Стефан Цвейг
Вальтер Ратенау
В наши раздраженные дни воды Времени текут слишком стремительно, чтобы сохранить пластичность отражениям людей. Сегодняшний мир уже ничего не знает о мире вчерашнем, и люди, призванные мимолетной волей Времени к мимолетной власти, скользят, словно тени, мимо. Кому известен нынче немецкий канцлер прошлого десятилетия, кто назовет имя военного министра, кто вспомнит их духовный облик или хотя бы, как они выглядели? А ведь они — как это подозрительно похоже на Эмиля Оливье[1], злосчастного министра 1870 года, — деловито хлопотали, писали книгу за книгой свои мемуары, воспоминаниями соревнуясь друг с другом. Но нет ничего в этих воспоминаниях, кроме эфемерной расплывчатости, нет красочности, нет жизни, ничего, кроме протокольных «был — существовал». Никто из всех профессиональных дипломатов Германии, даже трагически слабовольный Бетман-Гольвег[2], не оставил миру духовного портрета своей личности. И только один, пришедший в мир дипломатов извне и действовавший в нем всего несколько недель, так заполнил силой своей сущности напряженное пространство, что теперь он как личность, как явление все более и более зримо возвышается над горизонтом мировой истории.
Из, казалось бы, приватной жизни на ответственную должность он был выдвинут внезапно, но в Германии давно чувствовалась его деятельность, давно известен был этот удивительный, замечательный ум. Правда, деятельность его никогда не была связана с какой-то одной, конкретной областью, интересы его были разносторонни. В Берлине долго, пожалуй, даже непозволительно долго его считали лишь сыном, наследником своего отца, Эмиля Ратенау[3], магната электротехнической промышленности. Промышленники давно знали Вальтера Ратенау как члена наблюдательных советов едва ли не сотни предприятий, банкиры — как директора торговой фирмы, социологи — как автора смелых и оригинальных книг, придворные — как доверенное лицо кайзера, колонии — как эксперта, сопровождавшего Дернбурга[4], военные — как руководителя Управления по снабжению сырьем, патентное бюро — как автора нескольких заявок из области химической промышленности, писатели — как собрата по перу; директор театра после смерти Ратенау нашел его драму, лежавшую запыленной в шкафу своего кабинета.
Ратенау был высок и строен, появлялся он всегда там, где возникало движение духовных сил, — на премьерах Рейнхардта[5], которому он помог основать театр, в кружке Герхардта Гауптмана[6], его можно было видеть в мире финансистов. С заседания какого-нибудь наблюдательного совета он ехал на открытие Сецессиона[7], с концерта, где исполнялись «Страсти по Матфею», — на политическую дискуссию, не находя в этих мероприятиях ничего антагонистического. В его энциклопедической натуре все области деятельности были связаны воедино, все они были единой действенной сплоченностью.
Если смотреть со стороны, в такой разносторонности можно, пожалуй, легко заподозрить универсальный дилетантизм. Однако природе Ратенау, его знаниям поверхностность была абсолютно чужда. Я никогда не встречал человека, образованного более основательно, чем Вальтер Ратенау: он говорил на трех европейских языках, французском, английском, итальянском, так же легко и свободно, как на немецком; мог без какой-либо подготовки в считанные секунды с большой точностью перечислить национальные богатства, например, Испании; распознать мелодию из музыки Бетховена. Он все прочитал, всюду побывал, и эту неслыханную полноту знаний, это поразительное многообразие сфер деятельности можно лишь объяснить, если принять во внимание необычайную, уникальную емкость его мозга. Дух Вальтера Ратенау был единым сгустком бодрствования и собранности: для этого удивительно точно работающего мозга не было ничего неопределенного, ничего расплывчатого, его деятельный дух никогда не знал сумеречных состояний, вызванных мечтаниями или усталостью. Всегда он был заряжен, всегда — в напряжении, острым лучом молниеносно обшаривал горизонт проблемы, и там, где кому-нибудь другому требовалось бы пройти множество промежуточных ступенек мышления, прежде чем достичь конечного результата, он получал решение мгновенно.
Функционально мышление его было настолько совершенно, что ему, собственно, не требовались ни предварительные обдумывания, ни обдумывания последующие, для докладов, для писем он не знал никаких тезисов, планов, черновых набросков. Вероятно, Ратенау был одним из четырех или пяти немцев (не думаю, чтобы их было больше) в 70-миллионном государстве, способных проговорить перед секретарем или случайным слушателем доклад, меморандум, статью настолько предельно законченными, что простенографированный материал без каких-либо правок можно было бы передать в печать. Он олицетворял собой постоянную готовность и непрерывную напряженность, все время находился в работе, ему чужды были пассивность, всякое смакование полученных результатов. Лишь тот, кто знал Ратенау по разговорам с ним, когда он с беспримерной быстротой схватывал суть, с чудовищной и трудно постижимой способностью понимал все взаимосвязи, только тот мог понять великую тайну его внешней жизни: у него всегда и на все хватало времени.
