Сразу после войны
Верю
Повесть
Юрию Васильевичу Бондареву
Наша юность была трудной и беспокойной. Мы воочию видели то, о чем нынешнее поколение судит теперь по книгам и кино. Мы рано поняли, как вкусен ломоть черного хлеба, рано познали горечь утрат. Повзрослев в июне 1941 года сразу на несколько лет, мы еще долго оставались в душе мальчишками, романтиками и мечтателями. Мальчишеские мечты согревали нас в запорошенных снегом окопах, укрепляли нашу веру в добро и справедливость.
Наша юность неповторима. И, быть может, именно поэтому мы так часто обращаемся в своих произведениях к нашей юности — беспокойной, но прекрасной.
Как только «Узбекистан» вышел в открытое море, я почувствовал себя плохо: в висках застучало, перед глазами поплыли, расплываясь, круги, в горле начались спазмы. Я решил, что это, наверное, от голода — последнее время я перебивался случайными заработками, которых едва хватало на пресную кукурузную лепешку, попахивающую дымом. Потом, когда меня начало выворачивать, я понял, что это морская болезнь, и с горечью подумал: «Никогда мне не быть моряком, не сбыться моей мечте». Впрочем, об этом я догадывался и раньше, когда лечился от контузии в госпитале. Врачи в то время часто обследовали меня: заставляли вытягивать руки, закрывать глаза, приседать. По выражениям их лиц я понимал: контузия не прошла бесследно.
Был «Узбекистан» почти квадратным, с двумя мачтами, на одной из которых то разворачивался, то бессильно повисал флаг — выцветшее полотнище с проступающими на нем пятнами.
Палуба мелко-мелко дрожала от расположенных в кормовом отсеке двигателей, пахло мазутом и водорослями — их йодистый запах не перебивала даже вонь густого дыма, валившего из трубы, низкой и широкой, похожей на бетонный колодец. За кормой стелился, прижимаясь к буруну, черный шлейф, и было непонятно, чем заволакивается мутнеющий берег — дымом или предвечерним туманом, наползавшим из глубины Апшеронского полуострова.
Чем дальше «Узбекистан» уходил в море, тем выше становились волны. Брызги залетали на палубу. Мое лицо покрылось изморосью, словно после надоедливого, осеннего дождя. Волны возникали на самом горизонте, катились к судну, увеличиваясь прямо на глазах, обрастали белыми барашками. Зеленоватые тяжелые глыбы приподнимали «Узбекистан», палуба начинала «ходить», и тошнота усиливалась. Хотелось одного — свернуться калачиком и уснуть. Но лечь было негде: на палубе возвышались контейнеры, закрепленные канатами ящики и тюки. Между ними сидели пассажиры — мужчины в потертых пиджаках, гимнастерках, женщины в ситцевых платьях, с накинутыми на плечи ватниками. Привалившись спиной к тюкам и ящикам, молодухи кормили младенцев. Мужчины разрывали руками тощую воблу, обсасывали каждую косточку, по-крестьянски неторопливо откусывали хлеб, испеченный пополам с кукурузной мукой, бережно подбирали с пиджаков и гимнастерок крошки. Дети играли в палочки-выручалочки.
Убедившись, что никто, кроме меня, не испытывает морской болезни, я опять почувствовал горечь и тоску одиночества, как бывало со мной и раньше, когда я, неприкаянный, мотался по Кавказу из города в город, все искал чего-то, а чего — сам объяснить не мог. Хотелось душевного покоя, хорошей и легкой жизни, но я уже давно понял: такой жизни мне не найти — хоть всю страну исколеси.
Восемь месяцев назад, только что демобилизовавшись, я думал по-другому. Тогда казалось: все будет — стоит только захотеть. Не за просто так мы кровь проливали, думал я в те дни, в окопах мерзли, под пулями ползали.
Быстро промелькнул месяц, отведенный демобилизованным для отдыха, отощал сидор, в котором хранил я выданные старшиной продукты. После сытной армейской жизни скудной показалась мне карточная норма. Всего пятьсот пятьдесят граммов хлеба. А на фронте давали девятьсот! Конечно, и на фронте бывало иногда голодновато, но это от разгильдяйства, оттого, что старшина не обеспечивал в срок.
В райисполкоме, куда вызывали демобилизованных по поводу трудоустройства, мне предложили пойти грузчиком на фабрику или учеником в мастерскую. Я фыркнул про себя: «Тоже мне — обрадовали! Неужели я лучшего не заслужил?» Так и спросил. На меня внимательно посмотрели: «Гражданская специальность у вас есть?» Специальности у меня не было. До армии не успел приобрести, а на войне научился стрелять, спать где придется, обстирывать сам себя, пришивать пуговицы, подворотнички. Это не так уж мало, если учесть, что до армии я был маменькиным сынком.
Устроился я на фабрику грузчиком, таскал тюки с хлопком. Решил учиться в вечерней школе, но бросил. На второй или третий день учительница вызвала меня к доске, велела написать формулу суммы квадратов двух чисел. Я уставился на доску, словно баран на новые ворота. Все захихикали. Я расстроился — и вон. Утром учительница пришла домой, стала уговаривать вернуться, а у меня в ушах не затихало хихиканье. На этом и завершилось мое образование.
