Читать книгу «Моя тропа. Очерки о природе», Дмитрий Житенёв


«Моя тропа. Очерки о природе»

0

Описание

В книге собраны заметки о природе и охоте, о местах, где я жил или в которых побывал – Горный Алтай, Северный Урал и река Печора, Подмосковье и Беловежская Пуща, и ещё много где. Вы прочитаете не только о различных охотах и наблюдениях за природой, но и о встречах с людьми, с которыми свела меня жизнь. Ведь я начал общаться с природой с малолетства и учился в институте, получив специальность биолога-охотоведа, а впервые я взял охотничье ружьё в руки в 1950 году, когда мне исполнилось 16 лет.

Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Моя тропа Очерки о природе Дмитрий Житенёв

Дизайнер обложки Дмитрий Валерьянович Житенёв

© Дмитрий Житенёв, 2019

© Дмитрий Валерьянович Житенёв, дизайн обложки, 2019

ISBN 978-5-4474-5293-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Воспоминания о себе (вместо предисловия)

Очень русское было всё то, среди чего

жил я в мои отроческие годы.

И. А. Бунин. Жизнь Арсеньева.

…Осень 1942 года. Мне восемь лет. Отец на фронте. Наша московская семья в эвакуации, живём в большом алтайском селе недалеко от Бийска.

Серый день. Мы возвращаемся домой – мама впереди, я сзади. Мама – с поля, я – из школы. Мы идём по прогону. Два раза в день, утром и вечером, здесь проходит колхозное стадо. Мокрый от осенних дождей чернозём (там везде сплошной чернозём) растоптан скотом в грязь. Мы пробираемся, цепляясь за плетень, чтобы не увязнуть в чёрном, липком месиве. Дождя нет, но в воздухе висит какая-то морось, пахнет коровьим навозом и мочой, хочется скорее под крышу, в тепло. Мамины парусиновые, когда-то белые с синей каёмочкой и перламутровыми кругленькими пуговками, туфли все в грязи, и наверняка промокли, мои ботинки – тоже. Я смотрю только себе под ноги, чтобы выбрать место посуше, и иду вплотную за мамой. Но вдруг натыкаюсь на неё, потому что она внезапно останавливается. Я поднимаю взгляд и вижу, как навстречу нам идёт мужчина в высоких кожаных сапогах и с ружьём. Короткая тужурка подпоясана патронташем, а в нём патроны, один к одному, рядком! Охотник! Он обходит нас прямо по грязи, не выбирая, куда бы ступить. Сапоги погружаются в чёрную жижу. Сразу видно, что всё это ему нипочём, совершенно безразлично, где идти – по грязи ли, по сухому.

Взгляд охотника встречается с моим, и он улыбается мне почему-то. И тут же из серой осенней высоты раздаётся многоголосый крик гусей. Под самыми облаками идёт огромный клин, перевиваясь, словно длиннющий шнур, через всё почти небо. Охотник вскрикивает: «Э-эх! Гуси! Смотри, смотри, парень! Гуси ведь!» Он даже хватает меня за плечо, дёргает, старается, чтобы я увидел стаю. Но я и так их вижу, этих птиц, которые, пролетая над нами, загомонили, словно для того, чтобы мы обратили на них внимание.

Мы смотрели, как удаляется эта стая, как она постепенно растворяется в серой дали, превращаясь в тоненькую ниточку. Потом она исчезла, и охотник вздохнул: «Эх! Пролетели!»…

Как сжимается сердце от воспоминаний, когда на охоте или над ночным городом слышишь этот всегда волнующий и почему-то печальный переклик гусиной стаи, эту гусиную музыку.

Кем он был, иногда думаю я, этот охотник, первый, увиденный мной? Почему он так ладно был одет? Каким образом в войну, в далёкой алтайской деревне мог он охотиться, в то время как другие мужики из этой же деревни погибали на фронте? И вообще был ли он здешним? Тогда, конечно, мне не могли прийти в голову такие мысли. Я просто был заворожен его образом, видом хорошо обеспеченного и удачливого человека, вероятно, какого-нибудь местного, как теперь принято говорить, функционера.

Сыграла ли эта встреча какую-то роль в том, что я стал впоследствии охотником, и не просто охотником, а биологом-охотоведом, посвятив охоте всю жизнь? Не уверен. Хотя, кто знает? Наши поступки во многом зависят от того, что когда-то незаметно для нас отложилось в подкорке. Все мы вышли из детства. Поэтому и в охоте всё начинается с детства. Родовá тоже не последнее дело, хотя в корнях моих, насколько известно мне и помнили мои родители, настоящими охотниками, как говорится, и не пахло. Видно, просто на роду так было написано – стать охотником. И ещё – мне просто повезло.

Отец мой, Валерьян Степанович Житенёв, художник по профессии, выпускник и аспирант знаменитого ВХУТЕМАСа, а по натуре своей бродяга и путешественник, не сгинул на войне, вернулся с фронта, хотя получил сильнейшую контузию и дёргался долгое ещё время после демобилизации так, что порой ложка вылетала из руки во время обеда. В шкафу у него хранилась одностволка двадцать восьмого калибра, трёхзарядная магазинка, «фроловка». Иногда он доставал её, чистил, смазывал. Видно было, что в это время он погружён в свои мысли. Наверное, вспоминал, как бродил с этим ружьём в прибайкальской тайге. Он родом был оттуда, с берегов Байкала. Я, конечно, получал свою долю удовольствия – держал ружьё, целился куда-то в стену, нюхал ароматное гнездо магазина и старые стреляные, местами позеленевшие гильзы. Я храню эту старенькую одностволку и по сей день – ведь это память о родном человеке, давно ушедшем в иные дали.

Выстрелил я первый раз в жизни именно из этого ружья. Гулкий выстрел, несильная отдача, белое облако порохового дыма, повисшее посреди осенней просеки в подмосковном лесу, сразили моё воображение. Думаю, что охотником мальчик становится окончательно именно после первого выстрела. Почему окончательно? Да потому, что ещё до этого первого выстрела каждого будущего охотника с детства тянет к природе. У меня, например, сколько я себя помню, всегда была какая-то живность. Дома в Москве, в маленькой комнатёнке студенческого общежития на Второй Извозной (теперешней Студенческой) улице, где мы жили, около окна висели клетки с синицами и щеглами, неутомимо скреблась в самодельном террариуме черепаха, стоял небольшой аквариум с «гуппями» и меченосцами. Летом на даче жили галка и грач, подобранные птенцами, ёжик и опять же черепахи, вывезенные на лето из Москвы и постоянно куда-то уползавшие. Потом их приносили соседи: «Не ваша ли это черепашка?»

И книги были в основном про зверей. Коричневые тома Брема, купленные ещё до войны и подаренные мне отцом, я знал чуть ли не наизусть. Однако были ещё и другие – «История искусств» Гнедича, роскошные три тома с массой картин художников буквально всех времён и народов; огромная книга с иллюстрациями Густава Доре к Библии со страшной картиной всемирного потопа; и, как ни странно, «Малая советская энциклопедия». Это были первые путеводители в мир искусства и знаний.

Первой самостоятельно приобретённой книгой была «Охота в Подмосковье», а разных птиц, которые жили у нас на лесном дачном участке, помогала определять книга Промптова «Птицы в природе». Я записался в Кружок юных биологов зоопарка, в КЮБЗ, не вылезал из Зоологического музея, постоянно отирался в охотничьем магазине на Неглинке (светлая ему память!). Рядом, на Кузнецком мосту, были ещё два, а выше, ближе к Лубянке, зоомагазин. Зайдя в один, нельзя было пройти и мимо остальных. Ну и, конечно, Птичий рынок, знаменитая «Птичка»! И ей – светлая память! Одним словом, живая природа была единственным, как сейчас говорят, хобби моего детства.

Когда же исполнилось шестнадцать, состоялось главное событие тех времён – я вступил в Московское общество охотников, а отец купил ижевскую одностволку шестнадцатого калибра, самое дешёвое ружьё из всех, продававшихся тогда в магазинах. У родителей денег лишних не было. Но что из того!? Это было моё собственное ружьё! Как оно пахло новой ружейной смазкой!

Впервые! Подмосковье. 1950 год. Фото В. С. Житенёва.

Моей охотничьей библией была тогда та самая «Охота в Подмосковье». Чувствуя себя одним из её персонажей, я уходил в подмосковный лес с подаренной отцом ижевкой, подкрадывался к пролётным чернетям на озёрке, что за Новой деревней на Ярославском шоссе, жёг костерок на краю укромной полянки и кипятил чай в плоском солдатском котелке, который отец принёс из армии.

Но и это ещё не определило мою будущую профессию. В десятом классе, отбросив мысль о лётном училище (было и такое!), я решил поступать на биофак Московского университета, хотя какая-то часть моего подсознания (охотничья часть!) толкала в Балашиху, в Московский пушно-меховой институт, в охотоведы. Но МГУ! Престиж! Университетское образование! Тем более что отметки в аттестате позволяли мне надеяться на победу в большом конкурсе. Знать бы нам в юности, что лучше, а что хуже, и что престиж далеко не самое главное в жизни! Увы! Волей случая я не попал в МГУ, а стал студентом МПМИ. Сейчас я могу только благодарить судьбу за то, что сделал дурацкую ошибку на экзамене по немецкому, получив единственную четвёрку. Пять экзаменов – 24 балла! Этого хватило, чтобы я не прошёл в университет. И ни разу не пожалел, потому что профессия охотоведа дала мне увидеть и испытать то, что я вряд ли увидел и испытал бы, получив другую. Чистым охотоведом, правда, мне пришлось быть мало – основное время я проработал в заповедниках и охотничьих журналах, но моя любимая охота всегда была со мной.

Был бы я хорошим зоологом или нет, стал бы кандидатом или доктором наук – никогда мне этого не узнать. Просто я шагнул на другую тропу, которая и повела меня по жизни. Это была охотничья, охотоведческая тропа. Не знаю, естественно, что ждало бы меня впереди, если бы всё пошло по-другому, но сценарий нашей жизни написан ещё до нашего рождения, когда соединились в единое целое отцовское и материнское начала и дали жизнь новому существу. А может, и ещё раньше. Кто знает! Это только кажется, что мы управляем своей судьбой, сами выбираем жизненный путь и профессию, спутников и друзей, даже врагов. Выбор уже сделан, а нам только остаётся выполнить своё предназначение и по возможности сделать это как надо.

До сего времени удивляюсь тому, что мне, москвичу, городскому, по сути, парнишке, выпало значительную часть жизни прожить в тайге, среди дикой природы, среди людей, которым такая жизнь привычна с детства. О ней я никогда не имел бы понятия, если б остался жить в городе, даже выезжая эпизодически в экспедиции или просто на охоту. Именно так ведь и живёт большинство городских охотников.

Как бы нас ни готовили к жизни с детства, в школах и институтах, нет цены тому, чему учит она сама. Жизнь это ведь то, что тебя окружает – и события, и люди. Я благодарен тем, кто помогал мне освоить те или иные уменья, и не обязательно охотничьи. В первую очередь – отцу, который дал мне в руки не только пилу и топор, рубанок и стамеску, но и книги, фотоаппарат и ружьё. Рисовать хорошо ему так и не удалось меня научить.

С моим первым проводником, алтайцем Андреем Кунделéшевичем Туймéшевым, мы откапывались в полутораметровом снегу, строили стан и ночевали у костра под горной вершиной Корбулу, глядя на неправдоподобно яркие звёзды.

Там же, в Горном Алтае, в Алтайском заповеднике, мой ровесник Юрий Бéдарев, окончивший всего три класса колхозной школы-интерната, охотник и таёжник от Бога, учил меня проводить вьючного коня по узкой, в письменный стол, тропе над стометровым обрывом, перебродить верхом стремительные горные речки, когда вода бьёт чуть ли не через седло, а копыта коня скользят по камням на дне. Он показал мне, как надо катиться на лыжах по неимоверным кручам и уворачиваться от оплывины, снежной лавины. Это был, по сегодняшним меркам, настоящий экстремальщик.

С ним я разделывал первого своего марала, а он словно контролировал каждое моё движение. Как пригодились мне его советы, когда я пластал лосиную тушу в печорской тайге под оценивающими взглядами таёжников – ну-ка, ну-ка, москвич, покажи, на что способен – и всё было в порядке.

Я очень часто вспоминаю этих моих первых учителей на таёжной тропе, потому что их уроки остались во мне навсегда. Они ушли из этой жизни давно – вечная им память!

П. А. Мантейфель со студентами-охотоведами. 1955 год.

Я был бы несправедлив, если бы не вспомнил ещё и тех, кто учил нас, будущих охотоведов, пониманию природы и охоты как тому, что связано между собой неразрывно. Это наш декан Алексей Михайлович Колосов, доцент Пётр Герасимович Репьёв и, конечно, Пётр Александрович Мантейфель, легендарный наш профессор, лауреат Сталинской премии. Ну, ещё, естественно, и другие, но эти – первые.

Ведь они дали нам, охотоведам, знание того, что современной природе необходима охота, нужен охотовед, знающий, квалифицированный, нужно организующее начало, что именно мы должны понимать дикую природу гораздо глубже, чем просто охотники. Я до сего времени убеждён, что охотоведы гораздо тоньше чувствуют и охоту и природу, как одно целое, именно потому, что в них вложены специальные знания, знания профессионала.

Но то охотоведение – а что же сама охота? Что она мне дала?

Охота – это школа выживания, а каждый из нас сталкивался с этим, или борясь со снегом в круговерти степного бурана, или в собственной конторе, когда тебя подсидел твой же сотрудник, или на больничной койке, стараясь преодолеть недуг, или как ещё.

У одного из самых моих любимых писателей, у Эрнеста Сетон-Томпсона в книге «Рольф в лесах» (настоящее пособие по выживанию!) я нашёл прекрасные слова, которые говорит юному Рольфу старый охотник и судья в маленьком канадском посёлке: «Верь мне, мальчик, что в то время, когда всё кругом будет казаться тебе мрачным, тебя подстерегает какая-нибудь радость; только будь твёрд, спокоен и добр, и непременно случится что-нибудь и приведёт всё снова в порядок. Выход всегда есть, и мужественное сердце всегда найдёт его. Верь, мальчик: никто не одолеет тебя, пока ты сам не дашь себя одолеть. Только не бойся, и ничто не сломит тебя. Это – как с болезнью. В свое время я перевидел множество докторов и пришёл к убеждению, что не существует никаких больных людей, кроме тех, что думают, будто они больны».

Охота воспитывает в человеке оптимизм. Для меня, во всяком случае, она всегда надежда на лучшее, на удачу. Даже если сегодня что-то не получилось – помешала погода, дичь куда-то ушла, патроны как без дроби, – ты всё равно должен быть уверен, что уже завтра настанет та самая заря, когда селезень замрёт прямо против твоего шалаша, и мушка точно ляжет на его белый ошейник, и дробь, словно громадным кнутом, хлестнёт по нему и по воде, и эхо выстрела долго ещё будет перекатываться по весеннему плёсу, возвещая о твоей победе. Сбылось же!

Умение отвечать за свои поступки, видеть собственные недостатки – это тоже ведь от охоты. Если ты промазал по глухарю или лосю, то винить, кроме себя, некого.

Охотник, мне кажется, по складу характера – индивидуалист. Даже на коллективных охотах, оставаясь на номере, ты один-одинёшенек, и никто тебе не поможет положить зверя. Однако, как это ни парадоксально звучит, настоящий охотник должен быть компанейским человеком, потому что без друзей ты на охоте не проживёшь. Даже промысловику – на что уж одиночка! – без помощи соседей по промысловому участку жить тоскливо.

На охоте в Подмосковье. 1998 год. Фото Артёма Житенёва.

Всю жизнь я не расставался с ружьём и, хотя не самый удачливый охотник, то, что добыл, всё, как говорится, моё. Были и марал, и медведь, косули и лоси, гуси и глухари, и всякие другие птицы и звери. Но главное в охоте для меня – перехитрить дичь. Отличная стрельба, конечно же, говорит о мастерстве охотника. Однако способность замаскироваться или умение выследить зверя по малозаметным следам и подойти к нему так, чтобы он и не подозревал об этом, мастерство вабить, вызывая своим голосом ответный вой матёрой волчицы – самые ценные, я считаю, качества охотника. Не проблема, если ты хорошо стреляешь, свалить лося на загонной охоте, медведя с лабаза или даже барана с расстояния в полкилометра. Действительно, хороший и, главное, точный один-единственный выстрел венчает охоту. Она без трофея бессмысленна, что бы там про неё ни говорили. Тем не менее, настоящий охотник тот, кто сделает этот свой единственный выстрел, перехитрив зверя или птицу. У них ведь всегда есть шанс спастись – не поверить призывному звуку манка, услышать шорох шагов подкрадывающегося охотника, разглядеть его самого, «закамуфлированного», на фоне листвы или тростника, разглядеть, услышать, учуять и спастись бегством. Конечно, чтобы стать настоящим следопытом, нужна практика, знание особенностей поведения животных. Однако многие ли охотники, великолепные стрелки, сбивающие на десять выстрелов десяток юрких бекасов, знают о жизни этих самых бекасов? То-то и оно!

И самое главное! Именно охота помогла мне по-настоящему узнать Россию, страну, где я родился, Родину – от Беловежской Пущи до хабаровской тайги, от Северного Урала до калмыцких степей. Больше того, мне довелось подолгу жить на одном месте, роднясь с ним каждый прожитый месяц и год всё больше и больше.

В Горном Алтае, например, я прожил три года и, работая начальником отдела Алтайского заповедника, провёл в седле почти год, проехав на своём Чалке более двух тысяч километров по горным таёжным тропам. И каждая поездка, казалось бы, по знакомым уже местам открывала что-то новое. Никогда не узнаешь по-настоящему душу того места, которое посетил, всего за несколько дней. Надо прожить там долго, чтобы сродниться с ним. На Северном Урале я провёл почти девять лет, и эти годы тоже были временем родства с тамошней природой.

На моторе по Илычу. Фото В. С. Житенёва.

Вообще начало узнавания природы пришлось ещё на детство, в том самом алтайском селе на краю бескрайнего соснового бора, куда мы, ребятишки, ходили по грибы да по ягоду.

…Лесная песчаная дорога, перерытая кротами, лёгкий треск красных крылышек взлетающих из-под ног кобылок-кузнечиков, запах смолы от нагретых солнцем стволов сосен, неожиданная погоня за стремительным жёлтым бурундуком с распушённым прозрачным хвостиком – всё это врезалось в память с удивительной силой, словно было это позавчера, а не семь с лишним десятков лет тому назад.

Однажды мы пришли к высоченной вышке, которую, вероятно, построили когда-то лесники, чтобы следить за лесными пожарами, а может, геодезисты. Оставив кошёлки с груздями в траве около её растопыренных гигантских ног, мы полезли по скрипучим, подгнившим, серым от ветров, дождей и времени ступенькам туда вверх, к небу, к ветру, к простору. Сухие лишайники осыпались, хрустя, под нашими ладонями. Жутко было лезть, а зачем мы туда лезли, наверное, и сами не знали. Просто лезли. Всё сильнее становился напор тёплого, с запахом сосновой хвои ветра, всё дальше – земля, всё ближе – вершины громадных сосен. Из-за них появлялся синий простор.

Мы вылезли на самую верхнюю площадку, не остановившись на промежуточных. Если бы мы задержались хотя бы на одной из них, то дальше бы не полезли – слишком велик был страх перед высотой и ветхостью вышки. Мы вылезли и легли на горячие доски настила. Солнце сильно пекло спину, ощутимой массой давил на вышку ветер. Она шевелилась, скрипела. Совсем близко и немного ниже нас покачивались мохнатые ветки сосен с зелёными глянцевитыми шишками. Мы поднялись и, осмелев, подступили к огороженному перильцами краю площадки.

Вот когда я познал величие лесных далей! Зелень бора постепенно переходила в далёкую белёсую синеву, в которой невозможно было различить горизонта, где лишь угадывались чистые пространства над потаёнными озёрами. И такая зовущая мощь шла из этих недоступных далей, что вдруг впервые в жизни я ощутил близость настоящего счастья. Я ничего не понимал, ничего никому не смог бы рассказать – просто весь я был наполнен необыкновенной лёгкостью полёта и крепко вцепился в перила, чувствуя, как застилает мне глаза и щиплет в носу.

Тут всё связалось воедино – и первый охотник, и переклик гусиной стаи, и первая синичка, пойманная в самодельный западóк, и мышкующая в зимнем поле лисица, и те синие, зовущие к себе лесные дали. Не устану повторять – всё начинается с детства.

Мой отец, моё ружьё и та самая «фроловка». 1950 г.

Однако не было у меня в детстве таких наставников в охоте, какие были у многих моих сверстников, однокашников по институту – отцов или дедов, старших братьев или дядьёв. Отец мой не в счёт – настоящим охотником он не был никогда, хотя, конечно, способствовал моему становлению как охотника. Но учился я отношению к природе, охоте у очень хороших учителей, настоящих, правильных охотников – Аксакова, Соколова-Микитова, Пришвина, Бианки, Чарушина, Сетон-Томпсона. Виталий Витальевич Бианки был охотником, что говорится, от Бога. Я зачитывался его «Лесной газетой», в которой чуть ли не каждая страница про охоту. Если не ошибаюсь, Борис Житков сказал, что писать для детей надо так же, как и для взрослых, но только лучше. Хорошая книга, хоть «взрослая», хоть «детская», найдёт своего читателя и среди детей, и среди подростков, и среди взрослых. Рассказ Эрнеста Хемингуэя «На Биг-Ривер» я прочёл лет в тринадцать-четырнадцать, и он на меня произвёл огромное впечатление. Я думаю именно потому, что это была настоящая литература.