Ничто не удивляло меня в нем больше, чем гениальная организованность его внешней жизни. При таком многообразии интересов, при неслыханной деятельности, он был свободен и располагал временем для всего и для каждого. Поразила меня наша первая встреча, поразила и последняя. Впервые — более пятнадцати лет назад, когда я после длительного обмена с ним письмами[8], приехав в Берлин, позвонил ему, он сказал мне, что завтра утром уезжает на три месяца в Южную Африку. Естественно, я готов был сразу же отказаться от совершенно необязательного визита, но он, очень быстро прикинув свои возможности, попросил меня прийти к нему в четверть первого ночи. Это позволило бы нам, сказал он, с приятностью пару часов поболтать. Мы встретились и говорили два или три часа: ничто не указывало на какую-то нервозность собеседника, на какое-либо волнение — он был совершенно спокоен, и это за считанные часы до отъезда на длительное время в другую часть света. Сутки были жестко распределены им, сну и беседе отводились известные часы, и часы беседы были заполнены его страстной и бесконечно увлекательной речью.
И так было всегда — к нему можно было явиться когда угодно, этот деятельный человек имел для случайного посетителя время днем и ночью, для него не существовало ни невыполненных обещаний, ни незаконченных писем, и точно так же, как в первый раз, я почувствовал эту гениальную организованность при нашей последней встрече. Это было в ноябре прошлого года, я должен был приехать в Берлин, прочесть там доклад[9], и заранее радовался возможности побеседовать с Ратенау. Эти беседы были для меня очень ценны. В своих берлинских наездах я всегда встречался с ним. И тут я прочел в газетах, что Ратенау предстоит выполнить в Лондоне какое-то политическое поручение[10]. Неожиданно его вырвали из частной жизни и привлекли к решению политической судьбы Германии. Разумеется, я уже не рассчитывал встретиться с ним и перед отъездом в Берлин написал ему записку, в которой сообщал, что не хочу обременять его посещением в момент, когда перед ним стоят вопросы несравненной важности для мира. А в Берлине в отеле вместо других, ожидаемых мной писем лежало единственное — от Ратенау. Он писал, что у него действительно мало свободного времени, но я обязательно должен прийти к нему в субботу вечером. Между двумя конференциями, при бесконечном количестве текущих неотложных дел мы спокойно побеседовали в его служебном кабинете на чисто абстрактные темы. А два дня спустя в половине одиннадцатого вечера в доме одного берлинского издателя[11], где собралось небольшое общество, он в непринужденной манере беззаботного человека рассказал что-то интересное о прошедших временах, затем мы вместе ушли и поговорили по пути к Кёнигсаллее — здесь через три месяца его поразит пуля. Был час ночи, я отправился спать, а в утренних газетах прочел, что Вальтер Ратенау сегодня первым поездом отбыл в Лондон на переговоры.
Таким собранным, таким мобилизованным на работу, таким вечно бодрствующим был мозг Ратенау — за четыре часа до отъезда на переговоры, имеющие всемирно-историческое значение, решающие судьбы многих миллионов людей, человек оставался внешне непринужденным, мог позволить себе, не нервничая, отвлечься, провести какое-то время в легкой беседе. Багаж его знаний был настолько велик, понимание поставленных перед ним задач — настолько полно, что ему никогда и ни к чему не надо было готовиться, он был всегда готов.
Гениальность Ратенау определялась его организованностью, подчинением мышления воле, доведенной до совершенства способностью предвидения. Трагичным в этом человеке было то, что он не любил эту сторону своей гениальности, как и собственно идею организованности. Он полагал, и об этом часто писал в своих книгах, что любая организованность, и духовная, и материальная, бесплодна, вторична, если она не служит высшему, самоотверженному разуму, чему-то психическому. И это психическое ему долго не удавалось найти. Он писал о душе и о вере как о постулатах, но по-настоящему никто не верил в воспевание созерцательности, которое исходило от этого деятельного, активного человека, а еще меньше верили восхвалениям духовной жизни, исходившим от миллионера. Он чувствовал свое глубокое одиночество, испытывал огромную неудовлетворенность собой. Просто накопительство, захватывание мест в наблюдательных советах, ослепление идеей треста какого-нибудь Стиннеса[12] или Кастильоне[13] не могли как самоцель привлекать такую благородную личность. Он постоянно спрашивал себя: Почему? Зачем? Искал надличное оправдание своей поразительно активной деятельности.
Комментарии к книге «Вальтер Ратенау», Стефан Цвейг
Всего 0 комментариев