Господин Фицек
Будапешт, 13 октября 1962 года
Я одних лет с веком. Не говорите, что это много!
Еще столько всего надо написать, и именно мне, тянущему за собой целые вагоны пережитого. Кроме меня, об этом вряд ли кто напишет, и не потому, что таланта не хватит, а потому, что каждый пережил свое и по-своему. Мое поколение разве что издали может показаться однообразным лесом; приглядись к нему и увидишь, что у каждого дерева свой силуэт, каждое дерево по-своему тянется к небесам.
Все это так, но боюсь, времени не хватит набросать на бумагу то, что, по-моему, прекраснее, существеннее всего. А впрочем, кто знает? Может статься, еще в наш век ученые изобретут такое снадобье, которое даст возможность удвоить человеческую жизнь, как удваивают урожай сахарной свеклы. Хорошо бы! Дожить бы до этого!
Ну, а если и не доживу, если это выпадет на долю вам, молодой гвардии, — не беда. Ведь то, что однажды в конце октября началось в Петрограде и до сих пор не завершилось, — началось не только ради нас и наших сверстников, но главным образом ради вас и следующих за вами поколений.
Я сержусь на свой век. Полными черпаками отвалил он нам тяжелые испытания, а мне досталось, пожалуй, даже сверх «лимита», хотя я и не привык брать из общего котла больше, чем положено по справедливости.
Люблю свой век. Самозабвенно и горячо. Спасибо ему, что не закутал меня в пуховое одеяло, что и в радости и в беде я мог быть всегда с народом.
Поэтому, глядясь в зеркало, — а делаю я это раз в день, во время бритья, — смотрю на себя с чистой совестью. Краснеть не приходится.
Родился я в Венгрии, недалеко от Будапешта, в местечке Геделе. Отец мой выучил сапожное ремесло, и, честно говоря, неважно: мы дети, испытали это на собственных ногах. Мать до замужества жила в прислугах. Она превосходно готовила, когда было из чего. Дед со стороны матери был шорником и, как мне казалось в детстве, жил за тридевять земель от столицы, в селении, окруженном неоглядными церковными землями, за которыми денно и нощно наблюдало с горы похожее на крепость могучее строение бенедиктинского аббатства.
Дед по отцу, как об этом свидетельствует документ семидесятилетней давности, был поденщиком. В 1848—1849 годах служил в армии Кошута, не потому, что был сторонником революции, а потому, что у Кошута, как он рассказывал сам, лучше обходились с солдатами, чем у австрийского императора. И, благо выбор был свободный, он выбрал войну за свободу.
Сын его, то есть мой отец, служил рядовым в первую мировую войну и вернулся домой в большом чине: капитан преподнес ему звание капрала. Пусть, мол, радуется! Ничем другим все равно не разжился, не считая того, что совсем невинно подцепил в нужниках Добердо вовсе не невинную болезнь.
Когда фронт рухнул, отец вернулся домой с оружием в руках, так что в Венгерскую пролетарскую революцию ему не пришлось даже снаряжаться — прямо со своей винтовкой пошел служить в красную милицию. В ту пору ему было сорок девять лет. Он охранял Государственный банк. И хорошо охранял. А Венгерская советская республика тем не менее пала. Не он был этому виной. Он-то с удовольствием пожил бы при венгерской советской власти еще лет тридцать — сорок. Ведь и при Хорти жил еще двадцать пять лет, хотя вдоволь хлебнул горя. Одно его всегда спасало — чувство юмора. До сих пор рассказывают: где бы он ни появлялся — в романе я с него писал г-на Фицека, — всюду через несколько минут начиналось веселье; впрочем, если задуматься хорошенько, он не всегда толковал о веселых вещах. Умер отец семидесяти четырех лет от роду.
Парламент венгерских господ преподнес из геделейских земель восемнадцать тысяч гектаров… правда, не мне, а королю. Кроме того, подарил ему дворец комнат эдак на сто, в которых его величество нуждался наверняка больше меня. До той поры у него было лишь восемьсот семьдесят комнат — они надоели ему, и он мечтал уже о новых. А мне так и не успело надоесть мое колыбелька-корытце, что стояло в углу комнаты, ибо мастерскую отца в Геделе постепенно стали обходить даже башмаки, нуждавшиеся в починке, и нашей семье пришлось перебраться в Пешт. Мне исполнился тогда год.
Вероятно, об этих царственных дарах — о земле, о дворце — и вспомнил мой отец, когда однажды поручил кому-то написать письмо королю (сам-то он писать не умел). В письме он просил помощи под тем предлогом, что принял основательное участие в повышении деторождаемости отчизны, произведя на свет десятого ребенка. Уж и не знаю почему, но письмо осталось без ответа.
Детство мое ничем не отличалось от детства других таких же детишек с окраины. В марте мы бегали уже босиком, и только в октябре возвращали нам башмаки, которые все это время дремали друг на дружке в сундуке.