Назову и негромкое имя Николая Павловича Смирнова. Это был подлинно русский писатель, очень лиричный, в совершенстве владевший словом. В родоначальнице моей охотничьей библиотеки, в сборнике «Охота в Подмосковье», я прочитал его очерк «Потаённый родник». Там было всё, что владело мной тогда, в далёкие юношеские годы. Слова его были полностью созвучны моим чувствам, моим мыслям, слова, которые мы и до сегодня почему-то стесняемся произносить вслух. «И к сердцу прихлынула горячая и острая нежность. Очевидно, именно это чувство, – родного города, родного, любимого дома, – я и носил в своём существе; очевидно, именно оно и являлось истоком всей той неутомимой любви к этому беспредельному и прекрасному миру… Это было, конечно, так, но и это чувство не замыкалось в себе, – оно перерастало в другое, огромное, придававшее жизни смысл, значение, сознание. И это, конечное, чувство заключалось в великом и бессмертном слове, в лёгком и тёплом, звонком и светлом имени: РОССИЯ!» Он очень любил Родину.

Как летят годы! Всё пришлось испытать – как и каждому из нас. Всё было – радость новых дел и свершений, горечь поражений и неудач, новые знакомства и забвение от тех, кто называл тебя чуть ли не учителем. Однако человеку свойственно запоминать больше хорошее, чем плохое. Потому что живут ещё те, кому ведомо настоящее охотничье, охотоведческое братство. Однако нас становится, похоже, всё меньше и меньше, но как хочется верить, что это вовсе не так. Ведь если живы мы, последние могикане Эры бескорыстия в охоте, то не могут не быть – и они есть! – те, кто верит нам, кто знает, что истинна та религия настоящего охотничьего братства, которую исповедовали наши отцы, деды и прадеды, которой мы верны, несмотря на вал неуёмной корысти, заливающий чистое охотничье поле.

…Пятидесятая охотничья весна наступила в двухтысячном году. Какой был ветер в один из дней! Возвращаясь с утренней зари, мы шли по полю плотной группой, но не слышали друг друга – так он шумел в ушах. И не было слышно ни треска прошлогодней стерни, ломающейся под нашими сапогами, ни чавканья грязи сырого поля. Только не мог ветер заглушить одного звука – крика налетающего гусиного косяка. Такое знакомое – ка-гак! ка-гак! – заставило нас обернуться. Они налетали сзади и были уже почти над нами на недосягаемой для выстрелов высоте. Мы даже не подняли ружей и, запрокинув головы, смотрели, как восемь белолобых боролись с ветром, часто работая крыльями. Чуть позади и справа летел гуменник, большой и мощный. Ветер сносил их с намеченного пути, но они упрямо шли вперёд, немного боком. Так идёт парусник круто к ветру, моторка, пересекающая быстрину, или человек, старающийся преодолеть напор косого встречного ветра.

И словно не было прожитых лет, словно было всё, как тогда в далёком алтайском детстве, словно это те же самые птицы летели по извечному своему пути. Они летят через всю Россию каждую весну и каждую осень. Пусть это не кончается никогда – и весна, и осень, и гусиный переклик в небесах, и хоркающий вальдшнеп над прозрачными вершинками весенних берёз, и удачный выстрел, и незабываемый запах сгоревшего бездымного пороха. Ведь, как писал Эрнест Хемингуэй, «…все они созданы для охоты, а некоторые из нас – для того, чтобы на них охотиться, и если это не так, что ж, мы всё же не скрыли от вас, что нам по душе это занятие».

Весна – большая вода

Ледоход на Печоре

Снега апрельские ещё в пояс, оттаивать земле долго, а под снегами, под корой деревьев затеплилась невидимая жизнь. С каждым ясным днём копится там жизненная сила Солнца. Затеплевший ветер качает зелёные еловые лапы, а в них заливается весенней песенкой синичка-гаичка. Да и ёлки-то пахнут уже не по-зимнему.

Начинают проваливаться тропинки между сугробами, такие надёжные зимой. А теперь идёшь, идёшь и вдруг – по колено! Снимай сапог и вытряхивай снег, прыгая на одной ноге.

На самом краю обрыва, на нашей, солнопёчной стороне Печоры снег отступает, и проявляется земля. По этой первой земле начинают ходить люди. Для чего ненадёжные снеговые тропинки, если появилась настоящая, долгожданная земля! Глядишь, и в полях около леса обнаружилась первая проталина, словно солнышко лучами соскребло снег с пригорка.

На узком ещё краешке земли вдоль печорского берега вдруг появляются первые пролётные птицы. Белая пуночка да блестящий скворец. Они почти одновременно прилетают.

В начале апреля каждое утро посматриваешь в окно – не появились ли гости у скворечника – и обязательно проглядишь. Что-нибудь делаешь во дворе, и вдруг – протяжный негромкий свист. Это скворец тебе, словно старому знакомому, знак подаёт: «Здесь мы! Здесь!»

С каждым днём всё шире полоса земли по краю обрыва уже не только в посёлке. Всё дальше отступает снег и от лесного берега. Муравейники обтаяли под солнцем и словно грибы повырастали из сугробов. Муравьи вылезли из своих подземных этажей и прильнули друг к дружке. Толстый слой их будто обклеил макушку муравейника. Муравьи еле шевелятся, греются на первом солнышке и кажутся ещё не совсем ожившими. Но попробуй, тронь только прутиком хоть одного. Сразу вспухает рыже-коричневая масса, над ней взлетает облачко-завеса, бьёт в нос резкий запах. Каждый муравей, подогнув под себя брюшко, выпрыскивает в обидчика струйку муравьиной кислоты. Так они защищают свой дом. Лизни палочку – какая она кисленькая, вкусная! А если ладонь поднести, то станет она влажной, а пахнет так резко, словно под нос сунули ватку с нашатырным спиртом.

Ну, вот и первая вода на реке. Ещё робкая, в заберегах около солнопёчного берега, но ведь вода! Тут уж следи внимательно – вот-вот утки должны появиться. И они тут как тут. Всегда первыми прилетают кряквы и гоголи. Глядишь, с зáберега от обнажившейся гальки поднялась парочка кряковых, селезень сверкнул на солнце зелёной головкой. В небе слышны упругие гоголиные крылья. Гоголя не надо даже видеть, чтобы знать, что он уже здесь – звон крыльев его примета.

Гляди-ка, кулик-черныш на коряжке уселся, первый из куликов, уселся и выговаривает: «Ви-ти-тя! Ви-ти-тя!» Потом взлетит повыше и начнёт пикировать. То вверх, то вниз беспрерывно мечется и всё время – ви-ти-тя! ви-ти-тя! – токует.

Звенит овсянка на крыше конюшни. По-над берегом бегают белые трясогузки и, подпрыгивая, ловят первых отогревшихся мух.

Что ни день, то новое событие в природе, но главное, первая весенняя подвижка льда, впереди. До неё ещё далеко, но по многим приметам можно сказать, когда это будет. Вот, например, появилась белая трясогузка, плишка-ледоломка, как её называют на Печоре, тогда говорят: «Ну, плишка прилетела, считай, через пару недель река пойдёт». Почти день в день сбывается этот народный прогноз.

Вода в Печоре понемногу прибывает и выходит на лёд. Снег на нём темнеет и оседает, а тропинки, натоптанные за зиму между берегами, белеют и словно приподнимаются, вырастают. Через Печору строят, чтобы люди под лёд не проваливались, переправу из брёвен. Их кладут прямо на лёд, накрывают досками, и получается длинная, почти в полторы сотни метров, и узенькая, меньше метра, деревянная дорожка. Каждое бревно связано по всей длине с толстым тросом, который закрепляют на нашем берегу, чтобы не унесло, когда начнётся ледоход. Ещё и на будущий год послужит.

Освобождается от снега лёд, набухает нутряной влагой, словно губка. Утренние морозы промораживают его насквозь. Над рекой тогда от берега до берега стоит туманная синь, и пахнет она настоящей весной. Это дышит, наверное, река, которая невидно пока и неслышно ворочается подо льдом, пошевеливая песчинки на дне. Мне в прорубь хорошо видна рябая его желтизна.

Полуденное солнце и теплеющий воздух распаривают лёд, и он словно нагревается – над ним дрожит марево, а на другой стороне вместе с ним дрожит берег в бело-синих сугробах, тёмно-зелёный ельник и уже фиолетовый березняк. То тут, то там, то близко, то далеко сверкают лужицы на льду, темнеют забереги, а в них отражается освобождающийся от снега берег.

Последний переход.

В один из дней тёмный, пропитанный водой лёд вдруг становится белым и пористым, словно быстрорастворимый сахар. Это прибывшая вода наконец-то освободила лёд, и он поднялся, всплыл. Недалеко теперь и до ледохода.

И вот однажды, обыкновенно в середине или во второй половине дня, когда тёплый ветер дует вдоль реки по течению, а солнце распаривает лёд, наступает этот момент. Ветер поверху, течение реки понизу тянут, тянут одряхлевший лёд, и он сдвигается. Сдвигается, простояв на одном месте полгода, а то и больше.

Не одну весну выходил я на берег Печоры, чтобы своими глазами увидеть подвижку льда. Удалось мне это только один раз. Я стоял под шумящим кедром и вдруг увидел, как разорвалась ниточка намокшей старой тропинки, услышал, как где-то закричали: «Лёд пошёл!», и ещё я увидел, как по переходу побежал, спотыкаясь, какой-то мальчишка с велосипедом, а за ним наша почтальонша Софья Михеевна, которая несла с той стороны почту в толстой сумке. Оба побежали на наш берег, потому что переход был закреплён на нашей стороне, а на той сразу образовалась полынья, да такая большая, что лось бы не перескочил.

К шилохвостям и чиркам присоединилась парочка кряковых.

…И лёд пошёл. Через пару минут он остановился, освободив метров сто чистой воды. На неё, откуда ни возьмись, тут же сели пять длинношеих шилохвостей, а к ним кучка чирков-трескунков.

Когда двинет лёд на реке, старожилы спешат к воде и умываются. Говорят, что эта вода убирает морщины с лица, возвращает молодость.

Сам ледоход начинается иногда в тот же день, иногда через несколько суток. И пока плывут льдины, упираясь в берега, выпахивая в мокром песке борозды, громоздясь одна на другую, стоят, я уверен, в каждом селении люди по обрывам над рекой и смотрят, и смотрят, как идёт по Печоре лёд. Трудно оторваться от этого зрелища. Если даже очень занят, обязательно выкроишь хоть немного времени, чтобы видеть, как оживает река.

Иногда вдруг замедляется неудержимый, казалось бы, ход льдин. Значит, где-то ниже по течению образовался затор, и вода начинает заметно прибывать. В некоторых местах, на особенно крутых поворотах реки, заторы бывают почти ежегодно. Реку забивает льдом иной раз на несколько километров.

После того, как река всё-таки прорвёт затор, на берегах остаются груды переломанных и перемешанных льдин. Утренние морозы скрепляют их как цементом, а днём льдины с краёв рассыпаются длинными прозрачными палочками. Местами лёд после затора лежит стеной до двух-трёх метров высотой, а то и больше.

Как-то мне пришлось ночевать в таком месте. Называется оно Лешкаты. Здесь Печора круто поворачивает и разливается плёсом. На чистой воде, прямо перед ледяной стеной от недавнего затора табунилась в тот год масса пролётной утки. Я и решил тут поохотиться. Однако подобраться к уткам не было никакой возможности, кроме как со льда. Тогда я подумал, что можно на ночь приткнуться с лодкой прямо к этой ледяной стене, спрятаться за какой-нибудь огромной льдиной и так охотиться, когда рассветёт. Но потом передумал, отъехал подальше, соорудил в тихом месте на берегу шалашик, кинул на воду подсадную и чучела. В шалашике и ночевал. И хорошо сделал, потому что ночью пошёл сильный дождь, и вся эта ледяная масса стала рушиться. Хорошо было слышно, как скользят и ухают почти с четырёхметровой высоты громадные льдины. Рухнет такая – грохот, плеск и волны, гомон и шум крыльев поднимающихся уток. Их там были сотни. Полетают, полетают кругами и садятся на воду. А тут снова – ух! бах! – грохочут и валятся в воду льдины. Птица опять в воздухе. Крутились и над моим шалашом и к чучелам подсаживались. Я почти не спал, думал, может, удача будет, и радовался, что повезло – меня бы там, возле льда, просто раздавило бы с лодкой вместе.

Иногда среди льдин можно найти труп какого-нибудь большого зверя, чаще всего лося. Гибнут лоси на непрочном льду и осенью и весной во время своих сезонных переходов. Провалится лось, а выбраться не может. Особенно, если лёд проломился на глубоком месте.

Однажды во время весенней охоты сотрудник Печоро-Илычского заповедника Юрий Иванович Лызлов плыл на лодке вниз по течению. Мотор он выключил и просто сплавлялся, как говорят на Печоре. Солнце только что встало, немного морозило. Лодку небыстро несло вдоль ледовой стены, оставшейся после затора. И тут на этой стене поднялся крупный медведь. Он встал, опираясь передними лапами на край льдины. Юрий Иванович моментально завёл мотор. Кто знает, что у него в башке, у этого медведя. Возьмёт и бросится к лодке. Не успеешь мотор завести, как сгребёт. Лучше подальше от такого. Не зря он там сидит, на этой льдине.

Медведь не испугался мотора и стоял, только носом шевелил. Он был похож на оратора, который пережидает шум в зале, чтобы продолжить речь. Потом выяснилось, что на льдинах лежал утонувший лось, и медведь на нём пировал.

Затор прошёл. Летят морские чернети.

В некоторые затяжные вёсны, когда снег тает постепенно, а вода прибывает несильно, лёд может просто истлеть на месте. Размоет его вода, распарит, растопит солнышко, и проплывут мимо посёлка маленькие льдинки да ледяная каша – вот и весь ледоход.

Но какое удовольствие смотреть на настоящий ледоход! Только не так часто его теперь можно увидеть. Разве что на северных да сибирских реках, ниже плотин электростанций. В центральной России ребятишки уже и не знают, что такое настоящий ледоход.

Льдины идут по реке вереницей. Большие и маленькие, грязные и чистые, исцарапанные наклонившимся деревом и перечёркнутые старой широкой лыжнёй охотника. Вон кусок санной дороги проплыл. Видно, что сено по ней возили. А вон та льдина из леспромхозовского посёлка Речной – вся в тракторных следах, мазуте да солярке, в сосновой коре да еловых ветках. Там готовят плоты под сплав.

Из-за поворота появляется огромнейшая льдина. Целое футбольное поле! Кажется, что её края задевают сразу за оба берега. Если упрётся в них – быть затору. По льдине бегает какой-то зверёк. В бинокль видно – лисица! Мокрая, хвост волочится во льду. Не доплыла она до посёлка и, когда льдина упёрлась одним краем в противоположный берег и стала поворачиваться, прыгнула в кусты и, проваливаясь в снегу, убралась в лес. А льдина пропахала берег, вывернула пихту и раскололась надвое, а потом ещё и ещё…

По всем этим льдинкам, льдинам, льдинищам бегают, перепархивают трясогузки, что-то ищут, склёвывают. Их много – идёт валовой пролёт.

Речная крачка. Её прилёт, говорят, означает начало хода сёмги.

Зоркий глаз охотника издали заметит сидящих на льдинах уток. «Вон, глянь-ка, – скажет какой-нибудь, – плавщики появились, плавщичат». Это значит, что утки плывут, отдыхают на льдинках, по-печорски – плавщичат. А уток самих называют плавщикáми. Но утки не доплывают до посёлка. Есть какая-то невидимая черта, у которой они поднимаются и улетают вверх по реке. Там они опять садятся на льдины и плывут к посёлку. И повторяется всё снова и снова. А сердце охотника замирает – утки летят! Утьва! Скоро охота!

Почему-то не помнится мне ледохода без солнышка, хотя, знаю точно, было такое. Остались же в памяти только тёмная, почти чёрная вода, вечернее солнце вдоль реки и сверкающие сахарными краями льдины, выплывающие из-за поворота. Они плывут и плывут, и кажется, что конца им не будет.

Вместе с ледоходом и тёплым южным ветром вываливает на Печору с юга вал за валом пролётная птица. На реке тут и там утки – кряквы перелетают, трюкают чирки-свистунки, жалобно пересвистываются свиязи, словно выговаривают своё название: «С-сви-и-у! С-сви-и-у!» По берегам и льдинкам гоняются друг за другом кулички: зуйки, перевозчики, улиты. Где-то далеко за лесом, в стороне Гусиного болота слышен заунывный, душу переворачивающий крик-свист большого кроншнепа: «Ку-у-р-ли-и-и!» На дорожках в посёлке и на проталинах в полях мельтешит птичья мелкота: овсянки, жаворонки, скворцы, лапландские подорожники.

Высоко, быстро и величаво плывёт в небе беркут, держа путь точно на север. Кружатся над Печорой и визгливо кричат сизые и серебристые чайки. Солнце просвечивает им крылья, и птицы – в сверкающем ореоле.

В елях – зяблики и вьюрки наперебой поют, словно стараются друг друга перекричать. В прошлогодней листве под деревьями копошится дрозд-деряба и вдруг выскакивает на грязный, засыпанный еловой хвоей сугроб, тревожно чокает и качает хвостом. К закату он взлетит на свою любимую берёзу и будет давать ежевечерний концерт вместе с белобровиками и певчими.

Бывает, налетит ненастье, придавит мокрым снегом птицу к земле и ко льду, загонит в кусты да кроны деревьев. Но ненадолго всё это. Выглянет солнышко, и – слышишь! – зяблик залился песенкой. Скворцам же и снег нипочём – поют напропалую и под метелью.

А вода неудержимо лезет вверх и вверх, вливается в лесные ручьи, подмывает обрывистый берег, валит в реку ели, гнёт ивняк и черёмушник, развешивает по их веткам весенний мусор, стаскивает последние льдины, которые ледоход выпихнул далеко на берег. И вот уже вместо льда плывёт по реке всякий хлам, подмытые и рухнувшие в воду ели и пихты, старые пни и коряги. На иной сидит ондатра и чистит, намывает мордочку и бока.

Пройдут один за другим большие теплоходы-буксиры вверх по реке за плотами леса, и долго ещё из-за печорских излучин будет слышно тяжёлое глухое рокотанье их мощных дизелей. Буксиры спугнут утиные стаи с реки, и пойдут они дальше на север, и будут отдыхать на других реках, которые ещё не вскрылись, а только ждут своего срока.

Прощай, ледоход, до новой весны!

Уньинские сюрпризы

Весной на севере всегда жди возврата холодов, заморозков до июня, но чтобы такое! Середина мая! Через четыре дня Никола Вешний, тёплый, а тут морозище! Да ещё какой! На Уньé даже шугу выкинуло. Мы это увидели километра за два до того места, где она впадает Печору – по ней, ближе к её левому берегу, плыло сало – мельчайшие, слипающиеся кристаллики льда, шуль, как там говорят.

Время шло уже к полуночи, но было почти светло. До белых ночей оставался всего месяц. Наша лодка с мощным мотором влетела в Унью, и замелькали по сторонам плотные голые ивняки, невысокие обрывчики да огромные льдины, выдавленные ледоходом на оба берега. Нам надо было подняться по этой реке километров двенадцать до маленькой заброшенной деревушки Светлый Родник, где родился мой моторист и постоянный напарник по печорским охотам Юра Лызлов. В его родовой, давно опустевшей избе мы хотели скоротать остаток ночи и сделать дневной перерыв для отдыха после четырёх суток бессонного бродяжничества по весенней Печоре.

Чем дальше мы поднимались по Унье, тем плотнее становилась шуга. Поверхность реки была покрыта словно оспинами. Морозило так, что стало по-настоящему холодно даже в дублёных полушубках и не только от набегающего ветра. Морозом тянуло и от огромных льдин по берегам, от тьмы под обрывами и от бесконечной стенки ивняков и черёмушника по берегу с правой от нас стороны. Обычно в разгар весны даже по ночам вдоль берегов видишь и слышишь уток, куликов. Сейчас же всё словно вымерзло – никакой живности.

Лодка постепенно замедляла ход и, наконец, так огрузла, что двигалась не быстрее пешего человека. «Вихрь» выл, но не мог вытянуть её на глиссирование.

– Ну вот, приехали! – Юра топнул по сланям. – Шуль к дну льнёт, теперь его там наверняка центнера два налипло, не меньше. До Светлого не дотянем. Шуга вон какая!

Пытаться как-нибудь сбить лёд с днища нечего было и думать. Ночь, мороз градусов десять-двенадцать. Вокруг всё отсырело после половодья и промёрзло. Мы рассчитывали ночевать сегодня под крышей, но Унья преподнесла нам свой первый сюрприз.

– Давай, Юр, к берегу, – сказал я. – Чего мотор мучить. Глянь, он уже захлёбывается.

– Немного, пожалуй, ещё проскребёмся, – ответил Юра. – Вишь, Лебедевскую пожню уже прошли. Сейчас за поворотом Полин мыс будет. Там перед ним высокое место, лес. Здесь-то и дров не найдёшь.

Юра Лызлов за рулём нашей моторки.

«Скреблись» мы до нужного места ещё с полчаса. Берега по обеим сторонам полностью забило льдом. Видно, в ледоход здесь стоял большущий затор. Даже просто пристать к берегу было негде. Но вот с левой стороны показался безлесный обрыв метра четыре высотой, а за ним какой-то ручеёк. Устье его было свободно. Вот туда мы и загнали-затолкали лодку, и она осела обледенелым днищем на песок. Мотор заглох, и наступила тишина. Только река словно шептала что-то, позванивала льдинками. Шуга шла уже во всю реку – от берега до берега.

