Вадим Ковский
ЛИТЕРАТУРНЫЙ БЫТ В ПОЗДНЕСОВЕТСКИХ ДЕКОРАЦИЯХ
Взгляд из-за кулис
Никак не могу вслед за Мандельштамом воскликнуть: «Нет, никогда ничей я не был современник!» Это у него, конечно же, расчет на вечность. У меня, напротив, ощущение, что я не был современником разве что Владимира Ильича Ленина. Сталин помер, когда я заканчивал школу, то есть являл собой тип великовозрастного балбеса. А уж потом кто только не сменялся у меня на глазах, пока я понемногу умнел: Хрущев, Брежнев, Андропов, Черненко, Горбачев, Ельцин, Путин, Медведев и даже, страшно сказать, снова неизбывный Путин, дальше которого, по причине преклонного возраста, теперь уже не имею возможности заглянуть…
Чем меньше приходится ждать от будущего, тем сильнее тяга оглянуться назад. Увы, «лета клонят» не только к ностальгии, но и к депрессии: «Вспомнил этого, того, третьего. Этот умер тогда, этот только что. Их нет! Ряска сошлась. Он этого не видит, не слышит, про него никто почти ничего не вспоминает. Оставшиеся бегут со всех ног — то надо, это надо, у того взять, этого полюбить, с этим выпить. А его уже нет. И завтра то же будет с тобой» (из интервью 2005 года художника Бориса Жутовского).
Вместе с тем, кажется мне, читатель изрядно устал от общеполитических споров о советском «историческом процессе» и нашем то ли славном, то ли решительно не симпатичном прошлом, споров, всегда близких к истерике, и стосковался по истории более очеловеченной, предстающей в частных судьбах и лицах. Истории, которой даже я, скромный человек, родившийся в эпоху Москвошвея в 1935 году, был очевидцем. Для точности стоило бы, вместо напыщенного — «мемуары», называть воспоминания такого рода «оглядками». В академическом Словаре русского языка слово «оглядка» имеет два значения: «оглянуться» (назад. — В. К.) и «устар.» — «запоздалое сожаление, раскаяние». Принимаю оба.
Автор жанра «мемуаров» видится мне личностью горделивой, исполненной чувства собственного достоинства. «Оглядок» — человеком, не претендующим на «документальность» и «историзм». Этаким вполне рядовым товарищем, на всякий случай помечающим что-то в записной книжке для собственного пользования. Если кому-нибудь впоследствии эти заметки покажутся интересными, то и слава богу. Вот считал же У. Сароян, что хоть одна книга каждому человеку под силу — его собственная биография. И более того — что он обязательно должен ее написать. Главное, как однажды остроумно заметил В. Шкловский, не вспоминать больше, чем помнишь…
Известно саркастическое: «Врет, как мемуарист». Словарь Брокгауза справедливо утверждает, однако, что в любом случае мемуары являются свидетельствами очевидцев. Проблема заключается лишь в том, кому из очевидцев верить. «Если оглянуться назад, так не отличить были от небылицы, правды от выдумки, — писал С. Клычков. — Если про эту жизнь рассказать, так теперь уж никакой небылице не удивится никто, а правде никто не поверит». Но, как ни прикидывай, читатель смотрит на прошлое из зала, а автор воспоминаний — со сцены.
Ныне живых очевидцев и участников литературного процесса середины 1960-х — середины 1980-х годов (определение двух этих десятилетий как «позднесоветских» мелькает все чаще) уже нетрудно пересчитать по пальцам. Ушли фронтовики — Б. Слуцкий, Д. Самойлов, А. Межиров, В. Астафьев. Ушли «деревенщики» — все, кроме В. Распутина. Ушли друг за другом «шестидесятники» — В. Аксенов, Б. Окуджава, А. Вознесенский, Б. Ахмадулина. «Нас мало, нас, может быть, четверо». Из четверых остался один — Е. Евтушенко, наметивший себе амбициозную задачу — дожить до ста. Он худ, жилист, морщинист, энергичен и по-прежнему предприимчив в творчестве: если стихи не пишутся, будет заниматься составлением антологий, фотографией, снимать кино. Собиравший когда-то стадионы, он рассказывает в американском колледже десятку юнцов, небрежно развалившихся на полу в аудитории, о диковинной стране — Советском Союзе и о своих прежних подвигах: о том, как воевал с Хрущевым, писал письма протеста Брежневу, рисковал, ничего не боялся. Еще до Америки, в «спокойных» 1970-х, гуляя по Переделкино, я не раз видел, как он, в роскошном расписном свитере, совершает физкультурные пробежки по улице Гоголя, мимо своей дачи, в лес и обратно. Недавно я обнаружил в Литинституте на столе у лаборантки нашей кафедры невероятной толщины и размеров том — «Все написанное Евгением Евтушенко». Вполне вероятно, что он успеет к назначенному себе сроку — и дай ему Бог! — организовать еще один такой же. Но это все же — случай исключительный.
