• Читалка
  • приложение для iOs
Download on the App Store
  • Читалка
  • приложение для Android
Get it on Google Play

«Тогда в Октябре... в Москве»

774

Описание

отсутствует

1 страница из 2
читать на одной стр.
Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст

Шрифты

  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

  • Аа

    Iowan

  • Аа

    San Francisco

  • Аа

    SF Serif

  • Аа

    New York

  • Аа

    Helvetica Neue

  • Аа

    Arial

  • Аа

    Georgia

  • Аа

    Times New Roman

  • Аа

    Courier

  • Аа

    Courier New

  • Аа

    Menlo

  • Аа

    SF Mono

стр.

Борис Пильняк

Тогда в Октябре… в Москве

Каждую ночь по-октябрьски выковывались звезды, и мороз, колкий, как звезды, сковывал лужицы улиц и воду на реке там, где близко к берегу стояли баржи. Ночи были черны, и они приходили мраком, точно мрак разводили, как разводят чернила в чернильницах, — так же приходили и рассветы, только рассветами в бочки мрака наливали мутную воду дней. И день и ночь горели всеми забытые фонари на улицах; заводы или молчали, или неистовствовали, буксуя, брошенные рабочими. Иногда на перекрестках, у выжатых морозом луж, заметал снежок, наивный такой, от которого весело и думается о благодатной зиме.

Тогда, в октябре, в 1917 году, в Москве было очень тихо, как в деревне за выгоном вечерними сумерками, когда даже гаички и синички в серости дня, а мужики кончили молотить и пошли к избам, и избы захворали трахомой керосиновых лампенок. И так же, как деревенская улица, была пустынна Москва, и в память лезли сорванные водосточные трубы, сваленные трамвайные столбы и автомобили. Только изредка слышны были пулеметные чечетки, ружейные залпы, — выстрелы же из пушек были миролюбивы и нестрашны, как нестрашно — и очень похоже, — когда ремнем бьют на стенах мух. И только вот эти бочки разведенных сумерками чернил, сумерки, похожие на рабочие мастеровские куртки и на их быт в заводских казармах, говорили, что Москва — заводской город и здесь творятся стихии. И очень многие тогда ночами лазили на крыши, чтобы подышать морозцем, похрабриться и посмотреть на столб огня в небе, идущий от Никитских ворот; там на крышах даже перекликались с крыши на крышу.

Москва — тоже портовый город: у Садовников на Москва-реке, на канале, там стоят баржи и пароходы, и дощаники, и на баржах, как на всех русских реках, на мачтах горит фонарь (и под баржей в воде этот же горит фонарь), а у избы посреди баржи поет тоскливо, про разбойников, ветлужский мужик, — а в октябрьские эти заморози между барж, у дощаников, возникает тонкий ледок, колкий, как звезды: там, на баржах, и около них пахнет варом, потом, опорками и солью, как на всех баржах…

Тогда, в те дни, к Москве шел, как многие поезда, поезд с полуротой солдат, с винтовками и бомбами. Он пришел к вокзалу в часы, когда лились на землю бочки мрака и медом светили забытые фонари. Люди ждали, что они услышат вой и гул, и гул небывалой битвы, — Москва встретила морозцем, тишиной и снежком у медовых фонарей на перекрестках. А потом снежок стих, и небо заковалось звездами, колкими, как лед. Полурота выгрузилась на товарном вокзале, и ее сейчас же арестовали, разоружили, распустили солдат без винтовок. Тогда солдаты этой полуроты стали поодиночке собираться к коменданту — их собралось десятка полтора, — они говорили о пустяках. И один спокойно сказал:

— Сымай револьвер, товарищ комендант! Где ключи от цейхгауза? Андрей, стань к телефону…

Коменданта убили его же револьвером в его камере, он долго лежал на цементном полу, руки назад и лицо в луже крови. Вокзал был пуст, во мраке и в семечках под фонарями; под фонарями же висели и приказы: «Вся власть советам», «Да здравствует учредительное собрание», «…дабы они имели возможность получать хлеб, не стоя в городе в очередях — Сов. Солд. Деп.», «Викжель нейтрален», — и сбоку карандашом: «Митька Пугин вор!..»

У коменданта, у того, что лежал в крови, в кармане на веревочке была печать, и в столе солдаты нашли ключи от цейхгауза. Кое-где на скамьях спали часовые, на подсолнечной шелухе. Полурота вооружилась из цейхгауза, сняла посты, заняла неработающие телефоны и вышла в октябрьские бочки мрака, на пустую улицу к ветру, юркому, как плохие разведчики на фронте, к огромному плакату в ветре и между фонарей— «Вся власть Советам!»

Напротив вокзала у пустой пекарни уже становилась на ночь очередь старух за хлебом и для сплетен, для черного жужжания о гибели России, для шепота под подворотнями.

Полурота в строю пошла к городу, глухими переулками. Вдалеке стреляли, отбивал чечетку пулемет, и поэтому кругом в дегтях ночи было могильно тихо. На перекрестке крикнули из темноты:

— Кто идет?