Пристанище Юра и вправду выбрал очень хорошее – местный житель! Хотя какой уже ночлег – время за полночь и до настоящего света осталось часа полтора. И всё же мы вытащили на обрыв примус, чайник с водой, еду и схоронились в густом ельничке у самого обрыва. Наверху было вроде не так холодно, как у воды. Костёр разводить не стали – в сумерках дрова искать долго. Решили пересидеть около примуса. Он у Юры был старинный, латунный и загудел громче, чем паяльная лампа. Даже говорить было трудно, так он ревел.

Взяли мы на обрыв и юрину подсадную утку, которая за эти дни приманила нам не одного крякового селезня. Звали утку Малгося. Почему Юра назвал её этим польским женским именем, я так и не выяснил. У всех в посёлке утки просто Машки, Дашки да Катьки, а вот у Юры по особенному – Малгожата! Да ещё ласковенько так: «Малгосенька! Малгожатка!» Смех, да и только!

Однако она заслужила такое ласковое обращение – звала селезней классно. Кавалера из пары выбивала метров за двести. Заслышав малгосину заливистую осадку, даже самый осторожный и нахлёстанный заворачивал в её сторону. Видно, что-то такое особенное, женское было в её голосе. Сама же она была невзрачная с уродливыми кривыми лапками, крылья не складывались, как положено, а торчали над спинкой маховыми перьями. Летать она не могла, одним словом – инвалидка. Вероятно, сказалось близкородственное разведение. Все подсадные в посёлке произошли от одной пары, а Малгося была уже в пятом поколении потомок. И, тем не менее, против её голосочка не мог устоять ни один селезень, а Юра трясся над ней, как над драгоценностью.

Чайник закипел, мы сыпанули в него чаю с полпригоршни, подождали немного, чтобы настоялся. Напились, поели и вроде бы согрелись. Юра прикорнул около ствола ёлки, а я решил осмотреться и вышел из нашего ельника на большую поляну.

Она начиналась от обрыва, и с трёх сторон её ограждал непроницаемо чёрный ельник. До дальнего конца поляны было метров пятьдесят. У самого обрыва на старом остожье лежали какие-то палки и остатки прошлогоднего сена – летом здесь сенокосили.

Я подошёл к краю обрыва. Немеркнущая ночная заря залила призрачным светом седую от инея поляну и уньинскую пойму с зарослями ивняков и черёмушников, которые словно растворялись в сырой ночной дали. Удивительная, какая-то первобытная тишина стояла в мире.

Что же такое тянет нас в этот мороз, в эту неустроенность от тёплого дома, от домашнего уюта? Что заставляет нас мёрзнуть, мокнуть под дождём, спать вполглаза на холодной земле, греть пальцы о кружку с горячим чаем, пахнущим дымом костра, и ждать, ждать с замиранием сердца того знакомого, но каждый раз нового посвиста утиных крыльев и позыва крякового селезня, твоей будущей добычи? Может, незабываемое ощущение твой причастности к круговороту природы или возможность проверить себя на прочность в лесу, на болоте или, вот как мы, на весенней реке, несущей лёд? Эти вопросы можно только задавать. Ответа на них нет. Есть, правда, один-единственный ответ – это ОХОТА, но понятен он только охотникам…

Вдруг позади себя, в ельнике, я услышал, как там, скрытый темнотой и расстоянием, будто шёл какой-то зверь. Останавливался, прислушивался и снова шёл. Шорк-шорк-шорк по промороженным сугробам. И – тишина. «Вот тебе раз! – подумал я. – Медведь-то уже вылез из берлоги. Может, это он и есть!» Я вглядывался в черноту ельника, но ничего и никого не видел, а шорканье продолжалось. Там явно кто-то ходил. И вдруг на поляну выпрыгнул заяц. Такой маленький, а столько шума наделал!

Заяц – он почти уже перелинял, только белые штаны светились в полумраке – посидел, осматриваясь, на одном месте, потом медленно, вскидывая задком, направился в мою сторону, к остожью, около которого я стоял. Видимо, он уже не первый раз сюда выходил, потому что ковылял совершенно безбоязненно и ни разу не остановился, чтобы оглянуться по сторонам. Я не шевелился.

Вот он уже почти около моих ног – метра два до него, не больше! Сидит, не обращая на меня никакого внимания, словно я колодина какая, и жуёт травинки, выбирая их из клочков сена. Тут из-под ёлок раздался мощный юрин храп. Заяц сразу вскинулся, привстал на задних лапах и, прижав передние к животу, стал смотреть в ту сторону, откуда доносился храп. Что-то новенькое! Уши зайца шевелились. Тут я не выдержал и засмеялся – уж больно смешной он был в своём непонимании. Заяц пóрскнул к лесу, зигзагами пронёсся по поляне и исчез в ельнике. Шорк-шорк – и тишина. Но на этом не закончилось – на Унье, ниже по течению зажвакал кряковой селезень.

Я кинулся к нашим ёлкам, где всё ещё спал Юра.

– Юра! ─ растолкал я его. – Селезень! Давай Малгосю!

Сон у Юры как смахнуло. Какой охотник будет спать, когда селезень рядом подаёт голос.

Быстренько мы достали утку из корзины, привязали к ногавке шнурок с колышком. Схватили ружья, зарядили и подались к остожью. Решили сделать так. Сажаем утку, привязанную к колышку, поближе к обрыву. Когда она станет кричать, манить селезня, он обязательно полетит к ней и напорется на кого-нибудь из нас. Стрелять влёт можно было – уже совсем посветлело. Так и сделали. Посадили утку метрах в трёх от обрыва, а сами отошли подальше и стали ждать.

Пока мы возились, селезень замолчал. Утка тоже голоса не подавала, осваиваясь в новой обстановке. Так вот, на сухом, её пока ещё не высаживали. В это время в ельнике опять зашоркал заяц, выскочил оттуда и заторопился в нашу сторону. Через несколько секунд он шебуршал сеном на остожье всего метрах в трёх от утки, которая вся вытянулась и внимательно следила за зайцем. Нас для них словно не существовало.

Тут с реки снова зажвакал селезень. Малгося встрепенулась и подала голос: «Ва-ак! Ва-ак! Вак!» Селезень услыхал её, зажвакал сильнее, голос его стал приближаться.

– Летит! – еле слышно выдохнул Юра.

Мы увидели, как наш будущий трофей мчится из полумрака поймы прямо на нас, и приготовились стрелять. Однако получилось всё по-другому.

Селезень не мог и предположить, что утка сидит на земле, на высоком обрыве, а не на реке, как полагается сидеть всякой порядочной утке. Он засёк направление, снизился и плюхнулся на воду под нами, около льдин.

Малгося, чувствуя, что селезень рядом, орала уже в осадку. Заяц был занят своим делом – жевал сено. Утиный кавалер страстно жвакал, звал даму к себе. Нам он не был виден, но мы слышали, как он карабкался по льдинам на обрыв, несколько раз срывался в воду, не догадываясь, что проще было бы взлететь. Потом он бросил эти попытки, стал плескаться, жвакать, звать Малгосю к себе.

Что делать? Я показал Юре пальцами, что нам надо подскочить по команде к обрыву и, когда тот, нижний, поднимется, стрелять.

Мы изготовились и, как только я махнул, рванули к обрыву. Что тут было!…

Заяц с перепугу прыгнул к утке, та – Юре под ноги. Он запутался в шнурке, упал и чуть не раздавил бедную Малгосю. Пока Юра, стоя на коленях, возился с орущей и хлопающей крыльями уткой, я подскочил к обрыву и увидел селезня. Он сидел на воде около льдин и снизу смотрел на меня, повернув голову набок. Вся его поза выражала искреннее удивление – что это за чудо вместо утки! И тут же он взлетел, показав белую каёмку хвоста. В этой мгновенной кутерьме с уткой, зайцем и вожделенным трофеем мы слишком заторопились и… перестарались. Четыре выстрела, словно короткая автоматная очередь, проводили перепуганного селезня, который, как говорится у охотников, «помирать полетел». Два пустых дуплета на расстоянии, лучшем для выстрела! По улетающей птице! В угон! И мимо! Как можно было промазать так позорно, ума не приложу. Правда, Юра стрелял, стоя на коленях, а у меня перекинулся ремень через стволы, но что было, то было – оправданий нет. Всё закончилось в несколько секунд. Помятая Малгося прижалась к покрытой инеем земле, где-то в ельнике улепётывал по сугробам насмерть перепуганный заяц, а мы с Юрой по весь голос обсуждали происшествие.

Совсем рассвело. Мы собрали свои вещички, засунули утку в корзинку и спустились к лодке. Тут нас ждало новое испытание. Вода в реке от мороза резко упала, и лодка оказалась насуху. Это бы ещё ничего! Она влипла обледенелым килем в жидкий песок, который, когда ушла вода, замёрз и превратился в камень. Днище обледенело пальца на два и это ещё больше усугубило ситуацию. Как вырвать лодку? Ведь можно было повредить заклёпки на днище, и тогда дальнейшее наше путешествие и возвращение домой стало бы проблемой. Но Бог милостив! Нам удалось оторвать лодку от песка абсолютно без повреждений, а спихнуть на воду уже было проще.

Пока мы возились, вышло солнце и ударило лучами по всей пойме. Сразу стало веселее, хотя мороз не ослабел. Мы забрались в лодку, завели мотор и на малом ходу перескреблись, как снова выразился Юра, на другой берег, на песчаный мысок, залитый солнцем.

Через полчаса разгруженная лодка была вытащена на берег по положенным поперёк бревёшкам. Мы завалили её на борт и разложили вдоль днища костёр. Лёд постепенно отпал. Мы сварганили из чирковых селезенчиков славную варёху, заварили крепчайшего чаю, налили в эмалированные кружечки известного прозрачного напитка и поздравили друг друга с продолжением нашего охотничьего путешествия.

Юра Лызлов и Малгося. Она спрятала торчащие пёрышки.

Сильно пригревало солнце. Около края воды Малгося щелокчила свой завтрак, несмолкаемо шуршала шуга, которая заполонила всю реку. Только часам к десяти она начала редеть, а ещё через час мы отчалили.

На следующий день заморочáло, заморосил дождичек, вода в Печоре стала стремительно прибывать. Никола Вешний был солнечным, наступило не просто тепло, а настоящий распар, и, как положено по приметам, повалила с юга синьгá, нежно гулюкая и оседая на Печоре чёрными плывущими головешками.

Плавщики и чучела

Как ждёшь весной первой подвижки льда! Вот уже и берег потёк грязными глиняными ручейками, закраины образовались, первые пролётные утки на них сидят, и сама Печора стала прибывать понемногу, а лёд всё стоит. Стоит набухший, с лужицами талой воды на нём. Ночью она замерзает, но днём, под лучами солнца, вода мало-помалу делает своё дело – точит лёд, который всю зиму наращивал свою толщину.

Но вот наступает этот миг! Река словно вздыхает с облегчением, и лёд, наконец, сдвигается. Через день другой или даже сразу вслед за подвижкой начинается настоящий ледоход. На Верхней Печоре это происходит обычно в самом начале мая. В эти дни и весенняя охота открывается.

У охотников лодки уже готовы к спуску на воду, «Вихри» да «Ветерки» проверены и опробованы в бочках у крыльца, патроны снаряжены, ружья вычищены. Скоро начнётся!

Но пока лёд идёт, на реку лучше не соваться – лодку может затереть льдинами или мотор побьёшь о них. Однако день-другой, чуть поредеют льдинки и – заревели моторы. Это самые первые, нетерпеливые отправились на охоту или просто опробовать мотор да лодку, лавируя между льдинами и вспугивая сидящих на них уток.

Хороших разливов на Верхней Печоре очень мало. Немного около Курьи да поболее у Пачгино. У этого села в большую воду река разливается очень широко, и утки табунится много, но от него от нашего посёлка – километров под сто. Три часа будешь пилить вверх по реке, да бензина бачка два сожжёшь в одну сторону. Так что приходится нашим охотникам пользоваться ближними местами, а там охота одна – на плавщиков. Так называют на Печоре уток, утиные стайки, которые отдыхают на плывущих льдинах и льдинках, плавщичат, как там говорят.

Утки-плавщики прячутся за льдинами. Шилохвость.

Лёд по реке идёт сначала сплошняком, закрывая её от берега до берега всю. Потом, когда поредеет, льдины выстраиваются как бы в колонну и плывут главной струёй. Их прижимает течением то к одному берегу, то к другому. Этим и пользуются охотники. Затаится какой-нибудь в кустах на мыске около такого прижимного места и ждёт уток, которые сами на него наплывают на льдинках. Тут уж выбирай, какую надо. Да и стрельба почти в упор – не промажешь. Лодка спрятана в прибрежных кустах ниже по течению. После выстрела охотник бежит к лодке, подплывает к добыче и достаёт её. Если утки много, не один раз будет счастливый охотник бегать туда-сюда, пропотеет, но с удачливого места не скоро уйдёт.

Мест таких для всех маловато, поэтому некоторые объединяются по двое, на сменку. Один стреляет, а другой в лодке сидит, добычу подбирает. Потом они меняются местами.

Ждать уток – надо, конечно, терпение иметь, но если хорошая солнечная погода, тепло, то сидеть на одном месте – сплошное удовольствие, насмотришься и на уток, которые то и дело пролетают над тобой, и на куличков, что бегают по бережку вдоль воды. Глядишь, ондатра вылезла на коряжку и умывается, а то заяц недолинявший выскочит чуть ли не к твоим ногам на солнопёк, на первую молодую травку. Чего только не увидишь из своего скрадка!

Снег на берегах ещё не растаял, а утки уже здесь.

Один раз лось переплывал реку да прямо на мой мысок угодил. Видно у них, у лосей, в этом месте был постоянный переход. Вышел он, мокрый, на берег метрах в пяти от меня и попёр прямо на мою засидку. Я вскочил и заорал на него, а то точно смял бы он меня своими копытищами.

Есть ещё один способ охоты на уток, когда охотник сам превращается в плавщика.

Однажды я поднимался по реке на своей лодке и вдруг увидел, как навстречу мне сплывает целая куча ёлок. Что за чудо! Оказалось, что это сосед мой, завхоз, нарубил молоденьких елушек, навалил-наставил их в лодку, замаскировался так и подплывает бесшумно (мотор-то выключил!) к уткам, которые сидят вдоль берега на прибившихся в тихих местах льдинках.

Конечно, может быть, этот способ охоты не предусмотрен правилами, может некоторые осудят тех, кто так охотится, но так испокон веку делали на Верхней Печоре да, наверняка, и не только там. K тому же охотники стреляют по сидящей птице, по селезню на выбор, подранков практически не бывает. Что же тут предосудительного? Местный колорит! А вот об охоте на уток с чучелами прежде и не слыхивали так же, как и об охоте с подсадной уткой.

К открытию первой своей там охотничьей весны я припас пять резиновых чучел гоголей: трёх селезней и две утки. Гоголь, пожалуй, самая распространённая утка на Верхней Печоре. Ну, может быть, ещё и крохаль. Однако особо хороших мест, где бросить на воду чучела, там очень мало, разливов, как я уже говорил, почти нет, река течёт между высоких берегов как бы в трубе. Есть, конечно, небольшие заводинки. Вот на одной из них, на границе спокойной и быстрой воды, я и поставил как-то утром раненько свои чучела, вереницей, одного за другим. Сам забрался в куст над обрывчиком и стал ждать, когда налетят и подсядут к чучелам гоголи или крохали

Солнышко пригревало весеннее. Я засмотрелся, как чучела плавают, шевелятся на воде, словно настоящие утки, и прозевал кучку гоголей. Они, звеня крыльями, пронеслись вниз по реке, но на своих резиновых сородичей не обратили никакого внимания. И тут справа, выше по течению я услышал звук «Ветерка». Из-за поворота, прижимаясь к моему берегу, выкатилась длинная печорская лодка. Она-то и спугнула гоголей. На корме, вплотную к мотору, кто-то сидел. Через несколько секунд лодка была рядом, и я узнал леспромхозовского тракториста.

Однако остальные «утки» не взлетели. Володя заглушил мотор, поднялся во весь рост и в полном недоумении смотрел на «гоголей», которые и не думали взлетать после выстрела. Володя стоял, глядя на них, а лодку потихоньку относило. Когда я поднялся из куста, он сообразил, в чём тут дело, махнул рукой, завёл мотор и уехал.

На таких лодках и охотятся на Верхней Печоре.

Подстреленное чучело явно набирало воды и понемногу тонуло. Я помчался по берегу, словно охотник на плавщиков, туда, где спрятал в кустах лодку, прыгая через валежины и увязая в мокром песке. Мне удалось успеть вытолкать её на течение, завести мотор и подъехать к чучелам, когда «подранок» уже скрывался под водой. Вытащив чучело, я вылил из него воду и, перевернув, вытряс через дырочку в головке пять дробин третьего номера. Хорош выстрел! И метил-то в селезня, а не в утку!

Утро заканчивалось. Те, кто охотился выше меня по реке, должны были уже возвращаться к дому. Поэтому я решил лодку не прятать далёко, а просто загнать в мою заводинку к кустам.

Чучела пока не стал снимать – вдруг да налетят ещё, спугнутые охотниками утки, и подсядут. Чтобы «резиновых» не расстреляли, я решил, как только охотники подъедут, выйти на берег, чтобы показаться им. Так и сделал.

Буквально через несколько минут из-за поворота выскочила «Казанка» под «Вихрём», а в ней четверо. Эти увидели «уток» издалека, задёргались и стали хвататься за ружья. Я вышел на берег. Охотники меня даже не видели!

Метров за двадцать охотники заглушили мотор и приготовились стрелять. Как только лодка поравнялась со мной, и до неё было не больше десятка метров, я громко сказал: «Отставить!»

Что тут было! Мужики чуть из лодки не повыпадали! «Ну, прям живые! Точно, живые!» – говорили они наперебой. Приткнули лодку к берегу, попросили показать чучела. Я им и показал того «подранка», что Володя подстрелил. Они, как узнали про это, стали ещё больше хохотать, но уже не над собой, а над Володей: «Мы-то хоть не стреляли! А он-то, он-то! Стрелил! Охо-о-отник!»

На следующую весну получилось ещё интереснее.

Сосед мой, Коля Кудрявцев, решил завести подсадных и привёз из-под Нижнего Новгорода, тогда он ещё был Горьким, пару, утку и селезня. От них мы впоследствии развели целое стадо – почти у каждого охотника в нашем посёлке были подсадные.

После прошлогоднего опыта с чучелами, не очень, правда, удачного, я привёз из Москвы ещё двенадцать штук – в основном, чернетей. Так что у меня их стало уже полтора десятка. Два «подстреленных» в ту весну всё-таки утонули, и я их не нашёл.

Так вот, под закрытие охоты мы с нашим механиком Юрой Лызловым выпросили у Коли на пару-тройку дней подсадную и рванули вверх по Печоре за семьдесят километров к посёлку Курья. Там было много стариц, вода спокойная и утки порядочно.

Приехали мы туда уже к ночи. Правда, на севере в это время всю ночь сумерки, даже стрелять можно. Спугнув огромную стаю свиязей, заплыли в Большую Курью, большую длинную старицу Печоры, и первым делом решили бросить чучела. Только мы начали их ставить, как связи вернулись и буквально зависали над нами, пытаясь подсесть к чучелам. Можно было прямо веслом их сшибать – совершенно непуганая птица.

Поставили чучела, соорудили посреди старицы на мелком месте скрадок-сидушку, бросили на воду подсадную, загнали лодку в скрадок, сели. И тут Юра захрапел. Сказались несколько практически бессонных суток весенней охоты. Он спал так крепко, что его не разбудили даже два моих выстрела по двум селезням, которые сели рядом с подсадной через четверть часа. Потом, уже на рассвете, Юра, проснувшись, тоже взял парочку крякашей и одного чирка-свистунка.

Когда поднялось солнце, мы выбрались из шалаша, сняли утку и высадились на берег. Под большой ёлкой метрах в тридцати от края воды развели костерок и стали завтракать. Утку, на колышке привязанную, оставили у самого берега и насыпали ей гречневой каши.

Только мы расположились, видим, вдоль кустов, пригибаясь чуть не до земли, крадётся, хоронится за кустами какой-то курьинский мужичок. Ружьё выставил, готовится по чучелам выстрелить, но пока ему до них далековато. Ничего вокруг, кроме чучел, он не видит, хотя до нас шагов двадцать. Посмотри он чуть влево, сразу же обнаружил бы и костёр и нас.

Юра мне подмигнул и громко так говорит: «Стой! Кто идёт?» Дёрнулся наш мужичонко, головой закрутил в разные стороны, а нас и не видит, что говорится, в упор. Решил – померещилось. Снова пригнулся. Крадётся к чучелам. Начал поднимать ружьё. Ну, думаю, сейчас ведь бабахнет, опять придётся дробь вытряхивать и «раны» чучелам заклеивать. Говорю громко и очень строго: «Стой! Стрелять буду!» И захохотали мы во весь голос! Тут уж он опомнился и нас увидел. Говорит: «А чевой-то они сидят? Не боятся совсем! Ну, дела!» И пошёл, видимо, обиженный, и всё оглядывался: «Ну, живые! Чисто дело живые!»

Только мы принялись за еду – новый гость. Курьинский рыбак приплыл сетки проверять, трясти. Мы ему крикнули, чтобы он не суетился насчёт уток – это чучела. Он отвечает, что у него и ружья-то нет, не бойтесь, мол. Оказалось, человек этот знакомый Юрия. Вылез он на берег, мы к нему подошли. Стоим рядышком, разговариваем, утка в трёх шагах свою кашу щелокчет. И тут он её увидел! Хрипит: «Утка! Утка!» У Юры с плеча ружьё рвет: «Стреляй! Стреляй!» Тут мы снова чуть со смеху не попадали. Ну, потом, конечно, объяснили ему, что к чему, а он тоже, как тот, первый мужичок, словно обиделся: «Как-то не по-людски вы, ребята, охотитесь. Чучелы разные понаставили, уток завели». И уплыл.