Три месяца работал грузчиком. Затем взял расчет и махнул на Кавказ. Зачем? Захотелось на мир посмотреть, себя показать — другого объяснения нет. О том, как и на что буду жить, старался не думать. Пока деньги не перевелись, сносно жил. А потом… Продал все, оброс, как дьячок. Зарабатывал крохи: то чемодан поднесу, то мешки перекидаю, то яму выкопаю. Руки огрубели, стали шершавыми — только это и утешало меня. К частнику подрядился урожай собирать, думал, отъемся на фруктах. В первый день килограмма четыре смолотил. Но опротивели и яблоки, и груши, и сливы, да и сытости они не давали.
Тоскливо было по ночам, когда, сжавшись в комок, я лежал на каком-нибудь тряпье и, ощущая холодное дыхание моря, думал. Разве о такой жизни мечтал я на фронте?
За полгода я исколесил весь Кавказ и вот теперь пробирался в Ташкент, потому что запомнил с детства: «Ташкент — город хлебный». Убеждал сам себя: «В Ташкенте все изменится, все будет по-другому». А в голове копошилось: «Что изменится? Что будет по-другому?» Еще в детстве мне говорили, что я безвольный, податливый, словно глина. И добавляли: «Из глины, между прочим, грязь получается».
В запасном полку и особенно на фронте моя воля подчинялась воле других. Я полагался на знания, сноровку, ловкость тех, кто был старше меня, кто имел жизненный опыт. Солдатская служба вспоминалась сейчас как удовольствие, хотя на самом деле это было не так. Но солдату не приходилось думать ни о хлебе насущном, ни об одежде, ни о многом-многом другом, что необходимо человеку. Солдат выполнял приказы, а теперь мне никто не приказывал, никто не давал поручений, никто не готовил для меня пищу, никто не предлагал взамен изношенной гимнастерки новую.
…На «Узбекистан» я пробрался без билета — в карманах даже пятака не было. Но я мечтал, строил планы. Так продолжалось до тех пор, пока меня не скрутила морская болезнь.
Берег давно скрылся с глаз, растворился в мутноватой дымке. Начался дождь. Холодные капли упали на палубу. Пассажиры засуетились, извлекли откуда-то пахнувший пылью и обсыпанный трухой брезент, натянули его, как тент, привязав концы к контейнерам. Но дождь только попугал. Быстро темнело, и очень скоро все — небо, море, палуба — стало одного цвета. И лишь за кормой белел бурун, отчетливо виднелся в темноте, постепенно тускнел, исчезая вдали. На мачтах зажглись сигнальные огни. Море было пустынным, мрачным. Иногда раздавался хрипловатый посвист: из приделанной к дымоходу тонкой, как стержень, трубки вырывался пар — упругая, светлая струя.
Кроме контейнеров, ящиков и тюков, на палубе лежали свернутые в рыхлые кольца канаты — просмоленные, в руку толщиной. Пахли они рыбой и солью. Там же возвышались намертво привинченные чугунные тумбы — с толстыми шляпками и короткими ножками, похожие на гигантские грибы. В каютах, расположенных вдоль борта, тоже вспыхнули огни. Из зашторенных иллюминаторов высунулись тусклые язычки света, оранжевыми пятнами легли на дощатый настил. Справа по борту появились огни. Мужской голос произнес:
— Танкер идет.
Несколько секунд я смотрел, позабыв о недомогании, на медленно проплывающие точки — кроваво-красную и зеленую. Прозвенели склянки, «Узбекистан» хрипло протрубил, будто выругался. Танкер ответил, заглушив шум волн.
Я отошел от борта и стал слоняться по палубе, отыскивая укромный уголок. Наткнулся на чьи-то ноги, врезался лбом в ящик. На лбу вспухла шишка. Кто-то обругал меня, кто-то вскрикнул. Гимнастерка пузырилась на спине, лоб и щеки покрывала влага. Я провел рукой по волосам, и ладонь тоже стала мокрой.
В люк, куда заглянул я, почти отвесно уходила узкая металлическая лесенка с рубчатыми ступеньками. Ее освещала горевшая вполнакала лампочка, ввинченная сбоку. Я спустился вниз, держась за обитые жестью стены. Толкнул створку какой-то двери и, шагнув вперед, очутился в тесном закутке, заставленном какими-то банками, судя по запаху, с краской. В углу лежала ветошь. Решив, что лучшей постели не найти, лег и сразу заснул…
Проснулся я от брани, той беззлобной брани, которая одних озадачивает, других подхлестывает, третьих заставляет болезненно морщиться.
Голос доносился с палубы. Я вслушался: речь шла о каком-то ящике, который надо было поставить так, а не этак.
— Черти полосатые! — гремел голос. — Написано же — не кантовать! — Далее следовали слова, которые в печатном тексте не употребляются.
Корпус «Узбекистана» уже не сотрясался. Из машинного отделения долетало лишь легкое постукивание. Оно было неторопливым, ритмичным, как биение не обремененного болезнью сердца. За металлической обшивкой шелестела вода. Перешагивая сразу через несколько ступенек, я выбрался на палубу.
Комментарии к книге «Сразу после войны», Юрий Алексеевич Додолев
Всего 0 комментариев