Хотя тогда, казалось, я и не обращал на это внимания, однако босые ноги, видно, крепко врезались мне в память. Даже спустя двадцать лет случалось мне иногда видеть сон: сижу среди девушек и, краснея от стыда, прячу босые ноги. Как отрадно было потом проснуться и увидеть под стулом башмаки, поджидавшие меня с разинутыми ртами!
Когда я окончил четыре класса, отец по настоянию учителя, — мол, способный мальчик, жаль, если пропадет, — записал меня в реальное училище. Покачивая головой, положил он на равнодушный директорский стол семнадцать золотых крон. Несколько месяцев ходил я в училище, и мне было очень худо среди хорошо одетых мальчиков из зажиточных семейств. Но и тут мне вскоре повезло: школа потребовала еще восемьдесят крон платы за обучение. Отец не то чтобы изменил своему решению, но как раз в это время в семье у нас разразился небольшой экономический кризис, и пришлось меня взять из реального училища. Счастливый вернулся я к «своим», в начальную школу.
Потом пошла чехарда. Я попал в городское училище, затем два года спустя сдавал снова экзамены в реальное. Поступил в пятый класс. Но опять не мог ужиться со знатными соучениками, хотя к этому времени приобрел уже изрядный жизненный опыт, как и всякий подросток с рабочей окраины. Видно, с реальным училищем мы так и не могли поладить. И наконец, в 1917 году меня выгнали окончательно, хоть и довольно вежливо: провалили по многим предметам да так «изувечили» отметку по поведению, что я больше никогда не мог попасть в среднюю школу. И плюнул на все. Но позднее все-таки с болью вспоминал, как жестоко обошлись со мной.
На этом и закончилось мое официальное образование.
Однако прежде чем продолжить, я хочу рассказать, что уже девяти лет от роду помогал соседу-бакалейщику взвешивать муку, насыпать сахар, таскать дрова. Тогда и получил впервые жалованье — тридцать крейцеров за неделю. Мать похвалила меня, а отец сказал, что это тоже помощь для такой семьи.
С одиннадцати лет я репетировал ребят, родители которых были богаче моих родителей, а ребята глупее меня. Таких оболтусов попадалось довольно много. В первую осень мировой войны у меня было уже четыре ученика, живших в самых разных концах города. Только поздно вечером попадал я домой и, смертельно усталый, принимался наконец репетировать себя. Но уже даром. А как говорится, «мясо даром — не жди навара», и я чаще всего засыпал над книжкой. Потом, забравшись под одеяло, каждый раз давал себе зарок: встану на рассвете и выучу уроки. Но даже землетрясение не заставило бы меня открыть до времени свои усталые глаза.
Пятнадцати лет в летние каникулы я пошел работать на консервный завод — благо каникулы с войной значительно выросли, как, впрочем, и цены на продукты. Шестнадцати лет служил в фирме Лорда и К°. Там познакомился впервые с русскими. Это были военнопленные. С радостью и грустью вспоминаю о них. Семнадцати лет я уже стоял на оружейном заводе возле автомата и неделю днем, неделю ночью по одиннадцати часов подряд нажимал на педаль. Работа шла в две смены.
И одновременно мечтал стать композитором. Но когда выяснилось, что без денег учиться музыке нельзя, я повернул к поэзии, хотя окончательно отказался от музыки позднее, уже в Москве. Помню, как удивлялись мои венгерские товарищи — сейчас уже и мне смешно, — когда я, двадцатипятилетний партиец, подпольщик, присланный учиться в Москву, поэт, первая книга которого вышла тогда в Вене, заявил вдруг, что хочу поступить в консерваторию, в класс композиции. Товарищи подумали, наверное, что я чуточку «тронулся», тем более что свои «музыкальные творения», сочиненные во время хождения по будапештским улицам, я только напевал, записать или сыграть их не умел — так они и исчезли навеки, унесенные сквозными ветрами пештских улиц.
В 1917 году, на оружейном заводе, я вступил в профсоюз металлистов и мог бы сказать, что с тех пор участвую в рабочем движении. В 1919 году вступил в объединившуюся тогда с социал-демократами коммунистическую партию. Ни одну из этих дат не считаю действительной. На заводе я работал только несколько месяцев и механически платил членские взносы, а в 1919 году в восьмимиллионной Венгрии было около миллиона членов партии.
Поэтому я считаю, что участвую в рабочем движении с 1918 года, с тех пор как сознательно пришел в профсоюзную организацию и заполнил заявление о приеме, а партийный свой стаж исчисляю с 1921 года — со времени первой эмиграции, когда, сознательно произведя выбор между двумя партиями, вступил не в социал-демократическую, а в учрежденную тогда Коммунистическую партию Чехословакии.
Комментарии к книге «Господин Фицек», Антал Гидаш
Всего 0 комментариев