Вот так начинались на Печоре первые охоты с чучелами и подсадной. Давно это было, но, по-моему, так до сего времени к этому не привыкли, охотятся по-дедовски, плавщиков стреляют.

Истоптанное болото

В конце марта снега занастятся так, что можно ходить без лыж. Такой наст порой держит не только пешего человека, но и коня с санями. Даже трактор может пройти. Тогда говорят: «Наст сей-то год конский!»

По таким настáм хорошо разведывать глухариные тока. Но только до дневного распара. Бывает, что целая поляна оседает, обваливается под тобой. Ухнет так, что кажется, будто земля разверзлась. Даже сердце обмирает. Если не успеешь выйти до срока на лыжню, будешь сидеть у костра до ночного мороза. А ночью опять за тридцать – и к утру снова беги без лыж во все концы леса.

В это же время начинают вылетать косачи на свои исконные токовища посреди обширных таёжных болот.

Когда летишь на местном самолёте над тайгой, вдруг видишь посреди заснеженного болота истоптанный снег. Никаких подходных следов нет, а снег истоптан. Это косачи-тетерева на нём собирались – примета весны.

Место тетеревиного тока хорошо видно из самолёта.

Удивительна привязанность тетеревов к своим токовищам. Когда тает снег – на болотах полно воды, а они всё равно находят места и токуют, токуют. Рассядутся по кочкам и бурлят-бормочут, а сражаться негде, вокруг вода.

Однажды я ехал по новой железнодорожной ветке, проложенной от Ухты до Троицко-Печорска. Она проходит по довольно глухим местам. Весенняя ночь была светлая, и я не спал. В рассветном зареве прямо из окна вагона я видел, как токующие тетерева слетали от идущего поезда с насыпи, садились на болото между сосенок и продолжали токовать, а один – даже метрах в десяти от насыпи, чуть ли не под колёсами. Поезд тетеревам нисколько не мешал.

Выдры у полыньи

Мы увидели их издалека, подкрались к ним и наблюдали за ними около часа, и всё то время они ходили друг за другом по кромке льда, ныряли, снова вылезали на лёд. До них было метров сто двадцать, не меньше, но в восьмикратный бинокль можно было их хорошо разглядеть. Однако чем именно они там занимались, мы так и не поняли. Любовные ли это были игры, кормёжка, или просто так забавлялись – так и не удалось узнать, а хотелось бы. То, что это были самец и самка, сомнений не вызывало, но что они делали?

Выдры на льду Печоры.

Мой мощный телевик-пятисотник, конечно, смог запечатлеть только их силуэты. Я отснял полплёнки, но все кадры были практически одинаковы – пара выдр, идущие одна за одной, и всё. Я не взял с собой МТО-1000, телевик, который даёт двадцатикратное увеличение, но и он бы мне не помог. Очень уж мягкое, без солнца, было освещение.

Мы так долго за ними наблюдали, что, замёрзнув на твёрдом насту, даже развели небольшой костёр подальше от берега, за кустами, и ходили туда греться. Мы делали всё осторожно, и выдры долго не реагировали на нас, просто, видимо, не слышали. В конце концов, когда под Сашей (он был самым крупным из нас) наст обрушился, захрустел, выдры ушли. Причём не сразу исчезли, нырнули, а потихоньку удалились в устье ручья и скрылись за кустами.

Маленький гость

Устали с товарищем, есть хочется, и спать просто до смерти. Всю ночь просидели в шалашах, но не без результата. Селезни, разноцветные весенние красавцы, приличной связкой лежат в лодке, и это придаёт нам бодрости.

Причаливаем к невысокому обрывистому берегу. Сейчас, весной по высокой воде борт лодки почти вровень с его краем.

Вдоль берега частый высокий ивняк, у корней кое-где припудренный илом, и широкая покосная поляна. За ней густой ельник. Около него остожье с тремя стожарами и остатками прошлогоднего подгнившего сена. Посреди поляны понижение, а в нём талая вода, замёрзшая ночью. Она немного осела, и это озерко-лужа похоже на зеркало в серебряной раме. Банальное сравнение, но сравнивать больше не с чем, тем более что оно почти точный овал, и отражения ёлок в нём отлично смотрятся.

Лесное зеркало.

Нарубили сухого ивняка, раскочегарили костерок, ощипали двух чирковых селезенчиков и заварили охотничий кондёр. Вытащили для просушки на ветер да на солнышко всё, что было в лодке. Дичь положили в тенёк за маленькую елушку около ивняка на подтаявший сугроб.

Подсадных уток привязали на колышки возле нашего «зеркала». Правда, пришлось его с краю разбить, чтобы была вода. Утки лучше берут еду из воды.

Чтобы не холодно было на сырой весенней земле, я надул матрац и лёг на него подремать, пока не уварились чирки и картошка. Как приятно греет спину костёр, а обветренное лицо – солнышко!

Вдруг мне показалось, что наша добыча на сугробе шевелится. Что за чудо?! Сонливость моментально смахнуло. Смотрю внимательно – нет, не шевелятся наши селезни. Вдруг опять зашевелились! «Юра, – позвал я товарища, – глянь, что делается». Он стоял у костра, и сверху ему лучше было видно, чем мне, что там, у сугроба происходит. Оказывается, это горностай подобрался по ивняку к нашей добыче и дёргал крякового селезня, а вся связка шевелилась. И всего-то в трёх метрах от меня! Вот отчаянный! Ветер на него тянул, вот он нас и нашёл. Вернее не нас, а наших уток, которых решил, видно, присвоить.

Мы его шуганули, но ненадолго. Он опять начал подбираться. Нырнёт за поваленную сушинку или коряжку, спрячется за ней, потом выставит головку, поднимется, обопрётся лапками и высматривает лучший путь. Молниеносный бросок к следующему укрытию, и всё снова повторяется.

Он уже почти перелинял, красавчик. Сверху коричневый, снизу белый, каким должен быть летом, только на крестце немножко белого осталось. Хвостик с чёрным кончиком держит, как флажок, торчком.

Мы его несколько раз гоняли, но он всё время возвращался. Тогда мы ему кинули утиные потрошки. Он тут же ухватил их и поволок, словно толстые верёвки, через покос к ельнику. Мы обхохотались, глядя на то зрелище, потому что он всё время на них наступал и чуть ли не кувыркался через голову.

Когда мы, отдохнув и позавтракав, уложили вещи в лодку, горностай опять появился неподалёку. Запрятал, верно, где-нибудь под валежину свою добычу и явился за новой. Пришлось вытрясти остатки еды возле сугроба, к которому он так упорно подбирался.

Мы ещё не успели оттолкнуться от берега, как он уже там копошился.

Полночь, сумеречно, но по всему видно – скоро белые ночи начнутся. Морозит, а мне всё нипочём. Здесь на краю разлива, у леса – затишье, вода не шелохнется. Я поднял у лодки тент, завалил всю её сверху и с боков еловым лапником и разжёг в своей охотничьей «квартире» примус «Шмель». На нём кипит чайник. Кресло-сиденье я развернул к корме, к бойнице моего плавучего шалаша и жду, когда рассветёт получше, чтобы можно было стрелять наверняка.

На воде лежит длинный шест, привязанный к корме лодки. На дальнем его конце сидит подсадная Дашка, чистит пёрышки. Вторая, Катька, отдыхает в корзине, тоже, слышно, чистится.

Устроился я с комфортом – ружьё на коленях, ноги в валенках, руки греет кружка с крепким сладким чаем. Полный, как говорится, кайф!

Временами откуда-то слышен звон гоголиных крыльев. На Печору метрах в двухстах от меня опустилась огромная стая свиязей. Слышно, как хрипят и свистят селезни, ухаживая за уточками. В метре от подвесного мотора проплыла парочка трескунков. Селезенчик даже приподнялся на хвостике и заглянул в мой скрадок, а стрелять было нельзя – слишком близко до него, стволами можно было достать.

Дашка моя вдруг насторожилась и дала осадку – та-а-а-та-та! И тут же справа, возле чёрного затопленного куста ляпнулась на воду какая-то утка и поплыла к моей. Это был не кряковый селезень – желанная добыча, а какой-то другой. Он не жвакал, не свистел и не хрипел. Совершенно чётко и разборчиво, сипло и как бы с придыханием он выдавливал из себя: «Са-ак-сон! Са-ак-сон!»

Что за чудеса! Я такого раньше никогда не слышал, но тут же сообразил, что это селезень широконоски. На Печоре её зовут саксóном. Утка сама дала себе название.

Саксон не подплыл на расстояние выстрела. То ли он заподозрил что-то неладное, то ли утку подсадную принял не за свою подругу, но добыть его мне так и не удалось.

Желтоглазый

Катька, моя лучшая подсадная, работала в это утро как надо. Два селезня уже лежали на воде в старой осоке, а она всё наманивала новых, сидя на своей кочке. Вдруг она тихо сползла с неё, вытянулась и словно утонула. Я почувствовал неладное – где-то рядом серьёзная опасность, но и из шалаша мне не было видно, что ей грозит.

И тут сзади, развернув веером серый хвост с широкими белыми полосами, крутанулся к моей любимице здоровенный ястреб-тетеревятник. Сердце у меня упало – конец утке! Но ястреб промазал, скользнул над самой водой и сел на корягу чуть левее меня, метрах в пятнадцати. Катька не шевелилась, а он, не моргая, смотрел на неё огромными жёлтыми глазами. Его грудь, полосатая как тельняшка, розовела на утреннем солнце.

Ах ты, погань! Пират лесной!

Я осторожно просунул стволы ружья сквозь ветки шалаша. Ястреб глянул прямо мне в глаза, пригнулся, чтобы взлететь, но не успел. От удара дробью он свалился спиной на воду, распахнув крылья.

Я вылез из шалаша, подошёл к нему и поднял за крыло на вытянутой руке – ненароком ещё на когти напорешься. Голова ястреба свесилась, жёлтые ноги, прижатые к груди, медленно выпрямились, а пальцы с крючьями чёрных острейших когтей начали расправляться. Я сунул им меховую рукавицу. Когти медленно, уже автоматически, сомкнулись, и легко пронзили кожу и мех. Мёртвый ястреб делал то, что было назначено ему природой – хватал, чтобы убивать.

Вдруг тихо крякнула Катька. Я повернулся к ней и увидел, что она, вытянувшись, внимательно смотрит из-за кочки на своего врага, словно не верит ещё, что он мёртв, а она жива.

Живая тишина

Середина мая. Белые ночи ещё не наступили, но темноты давно уже нет и в полночь. Весенние сумерки.

Над зеркалом залитой луговины тишина, за щёткой ивняка, метрах в ста, бесшумно катится мутная Печора. Плеснул подмытый пласт берега, затрещала и начала валиться в реку обречённая ель. Хорошо видно, как она отделилась от стенки леса. Сейчас ухнет. Нет, не падает. Заскрипела натужно и остановилась, вздрагивая хлыстоватой вершиной.

Берегом вдоль ельника иду к лодке. Непотухающая заря светит в лицо. Похрустывает подмёрзшая земля. Тоненько, словно стараясь не нарушать тишину, тирикают кулички-перевозчики у берега.

Под разлапистыми одиночными елями на самом краю разлива – грязные сугробы и сугробики. Слева вода, справа большая поляна, седая от ночного инея. На ней снега нет, уже растаял. Его остатки будто уползают серыми языками в дальний плотный ельник.

Небольшой сугробик под ближней ёлкой словно ожил, выскочил на поляну и помчался к ельнику, сжимаясь и растягиваясь. Да это заяц-беляк! Перелинял почти наполовину. Он заскочил в лес и долго там ширкал по снегу. Можно было даже проследить, в какую сторону он пошёл.

Качнулась еловая лапа, и в глубине кроны повернулось ко мне огромное совиное лицо. Да ещё с бородой! Бородатая неясыть – одна из самых крупных сов! Она вылезла из чёрных недр ветвей, вытянулась и замерла, глядя будто через какую-то загородку. Взгляд её словно воткнулся в меня. Даже в сумерках было видно, какие жёлтые у совы глаза.

Я подошёл к ней вплотную. Между нами было не больше трёх метров. Сова переступила, аккуратно перехватывая ветку мохнатыми пальцами. Я подумал – ну и когтищи! – и шагнул к ней ещё раз. Тут она развернула огромные крылья, оттолкнулась, маханула прямо через меня, опахнув прохладой, и поплыла в воздухе к затопленному кустарнику. Там, беззвучно лавируя между ивинами, она принялась гонять куликов. Они удирали, дрожа крылышками над самым своим отражением, а она, словно нехотя, летала над ними как гигантская бабочка. Её двойник в гладкой воде будто пытался подловить какого-нибудь куличка снизу. Когда она кидалась сверху, то почти соединялась с этим своим двойником.

Кулики рассыпались, попрятались куда-то и замолкли. Сова плавно поднялась над кустами, чёрная на фоне зари. Не теряя достоинства, не торопясь, она перелетела поляну и исчезла в елях, под которые забежал заяц. Ни одна ветка не качнулась.

Вдруг заяц там начал гукать и стонать. И тут же, будто в огромную глухую трубу гуднула в ответ ему сова: «Гу-у-у! Гу-гу-у-ух!» Снова, но уже громко затараторили кулички.

Ожила весенняя тишина.

Вечер. Солнце село, но зарево заката, немного пригаснув, будет всю ночь стоять в северной стороне. Потом оно переместится к востоку и станет восходом Солнца.

Поднимаюсь на моторке по весенней Печоре. Она только-только освободилась ото льда. Пустынно и зябко над вечерним простором холодной и мутной воды с последними замызганными льдинками.

Мотор засорился, перегрелся и заглох. Пристаю к берегу переждать, пока он остынет, а заодно и размяться. После рёва мотора тишина сначала ошеломляет, потом начинаешь слышать.

Скромно булькает и названивает ручеёк в своём маленьком ущельице, которое он прорыл в песке, наметённом полой водой. Песок ещё не слежался и оплывает под ногами, трясинится. Где-то впереди, в кустах, залитых половодьем, потрескивает чирок-трескунок, ему вторит другой, а их уточка вскрикивает визгливо, словно издевается над ними. Дроздов почему-то не слышно.

Зарянка-малиновка разлилась песенкой в ельнике у самой воды и вдруг выскочила на чистое место. Чуть ли не к самым моим ногам. Рыжая грудка, чёрный булавочный глазок, а сама – пушистый шарик с хвостиком-палочкой. Глянула снизу, присела два раза, как поклонилась, и мышкой шмыгнула под колючий шиповник. Она наверняка проверяла, кто это тут проявился в её владениях.

Чирки-трескунки.

В такие моменты чувствуешь себя пассажиром скорого поезда, который остановился вне расписания на маленькой станции, а местные жители хотят разглядеть тебя, какой ты нездешний.

Лето – белые ночи

Два лабаза

В конце июня в дальнем загоне лосефермы медведь задавил крупного прошлогоднего лосёнка. Обычное это дело – почти каждый год в загоны вламывается медведь и гоняет лосят. Однажды один такой наскочил на лаборанта, который шёл их проведать. Он отогнал медведя, колотя палкой по ведру.

Медведи в загонах ходили ежегодно, однако, не всегда мирно.

Когда этот медведь задавил лосёнка, в тот же день соорудили около останков лабаз, и охотники сидели на нём целую ночь, караулили зверя. Если медведь начинает ловить домашних лосят, надо его кончать. Увлекшись, он будет пакостить ещё и ещё, да и на следующий год попробует. Но этот медведь состорожничал и в ту, первую, ночь к мясу не вышел.

На второй вечер на лабаз пошли два научных сотрудника – Володя и Серёжа. У Володи карабин калибра 7,62, у Серёжи – двустволка-ижевка двенадцатого калибра…

В конце июня самые белые ночи на Печоре. И лес, и река, и посёлок непривычно пусты и светлы. И в полночь можно читать. Хоть и светло, но к урочному часу всё стихает. Перестают петь птицы, куда-то исчезают комары, по реке не снуют моторки, вода успокаивается, и длинные печорские лодки замирают, уткнувшись в берег под обрывом, белея колпаками подвесных моторов. Они словно стараются вскарабкаться в лодку, но сил нет, и они уснули, уцепившись за корму.

Белая ночь над Печорой. Посёлок Якша, в котором я прожил почти девять лет.

Тишина на реке великая, и только слышно неумолчное тириканье куличков-перевозчиков по песчаным заплёскам, да камышёвка, не останавливаясь ни на минуту, захлёбываясь от азарта, стрекочет в белой пене черёмухового куста. Каждый год – в одном и том же.

Иногда вдалеке за лесистыми излучинами реки, в свежем недвижном воздухе повисает далёкое пение подвесного мотора – какой-то неугомонный полуночник держит путь к дому. Белая ночь ему помощник. Мотор то слышней, то тише – лодка крутит по извивам реки. Потом из-за последнего поворота выскакивает дюралька и летит к посёлку. Кто-то бесформенный сидит на корме вплотную к колпаку «Вихря», закутанный в какую-то лопотину от ночной холодной сырости – видно только бледное лицо. Лодка чертит на воде расходящуюся полосу и по дуге летит к берегу. Сброшен газ, уркает и замолкает мотор, гремит по металлу цепь якоря, от противоположного берега кидается эхо, и снова всё стихает. И снова, и снова – над самой водой мелодичный стрёкот камышёвки, перекличка куличков по берегам, сладковатый и терпкий запах черёмухи, а надо всем – белёсый немеркнущий свет неба…

Вот такой же белой ночью мы до полуночи резались в волейбол, не давая спать соседям, а Володя и Серёжа отправились сидеть на лабазе.

Часов в одиннадцать ночи (хотя какая же это ночь, если читать можно!) из-за сараев к нам вывалились возбуждённые охотники. Вид у них был!! Ещё бы! Медведь вышел! Они стреляли по нему! Они ранили его! Смертельно! Медведь ревёт и ворочается в кустах! Давайте, пойдём все вместе и доберём его!

Мы закричали «ура!», поздравили победителей, отвязали собак для пущей важности и на трёх лодках отправились вверх по реке. Надо было проплыть километра полтора, а потом уже на другой берег, и ещё столько же лесом, старой вырубкой к лабазу.

Нас было одиннадцать человек, да ещё пять собак, которые устроили настоящий хай в лодках, когда мы садились. Собаки-то охотничьи, и, как говорится, рвались в бой. Одним словом, мы перебулгачили весь посёлок.

Пришли к лабазу. Он был устроен на краю густого сосняка, метрах в четырёх над землёй на трёх молодых сосенках. Каждая сантиметров пятнадцать-двадцать толщиной. Метрах в десяти – останки лосёнка. От них уже идёт вонь. С этой стороны лабаза большая вырубка – пеньки, кусты, высокая трава. Место далеко просматривается. С другой, тыловой стороны – чаща лесная. Всё переплетено кустами так, что не пролезешь. И мрак там такой, что идти туда, к раненому зверю, не очень-то и хочется.

Выстроились мы в шеренгу. Володя показал направление, и мы двинулись вперёд, держась друг от друга шагов на десять-пятнадцать. Лесничий Виктор всё приговаривал, чтоб мы были повнимательней – не перестрелять бы соседей вместо медведя, когда он поднимется. Конечно, побаивались, ведь не каждый день на медведя ходят, а тут – раненный, да ещё в полумраке леса. Страшновато всё-таки.

Так мы прошли, наверное, километра с полтора. Признаков раненного, издыхающего зверя – никаких. Володя с Серёжей стараются поднять нашу падающую активность, но, вероятно, придётся давать отбой.

Неожиданно на маленькой полянке я натыкаюсь на останки медведя – шерсть, кости, когти и череп. Под ними толстый слой пупариев, пустых мушиных куколок. Мухи съели целого медведя. Так вот куда девался прошлогодний разбойник медведь, который загубил двух лосих, дикую и домашнюю! Созываю всех к этому месту. Тут же решаем, что искать дальше не имеет смысла. Если медведь и был действительно ранен, то легко, и ушёл. Начинаются упрёки в адрес горе-охотников. Ведь раненный медведь может ещё немало бед натворить. Однако надо всё-таки узнать, действительно ли он был ранен. Конечно, это надо было сделать ещё до начала поисков.

Идём снова к лабазу. Уже совсем светло, но пасмурно и солнца не видно, хотя, судя по времени, оно, конечно, уже взошло. Володя с Серёжей забираются на лабаз, а я отправляюсь к тому месту, где охотники первый раз увидели медведя. Я отошёл уже довольно далеко, когда ребята с лабаза одновременно крикнули: «Стоп! Он здесь и появился!» Да это не меньше ста метров до лабаза. Вот чудики! Кто же с такого расстояния стреляет, когда зверь может подойти чуть не к самому дулу ружья! Эх, охотники! Конечно, промазали. На шерстинки, ни единой капельки крови.

Начинаются пререкания – кто, когда и куда стрелял. Да что тут спорить – мазали оба. Серёжа пульнул по разу из каждого ствола, а Володя успел послать в сторону медведя три пули. Увы, безрезультатно.

Кто-то утешает ребят – главное сделано, медведя прогнали и то хорошо, больше он в загоны не полезет.

Прошло два дня, никто на лабаз не ходил. И вот – дождь с грозой. Он освежил траву и мох, наверняка смыл наши следы, уничтожил все посторонние запахи. И тут я подумал, что зверь этот никуда ведь не ушёл. Если сегодня сесть на лабаз, может, и мне представится шанс на выстрел. И я решил идти.

