вы жертвою пали в борьбе роковой…»
Когда паузки подошли к пристани и с палубы спущены были зыбкие, скрипучие сходни, толпа ссыльных на берегу смешалась с толпою прибывших товарищей. Иные, как Бессонова, переведены были сюда из О. за последний «протест»; иные высланы были из России за февральские аграрные беспорядки в южных губерниях.
– Моя фамилия Мяукин. Я счастлив, что, наконец, познакомился с вами, Гавриил Романович, – спешил выразить свои чувства один из приехавших, странно прижимая руки к груди и поднимаясь зачем-то на цыпочки, будто танцуя.
– И я очень рад. Мы вас читали. Как же! – сказал Вереев, неопределенно улыбаясь и с любопытством рассматривая Мяукина, его бледное лицо с большим носом, на котором едва держалось пенсне, и бегающие беспокойные глаза.
– Пожалуйте, господа, пожалуйте! – крикнул басом рыжеусый конвойный офицер, направляясь с синею папкою в руке к вице-губернаторской коляске.
Началась перекличка партии.
– Бессонова, Ольга Андреевна, бывшая слушательница Женских Курсов…
Из толпы ссыльных вышла высокая девушка, в черном. Ее большие зеленовато-серые глаза смотрели рассеянно; губы чуть заметно улыбались насмешливо и мечтательно в то же время; и было что-то египетское в ее профиле, что-то загадочное и древнее. Ступала она как-то нетвердо и неуверенно, как будто не привыкла она ходить по земле. И потому, должно быть, казалась она большой птицей с раненым крылом.
– Ах, как она устала! Как устала! – прошептала Чарушникова.
– Не нравится мне ваша Бессонова, – пробормотал Вереев, недружелюбно косясь на горбунью.
В двухэтажном доме якута Епанчева, где столовались холостые ссыльные и где хранилась библиотека колонии, устроен был по обычаю обед для новых товарищей. Распоряжался всем Волков. Его красная бороденка мелькала везде: он неустанно сновал из кухни в столовую и обратно. Собственноручно ставил он на стол блюда то с гусем, то с жирною нельмою; кряхтя и торжествуя, откупоривал он бутылки и звенел неистово посудою…
Три комнаты, уставленные столами, битком были набиты ссыльными – старыми и молодыми: тут был и длиннобородый Зонов, патриарх революции, когда-то на каторге гремевший кандалами, и другой старик – Табалин, там, в тюрьме, заболевший душевно и навсегда затаивший в своих глазах темную грусть.
В одном из углов Вереев, окруженный товарищами, чему-то их поучал, выговаривая каждое слово точно и внятно, как будто припечатывая:
– Итак, господа, восемнадцатого февраля правительство выпускает манифест против крамолы, а вечером в тот же день публикуется рескрипт на имя Булыгина о созыве народных представителей… Принимая во внимание, что, с одной стороны…
Голос Вереева звучал, как стук стали машинной.
А в другом углу разговор шел о взрыве в гостинице «Бристоль». С польским акцентом, бледный от волнения, говорил Прилуцкий и все поглядывал на Бессонову, около которой вертелся Мяукин, прижимая руки к груди и поднимаясь на цыпочки, как будто танцуя.
– За стол, господа, пожалуйте! За стол! – кричал Волков, хлопотливо стуча стульями и скамьями.
Когда все уселись, встал, по обычаю, длиннобородый Зонов, подымая стакан:
– Товарищи! За здоровье Веры Николаевны!
Все покорно встали, звеня стеклом. Старики совершали обряд неспешно и чинно и с видом мечтательным; молодые тоже пили «за здоровье» – иные в простоте и сердечно, иные (были и такие) не без иронии над прошлым «романтизмом»…
Потом все усердно тыкали вилками в соленые грузди, в селедку и прочие яства, приготовленные старухою Епанчевою.
Пили много и курили много. В сизых клубах табачного дыма плавали лица человеческие. Они то возникали, то снова пропадали в полумраке душного жилища, как странные маски. А неугомонный Волков все подливал и подливал в графинчики холодную очищенную. Она хранилась у него в сенях в ящике со льдом. И сам он впопыхах успевал-таки опрокидывать стаканчики; еще ноги его служили ему не худо, но рукою уже помавал он не так уверенно и лепетал что-то несуразное:
– За здоровье, товарищи! Как его? А! Черт! За рескрипт, товарищи!
А Вереев трезвым голосом все говорил и говорил, не уставая, что-то благоразумное:
– С одной стороны, петербургское девятое января, а с другой…
– А я, Гаврила Романович, пьян… И с одной стороны и с другой стороны… Со всех, значит, сторон, – промычал эс-дек Хиврин, по профессии портной.
– Не надо пить, Хиврин… Я хотел поговорить с вами, – сказал Зонов, беря под руку захмелевшего Хиврина.
Но Хиврин оттолкнул его.
– Не хочу… не нуждаюсь… Мне, извините, на вас наплевать, господин Зонов. Вы, извините, интеллигент и утопист, а я, слава тебе Господи, про-ле-тарий!
– Ну… Ну… ладно, – бормотал Зонов, отвертываясь от сердитого портного.
Подлетела к Бессоновой на своих черных крыльях Чарушникова и, заглядывая ей в лицо, стала шептать восторженно:
Комментарии к книге «Том 6. Рассказы и повести», Георгий Иванович Чулков
Всего 0 комментариев