К концу 1960-х отдельные поэты еще могли бы собрать стадионы, но почему-то никто уже им стадионов не давал. Мы еще читали тайком в машинописи «Архипелаг ГУЛАГ» и другую самиздатскую литературу, однако исход десятилетия мало чем напоминал славное начало. Застой, с его тоскливостью и мизерным (но «стабильным»!) благополучием, вспоминаемым нынче почти ностальгически, понемногу надвигался и втягивал в свое болото все сферы общественной жизни.
Вместе с тем в развитии самой литературы два десятилетия, предшествовавшие перестройке, вряд ли правомерно называть застойными. Подтверждался давно сформулированный классиками марксизма, ныне в России не модными, закон несоответствия социального и художественного прогресса. Ведь «деревенская проза», самая сильная ветвь литературного процесса (В. Белов, В. Распутин, В. Шукшин, Ф. Абрамов), фактически сошла на нет только к 1980-м годам. Гораздо раньше завершила свое существование «молодая проза», но зато основоположник ее и самый яркий представитель В. Аксенов писал все больше. Совершенно изменила свое лицо при сравнении с 1950-ми — новой правдой о «проклятых и убитых» — «военная» литература. Стали возвращаться из «спецхранов» «репрессированные» книги. Встретились наконец с читателями вне самиздата и А. Солженицын, и В. Гроссман, и В. Шаламов. Ю. Трифонов, А. Битов, Ю. Казаков, А. Вампилов, многие другие — это все именослов застойного времени. Русскую поэзию украшали имена Б. Слуцкого, Д. Самойлова, Л. Мартынова, А. Вознесенского, Б. Ахмадулиной. В те же годы разрасталась мировая известность И. Бродского, а Б. Окуджава помимо песенного творчества выступал с блестящими историческими стилизациями.
Распада советской империи не мог предвидеть никто; национальные литературы через переводы на русский становились общим художественным достоянием, и всесоюзную известность завоевывали имена белоруса В. Быкова, казаха О. Сулейменова, киргиза Ч. Айтматова, армянина Г. Матевосяна, грузина О. Чиладзе, литовца Ю. Марцинкявичюса — всех не перечислить.
Однако я ведь не о литературе — о литературном быте. А тут разница примерно такая же, как между человеком творящим, живущим в своем художественном мире, и этим же человеком — бытовым, будничным, неприкрашенным, обитающим в мире внешнем. Однако человек творящий, исследуя бытового, по большей части скрывает от читателя, что рассматривает в зеркале самого себя. Мало у кого хватит смелости Пушкина поведать нам, что происходит с поэтом, пока Аполлон не требует его «к священной жертве», или беспощадной откровенности А. Блока: «Когда напивались, то в дружбе клялись, / Болтали цинично и пряно. / Под утро их рвало. Потом, запершись, / Работали тупо и рьяно»…
Между «верхом» человека и его, пользуясь бахтинским выражением, «материально-телесным низом» существуют многообразнейшие и полные противоречий связи, ибо человек, как бы ни хотелось его «располовинить», — один и един, и система кровообращения у него для «верха» и для «низа» общая. И точно так же, как быт для человека — не одно лишь «внешнее», так и литературный быт находится все же внутри, а не вне литературы. Поэтому столь естественным, например, выглядел для Б. Эйхенбаума и формалистов переход от теории литературы к ее истории через литературный быт. Тема литературного быта с этой точки зрения — богатейшая и в художественном, и в общественно-историческом смысле, тогда как мы, строя историю советской литературы, всегда тщательно ее избегали (и избегаем, кстати, до сих пор — от природной ли застенчивости, или от создавшейся за десятилетия тоталитарной власти привычки не говорить до конца правды ни о чем и тем более о самих себе).
В статье «В поисках потраченного времени, или Воспоминание об ИМЛИ» я сделал попытку обратиться к быту «литературоведческому», взятому в пределах одного (но зато какого!) научного учреждения.
Настоящая статья — о быте литературном (описываемое время у них одно и то же) — фактически продолжает первую. Разумеется, и на сей раз автор ограничен лишь собственным опытом жизненных наблюдений — сугубо частным и не претендующим ни на глобальные обобщения, ни на понятийную систему формалистов.
После аспирантуры и защиты диссертации меня потянуло, параллельно с работой в ИМЛИ, к какому-нибудь живому делу. Результаты оказались вполне неожиданными.
С 1968 года я начал печататься в «Литературной газете». Вторая половина 1960-х была временем расцвета славянофильских настроений, рупором которых стали журналы «Молодая гвардия» и «Наш современник». Славянофильство это выгодно отличалось от нынешнего отсутствием недвусмысленно выраженной ксенофобии, хотя в глазах властей успешно сходило за «национализм» и систематически получало идеологическую выволочку на страницах партийной прессы. Национально-патриотический нерв то затухающей, то обостряющейся полемики западников со славянофилами был для России вполне традиционным, и, подобно пламени из-под тлеющих углей, полемика эта то и дело продолжала вырываться наружу в советскую эпоху из-под завалов хитроумной «диалектики национального и интернационального». Резал глаз разве что крайний консерватизм новых славянофилов, их категорическое неприятие любых форм и примет современной цивилизации.
Комментарии к книге «Литературный быт в позднесоветских декорациях», Вадим Евгеньевич Ковский
Всего 0 комментариев