Никто, кроме жены и заведующего лосефермой Кожухова, не знал, что я направился на лабаз. Не очень верилось, что медведь выйдет к мясу. Да к тому же, если он выйдет, надо будет не промахнуться. Засмеют ведь.

Было около пяти вечера, когда Михаил Вениаминович проводил меня до самого лабаза – мы решили обмануть медведя. Может, он не разберётся, сколько человек подходило к лабазу, сколько ушло. Может, он решит, что у лабаза никого не осталось.

Подходили к месту осторожно, заранее условившись не разговаривать. Карабин у меня был наготове. Кто знает, вдруг медведь сидит на мясе. Зверь этот на своей добыче всегда очень агрессивен. Бросок его неожидан и молниеносен. Одним словом – держи ухо востро.

Вот и лабаз. С мяса поднялась туча мух. Солнце ещё стояло не низко, было жарко. Даже какая-то непривычная для Севера испарина окутывала и кусты на вырубке, и лес, и поляну. Влажный воздух давил все запахи к земле, и смрад от гниющего мяса был просто непереносим.

Снизу лабаз казался не очень надёжным, особенно, если принять во внимание, что раненный медведь может кинуться вверх, чтобы расправиться с обидчиком. Всего четыре доски были прибиты к тонким перекладинам между сосенками.

Однако делать нечего. Назвался груздем – полезай в кузов, назвался медвежатником – лезь на лабаз. И вот я наверху, среди сосновых веток. Кожухов поднял руку, прощаясь, и повернулся уходить. Я помахал ему и стал слушать, как долго он будет хрустеть сухими ветками. Хоть дождик и прошёл, но хруст был слышен довольно долго. Старая лесосека была буквально захламлена сухими и перегнившими ветками, завалена брошенными стволами.

Вот шаги затихли, и я остался один на один с кустами, лесом, птицами и затаившимся где-то медведем. Где он прячется? Когда выйдет? Выйдет ли вообще?

Я подумал, что раньше захода солнца ждать его нечего. Всё-таки зверь, как правило, выходит к добыче уже после заката. Было жарко, комары донимали, ноги в резиновых сапогах совсем сопрели. Я снял их и развесил по веточкам волглые носки, наслаждаясь неожиданной лёгкостью в ступнях. Потом намазал «дэтой», антикомариновой мазью, и руки, и лицо, и одежду, потому что потом, когда придёт зверь, это будет поздно делать. Теперь можно посидеть, понаблюдать за природой, подумать, как встретить хищника.

Я несколько раз поприкладывался, прикидывая сектора стрельбы, особенно тот, в котором уже стреляли. Быть готовым к разным неожиданностям – это уже залог успеха. Впрочем, я на него не очень-то надеялся, хотя молил Бога, чтобы он дал мне этот трофей.

Жена не раз просила меня приобрести медвежью шкуру, но я сказал, что в нашем доме медвежья шкура будет только от моего выстрела. На это она мне возразила, что я буду этого ждать много лет и не дождусь. Почему бы и не воспользоваться чужим успехом и попросту купить шкуру. Вот такие были у нас с ней разговоры.

А лабаз оказался неожиданно удобным и хорошо укрытым. Я как-то не обратил на это внимания, когда два дня назад забирался на него. Главное, ничто не мешало поворачиваться с карабином на нём. Не то, что прошлой весной, когда я с Николаем сидел на лабазе, карауля того самого медведя, останки которого мы нашли неподалёку от этого лабаза.

…Тот медведь, наверное, был очень голоден и агрессивен. Рано утром на лесовозной дороге он завалил дикую стельную лосиху. Это случилось в середине мая километрах в десяти от нашего посёлка. Леспромхозовские рабочие, когда ехали на работу, на лесосеку, увидели медведя на лосе, отпугнули его, быстренько разделали тушу, забрали мясо, оставив только то, что не могло пойти в котёл. Потом они говорили, что медведь очень неохотно уходил со своей добычи и даже уркал в кустах неподалёку, когда мужики разделывали тушу.

Чтобы понять, как медведь мог поймать лосиху прямо на дороге, надо объяснить, как строят на Севере лесовозные дороги.

Сначала вырубают лес на будущей трассе. Потом бульдозерами распихивают к обочинам пни, оставшиеся не вывезенными стволы вместе с дерновиной. Получаются словно два противотанковых вала по обеим сторонам будущей дороги. Между ними метров сорок – пятьдесят. А затем, опять же бульдозерами, уже от этих валов нагребают насыпь, выравнивают, возят самосвалами гравий, прикатывают – вот и готова дорога.

Медведь напал на лосиху, когда она кормилась около одного из валов. По следам на сырой земле всё было хорошо «читать». Она металась между этими двумя «противотанковыми» валами с одной стороны дороги на другую, но, видимо, не решалась махнуть через завал. В любом случае она была обречена. Если б она пошла через него, медведь тут же её и задавил, пока она там путалась, а на дороге просто загонял, прижал к обочине и кончил.

Лосиха была крупная, с двумя лосятами в утробе. Они вот-вот должны были родиться – из вымени шло молозиво. Очень жалко её было, да ещё с ней два маленьких погибли. Но медведь – хищник, и этим всё сказано.

Однако рядом с лосефермой такого агрессора оставлять было нельзя. Он мог начать охотиться за домашними, у которых тоже были уже маленькие.

Решили делать лабаз. Однако подходящего, мало-мальски приличного дерева около этого места не было. Стояли только несколько тощих берёзок. Нам бы сделать засидку прямо на земле, но мы даже не подумали об этом. Лабаз, только лабаз!

На высоте примерно двух с половиной метров кое-как привязали к стволикам две жерди для сидения и одну под ноги. Замаскировали сидьбу еловыми ветками. Посмотрели. Вроде бы не очень хорошо, но лучше не сделать.

Вечером мы с Николаем залезли на это ненадёжное приспособление. Солнце ушло за наши спины. И сразу похолодало. Редкие злые весенние комары пытались на нас нападать. С ближнего болота потянуло сырым холодом. Сзади нас, над вершинами берёз, только начавших опушаться листвой, промчались чирки. Трюкнул селезенчик. Беспрерывно токовал бекас, то взлетая, то кидаясь с высоты к земле.

Перед нами была видна вся дорога – подсохшая сверху насыпь, мокрая, в лужах глина по широким обочинам и недалёкий, метрах в двухстах, мостик через разлив ручья. Светлое небо отражалось и блестело в нём. За дорогой громоздились вывороченные пни, стволы сосен, такие же, как и на нашей стороне. За ними – чёрный ельник. Там на вершинках свистят дрозды.

Обычная вечерняя идиллия в лесу весной.

Через некоторое время мы уже продрогли, я стал дрожать, а медведь всё не шёл. Решили выпить кофейку из термоса. И, конечно, именно это время пришёл медведь. Меня вдруг затрясло так, что я чуть было не свалился с нашего насеста. Коля тоже дрожал крупной дрожью.

Медведь подошёл к нам сзади. Повернуться, чтобы стрелять, было нельзя, потому что медведь бы ушёл. Как это мы не сообразили сесть лицом в разные стороны, чтобы можно было стрелять вкруговую! Раззявы! Только скосив глаз вправо и чуть повернув голову, я увидел, как медведь, явно недовольный нашим вторжением, ходил по кустам и очень сердито урчал. Потом он ушёл в кусты подальше, и его не стало слышно. Мы приготовились стрелять, но снова не догадались, чтобы кто-нибудь из нас повернулся к кустам.

Минут через двадцать медведь снова зауркал в кустах позади нас, но на вид не показался. Опять умолк и перестал хрустеть ветками.

И вдруг я увидел, как он выскочил на дорогу метрах в ста от нас. Вот когда я убедился воочию, какой это быстрый зверь! Он вроде бы и не передвигал ногами, но стремительно перекатился, словно огромный шар, через насыпь, нырнул в кусты и вдруг встал над выворотнем, как председатель собрания над столом президиума. Хорошо он нам был виден. Но стоял далековато. Потом посчитали – сто сорок шесть шагов. Больше сотни метров. Стрелять было можно, расстояние позволяло. Но как? Нас он видел лучше, чем мы его. Я потянул карабин с колен. Медленно, медленно! Медведь исчез мгновенно, словно провалился в яму. Всё! Конец! Правду говорят, что русский мужик задним умом крепок – надо было вскинуть карабин, когда медведь мчался через дорогу.

Потеряв всякую надежду, мы всё же просидели всю ночь на своём насесте, регулярно засыпая и просыпаясь от «попыток» свалиться. И всю ночь над нами слышался свист утиных крыльев – было время валового пролёта.

И вот я сижу на новом лабазе, вспоминая, как тот медведь задавил ещё одну лосиху, уже домашнюю, лосефермскую. В неё заложили отраву, медведь больше не появился. Видимо, отравился всё-таки. Искать его бесполезно было. Но вот он и нашелся – через год.

Солнце уже совсем низко. Оно у меня за спиной, и та часть вырубки, что непосредственно передо мной, уже в тени. Солнечные лучи лежат только на дальнем конце этой большой поляны с тёмно-зелёными пирамидками молодых ёлочек. Вот где для Нового года ёлочки-то выбирать! Лёгкий ветерок потянул оттуда и опахнул меня прекрасным запахом смолы, цветущей лесной поляны и влажного мха. Стало не так жарко. Однако ветерок может мне напортить, если нанесёт мой запах на медведя, который, возможно, стоит позади меня в лесу.

Я посмотрел на часы – половина восьмого, пора готовиться к «приёму» зверя. Я натянул носки, сапоги и уселся поудобнее, свесив с лабаза ноги.

Начинался лесной вечер. Звенели комары, справа беспрерывно рюмил зяблик. К непогоде, что ли? В лесу вдруг начали тарахтеть дрозды, словно почуяли какую-то опасность. Не медведь ли идёт? Правда, так они могут всполошиться на любого, кто вторгнется на территорию их гнездовой колонии.

И тут слева и немного сзади хрустнул сломанный сучок – и лесные звуки мгновенно выключились. Сердце у меня заколотилось так, что я напугался.

Я повёл взглядом, не поворачивая головы, влево – на опушке, в двух-трёх десятках шагов стоял медведь, он вышел не весь на поляну – задняя часть тела была скрыта кустами. Он стоял и нюхал воздух, приподняв голову.

Что только я не передумал эти мгновения! Какие чувства! И радость – угадал я всё-таки, что медведь придёт сегодня! И опасение – вот он сейчас учует меня и развернётся обратно, и охотничий азарт – какой зверь вышел к моему лабазу!

Сердце колошматилось прямо в горле, дышать стало трудно. «Ну, давай, давай! Топай!» – шептал я про себя и не сводил глаз с медведя.

И вот он осторожно двинулся к задавленному лосёнку.

Как он шёл! Даже не шёл, а плыл, медленно и плавно плыл, словно не касаясь земли лапами.

Почти подо мной он поднял голову и посмотрел вверх. Он знал, что стреляли в него именно с этого места. Мне показалось, что наши взгляды встретились. Только бы не моргнуть! Но мне повезло – именно с этого места меня закрывала большая пушистая ветка.

Боясь двинуть глазами, я следил за ним каким-то боковым зрением. Шерсть переливалась у него на холке и на лопатках. Когда он шёл мимо меня всего-то в каких-нибудь пяти-шести метрах, я подумал, что он услышит стук моего сердца. Оно и впрямь стучало так сильно, что можно было услышать его и на расстоянии.

И вот он стал проходить мимо меня. Тогда я осторожно поднял карабин, и линия прицела упёрлась в голову медведя. Я моментально успокоился. Удивительно, но в этот момент я подумал, что сделаю дырку в черепе, а такой трофей мне не нужен – испорчен будет пулей. Тогда я перевёл мушку на правую лопатку, но сообразил, что от такого выстрела медведь сразу не ляжет, даже если я попаду в сердце. Бывали случаи, когда медведь уходил на несколько сотен метров с пробитым сердцем.

В это время зверь остановился и немного повернул голову ко мне. Услышал!? Лучшего положения для выстрела быть не могло. Я быстро прицелился ему в шею, туда, где должен быть второй позвонок, и осторожно нажал спуск.

«Ка-тонг!» – хлестнул по вырубке выстрел. Медведь буквально обрушился, словно ему в одно мгновение подсекли все ноги сразу. Он кусает землю, утробно рычит, но не двигается. Стреляю в то же место снова – медведь затихает. Готов! Вот и всё…

Необыкновенная радость захватила всего меня. Неохотники наверняка не поймут, но так оно и было. Мне хотелось орать о своей победе на весь лес, стрелять раз за разом, чтобы и в посёлке услышали и поняли, что я завалил медведя.

Теперь я не торопился, добавил в магазин два патрона, поговорил с уже поверженным медведем и только потом закинул карабин за спину и полез с лабаза.

Вот он, враг маленьких лосят, лежит и не шевелится. Смотрю внимательно на уши – не прижаты ли? Может, только притворяется зверь? Нет, вроде бы наповал уложил его. Беру карабин наизготовку, снимаю с предохранителя и осторожно подхожу к туше. Знаю, что он уже не двинется никогда, но страшновато всё же – а вдруг! Трогаю концом ствола карабина голову за ухом (если зверь дёрнется, сразу стреляю), но голова безвольно качнулась. Действительно готов! Вот когда мной овладел настоящий восторг! Стыдно признаться, но я исполнил тогда вокруг медведя какой-то замысловатый танец. Так, наверное, плясали около поверженного мамонта первобытные люди.

Всё! Карабин – на предохранитель. Прислоняю его к пеньку, намазываюсь антикомарином – надо снимать шкуру, потрошить и разделывать тушу. Не стоит рассказывать об этой самой малоприятной части охоты на всякого крупного зверя. Да к тому же и нелёгкой – всё-таки поворочать одиннадцать пудов, как потом выяснилось, не так-то просто. Одним словом, ушло у меня на это часа полтора. Когда я закончил это дело, разложил мясо по пенькам, сложил вдоль шкуру, солнце уже давно село и в кустах начало темнеть. Ещё раз осмотрев «поле боя», я отправляюсь в обратный путь, предвкушая своё появление дома и вообще в посёлке.

Тропинка ведёт меня по старой сырой лесовозной дороге. Глубокие колеи заросли высокой травой почти в пояс, а местами и по грудь. По обочинам плотные кусты осины и ольхи. Осинки слабо лопочут листьями, показывая их светлую изнанку. Призрачный свет белой ночи от северной стороны неба светит прямо мне в лицо. Какое-то умиротворенное состояние охватывает меня. Конечно, тут и усталость, и спад нервного напряжения. Всё это так, но и тишина белой ночи тоже действует каким-то колдовским образом на человека. И я, словно отключившись от всего земного, лечу, как мотылёк, к немеркнущей заре белой ночи…

Вдруг впереди зашуршала трава. Какой-то зверь бежит мне навстречу, скрытый высокой травой! Кровь бросилась в голову, стало жарко. Медведь?! Я рванул карабин с плеча!

Фу ты, господи! Да это же Соболинка, аккуратная лаечка моего соседа Юры Лызлова. Подбежала, поласкалась и убежала дальше к лабазу. Вот и сам Юра показался. Возвышается над зарослями травы, за плечом – карабин. Из-за Юры выглядывает Кожухов, тоже с карабином. Увидели меня, остановились, спрашивают:

– Ну, как?

– Ну-у! Вот это да!

Подошли оба. Пожать мою вымазанную в крови и сале руку я им не даю, так они трясут мой локоть.

– А мне Евстигнеич сказал, что кто-то стрелял в загонах, – говорит Кожухов. – Ну, я, конечно, понял, что это ты. Пождали, пождали, да и пошли к тебе навстречу.

– Карабины вот взяли, – улыбается Юра. – Может, помогать придётся. Ну, пошли его смотреть.

Я говорю, что медведь уже разделан, что там и смотреть нечего, но Юра уже повернулся и шагает туда, куда убежала его собачка. Я его понимаю – сам тоже так же поступил бы. Ведь интересно охотнику посмотреть на добычу другого, да ещё на такую как медведь.

Пришли, растянули шкуру на траве, смотрим. Жалко, уже темно, да фотоаппарата нет, а то бы можно было сфотографироваться. Юра ходит вокруг, присаживается, трогает шкуру, приговаривает: «Ну, молодец! Ну, молодец! Ну, утёр нос Володе! Ну, молодец!» А я стою себе, помалкиваю, будто и не я это сделал. Соболинка бегает вокруг, урчит.

Уже за полночь пришли домой. Разбудил жену, да и говорю: «Ну вот, теперь тебе и шкура медвежья есть!» Она сразу даже и не поверила. Только увидев мои измазанные руки, сказала: «Молодец! Я и не думала, что ты его добудешь, сплю себе спокойно».

Утром мы поехали на «газике» за мясом и шкурой и привезли всё в посёлок. А ещё через день выяснилась в охоте Володи и Серёжи одна подробность. Не выдержал Сергей, рассказал одному, тот другому, а потом начали смеяться все. Оказывается, когда они шли к лабазу, Володя говорит Серёже: «Вот что, Сергей, давай так решим. Ты человек холостой, неженатый. Зачем тебе шкура? А я, представляешь, молодой жене да под ноги – шкуру медвежью! А? Каково?! Давай так – тебе мясо, мне шкуру». Серёжа человек покладистый, согласился, конечно.

Володя иногда бывает у меня в гостях. Когда он видит на полу уже изрядно потрёпанную шкуру этого первого и теперь, наверняка, единственного медведя, добытого мной, он всегда говорит: «А медведик-то мой был». На что я ему так же неизменно отвечаю: «Володя, не забывай известных пословиц».

Просто обычный день

Почему-то укоренилось мнение, что в каждом заповеднике полно зверья и, если пересечь его границу, живность будет попадаться на каждом шагу. B какой-то мере это справедливо по отношению к очень небольшому числу заповедников, где высокая плотность зверей в значительной степени создана и поддерживается искусственно. B огромных же северных или сибирских таёжных заповедниках можно проходить не один день и не встретить ни разу более или менее крупного зверя или птицу. Разве что белка метнётся вверх по стволу ели, заверещит бурундук либо рябчик перепорхнёт с ветки на ветку. И это естественно, потому что зверя и птицы в заповеднике столько, сколько должно быть. Даже там, где животных относительно много, их надо ещё суметь видеть. Зверь и птица зря не показывают себя человеку.

Как-то в конце июня пошёл я обычным маршрутом на фенологические наблюдения, отметить, что изменилось в природе. Было пасмурно, тихо и довольно тепло.

Тропа маршрута проходила по просеке «север-юг», то пересекая залитое водой болотце, то поднимаясь в сухой бор-беломошник, то прижимаясь к сырому приречному ельнику. Всё было как обычно. Но разве может природа быть всегда одинаковой? Что случилось здесь минуту, секунду назад, не повторится никогда. Многого и не увидишь, даже если это произошло где-то почти рядом с тобой. Медведь ли перешёл просеку за твоей спиной и посмотрел тебе вслед, глухарка, может, затаилась на гнезде недалеко от тропы, да так и не сорвалась с него, хотя наверняка слышала твои шаги. Ты же ничего об этом не знаешь, да и не узнаешь никогда.

Однако бывают и другие дни, и тот день стал таким.

Спускаюсь по пологому пригорочку в бору. Белый ягель отсырел и не ломается под ногами, не трещит, а просто мягко и упруго сминается, а потом распрямляется вновь.

За стволиками берёзок и сквозь их молодую листву мне вдруг померещилось впереди, метрах в двадцати, на маленькой болотинке какое-то шевеление.

Вот и сейчас, ещё до того, как поймать глазом это шевеление, я почувствовал там присутствие живого. И не ошибся – метрах в тридцати от себя я увидел огромного лося. Бык! Он стоял в воде по «лодыжки» и что-то выбирал из водяной растительности своими толстенными губами.

Когда идёшь по лесу, а тем более по тайге, все чувства твои обостряются – и зрение, и слух, и даже обоняние. Однако самое главное – это интуиция, твое шестое чувство. Порой, ещё не видя и не слыша зверя, вдруг понимаешь, что он совсем где-то рядом. Может быть, так действует на тебя его взгляд, когда он увидел тебя, а ты его ещё нет? Чувствует ли так зверь присутствие человека?

Увидел он меня на мгновение позже, чем я его, и на две-три секунды замер, повернув ко мне голову. За эти секунды я хорошо рассмотрел его. Мощная шея, большая «серьга» под подбородком, высокая холка. Ну и, конечно, рога! Толстые, словно в коричневом бархате, ещё короткие, но уже угадывалась в них будущая настоящая корона.

Это уже был летний лось, не такой, как в конце осени, когда накоплен жир, когда зверь готов к долгой и суровой северной зиме. Сейчас он смотрелся каким-то похудевшим. Шерсть у него была не тёмно-коричневой, как зимой, а гораздо светлее, с влажными пятнами линьки.

Наши взгляды встретились, и лось, разбрызгивая чистую воду болотца, побежал, будто нехотя, влево через просеку и исчез. Только мелькнули за стволами сосен раз-другой длинные белые ноги. Следы его на просеке заплывали водой, а на месте кормежки я обнаружил множество вахты-трилистника. Лоси любят это целебное растение.

Всего несколько секунд я видел лося, но помню его и сейчас, величественного и спокойного. Он явно не испугался меня, а просто ушёл в сторону, словно я был ему неприятен.

Через полкилометра – новая встреча.

Когда бор начал редеть, под ногами опять стала появляться вода, а впереди уже светлел простор Гусиного болота, передо мной поднялся петушок белой куропатки. Если бы он даже просто взлетел, треща крыльями, я всё равно вздрогнул бы от неожиданности, задумавшись о чём-то совсем не таёжном. Но он, негодяй, взорвался из-под моей ноги, словно разноцветная петарда, – белое, коричневое, пёстрое! – да к тому загоготал по-куропаточьи во весь голос. Ни с чем не сравнишь весенний гогот или хохот куропача! Это надо слышать и услышать именно в такой ситуации. У меня сердце зашлось и буквально провалилось в пятки. Я тут же сел на ближайшую валежину – ноги не держали совсем. Руки тряслись, когда я закуривал сигарету. Даже не мог сначала попасть огоньком спички по её кончику, но потом справился, отошёл.

Куропач пролетел вдоль просеки, часто работая крыльями, иногда планируя и переваливаясь с боку на бок. Метров через семьдесят он тоже уселся на валежину и, подняв головку с красными бровями, стал прохаживаться по ней туда-сюда. Вид у него был победительный. Потом он соскочил и исчез среди кочек и кустиков багульника.

Да! Нельзя забывать, что ты в тайге, а не у себя на огороде. B тайге можно расслабиться только в избушке, да и то не всегда.

Избушка на Гусином болоте. Это мои дети – Нина и Артём.

Маршрут оканчивался на Гусином болоте. Там, на самом краю леса, на сухой песчаной поляне стояла избушка. Она мне очень нравилась. Ничего в ней особенного и не было. Маленькая, неказистая, но самая симпатичная избушка из всех, которые я видел и в которых когда-либо ночевал.

Трудно сказать, почему она так пришлась мне по душе, да и не только мне. Может, потому, что стояла в высокоствольном бору-беломошнике, а белые ягельные поляны далеко просматривались от самой её двери. Может быть, и потому, что с этого места за бронзовоствольными соснами открывалось Гусиное болото – полтора километра до той стороны, синеватой полоски леса, и больше двух – вширь. Из этого огромного пространства всегда тянуло запахом сфагнума, цветущего багульника и торфяной сырости. Кое-где по болоту торчали корявые сосенки, а на их сухие вершинки присаживались с тоскливыми свистами-трелями кривоклювые кроншнепы.

Рядом с избушкой когда-то устроили столик с двумя скамеечками, и можно было подолгу сидеть, облокотившись о серые доски с бегающими по ним рыжими муравьями, смотреть в простор болота, слушать свисты кроншнепов, шумящие кроны сосен над тобой и неназойливое зунденье комаров, которых отгонял прохладный ароматный ветерок.

Я уселся на скамеечку и в бинокль стал осматривать болото, как говорится, на предмет обнаружения какой-нибудь живности. Я вёл его справа налево медленно-медленно. Виднелись тёмно-зелёные мочажины, дальние сосенки, а над ними изредка – стрижи да кроншнепы.

Стрижи в этот серый день носились невысоко над болотом. Летающие насекомые, пища стрижей, отсырев, высоко подняться не могли. За ними и стрижам пришлось снизиться из поднебесья, где они в хорошую погоду летают и кормятся, почти до самой земли. Это предвещало дождь.

Когда я осмотрел уже почти всё болото, в поле зрения моего восьмикратника словно вплыл северный олень. Бык! С большими уже рогами! До него было метров сто. Он кормился около большого ивового куста у самой кромки леса.

Я замер, хотя до оленя было далеко, а я сидел низко, и он вряд ли меня бы заметил. Долго я за ним наблюдал, минут десять. Это дома десяток минут ничто, а здесь – большой срок. Олень почти не сходил с места. Крупный, светло-серый, с длинными уже и словно бархатными, как у того лося, рогами. На концах видны были утолщения, будущие лопатки. Тёмные круги окаймляли глаза, и от этого они казались очень большими.

Всё-таки я не утерпел, не смог так долго и с такого большого расстояния разглядывать этого оленя-одиночку, решил подобраться к нему поближе. Благо под ногами не хрустели лишайники и опавшие сучки, а ветер тянул от него. Медленно-медленно, от сосны к сосне, от кустика к кустику я стал к нему подходить.

Иногда олень поднимал голову и осматривал опушку, видимо, прекрасно понимая, что опасность может грозить ему только из леса.

B районе Гусиного, как раз с этой стороны жил не очень большой медведь. Он мог бы так же, как и я, и одновременно со мной подбираться к оленю. Именно поэтому приходилось держать в поле зрения не только оленя и болото, но и бор, примыкающий к нему. Напуганный куропачом, я был теперь настороже – всякое может случиться.

Если уж зверь и птица лезут сегодня мне прямо в глаза, отчего же не показаться и медведю? Тем более что я видел уже его следы неподалёку неделю назад.

За год до этого, в августе, от самой избушки меня провожал, видимо, этот же, постоянно живущий здесь медведь. Тогда я припозднился, возвращаясь с дальней стороны Гусиного болота, а когда миновал избушку, уже почти стемнело. Едва я от неё отошёл, как он тут и объявился – начал хрустеть сучками, фыркать и кашлять. Что-то ему во мне, видно, не понравилось. Он шёл, не отставая, метрах в тридцати, а иногда и ближе, все время шумел – не забывай, мол, я здесь, рядом! Фонарика, чтобы его увидеть или отпугнуть, у меня не было. Я и не предполагал, что так задержусь. Оружия никакого я с собой не взял – чего таскать лишнюю тяжесть. На поясе висел только охотничий нож, сзади за ремнём торчал маленький топорик.

Сначала я испугался, но минут через десять понял, что он только хочет прогнать меня со своего участка, и немного успокоился, но всё время с ним разговаривал, больше для себя, чем для отпугивания медведя. Самое неприятное было в том, что в темноте я его совсем не видел, и, когда он затихал, было непонятно, ушёл он или, наоборот, бесшумно приближается. Медведь может пройти по самому захламленному месту так, что его не услышишь и в пяти метрах. Я в этом уже однажды смог убедиться, когда сидел на лабазе у привады, а медведь подходил к ней. Казалось, что он вообще не касается земли ногами.

Минут через двадцать я подошёл к месту, где тропа пересекала плотные заросли кустарников возле маленькой речушки, и здесь хруст сучков под медвежьими лапами стих, а сам он смолк, перестал фыркать.

Темень и полнейшая тишина. Только речка еле слышно булькает.

Я остановился и выждал ещё минут десять. Входить в эту стенку кустарника было страшновато – вдруг медведь как-то зашёл спереди и ждёт меня там в кустах. Однако делать было нечего – не ночевать же на тропе, – и я пошёл вперед, отклоняя левой рукой ветки, а в правой сжимая свой маленький топорик, который, случись что, едва ли бы мне помог.

Но всё обошлось. Граница участка этого медведя, наверное, проходила где-то перед кустами, и, как только я её пересёк, он отстал от меня. Однако в полной безопасности я себя почувствовал, когда вышел к Печоре, забрался в лодку и оттолкнул её от берега. Всё это я помнил и теперь, подкрадываясь к оленю, посматривал в глубину леса, в ту сторону, откуда тогда появился медведь.

Подходил я к оленю, мне показалось, целую вечность, а прошло всего-то четверть часа.

За эти минуты я подобрался к нему шагов на двадцать. K последней сосне я буквально полз, распрямился только за её стволом, но всё равно не поднимался с колен, чтобы стать незаметнее. Тут бинокль уже не был нужен, тем более что с севера забусило, посыпал мелкий дождик. Не дождик даже, а какая-то водяная пыль, бус, как говорят на севере. Стёкла бинокля стало забивать.

Но и невооруженным глазом я рассмотрел во всех подробностях этого, даже для заповедника редкого зверя. Расстояние до оленя было такое, что достать его медведю, будь он на моём месте, хватило бы нескольких прыжков – в осоке проползти ещё десяток метров, а там уже два броска, не больше. Мне даже слышно было, как олень срывает и пережёвывает веточки ивы.

За годы работы в заповеднике я видел северных оленей неоднократно, но только с воздуха, при авиаучётах численности копытных. На земле, к тому же так близко – в этот единственный раз.

Я мог бы пугнуть его и посмотреть, как он бежит по болоту, закинув рожища за спину, но мне не захотелось его тревожить. Зачем? Только для того, чтобы дать ему понять, что я здесь хозяин? Да и хозяин ли я в тайге? Ведь это его место. Ну и пусть кормится спокойно, посматривая в глубину бора и слушая, нет ли там опасности.

Так же тихо, как подходил к нему, я стал отступать, прячась за стволами сосен, и ушёл. Олень так и не узнал, что человек был рядом с ним.

Ружья у меня, как обычно, не было, хотя даже невооружённый человек и даже в заповеднике кажется зверю врагом. Что поделаешь – так уж мы их приучили. Я же был очень доволен собой – ведь сумел же вплотную подойти к чуткому дикому зверю, полюбоваться и уйти обратно, не спугнув его! Значит, научился всё-таки растворяться в тайге, словно её коренные обитатели. Ну что из того, что куропач напугал меня чуть не до смерти, а с лосем мы увидели друг друга почти одновременно? От оленя-то меня отделяло чистое пространство в два десятка шагов, а я притаился за стволом самой последней сосны. Дальше было только болото, а на нём дикий северный олень, не подозревающий, что совсем недалеко стоит и смотрит на него человек.

Да, это был везучий день, но в тоже время и невезучий. По странной какой-то причине я не взял в тот раз на маршрут ни фотоаппарата с телевиком, ни кинокамеры, хотя раньше без них в лес не выходил. Какие бы кадры были!

И всё же почему-то мне кажется, что, возьми я тогда с собой аппаратуру, не встретились бы мне тем июньским днём на тропе, ведущей к Гусиному болоту, ни лось, ни куропач, ни северный олень.

Поднять налима

Печора омеляла. Проехать на моторе можно только по глубоким местам, «по фарфатеру», как говорит соседский мальчик.

Время для рыбалки мало подходящее. Окуни перестали хорошо брать, за хариусами далековато ехать надо, к большим перекатам. Остаются только язи да налимы, которые неплохо ловятся на подпуска с наживкой-пескоройкой.

Григорий, капитан самоходной баржи, по прозвищу «скопа» говорит: «Самое время налимов поднимать. Поедем?» Григория прозвали скопой за неистребимую страсть к рыбалке и удивительную способность находить и добывать рыбу в любое, даже самое глухое время и неклёвую погоду. Ну, а поднимать налима, колоть его острогой – любимое занятие рыбаков на Верхней Печоре. И дело-то, скажем прямо, запрещённое – острога! Однако пораньше утром, когда только солнышко выглянет, глядишь, и умчалась лодка вверх или вниз по реке к отмелым местам, где в летнюю жару отлёживаются налимы. А я что? Хуже других?

Печора омеляла. Видно песчаное дно сквозь прозрачную воду. У берега приткнулся мой "Днепр".

Солнце только-только встало над лесом и греет мне затылок. Я заплыл на моторе выше огромной отмели у Свахиной косы, заглушил его и сплываю по течению в полнейшей тишине. С берегов тянет запахами летнего утреннего леса – нагретой хвоей, болотными мхами, багульником. Над спокойной, чистой водой, пока ещё не взбаламученной носящимися целый день «казанками» да «днепрами» – лёгкий прозрачный туман. Солнце у меня за спиной и дно просматривается далеко впереди лодки. Я стою в носу, а в руках у меня острога, которую взял у соседа.

Глубины не больше полуметра. Я направляю лодку опущенной в воде острогой так, чтобы её несло по середине отмели. Так лучше просматривается река и по сторонам и впереди. Желтеют волночки песка на дне.

Ага! Вот он! Лежит головой ко мне, чуть справа по ходу моей лодки. Толкаю её тихонько, стараясь наплыть прямо на него. Порядок! Выхожу, как говорится, на цель! Налим приближается! Вернее, это я приближаюсь к нему, стоя в носу лодки, а моя острога хищно растопырила кованые зубья под водой.

За мгновение до того, когда лодка накроет налима, я быстро подвожу зубья остроги к его голове и тычком бью чуть позади головы…

Никогда не думал, что это такая сильная рыба! Дома я его взвесил – шесть кило и двести граммов! Прилично! В лодке он бился и извивался так, что пришлось пристукнуть его веслом. До этого мне на подпуска попадались не больше двух кило, а тут целых шесть с лишком!

Честно говоря, я не испытываю никаких комплексов по поводу того, что охотился, я подчёркиваю – охотился, на налима с острогой, и не могу осуждать тех местных рыбаков, которые занимаются такой охотой. Ведь это их традиционное занятие. Налим к тому же рыба сорная, хищник по отношению к молоди сёмги и хариуса. Да что говорить, когда в каждом, наверняка, доме лежит запрятанная где-то острога, выкованная, быть может, ещё прадедом. Ежели считать, что человек с острогой на летней реке днём – браконьер, то это, значит, не понимать, что такое настоящее браконьерство. Ведь кроме налима днём острогой добыть никакую другую рыбу невозможно. Вот если ночью, да с лучом, да на яме – дело совсем другое.

А вообще налим в летнее жаркое время довольно спокоен. Мне случалось заходить на одну и ту же рыбу несколько раз. С первого захода иногда не мог ударить – лодку проносило. Один мой знакомый, радист Василий Семёнович, поднимался как-то на моторе по глубокой струе под берегом и увидел на отмели справа здоровенного налима. Остроги нет. Что делать? Семёныч пристал к берегу, срубил ёлочку метра три длиной, расщепил надвое комель, заострил его и вставил в расщеп клин. Получилась вилка. Поднявшись против течения и заплыв выше налима, он сплыл прямо на него и приколол сильным ударом. Конечно, поднять его в лодку, как на остроге, он не смог, но вытащил всё-таки руками.

Плещет перекат. Мелкие волны летят навстречу, быстро и негромко, словно ладошками, похлопывают в днище лодки. За треугольником слива – быстрая гладь реки лижет нос лодки. Вода шипит вдоль бортов, вскипает за кормой, взбудораженная и отброшенная винтом, словно больше не ненужная, сделавшая своё, а с верховьев натекает новая, и нет ей конца.

Плывут берега. Назад и назад! Большая ива склонилась к агатовой глубине, окунула веточки-пальцы в воду, словно пробует – холодная ли. Видно, как ветер шевелит шали берёз и бархатные шторы пихт, гладит шелка осоки вдоль кромки воды.

Коряжка торчит под самым берегом. От неё водяные усы. Ни дать, ни взять – крохаль головку выставил и плывёт потихонечку, от лодки прячется. На камушках под обрывом – глухарка. Увидела лодку, но не торопится взлетать, отходит к кустам, осторожно переставляя ножки, словно идёт по битому стеклу. Заяц метнулся с зелёной лужайки в кусты – качнулись зонтики борщевика и замерли. Ни следа, ни звука!

А что за новым поворотом?…

Ночные звуки

Всё успели до дождя – и палатку поставили, и ужин на костре сготовили, и поужинали.

Лежу в спальном мешке, а дождь лупит по палатке, даже шума реки не слышно. Как хорошо! Уже осмеркалось, но спать не хочется. Лежим и лениво переговариваемся о том, о сём. Отдыхаем…

Но вот как-то сразу кончился дождь. Стала слышна река – голос вечности.

Белая ночь на Илыче.

Вздохнула ночь. Залепетала осина, шепнула что-то берёзка, отряхнула со своих веток последние дождинки. Они быстро простучали по полотну палатки, словно зверёк пробежал.

Тишь в лесу. Только река шумит то громче, когда прислушаешься, то слабее, когда забудешь о ней.

Остатние дождинки с деревьев капают то тут, то там на тропу. Место это голое, вытоптанное, и капли хлопаются громко, хорошо слышно.

Какой-то шорох в ивняке и осоке. Не зверь ли какой ходит? Или опять ветерок?…

Тишина… До самого утра тишина…

Полная луна.

Осень – чистые звёзды

Время лесных урожаев

Как-то незаметно подошла осень. Отстрекотали сенокосилки в лугах, и по ластам, узким луговинам вдоль Печоры, встали плоские зароды сена с торчащими стожарами. На высоких берегах реки по тёмной зелени таёжной стены словно кто-то намалевал жёлтые пятна – это берёзы выкинули «жёлтые флаги», знаки капитуляции лета.

Захолодали ночи, стали яснее и чище звёзды, просветлела на перекатах и потемнела в заводях и омутах вода. Поплыли по ней узкие жёлтые листики ивы, тронутые с краёв серым узором увядания. Осина роняет тяжёлые жёлтые, красные, оранжевые листья с длинными, словно восковыми черешками. Ветки рябины гнутся от тяжести налитых красно-оранжевых ягод. Много рябины – быть дождливой осени.

Как радостно выходить ещё потемну на охоту, почему-то зная уже заранее, что сегодня твой день, что будет он удачен. Повезёт тебе или нет – всё ещё впереди, но удача уже в том, что ты на берегу реки и поднялся, пока заря ещё не пробивалась, что мало кто в посёлке встал так же рано, а, может быть, вообще один только ты вышел сейчас к лодке и вслушиваешься в темноту осенней ночи. Гулко отдаются шаги по сырому песку, прихваченному ночным морозцем.

Ночная тишина объяла пространство, но всё предвещает рассвет. «Тс-с-и-и!» – цыкнула-пискнула пичуга в тёмном небе. Это, похоже, лесные коньки вершат свой ежегодный пролёт. Где-то на берегу ниже по реке, возле бани звякнула лодочная цепь – тоже кто-то собирается в лес. По ягоду или на охоту?

Я представил себе, как где-то далеко на востоке, за Уралом, откуда течёт Печора, такие же, как и я, мужики собираются на охоту. Там уже рассвело, и они, наверное, успели сделать не по одному выстрелу. И грибники, и ягодники там, на востоке уже мнут моховые болота, дерут одежонку в кустарниках. Многие тысячи людей торопятся словить своё охотничье и рыбацкое, грибное и ягодное счастье.

А ещё дальше на восток какие-то компании уже кипятят чаёк на костре, обсуждают прошедший день, готовятся ко сну под осенним небом в палатке или временном балагане, а может, торопятся домой с фанерными горбовиками за спиной, полными ядрёной таёжной ягоды, брусники да клюквы.

Восток озарился. Моя собачка Айка уже давно сидит в лодке и поскуливает от нетерпения, торопит меня. Вперёд!

Ревёт-поёт мотор, и лодка устремляется вверх по спокойной воде Печоры. Она в этом месте неширока, метров сто двадцать-сто пятьдесят, где больше – где меньше, где шире – где уже. С берегов тянет прекрасным запахом жухлой листвы и осеннего болота. Айка встала передними лапами на левый борт, немного наклонив лодку, и ловит совсем, наверное, другие запахи, запахи зверя и птицы. Чтобы выровнять лодку, я пересаживаюсь чуть правее.

Ещё темно, но привычка большое дело, и я веду лодку по реке скорее чутьём и памятью, чем взглядом. К осени вода совсем упала, все перекаты обнажились – мель на мели. Надо держаться всё время главной струи. Теперь, когда столько уже наезжено и днём и ночью, когда каждый камень в реке знаком, лодка идёт без задержек.

Вот перекат Свахина коса. На нём прижимайся сначала к правому берегу, потом сразу за песками к левому, а там – вдоль него около коряги, которая торчит у самого берега, как можно ближе к ней. На выходе из переката струя шириной всего три-четыре метра, и надо попасть в неё точно, чтобы не поломать винт. Главное тут – не снижать скорости. Дело привычное – и лодка по блестящему расширяющемуся сливу вылетает на широкий плёс и устремляется к заветным моим угодьям. Они уже недалеко. Немного ниже Пальникá, у небольшого ложка начинается моя любимая тропа – места охоты по птице, мои заветные ягодники, мои грибные полянки. Я сам их разведал, и оттого они кажутся мне моей собственностью, хотя, конечно, никому не заказано тут и охотиться, и ягоды брать.

У каждого настоящего охотника, грибника, ягодника есть свои укромные лесные места, куда поведёт он разве уж очень хорошего своего знакомого. Ведь живёт ещё в людях такое суеверие – покажешь их другим, тебе самому ничего не достанется. И птица не будет попадаться, и грибов не наломаешь, и ягод не наберёшь. Не торопитесь осуждать того, кто не хочет показать вам свои лучшие, добычливые места. Ищите свои – и навык появится, и лес лучше узнаешь, и добыча будет дороже. Сам всё разведал.

Ухожу в старый, сумрачный на рассвете сосняк. Айка где-то там впереди, шныряет по кустам и, знаю наверняка, ладит к нашему заветному болоту. На его окраинках постоянно держатся взматеревшие глухари, пока ещё в выводках, но петушки уже в тёмном пере.

Лето 1975 года. Наше семейство вышло по грибы. Дочка Нина, жена Антонина, я и собачка Айка. Фотографировал сын Артём.

Предвкушение новой охоты, азарт первооткрывателя (хотя который уж раз топчу я эту знакомую тропу!) гонят меня вперёд. Айка неожиданно появляется среди молодых частых берёзок и сосенок, шуршит сухой листвой. Она останавливается и словно спрашивает меня взглядом: «Ну что? Правильно идём?» «Правильно, правильно. Будто сама не знаешь!» – отвечаю я ей.

Боже мой! Сколько раз я замечал, что разговариваю со своей собачкой, словно с человеком! И правда, ведь собака – это по сути то, что утеряно человеком где-то там, далеко в первобытных веках. Она его слух, зрение, обоняние. Доверься своей собаке, охотник!

Когда идёшь этим, хоженым много раз путём, невольно вспоминаешь, какие случаи тут бывали.

Как-то в конце сентября я отправился на охоту по боровой дичи. Айка умчалась вперёд и скрылась за пушистыми сосновыми молодняками. В этот день мне повезло. Через какой-то час я был уже с добычей. На окрайке мохового болота Айка подняла на моих глазах глухариный выводок.

Я услышал гром глухариных крыльев, а за ним почти сразу – взвизг Айки и её задорный лай: «Эй, хозяин, давай сюда! Я его посадила!»

Молодой глухарь, уже полностью перелинявший, в тёмном пере, уселся на вершинку сосенки. Я стоял на чистом месте, совсем открытый, и боялся сделать хотя бы один шаг, боялся спугнуть этого глухаря. Айка крутилась под сосенкой, лаяла и отвлекала его внимание, но я не решался подойти поближе и, поторопившись, выстрелил с большого расстояния. Но глухарь не обратил никакого внимания на выстрел, а только смотрел вниз на Айку, которая захлёбывалась лаем. Он негромко крэкал и распускал хвост веером, покачиваясь на вершинке, когда собака толкала тонкую сосенку, раскачивала её, словно хотела сбросить глухаря. Я понял, что глухарь ещё непуганый, и пошёл прямо к нему, а когда подошёл на верный выстрел, то он был удачен.

Уже к вечеру, возвращаясь к берегу Печоры, я набрёл на небольшое и незнакомое мне болотце. Поперёк чистой зелёной моховой палестинки медведь проложил след, а вся она была сплошь покрыта красной крупнющей клюквой. Ну, разве мог я пройти мимо такого клюквенного богатства! С собой у меня не было ни ведра, ни рюкзака, только котелок да кружка. Тогда я решил снять рубашку, связать рукава и в ней нести ягоды, которые наберу. Дело у меня пошло споро – ягоды было много. Чтобы не уставать, я опустился на колени, подняв голенища бродней, и собирал ягоды котелок за котелком.

Тут прибежала Айка, посмотрела, что я делаю, даже пару клюквин пожевала, и улеглась под кустом, на котором я повесил ружьё.

Через несколько минут она вскочила и умчалась в лес. Совсем неподалёку раздался её азартный лай. Посадила глухаря! Я схватил ружьё и пошёл на голос моей собачки. Она сидела под ёлкой и лаяла на вершинку. Как ни пытался я высмотреть птицу в кроне, так ничего и не увидел. Держа наготове ружьё, толкнул ёлку ногой, но и после этого никакой птицы не объявилось. «Обманулась, глупая», – сказал я собаке и пошёл снова собирать клюкву. Не успел я набрать полкотелка, как Айка залаяла опять. «Вот поганка!» – пробормотал я и помчался с ружьём к ней. На дереве никакой живности не было, и я повернулся уходить, но Айка снова подала голос, уже подальше. «Просмотрел я птицу, ягодой увлёкся», – упрекнул я себя и побежал к собаке. Она увидела меня и тихонько потрусила в глубину леса. Там она стала неторопливо лаять, посматривая в мою сторону. Тут я догадался, что она отманивала меня от ягод. По её мнению собирание клюквы было недостойно для таких охотников как она и её хозяин. Я посмеялся, но клюкву всё-таки собирал до темноты и набрал полную рубашку, почти ведро.

Так уж пришлось, что половину из почти десяти лет, прожитых на Печоре, я охотился с Айкой. Это была полукровка-лаечка с великолепной статью, внучка отличного по формам западносибирского кобеля, которого я вывез из Москвы, но так и не успел с ним нормально поохотиться, потому что его украли. В ней была и кровь чистой вогульской лайки, какие ещё, может быть, встречаются в глухих местах Северного Урала.

Она стала искать и лаять глухаря в пять месяцев. Сначала она даже не облаивала найденную птицу, а просто садилась под деревом и, задрав мордочку, внимательно высматривала её, укрывшуюся в кроне. То вверх поглядит, то на меня, Конечно, подходить было трудно – любой хрустнувший под ногой сучок пугал глухаря, и он улетал, не дожидаясь моего выстрела. Однако собачка быстро разобралась, что к чему, и уже с третьего или четвёртого выхода начала лаять. И я уже потом не приходил домой без добычи.

На моей постоянной охотничьей тропе есть одно место, где я люблю отдыхать. Я нашёл его среди сырого ельника, перекрещенного тут и там поваленными стволами. Здесь всё поросло бодяком и таволгой, всегда сумрачно и сыро, жидкая грязь хлюпает под ногами, сочно ломаются будылья трав, вздыбленные выворотни выставили к свету толстые корни, словно руки, молящие о помощи. И вот в этом-то неприглядном углу я отыскал чудесное местечко, где так хорошо мне отдыхалось каждый выход на охоту. Я частенько приворачивал сюда совсем из другой стороны, чтобы отдохнуть здесь, на своём любимом месте часок-другой, сварить чаёк, полюбоваться лесом.

Это место возвышалось над топью ельника. Большой бугор порос кедрачом, был сух и чист. Я так и назвал его – Кедровый уго́р. Небольшая полянка была окружена старыми и молодыми кедрами, а земля покрыта многолетним слоем опавшей хвои. Ежегодно её подбавлялось всё больше и больше, и полянка стала пружинить, как матрас. Мягко по нему было ходить.

Под самым большим и развесистым кедром у меня было устроено в его корнях у самого ствола что-то вроде кресла, чуть ли не лежанка. Место для костра я выложил камнями, чтобы не тлели старая хвоя и подстилка, а под угором около большого выворотня выкопал ямку, маленький колодец. На сучках висели старый котелок и кружка, так, на всякий случай.

Крона кедра была настолько плотна, что даже в дождь её не пробивало. Сидишь в тишине, и только слышно, как сеется осенний дождик и позванивает на лужицах под угором, да крупные капли стекают с листьев бодяка и стукаются о землю. Айка привалится к моему боку и дремлет, роняя голову, но уши всё время вздрагивают и поворачиваются на звуки леса, которые я, конечно, не слышу и не могу услышать. Человеку не дано то, что дано его помощнику-собаке. Уши собачки вздрагивают и поворачиваются в ту сторону, откуда донесся только ей слышимый звук. Собака не просыпается, каким-то непонятным образом отфильтровывает ненужное и просыпается, когда звук показался ей стоящим внимания. Иногда она срывалась с места и исчезала под угором. Через некоторое время раздавался её голосок, и приходилось шагать по грязи к закрайку большого болота или по сосновой гриве. Айка редко обманывалась. Почти всегда она находила какую-нибудь живность, достойную нашего с ней внимания. Правда, мне так и не удалось отучить её облаивать белок до начала охоты на них. Это действительно трудно втолковать охотничьей собаке. Только самые выдающиеся среди молодых сразу усваивают эту науку и словно начинают понимать, когда и в какое время надо искать ту или иную дичь, будто знают сроки охоты.

В этом месте, тоже осенью, я видел, как кедровки сажали лес.

Урожайные года на кедровый орех на Печоре бывают редко. Если же такое случится, то вершины кедров унизаны толстыми сизыми шишками. На концах ветвей они собраны в кучки по три-четыре штуки. Уже с середины августа на кедрах начинают копошиться кедровки, расковыривая шишки и расклёвывая орехи в молочно-восковой ещё спелости. Они откручивают шишки и летят с ними на соседние деревья, чтобы там их расклевать. Кедровок на Печоре называют пиршука́ми: «Глянь, глянь! Пиршу́к шишку потащил!» Или того, кто куда-нибудь прячет свои вещи, зовут пиршуком: «Вот ты пиршук какой, вечно всё куда-нибудь затолкаешь, потом не найдёшь!»

Кедровка очень смешно выглядит, когда тащит в клюве шишку. Будто у неё ещё одна голова выросла, впереди настоящей. Они расклёвывают шишки и набивают орехами зоб, а потом спешат куда-нибудь закапывать эти орешки. Почти всегда они летят на вырубку или гарь, то есть туда, где поменьше деревьев, словно соображают, где надо сажать лес. Конечно, это не так. Просто они делают захоронки, которыми потом пользуются и сами кедровки, и всякая лесная мелкота вроде полёвок. У кедровых семян, орешков, нет крылаток, как у сосновых, вот их и распространяет кедровка.

В посёлке, где я жил долгое время, около десятка старых саженых кедров. Они, бывают года, хорошо плодоносят. Шишки привлекают кедровок-пиршуков, которые за неделю, а то и меньше, могут снять весь урожай. Каждая кедровка, сорвав шишку, тащит её к лесу. Поселковым ребятишкам, конечно, завидно, они ведь не могут долезть до кончиков кедровых веток, где шишки самые большие, и их где особенно много. За то, что они трясут ветки, обламывая кончики, ребятам порой влетает здорово от взрослых. Вот и приспособились они отнимать добычу у кедровок. Высмотрят, по какому пути чаще всего летят птицы с шишками в клювах, встанут там, а когда полетит кедровка с шишкой, начинают орать и прыгать, швырять в воздух палки. Кедровка от испуга роняет шишку. Тут начинается свалка, кто шишку первый захватит. Потом ребята жарят их на костре, чтобы сбить смолу, и выковыривают ещё горячие вкуснющие орешки.

А кедровка летит за новой шишкой. Ей невдомёк, что она может спокойно выдержать крик и гвалт под ней. Однако она каждый раз почему-то пугается и снова и снова роняет свои шишки, которые достаются ребятишкам.

Так вот, когда я отдыхал на своём любимом Кедровом угоре, мне удалось увидеть, как кедровки закапывают орешки в землю.

Кедровка набила зоб орешками. Пёрышки оттопырились.

Я сидел в корнях кедра и немного задремал, Айка тоже дремала около меня. Негромко, словно стараясь меня не тревожить, покрикивали кедровки в вершинах деревьев и возились там. Изредка какая-нибудь из них роняла шишку, которая стукалась несколько раз о ветки и падала, подпрыгивая на пружинистом слое хвои. И тут неподалёку от меня на землю села кедровка. Зоб у неё был набит орешками до отказа, даже пёрышки пёстрые топырились. Она скаканула под ближний кедр и оглянулась на меня, словно боялась, что я подсмотрю, куда она прячет орешки, а потом уворую их у неё. Кедровка быстро вонзила клюв в слежавшуюся хвою и спрятала под неё несколько орешков. Раз, другой. Мне не было видно, как она запихивает орехи, но что она их запрятала в подстилку лесную, было совершенно очевидно, потому что зоб у неё опал и стал обыкновенным. Для верности я встал, когда она улетела, и подошёл к месту, где она закопала орехи. Прикопки были хорошо видны, и я раскопал два таких места. В одном было три ореха, а в другом четыре. Вот так кедровка «сажает» кедрач. Первый раз я, такое увидел в Горном Алтае.

Свою охотничью тропу за несколько лет я изучил досконально, новых открытий и находок ждать вроде бы и не приходилось, но каждый мой поход моя тропа удивляла меня чем-нибудь интересным.

Однажды я сидел на болоте среди невысоких зарослей голубики и посматривал по сторонам.. Только что из-под самых моих ног взорвался и улетел выводок белых куропаток, и Айка утянулась за ними куда-то за край болота. Тащиться мне туда не хотелось, и я решил посидеть и отдохнуть.

Тишина необыкновенная. Такая тишина бывает на болотах, когда первые заморозки пособьют немного комариную рать, и её писка не слышно. Айка лаяла где-то за дальней сосновой гривой. Вдруг послышался шелест осоки, и я замер. Какой-то зверь шёл по болоту прямо ко мне. Вдруг глухарь выставил голову над осокой в двух десятках шагов от меня, обозревая болотное пространство. Потом он снова опустил её ниже осоки, словно нырнул в воду, и двинулся к голубичнику, за которым сидел я. Шевеление осоки выдавало направление его движения.

На ловца и зверь бежит!

Он подошёл, не заметив меня, на десять-двенадцать шагов и стал обрывать сизые, почему-то неопавшие ягоды голубики, негромко пощёлкивая клювом. Я мог по нему выстрелить, и он не узнал бы даже, откуда пришла его погибель. Но я решил понаблюдать, потому что такое увидишь нечасто. Глухарь аккуратно обирал кустик ягодку за ягодкой, прихватывая иногда и листики. Вероятно, я шевельнулся или как-то по-другому выдал своё присутствие. Глухарь сразу весь сжался и вытянулся, повернув голову с красными бровями в мою сторону. Я подумал, что сейчас он взлетит, и решил стрелять, когда он поднимется. Но это, видно, был старый и умный петух. Он перехитрил меня. Вместо того чтобы взлететь, он зверьком юркнул, если можно применить такое слово к этой громадной птице, в траву и был таков.

Сентябрь не особенно радует погожими днями, но когда они стоят, лучшего времени в печорской тайге, наверное, не бывает. В эти тихие и тёплые ещё дни вся природа словно помогает лесной живности наготовить запасов к зиме. В ельниках и кедрачах работают полёвки и бурундуки, белки и кедровки. Глядишь, какой-то зверёк в побуревшей траве копошится. Сделаешь шаг, а оттуда белка вдруг порскнет с грибом во рту. Заберётся на ёлку невысоко и насадит его на сухой сучок прямо около ствола. Это припас не только для неё – кто найдёт, того и будет.

Очень интересно наблюдать за бурундуками, которые озабоченно шныряют по земле с полными защёчными мешочками. Они тащат в норку и семена трав и орехи кедровые, если попадутся на пути, и разные сухие листики и травинки для подстилки. Бурундуки совершенно не боятся человека и очень любопытны.

Однажды на своём месте на Кедровом угоре я собрал шишек, накиданных кедровками, нашелушил орехов, сложил их горочкой на расстеленном плаще и отошёл за водой, а когда вернулся, около орехов столбиком стоял бурундучок, и щёки у него были растянуты до предела. Он поднял передние лапки к мешочкам и замер. Мне даже показалось, что он их поддерживает ладошками, чтобы они не прорвались от тяжести, и орехи бы не рассыпались. Вот бы узнать, сколько он сумел за эти несколько минут запихать себе туда орехов! Бурундук свистнул и, мелькнув полосатой спинкой, мгновенно исчез за кедром. Айка где-то моталась по лесу, а то бы она не допустила такого наглого грабежа.

Мало того! Тут затьвякал поползень, порхнул к кучке орехов, схватил один и улетел на соседний кедр. Там он затолкал орешек в складки коры и тут же прилетел обратно. «Не жалко, пусть таскает, не обедняю», – подумал я и решил посчитать, сколько он перетаскает орешков. Когда он улетел с очередной добычей в клюве, я забрался в корни кедра и стал наблюдать. Поползень летал туда и обратно, как заведённый, посвистывал, тьвякал и таскал орешки. Однако долго ему заниматься этим не пришлось, потому что прибежала Айка и отогнала его прочь, сразу сообразив, что орехи это наше имущество. Однако за десять минут поползень успел утащить двадцать шесть орехов, а промежутки между его налётами иногда бывали меньше двадцати секунд.

Сразу за Кедровым угором начинается невысокая сухая грива, поросшая высокоствольным сосновым лесом. Когда по нему идёшь, под ногами хрустит ягель, олений мох, а правильнее – лишайник кладония. На этой гриве я нашёл полуистлевшие доски, почти ушедшие в землю. Когда-то это был слопéц. Таким опадным устройством, самоловом, ловили в старину охотники глухарей, заготавливая их десятками.

В этом же месте есть отличный брусничник. Брусника стоит высоко, почти в колено. Крупные ягоды, когда созреют, не просто красные с розовым бочком, а словно налиты старой кровью, бурые. Сбиты они в плотные кисти, каждая словно заряд связанной картечи. На Печоре кисти у брусники называют брункáми. Если идёшь с ружьём вовсе и не по ягоды, всё равно остановишься и собираешь, пока не наешься, пока не распухнет язык от терпкого сока. Каждый брунóк – почти в горсть.

А недалеко от брусничника в один грибной год я набрёл на такую высыпку белых, что не поверил сам себе. Грибы стояли на расстоянии двух-трёх шагов друг от друга. Только попал я на это место после времени, слишком поздно. Ядрёные боровики уже были проморожены насквозь и стали словно каменные. Потом мне объяснили местные жители, что их надо было брать, а потом разморозить и жарить, можно даже мариновать.

В бору можно часто встретить колодину, разобранную медведем. Он искал тут разных личинок.

В районе моей тропы мне довелось найти исключительно богатый морошечник. Каждый год он давал нам пять-шесть вёдер желтовато-прозрачной, крупной и сочной ягоды.

А было так. В один из засушливых годов, тех самых семидесятых, когда горели леса почти по всей России, я пошёл разведать места с морошкой. Её не было нигде. То есть она была, но вся посохшая, которую уважающий себя ягодник брать не станет. Старожилы говорили: «Сей год морошки не будет. Цвело много, да вся посохла».

Я крутился по болотам полдня, утóркался до невозможности на жаре, комары меня изъели. Морошку ведь берут в самое жаркое время. В конце июля. Тут попался мне на пути небольшой ельничек, и я решил посидеть в нём в прохладе, немного передохнуть. Только я продрался туда сквозь еловый молодняк, исцарапав о сухие веточки руки, как увидел этот морошечник. Сами растения были высоки, и резные, похожие на малинные, листья смыкались, образуя как бы висячий ковёр, а над ним повсюду были ягоды. После иссохших на корню ягодок на открытых болота эти мне показались чуть ли не с яблоко каждая. Они торчали так плотно, что я поставил своё эмалированное ведро на землю и собирал сразу двумя руками. Минут за двадцать я набрал три четверти ведра, остальную четверть собирал почти час. Этот секрет морошки знает каждый, кто её собирал. Она очень сильно уминается, даёт сок, всё время оседает в ведре и уплотняется.

Так что мой район охоты был не только местом охоты на дичь. Тут была охота и за грибами, и за ягодами. И какая охота!..

…А вот сегодняшний день небогат – два рябчика в рюкзаке. Но разве этого мало?! Ведь целый день, ясный осенний день я был в тайге, видел последние, наверное, кучевые облака, а высоко под ними парящего кругами ястреба-тетеревятника. Я видел росчерки блистающей паутины в тёмном уголке леса, где медведь расковырял гнилую колодину. Я поднял на краю болота старого лося и видел, как он легко бежал через болото, вытянув морду, закинув рога к загривку и расшвыривая светлые ошмётки мха с поблескивающих мокрых копыт, а моя собачка безуспешно пыталась его догнать. Я пил крепкий чай с клюквой на своём любимом месте, на Кедровом угоре, и лёгкий дымок костерка, дрожа, поднимался в недвижном воздухе. Я слышал пересвист рябчиков и подманивал их к себе, посвистывая в костяной маночек…

Неужели этого для меня мало?

Почти стемнело, когда я вышел к Печоре и спустился с высокого яра к причаленной лодке. Вдоль обрыва – стенка тёмно-зелёных елей. Словно верёвки свисают их корни, вымытые полой водой. Айка скатилась вслед за мной. Обычно её трудно загнать в лодку, пока она не набегается досыта, но сегодня она умаялась тоже сильно, сразу прыгнула в лодку, даже не стала ждать, пока я залезу.

Немного прибыла вода, и лодка плавает на якорной цепи. Видно, вчера был дождь в верховьях. Выталкиваю лодку в реку. Несколько толчков шестом, и она на течении. Я не тороплюсь заводить мотор и потихоньку сплавляюсь, слушаю тишину. Айка свернулась калачиком на тёлдасе, досках на дне, и даже головы не поднимает, чтобы понюхать воздух. Ещё не совсем стемнело и мне видны её глаза, дремотно прикрытые. «Ну что, собачка, – говорю я ей, – упéткалась, умаялась?» Айка открывает один глаз, косит его в мою сторону, наставляет ухо и чуть шевелит кончиком хвоста. Ворочаться ей неохота, и всем своим видом она словно говорит мне укором: «Отстань, хозяин, лучше мотор, давай, заводи».

Я дёргаю шнур. Мотор взрёвывает и будит придремавшие берега. Оттуда кидается к нам эхо. Ночная тишина будто вздрагивает. Включаю реверс, и мотор разгоняет мою длинную печорскую лодку. Она набирает ход, ещё больше ускоряя его на перекатах.

Северные сумерки долгие, а совсем стемнеет, когда я подкачу к посёлку.

Много ли человеку надо! Хорошая собака, хорошее ружьё, надёжный мотор у лодки, любимые тропы, а впереди, за темнеющими излучинами, затерянный среди северной тайги посёлок и яркий свет окон твоего дома, словно маяк на высоком берегу…

За ягодами

Собирательство у нас, охотников, в крови. Это, вероятно, врождённое. Нельзя объяснить это влечение современного человека, живущего в мире, где на каждом шагу магазины, а в них сегодня полно снеди, и свежей, и консервированной. Цены, правда, кусаются. И, тем не менее, даже те, кто сравнительно обеспечен, всё равно нагнётся за грибочком или ягодкой. Что же говорить о тех, кто всю жизнь – в селе, в деревне, в лесу. Им-то, как говорится, сам Бог повелел пользоваться дарами леса.

Посёлок Печоро-Илычского заповедника Якша расположен на правом берегу Печоры. В заповеднике ни грибы, ни ягоды собирать не разрешается. Ну и охотиться, конечно. Однако тайга одинакова, что на правом берегу, что на левом. Переплыл на лодке реку и бери, сколько унесёшь.

Набрали черники, а корзинка-то неполная.

Сбор ягод и грибов в таких глухих местах не отдых, не развлечение, а работа. Порой просто тяжкий труд, который ложится фактически на плечи женщин. Попробуй-ка потаскаться за морошкой в июльскую жару по болотам, когда жрут комары да мошкá, когда сил нет тащить здоровенный бидон, который никак не хочет наполняться. Ягода всё время оседает, уплотняется, а бидон тяжелеет и тяжелеет. Но кто пойдёт домой, если ягоды в нём ещё не до краёв?

Конечно, кто-то ловчее и быстрее обирает куст малины, а кто-то медленнее. Умение быстро брать ягоду сродни таланту, хотя научиться этому тоже можно, только не за один сезон и лучше сызмальства. И ползают сопливые ещё девчонки вслед за мамками да за старшими сёстрами по моховым кочкам, кормят комаров и слепней, дерут одежонку, кровенят ручонки о сучки да колючки лесные. Зато годам к тридцати из них выходят виртуозы-ягодницы. У таких, бывает, малина уже из плетушки через край сыплется, а у неопытной посудина ещё и на четверть не наполнилась.