Тогда из подворотни вышли двое, и этих двоих убили штыками. Так дошли до новой заставы, менялись паролями: «Кто идет?» — «Свои!» — и смертью, убивали быстро и бесшумно. На мосту, у реки, у большой улицы стоял пулемет, и издалека еще крикнули:

Пулеметы собирались стрелять. Опять сказали свои, и один — на смерть — пошел к пулеметам, чтобы его провели в штаб «за инструкциями»; своею смертью он давал время пройти остальным, — его повели переулками, провели проходными дворами, в доме, в махорке и огрызках хлеба, в грязи и тесноте, на полу и на столах спали, под лампой спорили, из окна было видно зарево над Никитскими воротами. Конвоир пошел к комиссару, ходил долго, но, когда пришли обратно, того, кого привели, уже не было; он никуда не ушел, его не нашли просто потому, что никто не догадался порыться среди спящих, а он, дожидаясь, уже неделю не спавший, свалился на свои собственные ноги и уснул вместе с десятком спавших.

А те, та полурота, что осталась под пулеметами, сначала грелась у костра, а потом, потому что тогда, в те дни, в Москве надо было быть честным всей честью каждого и нации вкупе, — те, опять одиночками, ушли в переулки, вновь построились, теперь цепью, и пошли. Они вышли на небережную. Вода за гранитом была безмолвна, огоньки мачт были огнями в воде, здесь никто не стрелял, — гирляндой ложек меда в бочках дегтя горели набережные фонари. И тогда полурота услышала, как во мраке, на барже, запели о том, что с Нижне-Новгорода собирались сорок два стружка — старинную песню о волжских просторах и буях, о всей прежней России, защемленной, щемящей, щемимой. Полурота остановилась, никто не знал этой набережной, никто не нашел бы ее поутру, — молчали. Один, бывший на Волге, пополз под гранит посмотреть, нет ли каната, которым причалена к берегу баржа. Другой крикнул, как кричат, дразнясь на ветлужских:

— Ягор, — подай багор!

Песнь на барже стихла, оттуда крикнули с напускной строгостью:

— Эя! Кто там озоруя? — кто канат воруя?

Долго была тишина, и тогда — один за одним — полурота полезла по канату на баржу. Было безмолвно, только иногда всхрустывал лед, когда приклады винтовок, свисая со спин ползущих, чертили по нему. Баржа была темная, загружена дровами и бревнами, у избы горел на жаровне костер, сидели двое — мужик лет сорока, бородатый, как Муромец, и старушонка в черном. Варили похлебку в котелке. Мужик не удивился, когда сразу вокруг него появился десяток солдат.

— Ночь-то какая, — сказал он, — все слушаем, все палят и палят, прямо Куликова битва! Садитесь, погрейтясь — здесь у нас вы первые гости, все забыли. Мы про учредительное собрание толкуем со старухой, — она бумагу, говорит, положит за господа нашего Иисуса Христа, по божьему списку, значит. Дров и воды — у меня сколько угодно, а насчет прочего — не обессудьтя…

Солдаты остались здесь до рассвета, расстилали шинели, грели воду, ели и спали. Соль звезд к рассвету сменилась лыком облаков, повалил снежок, ветер заскреб когтями, более крепкими, чем у сапожника, почесывал белой вьюжкой изморозки. Солдаты спали, шинели примерзали к винтовкам там, где дышали солдаты. И всю ночь у костра со стариком — старушонка, кроме бога, ничего не знала, толковала: «Николая отменили, бога отменяют, — что же осталось?..» Со стариком толковали солдаты о земле — о земле, о суглинке, о супесях, о черноземе, о лесах и болотах, и было совершенно ясно, что земля окончательно не реальность, а некая метафизическая вещь, — и что эта нереальность, огромная, мшивая, болотно-лешачья, страшная, старая стократ более, чем старушонка с богом, христа-ради попавшая на баржу, — эта нереальность своей собственной персоной припожаловала на баржу послушать спор о самой себе: все это было потому, что спорили не о «наделах», не о «долях», не о «клинах», —а о силе земной, о правде земной, о горе земном, о русской земляной душе; и госпожа земля — или бабища — с такими всяческими качествами и буераками, и окружностями, что в ней можно было найти «попову собаку», с сестрами-трясовицами в болотах подмышек, — так степенно расселась на барже, всех придавила всякими своими правдами, и из-под нее торчали: костришко на железном листе, и котелок, и свет от костра, и солдатские шинели в винтовках; бабища села задом ко Кремлю, видному вдали за медами фонарей, — лицо бабищи было здесь у костра, оно было очень довольно, дремучее, в бородавках, в слизлых морщинах, губа на губу, полузакрытые глаза в довольстве, из носа и изо рта сопли и слюни, — и пахнула бабища всеми земными потами. Солдаты хотели причесать эту бабу, они шли за нее умирать; и вдруг бабища странно ощетинилась, у нее вырос волчий рот, — как у волков, когда они злятся, бока губ поднялись, оттуда выглянули белые волчьи зубы и черные десны, — глаза стали желты и остры по-волчьи, — и бабища лязгнула зубами — впрочем, многие солдаты спали с винтовками в руках, примерзая к винтовкам, вмерзая в шинели, в этих октябрьских дегтях. Рассвет стал черпать из Москвы-реки воду, чтоб разводить чернила ночи на дневную муть.

Комментарии к книге «Тогда в Октябре... в Москве», Борис Пильняк

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства