ШИРАБ-СЭНГЭ БАДЛУЕВ
СЧАСТЬЯ ТЕБЕ, СЫДЫЛМА!
ПОВЕСТИ
СЧАСТЬЯ ТЕБЕ, СЫДЫЛМА!
На том берегу Байкала, на границе между дремучей тайгой и бескрайней волнистой степью, уселись рядами остроголовые сопки. На их спинах — клочья смешанного леса. Чуть ослабнут трескучие морозы, холодный северный ветер, как в трубе, гудит в распадках между сопками. А в падях и долинах, притаившихся за их неплотными рядами, с вечерней зари до утренней не умолкает прозрачный звон мороза.
Правда, днем иногда тихо падают снежинки и долго кружатся в воздухе, словно высматривая, куда лечь поудобнее. Порой можно даже заметить робкую улыбку солнца. Но вечером мороз опять поет, как железо под ударами молота. И звезды весело перемигиваются, разбежавшись по небосводу. А в начале февраля, в сумерках, покажется в вышине гордый Белый месяц[1].
Но не часто бывают здесь такие ясные дни и ночи, Огромное радужное кольцо вдруг охватит солнце, и залютует зима, показывая свой характер. А утром небо снова будет улыбаться, даже веселые капли побегут с крыш…
Капризен и своенравен характер забайкальской природы. Здесь сталкивается холодный северный ветер с теплым южным, и в схватке взметают они сугробы и целые снежные холмы — начинается буран. Тогда в степи человеку ничего не стоит заплутаться…
Полночь. Может быть, даже — далеко за полночь, а Дамдину не спится. Он курит беспрерывно, зажигая одну папиросу от другой, и желтое пятно высвечивает усталое, заросшее щетиной лицо. На табурете у постели жестяная пепельница. Едкий дым клубится в стреле лунного луча, пронзившего ставню, и на стене отпечаталась золотая монетка — кружок выпавшего из дерева сучка.
Сильные пальцы придавили окурок в пепельнице — даже жестяное донышко прогнулось. Золотой кружок притянул его взгляд, и мягкое сияние проникло в душу, словно высветило в ней круглое окошко. Оно расширялось, расширялось и стало большим окном, через которое Дамдин заглянул в прошлое и увидел свою красавицу жену, что умерла недавно, оставив его с тремя детьми.
…Дарима звонко смеется. Ее веселые глаза, искрящиеся светом из узких разрезов век, блестят слезами — это от смеха, который выплескивается между ровными рядами белых зубов. Две ямочки пятнают щеки, то появляясь, то снова исчезая. Длинные волосы обрамляют черной лентой лицо, падают толстыми косами на низкую грудь. Девушка хватает Дамдина за руку и, словно сбитая с ног неудержимой волной любви, падает на колени в высокую мягкую траву возле весело журчащего родника…
Дамдин до сих пор не может забыть теплоту и упругость ее полных губ. И голос ручья, бьющего из земли, звучит, словно песня первой любви. Самой сильной любви, зажигающей огонь надежды на долгую и счастливую жизнь.
Перелистаем страницы жизни Дамдина назад, года на три-четыре.
Он вернулся с фронта, когда отца уже не было в живых — умер от болезни желудка. А мать, хворая, тщедушная женщина, вынесла все невзгоды и дождалась-таки сына. Ее приютили родственники, и ветхий дом стоял хмуро, одиноко, без крыши, без стекол. Каждый звук отдавался в пустых стенах страшным мерцающим гулом. Из всего хозяйства осталась только корова. Она была единственной кормилицей старушки. Молока давала столько, что хватало и на хурэнгу[2] и на айрасу[3]. А девушка, что провожала новобранца в военкомат, а потом на станцию до эшелона, не дождалась: вышла замуж за однорукого фронтовика, друга Дамдина. На следующий день после возвращения отвез солдат свою мать в аймачную[4] больницу, вернулся и начал работать.
Он всю весну провел на фермах. Жить приходилось все еще по-военному. Верно служила ему поношенная серая шинель — и от холода укрывала, и постелью была. Кормов не хватало, скот не выдерживал холодной зимы. Изголодавшихся коров за хвосты поднимали с земли, либо обматывали веревками — бригадир определил Дамдина на новую «должность» — подъемщика коров. А коровы, чуть подует ветер или поскользнутся на льду, грохались на землю, и, казалось, никакая сила не заставит их встать. Трудно приходилось в те дни солдату.
Лето в тот год припозднилось. Измученные люди ждали его с нетерпением: оно принесет молодую траву, благодатное тепло. И когда пришло это первое мирное лето, Дамдин днями не слезал с сенокосилки. И здесь, в бригаде, подружился с Даримой — младшей дочерью колхозного сторожа Баадая.
Как-то в полдень, в самую жару, захотелось пить — ничего странного: в полдень кому пить не хочется? Он и пошел знакомою дорожкой к маленькому ключу, что, журча, выбивался из-под каменистой сопки. А к тому времени — случайно, конечно, — там оказалась и Дарима. Она напилась уже, и холодная ключевая вода блестела на полных губах. А рядом отбивалась хвостом от комаров и мух ее лошадь, запряженная в грабли. И пел свою песню ручей, знакомую, нескончаемую песню…
…Вечером они соорудили из сена и хвороста маленький шалаш и развели в нем свой огонь. Родители не упрекали их, только старик сторож насмешливо покосился на свою старуху и сказал:
— Радуйся. Твой приплод.
И потом долго молча сидел, словно огромный, грубо отесанный серый камень. Старуха тоже сидела не шелохнувшись — она давно привыкла к упрекам своего мужа.
Мать Дамдина плакала от радости. Она вернулась из больницы, не зная, что врач мрачно сказал сыну: «Организм износился. Лечение не поможет. От старости да от тяжелой жизни лекарства еще нету». Только четыре дня и знала старушка ласковые руки своей невестки…
Не прошло и года, как молодые отремонтировали заброшенный дом, а вскоре прохожие могли услышать и плач ребенка. Еще через год родился второй сын, а потом дочь — вся в мать. Дамдин работал, не зная усталости, делал все, что бригадир прикажет. Если собрать все сено, которое застоговал он своими неутомимыми руками, получится, наверное, целая сопка, а зерно, что перетаскал он на своих плечах, не вместилось бы и в три товарных состава. Старательную, хлопотливую хозяйку Дариму хвалили все односельчане, даже самые языкатые соседки не могли сказать о ней дурного слова. Молодые завели свой огород, откармливали поросенка, корову держали и каждую зиму забивали на мясо бычка. Да и в доме не было пусто — кой-какую мебелишку соорудили. Семья стала похожей на семью: Дамдин и Дарима растили троих детей и были счастливы…
В комнате потемнело. Видимо, тучи закрыли Белый месяц. А ему припомнились те минуты, когда боролась Дарима с тяжелой болезнью, выплыло из мрака ее бледное бескровное лицо, неподвижный взгляд, устремленный куда-то в бесконечную даль. «Долго не протянет. Тут мы бессильны». Этот приговор врача из соседнего кабинета услышала она особенно явственно и четко, хотя огонек жизни еле теплился в ней. Дарима лежала и не могла произнести ни слова, но разум был ясен. Из глаз побежала слеза, светлая, как жизнь ее. Но жизнь к ней уже не вернулась…
Светлый кружок снова вспыхнул на стене, но уже ниже, у самого лица. Дамдин пытался схватить мозолистой ладонью этот отблеск, но он ускользал, дразня и играя. Дамдину казалось, что он может поймать этот круглый огонек, и тогда вольется в него чудо-сила, развеет печаль и тоску.
— Ма-ам! Ма-ма! — стоном донеслось из соседней комнаты. Дамдин вскочил с кровати, ощупью нашел выключатель. Дети спали на полу, все трое на одном широком матраце, покрытом дохой. Сбитое одеяло лежало у ног.
«Вихрастый мой Баатар! Наш первый, наш цветочек!» — говорила Дарима. Мальчик лежал с краю и, словно защищая сестренку, обнял ее. «Лучше бы мне умереть, а ей остаться с вами». Дамдин бережно накрыл их одеялом, осторожно поцеловал головки и, покачиваясь на коротких кривых ногах, ушел в одинокую спальню.
Он выключил свет и лег. Лунное сияние исчезло: должно быть, опять побежали тучи или месяц ушел по своей кривой дороге.
Не спится ему, не спится. Сосновая мебель рассохлась, тоскливо поскрипывает в ночной темноте: трр-трр. И еще какие-то тонкие, щемящие звуки издает она.
«Что же дальше делать-то буду, как жить?.. Никакого просвета, словно в темную пропасть провалился… Ну, месяц еще с детьми, а потом?.. Кто кормить нас будет?.. На тещу всего не свалишь, у нее своя семья, да и стара она. Вчера вот чуть корова не забодала. А оставить малышей не с кем… Няньку надо бы найти, да будет ли хорошо ребятишкам с ней? Дети — они ведь шаловливые… при мне, конечно, она не обидит, а как уйдешь на работу… Даже если ребятишки не пожалуются — все одно подозревать будешь, может и зря, а будешь… Вот ведь путаница какая! А если и пожалуются — что делать? Сказать: уйди? Искать другую? А какая она — другая? Лучше ли, хуже — поди узнай?!. Никто, видать, не заменит матери детям. Никто не заменит мне Даримы».
В темноте и одиночестве комок подкатывал к горлу, и слезы готовы были брызнуть из глаз бывшего солдата.
И только когда забрезжил утренний свет и хриплый петух надсадно проорал неподалеку, сомкнулись наконец веки Дамдина, осиротевшего ничуть не меньше, чем его дети.
Несколько дней творилось что-то непонятное: и не пасмурно, и не ясно. В этих местах такое редко бывает — здесь погода часто меняется: ясный день, и вдруг повалит такой снег, что глаз не откроешь, и тут же хиус-ветер такую метель заведет — только держись!
В такое вот неопределенно-серое утро забрел к Дамдину его тесть.
— Мэндээ[5]!
И больше ни слова. Хозяин придвинул стул. Гость сел, молча мелкими глотками пил густой зеленый чай. Потом вынул из кармана огромную трубку, выточенную из изогнутого березового корня, насыпал в нее махорки и зачадил. Напустил полную комнату светло-голубого тумана и только тогда сказал:
— Вот что, зятек! Негоже волочь за собой длинную слезу. Ищи-ка себе бабу!
Комментарии к книге «Счастья тебе, Сыдылма!», Шираб-Сэнгэ Бадлуевич Бадлуев
Всего 0 комментариев