Двое и война
ЧЕТВЕРО СУТОК И ВСЯ ЖИЗНЬ
Женщинам России
Часть первая
Лицо его будто забыли проявить, и оно так и осталось похожим на негатив: темное, почти коричневое, обветренное, с белыми бесформенными бровями. Волосы — тоже белые, жиденькие. Сам он весь как бы состоял из углов: остро торчали скулы и надбровные дуги, резко очерченные подбородок и нос, худые плечи… Впрочем, это Елена рассмотрела позже. А в первое мгновение увидела одни глубоко запавшие щеки и глаза. «Какой же ты, бедняга, худой», — подумала она, отвечая ему, что да, комнату может сдать, поскольку ей с девочкой достаточно угловой спаленки. По-бабьи тяжело вздохнула, признавая, что он — несимпатичный. И тем острее подступала к сердцу жалость: «Какой худой, как отощал!»
И еще Елена думала о том, что он, военный, командир с тремя кубиками на петлицах, возможно, как и командировочный капитан, что на постое у соседки Тони, будет приносить в дом сухой паек. А военных, говорит Тоня, снабжают хорошо. «Их и надо хорошо кормить, — думает Елена. — Чтобы были силы воевать. А воевать-то, видно, нелегко, все отступаем да отступаем…»
Елена снова вздохнула тяжело.
Война наложила свою суровую печать на всю ее жизнь. И о чем бы Елена ни думала, мысли невольно, как ветви дерева — к стволу, тянулись к фронту. Там, на фронте, дрались и те, кого Елена знала, — парни и мужчины с ее улицы, из ее родного города. И только ее родных и близких не было на фронте.
Елене было тяжело сознавать это, казалось, будто она наполовину отрезана от общей, слитой воедино, трудной военной судьбы всех. И смутное чувство неловкости перед людьми не покидало ее, словно она была виновата, что не имела родных.
Елена часто думала о том, что, если бы у нее не было дочки, она в первые же дни войны ушла бы на фронт.
Командир скинул с плеч вещевой мешок, снял и повесил на прибитую к стене катушку от ниток шинель.
Увидев на скамье вещмешок, Елена снова подумала о сухом пайке: «Хоть бы принес. Я бы влила в чугунок лишних полстакана — всего полстакана! — воды, чтобы выделить капельку супу или каши для Зойки. Зойка совсем исхудала. Кожа на лице такая тонкая и желтая, что иногда становится страшно. И ручонки висят как плети… Ах, если бы он догадался брать сухой паек! Ведь полстакана воды — это совсем немного».
— Умыться не хотите ли? — спохватившись, спросила Елена.
Он рукой пригладил волосы, мотнул головой:
— Нет. Только из санпропускника.
Елена провела его в зал:
— Вот комната ваша.
В полушалке, завязанном на спине, вышла из спальни Зойка. Стояла, с интересом разглядывая командира. Елена подтолкнула ее к двери:
— Иди, иди, доченька, играй в куклы. А я самовар поставлю.
Зойка послушно удалилась в спаленку, а Елена вышла в кухню.
Кухней это называлось условно. Весь дом состоял из одной комнаты, надвое разгороженной тонкими, не достающими до потолка, окрашенными в голубое переборками: крохотную спальнюшку и — чуть побольше — зальце. Третья часть — то, что осталось от входной двери. Это и есть кухня.
Обстановка немудреная. В спальне — древняя, изъеденная жуком-точильщиком деревянная кровать, застланная лоскутным одеялом, столик-косячок в углу с флаконом из-под одеколона «Кармен», в который воткнут бумажный цветок, хромоногий стул да маленький, кованный железом сундучок.
В зале — побогаче. Железная, с узорчатой спинкой кровать убрана парадно: простыня с кружевами, розовое покрывало, подушка с прошвами. На окнах — герань. На выскобленном дожелта полу коврик — хорошо выкипяченный и обшитый по краю алым сатином кусок мешковины. На стене — карточки в общей рамке: Зойки, Елены, Елениной матери, умершей в канун войны, и отца, убитого беляками в последний день штурма под Волочаевкой. А еще — портреты, сделанные с этих карточек: Елениных родителей, самой Елены и Зойки.
В кухне — стол с табуретками, лавка с чугунами под ней. У печи — чурка под самовар. Посудная полка, прикрытая цветастой ситцевой занавеской. Керосиновая лампа над столом. Ухват и кочерга у печи, да самоварная труба в нише над печным зевом. Вот и все богатство.
Елена наливала воду в самовар, разжигала его, а сама думала о командире, таком худом и, видимо, очень уставшем. К сердцу ее все подкатывала жалость, а острое желание сделать так, чтобы командир поправился и отдохнул в ее доме, наполняло ее радостной энергией. «О супе да о каше для Зойки подумала, глупая, — укорила она себя. — А он и сам, видать, в хорошем питании нуждается. Уж я постараюсь для него», — улыбаясь, сказала она себе и застеснялась этих слов и сама перед собой смутилась — и от своих слов и от радостной улыбки: «Ой, девка, ты что это, а?..»
Самовар, закипая, гудел и пел, и Елена, грея иззябшие руки об его горячие бока, подумала радостно: «К разговору шумит-то…» Сняла трубу. Заварила вместо чая сушеной малины. «Все. Буду звать за стол…» Она оглядела себя, поправила волосы, стряхнула кофту, обмела у порога валенки, на которые с дров насыпались опилки. И только после этого, взволнованная, разрумяненная, заглянула в зальце.
Она не различала воинских знаков, не разбиралась в них и не знала, кто этот человек по званию. Для нее все, имевшие какие-нибудь знаки отличия, были большими людьми — командирами, начальниками. А у этого на петлицах целых три кубика. Да еще танк. И он, этот большой командир-танкист, сидел на полу без ремня, с расстегнутым воротником и играл с Зойкой. А Зойка тянулась с его колен, чтобы укрыть самодельную тряпичную куклу остатком своего износившегося платья, грозила командиру бледным худеньким пальчиком и шепотом приказывала:
— А теперь не шуми! Теперь кукла будет спать.
— Можно, я спою ей колыбельную песню? — тоже шепотом спросил командир. — Тогда она сразу уснет. Можно?
— Можно, — разрешила Зойка и обняла его за шею. А он взял ее поудобнее, прижал к груди и, баюкая, запел:
— Спят медведи, спят слоны…
Вдруг он увидел в дверях Елену. Смутился. Сказал негромко и немного растерянно:
— Вот… играем.
«Ах, если, если бы у меня были калачи или шаньги, — подумала Елена, — я бы накормила его. Какой хороший человек! Уж такой-то хороший…» И опять застеснялась своих слов: «Ой, девка, гляди…»
— Самовар вскипел. Попейте чайку, — сказала Елена.
Он понял ее по-своему. Заторопился, вставая и застегивая гимнастерку и хватая со стула ремень.
— Да, да, конечно… Сейчас… Одну минуту. — Отобрал у Елены самовар. — Что вы? Тяжело ведь!
— А каждый-то день кто мне его таскает? — спросила она.
— Да, но… сейчас я могу… Должен!
«Милый, хороший человек», — улыбнувшись, подумала Елена.
Командир развязал вещевой мешок:
— Вот чай… Хлеб… Банка консервов. И сахар где-то есть. А, запропастился… Вот. Аж два больших куска. И вот еще — кусочек сала. Маленький, правда…
Командир казался застенчивым, неловким. Но руки его двигались проворно. Он торопился выложить содержимое своего вещмешка и при этом как-то особенно, как человек, чувствующий себя виноватым в том, что стеснил хозяев, взглядывал на Елену, будто спрашивая, что еще может сделать ей хорошего. У Елены вдруг перехватило горло от радостного волнения.
— Вы не откажетесь готовить мне? — спросил он.
«И голос мягкий и теплый», — подумала Елена, не вникая в смысл слов, желая только слышать его приятный голос. Она была удивлена: человек этот совсем не походил на того военного, который час назад переступил порог ее дома. От того, прежнего, в нем была лишь усталость, проскальзывающая то ли в глазах, то ли в складке у рта. А в остальном он весь был другим: трогательно смущенным, заботливым, внимательным. И красивым. «И как он, такой, мог показаться мне несимпатичным? А волосы-то какие шелковистые! Как у ребенка. А глаза… Как густо разведенная синька. Так и хочется глядеть в них безотрывно… И как ходят брови: вверх — вниз, вверх — вниз…»
Елена не ответила на вопрос, и, видимо решив, что она откажется, командир стал просить горячо.
— Да я согласна. С радостью я, — отозвалась она.
Зойке военный тоже понравился. Диковатая, нелюдимая, она уже успела сдружиться с ним и теперь, ухватив его за галифе, радостно кричала:
— Слушай, слушай! Мы будем пить чай с малиновой заваркой!
— Мы будем пить чай настоящий, — поправил он ее. — С сахаром. И будем есть мясную тушенку. — Он поднял Зойку, подбросил вверх, лицом пощекотал ее худенькое тельце. — Будем, а?
— Будем, будем! — Зойка смеялась и уже тянулась с его рук к столу — на свою высокую табуретку.
Елене давно не было так хорошо — легко и покойно. Командир подкладывал ей и Зойке тушенку на хлеб, подливал чаю с настоящей заваркой и старался незаметно бросить в чашку кусочек сахару.
Да, конечно же, никогда в жизни не было Елене так хорошо!
Случается, именно в светлые, радостные минуты — незваное — приходит к человеку воспоминание о самом трудном и горьком. Елена вспомнила вдруг, как, воротясь со смены, клала на постель уснувшую по дороге из яслей Зойку и бросалась торопливо запирать двери — да не просто на крючок, а на засов. И когда приходил ее бывший (так она решила) муж и, пьяный, грубый, нещадно матерясь и грозя подпалить дом и зарубить ее, «свою законную», рвал с петель тяжелую дверь, Елена брала на руки девочку, чтобы, проснувшись, та не испугалась грохота и крика, и ходила по залу у самых окон — пусть видит, что она не боится. А Степан барабанил в окна — в одно, другое, — метался под ними. Приплюснув к стеклу нос и приставив к вискам ладони, вглядывался в глубину дома, просил, грозил, молил:
Комментарии к книге «Двое и война», Надежда Петровна Малыгина
Всего 0 комментариев