И ведь такие малышки работают наравне со старшими в дикой вообще-то тайге, а там случается всякое.

Ульяна Лызлова из Якши мне рассказывала, как она повстречалась с медведем:

– Было мне тогда восемь лет. Ходили мы по клюкву на болото. Мама, сестра старшая и я. Мы ведь никогда рядом в одном месте не берём ягоду, хоть немного, да расходимся. Вот и я утянулась в сторонку и наткнулась на ягоды. Сколь там клюквы было! Редко так-то бывает. Кочки обсыпаны – моха не видать! Ну, я пала на коленки, кошёлку поставила спереди и давай собирать. Думаю, всех сейчас обгоню. Ничего не вижу, только ягоды, ягоды… А тут кто-то вроде бы надо мной вздохнул, засопел. Я голову-то подняла… И обмерла! Медведь! Да большущóй такой! Стоит, сопит и на меня сверху смотрит! Я не то, что крикнуть, дышать не могу. Не знаю, не скажу, сколь это длилось-то. Только он как дал лапой по корзинке, так она и улетела! И ягодки все мои рассыпались, разлетелись! И ушёл, повернулся и ушёл. И так мне обидно стало! Собирала, собирала, а он – раз! – и нету! Так обидно было, что про страх свой-то позабыла. Начала собирать ягоду, тут-то меня он и пробрал. Схватила корзиночку да к своим побежала. Они недалеко аукались. Вот они заахали, вот они заохали, а мать заругалась на меня и говорит: «Впредь, Ульянка, смотри, от нас не отбивайся!»

Лох, дялко

Осень! Золотая осень!

Тёмно-зелёная парма1 за рекой в ярких заплатах жёлтых берёз и красных осин. По Печоре плывёт сухой лист. Пока ещё в этом месте сухой, но через несколько перекатов его заплещут волны, он намокнет и ляжет на дно. Однако мне этого не увидеть, потому что все листья одинаковы, падают они вдоль всех берегов, и узнать, где лёг на воду сухой и утонул намокший, невозможно. Вот и кажется мне, что листья осенние плывут себе и плывут по Печоре, не намокая и не опускаясь на дно.

Печора к осени сильно, как здесь говорят, омеляла, и многие перекаты можно перейти вброд. На таких перекатах сёмга мечет икру. Мечет в гнездо, в яму, которую самка выкапывает хвостом в гальке. Почему-то яму эту называют бугром. Его видно издалека, потому что все камни, заросшие тиной и водорослями, рыба раскидала хвостовым плавником.

Что-то сильно заплескалось на мелком месте около кордона, будто какой-то зверь там купался. Солнце било мне в глаза, и с берега я никак не мог рассмотреть, кто это такой там, в реке ворочается. Я отошёл немного в сторону и стал на берегу так, чтобы солнечные блики не мешали мне смотреть на реку, на то место, где плескался это зверь.

На самом мелком месте переката, где прозрачная вода натекала на микроскопический островок, лежал огромный самец сёмги, лох. На Печоре его ещё называют дялко, с ударением на «я». Это был уже выполнивший свой мужской долг перед природой, погибающий рыбий гигант. После нереста самцы сёмги гибнут, исчерпав весь свой жизненный ресурс, хотя на нерест они приходят в самом расцвете сил.

Однажды довелось мне увидеть, как сражались два громадных, не меньше пуда весом каждый, самца сёмги за самку и гнездо-бугор.

Бились они в узкой, метров шесть шириной, и мелкой, немного выше колена, протоке. Сцепившись крюкообразными челюстями, они возили друг друга по мелководью, сшибали хвостами стебли и листья лопушника-нардосмии, что растёт по всем берегам Верхней Печоры. Ниже места побоища плыла в воде муть, обрывки водорослей, изорванные листья лопушника, пахло гнилым мясом от вырванных его корневищ.

Недоставало только звериного хрипа и рычания, но рыбы ведь немы. Зато сквозь отчаянный плеск воды было слышно, как глухо гремит галька под ударами длинных и твёрдых тел этих сёмг.

Потом они расцепились, один из них повернул вниз по течению, разметал грязь и муть и ушёл на глубокое место.

Второй самец, победитель, остался на месте. Нам было видно его хорошо. Он стоял, подставив своё страшное, изуродованное природой рыло навстречу свежей струе, которая накатывалась на него чистотой, слизывая грязь со дна, промывая каждый камень. В этом месте появилось много свежих камней, которые сёмги в драке перевернули и очистили своими боками и хвостами от тины, водорослей и водяного мха.

Увидеть такое можно нечасто.

Эту чёрную корягу на берегу я увидел сразу, как только выплыл из-за поворота речки. Метров с семидесяти. Коряга как коряга.

Только когда подъехал к ней на расстояние выстрела, понял, что никакая это не коряга и никогда она здесь не лежала. Это ведь глухарь! Глухарь вышел вечером на берег клевать гальку! А я, балда, не смог понять сразу, что это за «коряга»! Охотник! Корягу от глухаря не отличил!

А когда подъехал совсем, ближе, чем на выстрел, глухарь дёрнул вытянутой шеей, превратился из коряги в настоящего глухаря и с настороженной степенностью пошёл к лесу, редко переставляя ноги и глядя только на меня.

Я успел всё-таки развернуть лодку носом к птице, быстро положил весло, поднял ружьё и прицелился. Но только я представил себе, как подбитый глухарь начнёт сейчас бить твёрдым крылом по камням и траве, лодка качнулась, и дробь ударила перед глухарём в берег.

Загрохотали широкие крылья, развернулся веер хвоста и пропал в плотном прибрежном ельнике. Только ветки качнулись.

Лодка стукнула днищем по обкатанным камням. Я выскочил на берег, на ходу скидывая плащ и полушубок и путаясь в них. Забежал в лес. Тишина. Слышно только, как волна от лодки тихонько плюкает в камушки. Иду осторожными шагами – сучок не треснет.

…Но он меня обманул, негодяй! Пропустил, затаившись в пяти метрах за гнилым пнём, а потом взорвался и, метнувшись за крайнюю на берегу ель, улизнул на другую сторону реки.

На этот раз я даже выстрелить не успел.

Лосиные уши

Примерно за неделю до октябрьских праздников погода совсем испортилась, повалил мокрый снег. Шёл он почти всю ночь. К утру заморосил дождь и на рассвете кончился. Было пасмурно.

Заведующему лосефермой Михаилу Вениаминовичу Кожухову сообщили из леспромхоза, что за аэродромом неподалёку от лесовозной дороги видели двух быков-лосей. Они там дрались. У лосей гон ещё продолжался, и дикие частенько приходили на лосеферму «в гости» к домашним гонным лосихам.

Место, о котором сказали Кожухову, было такое, где наши лосефермские быки вроде бы и не должны были в это время ходить. Разрешения на отстрел лосей мы уже к этому времени получили, и он предложил мне сходить проверить это место: «Если быки там дикие – отстреляем. К празднику будет мясо в посёлке».

Вот мы и пошли туда. Оба с карабинами. Пришли к тому повороту, где леспромхозовские видели быков. Точно, два следа. Один – очень крупный, а второй – поменьше. По ним было видно, как эти быки сражались, пихали друг друга рогами. Большой так напирал на меньшого, что тот ехал метра три-четыре задом, оставляя борозды от каждого копыта. Мы всё внимательно рассмотрели и увидели, что оба лося направились в сторону лосефермы огромной старой вырубкой по заброшенной лесовозной дороге.

Тишина – великая. Только за лесом глухо постукивает дизель леспромхозовской электростанции. В воздухе висит сырость, даль – словно в тумане, а снег – по щиколотку, мокрый. Он прикрыл и траву, и кустики, и старые сучки деревьев на земле. Всё вокруг отсырело так, что наших шагов не было слышно совершенно. Для скрадывания зверя лучше погоды не придумаешь.

Следы лосей тянулись рядом, метрах в трёх-четырёх друг от друга. Иногда видно было, как большой делал выпад в сторону меньшого, тот отскакивал, но потом они снова выравнивались и шли, как говорится, плечо в плечо.

Перед тем, как мы начали тропить этих зверей, Кожухов мне сказал, что надо быть повнимательнее, если мы этих лосей вытропим и придётся стрелять. Внимательнее потому, что можно застрелить домашнего быка. В то время на лосеферме был прекрасный бык-производитель по кличке Бурый, пяти лет от роду, большой и сильный. «Одним словом, – говорит Кожухов, – смотри на уши. Если ухо резаное наполовину, не стреляй». Ну, это все знали хорошо – у домашних лосей половину одного уха отрезали ещё в младенчестве, чтобы потом их отличить на расстоянии, когда домашние уходили на вольный выпас.

Идём по следам, которые ведут нас к островку осинника, оставленного лесорубами прямо посреди этой самой вырубки. Я иду между следов лосей, а Кожухов – справа и немного впереди.

Мы уже поравнялись с осинником, а он начинался слева метрах в десяти, когда следы показали, что лоси потоптались на одном месте, большой пошёл вперёд, а меньшой свернул влево, пересёк след большого и ушёл в кусты. Я посмотрел на Кожухова, чтобы знаками объяснить ситуацию, и вдруг увидел, что он строит мне какие-то непонятные гримасы и показывает карабином, словно пальцем, на кусты.

Я осторожно скосил глаза влево и увидел такое, что меня бросило в жар! Всего в каком-то десятке шагов (потом мы посчитали – в двенадцати) почти на открытом месте, спиной к нам лежал огромный лось с широченными рогами и спокойно жевал жвачку! Я услышал даже, как у него заурчало в брюхе!

Секунды замешательства – чего он лежит? Домашний? А, может, всё же дикий? Стрелять? Или нет?

Я вскинул карабин – лось мгновенно вскочил и ломанулся в кусты. Рога! Какие рога!! И тут же крик Кожухова: «У-уши!» А уши-то прижаты! Как стрелять?! Когда лось уже скрывался в кустах, я увидел, наконец, что уши в порядке, нерезаные, и выстрелил. До сих пор не знаю, куда стрелял. Вероятно, пуля пошла выше головы зверя, потому что я высматривал его уши и непроизвольно поднял ствол карабина. Это сейчас я так долго всё описываю, а тогда это произошло за две-три секунды! Буквально мгновения!

После выстрела я рванул по лосиному следу сквозь кусты, осыпая на себя мокрый снег и перескакивая через пни и валежины. Надо было успеть выстрелить, пока лось будет на вырубке, на чистине. Я слышал, как Кожухов шёл где-то рядом и искусно имитировал голос лосихи в течке: «Э-е! Э-е-е! Э-е!» Было очень похоже, но моего лося это не привлекло и не остановило. Точно – это был дикий лось!

Когда я продрался через заросли, он шёл на махах у края вырубки метрах в трёхстах от меня. Я привалился к какой-то сушине и, пытаясь унять дыхание и колотящееся сердце, послал в его сторону четыре пули. Все мимо!

Лось скрылся за деревьями. Всё! Конец биатлону!

Как я себя ругал! Какими только словами не обзывал и себя и Кожухова за его «у-уши!» Хорошо, что он этого не слышал. Через пару минут мы сошлись и направились к тому самому месту роковому. И тут выяснилось ещё вот что.

Когда я рванул по чащобе за убегающим лосем, Кожухов пошёл моим следом, мемекая лосихой, и поднял второго лося, но не увидел его. Тот лежал рядом с большим, но полностью в кустах и, когда началась стрельба, сразу выскочил из них на чистое, сломал наши следы и умчался в противоположную от большого лося сторону. Кожухов его не только не видел, но даже и не услышал. Вот если бы он остался стоять там, где стоял и тыкал карабином в лежащего лося, если бы не потянулся за мной, то мог бы стрелять. Ну что теперь говорить! Облапошились оба, а я так вовсе!

Промазать по огроменному лосю в двенадцати шагах! Он мне тогда показался чуть ли не со слона ростом!

Стыдоба, одним словом! Кошмар! Никогда не забуду!

Ожидание холодов

Прохладный вечер над Печорой. Осень – самое начало. Полное безветрие. В серой высоте над посёлком кружит гигантская стая ворон. Хлопьями сажи выпадают из неё отдельные птицы. Одна за одной ломаным полётом валятся они на сухую одиночную сосну. Она быстро обрастает галдящей массой. Стая в воздухе редеет на глазах. Только последние, самые упорные птицы кружатся и кружатся над чёрным роем, облепившим все до одной ветки на сосне. Видно, как мало им там места, как то одна, то другая взлетает и снова садится, согнав очередную.

Вечер и так холодный, а в этой уплотнившейся массе птиц видятся ещё более сильные холода.

Жмутся друг к другу птицы, словно вместе им всем теплее.

За шатуном

Пришёл из леспромхоза тракторист и сказал, что лесовозную дорогу пересёк свежайший медвежий след.

Вот так новость! Самый конец октября, морозит по ночам под пятнадцать градусов, и снег лёг крепко. Медведь уже весь по берлогам. Правда, на Печоре шуга ещё шла вовсю, но река вот-вот должна была стать.

Значит – шатун! А раз так – надо его брать. Неизвестно, что он может натворить возле посёлка. Опасен такой зверь.

Собралось нас четверо. Из всех четверых я вроде бы самый бывалый. Бывалый, однако, относительно, поскольку лишь однажды добыл медведя с лабаза на приваде. Остальные трое – Витя, Виктор и Саша – молодёжь, но охотники неплохие.

Снежок насеялся на лиственницу.

Одним словом, рюкзачок с котелком и хлебом – за плечи, патроны – по карманам, и подались мы за этим шатуном. У Саши и у меня карабины, у Вити и Виктора гладкостволки с пулями.

Перетолкались мы на лодке через шугу на левую сторону Печоры, добрались до дороги, где пересёк её медвежий след, и побрели по нему. Снег был всего в колено, но такой сухой и сыпучий, что не разберёшь, крупный медведь или не очень. К тому же и шёл он небыстро – шаг короткий.

Денёк выдался исключительный. Солнце северное стоит невысоко, но слепит со страшной силой. Небо синее, огромное. Кусты, берёзы – всё в куржаке, и на него ещё ночью лёгкий снежок насеялся. На Печоре его называют порху́н. Бывает так – вроде бы и небо чистое, ни облачка, а как бы ниоткуда летят к земле снежинки. Большие, прозрачные. Каждый лучик у снежинки видно – никаких микроскопов не надо. Летят они к земле, словно пёрышки невесомые, цепляются за самый тонюсенький сучочек, за куржу на нём. Обрастает он пухом сверкающим, нежным. Дунь легонько, и слетит, переливаясь на солнышке брильянтиками, этот снежный пух.

Удивителен лес в такой день. Говорят, словно в сказке, кажется заколдованным. А мы вот, по такому-то заколдованному да за медведем-шатуном. Наколдует он, сидя за выворотнем на своём следу. Держи карабин наготове! Шатун, он шатун и есть.

Когда идёшь по следу шатуна, надо быть всё время настороже. Неизвестно, что за характер у зверя. Медведь, как правило, старается с человеком не встречаться, уйти от него. Но шатун зверь особый. Чтобы добыть себе, как говорится, на зуб, он вполне может пойти на крайности и залечь на своём следу.

Мы разбились на две пары. Я с Витей, Саша с Виктором. Идём двое с одной стороны следа, двое с другой. Пара от пары метрах в двадцати. Молчим.

Иду и думаю. Вот вроде бы я старший среди всех, и по возрасту и по службе. Случись что с кем-нибудь из них, греха не оберёшься. Пойдёт медведь в атаку, тебе первому и стрелять, и выстрел должен быть точным и желательно единственным. Конечно, и ребята не должны оплошать, но всё же главный выстрел твой, и в ответе быть тебе.

Не знаю уж, что там ребята думали. Наверное, видели за каждым кустом, за каждой колодиной, куда направлялся этот след, хозяина этого следа. Ну что там расписывать – думали и думали. Кто не ходил по следу шатуна, всё равно не поймёт.

С вырубки медведь полез в болото с багульником. След петляет несильно. Чувствуется, что у зверя есть свой ход, что идёт он к Печоре. Там, за рекой – заповедник. Однако чтобы медведю туда попасть, надо переплыть реку. Но на Печоре шуга идёт сплошняком, а от берега до берега почти сто метров. Решится ли зверь на это?

Надо сказать, что я догадывался, почему медведь ладит перебраться на другую сторону реки. Там, километрах в трёх от берега, есть берлога в сухом сосняке. Медведи, которые живут в каком-либо определённом районе, отлично знают все места, пригодные для берлог, или старые берлоги. Для шатуна, поднятого с места, копать новую, что говорится, не с руки – земля мёрзлая, да и новую-то ещё надо облежать. Бывает, правда, что медведь ложится буквально на виду. Заломает ёлочки да сосенки и на них или под ними зимует. Но чаще всего шатун ищет себе готовую берлогу и, если в ней лежит более слабый зверь, выгонит его, а, может, убьёт и съест.

Когда я жил на Алтае, мне охотники рассказывали, что многие из них пользуются этой особенностью зверя. Выгонят из берлоги уже облежавшегося, но не стреляют, а дают ему возможность уйти. Потом тропят его. Медведь сразу идёт искать себе новое место для зимнего сна и наведывается ко всем, известным ему берлогам. Если в какой-нибудь сидит более сильный зверь, бродяга уходит дальше, не решаясь выгнать хозяина. Если же в берлоге более слабый, настаёт его очередь бродяжить.

Такой случай был и у нас в заповеднике. Лесники тропили шатуна, который перешёл Печору по первому льду около самого нашего посёлка. След он оставил метрах в двадцати от крыльца крайнего дома. Этого медведя догнали уже километрах в семи и добыли. Он подпустил охотников довольно близко, рванулся из-за колодины убегать, но от первой пули по позвоночнику пополз на передних лапах, а от второй – лёг. Взяли его на медведе, которого он выгнал и берлоги, задавил и почти целиком съел.

Наш медведь явно ладил в этот район.

Иду, посматриваю на след да на ребят и думаю – совсем незадолго до меня, всего несколько часов тому назад брёл этим же местом медведь. Голодный, наверное, но, видно, ещё не очень, потому что особенно не роется в муравейниках да в колодинах. Идёт, на торопясь, словно на прогулке. Мыслишки у него свои звериные в маленьком мозгу под толстым черепом шевелятся. Наверное, слышит сейчас негромкую трескотню бензопилы, мерный выхлоп мощного дизеля на электростанции в леспромхозовском посёлке, далёкий лай собак. Интересно, далеко ли он от нас? След что-то запетлял! Учуял нас, что ли? Кто кого опередит? Нас-то, конечно, больше вчетверо, да ещё ружья и карабины, но преимущество всё же на его стороне. Преимущество медведя – внезапность. Такой зверь, как шатун, может напустить человека, даже готового к встрече с ним, метров на пять. А эти пять метров – всего полтора прыжка для зверя и не больше одной секунды у охотника, чтобы выстрелить. Даже выстрел по сердцу не гарантирует от удара лапой с когтями длиной почти в восемь сантиметров. Одного удара достаточно, чтобы сорвать лицо или вспороть живот. Вот так! Пуля должна ударить либо в шейный позвонок, либо в череп – другого не дано. Или ты его, или он тебя…

Когда-то ругали охотников за то, что они выходят на охоту на медведя с современным крупнокалиберным карабином, а не с ножом, топором или с рогатиной. Как мне вдруг захотелось, чтобы такой вот «ругатель» шёл сейчас рядом со мной, шёл бы по следу вот этого самого шатуна, который после почти прямого хода вдруг начал петлять. А начинает он петлять тогда, когда почует преследование и готовится затаиться для прыжка. Хотел бы я посмотреть в этот момент на лицо такого поборника первобытных способов охоты! Да Бог с ними со всеми, всё равно не поймут.

Лучше так – патрон в патронник, курок на боевой взвод. Времени, в случае чего, не будет вовсе.

След привёл нас к Печоре. Берега у неё высокие, обрывистые, и течёт она как бы в трубе, в половодье не разливаясь совершенно. Полая вода то поднимается на несколько метров, то опускается, и река словно бы дышит. Она всё время подмывает деревья, их на берегу целые завалы. Местами не пробьёшься совсем.

К такому-то месту через чистый сухой бор мы вышли к обрыву над Печорой, и след повёл нас вправо вдоль берега, а потом свернул под прямым углом влево, вниз по обрыву к самой реке, в наваленные сосны, пихты, ели, черёмухи.

Вот незадача! Неужели ушёл всё-таки медведь на ту сторону? Однако мы разглядели сверху, что след идёт то вдоль кромки берега, то уходит в кусты или под стволы деревьев. Направление – вверх по реке.

Тишина стоит необыкновенная. Даже дизеля леспромхозовского не слышно. Только льдины на реке шуршат и позванивают, сталкиваясь.

Мы собрались и шёпотом стали совещаться. Что же делать?

Если медведь лёг где-нибудь в завале, то он рядом. Нас он едва ли слышал, потому что шли мы очень тихо, а на реке шуршит лёд.

Решили так. Саша с Виктором идут по-над обрывом и смотрят сверху, куда пошёл зверь. Я с Витей остаюсь на месте – вдруг он пойдёт обратным следом. Саша и Виктор должны идти до того места, с которого мы им ещё будем видны. Бор далеко просматривается – оранжевые сосны стоят редко. Если след всё ещё идёт вдоль берега, мы к ним подходим и всё начинаем снова. Если след оборвётся, но не пойдёт за реку, то значит, зверь лёг где-то рядом. Тогда Саша и я спускаемся к самому берегу и начинаем сходиться. Витя с Виктором идут поверху и нас подстраховывают, если медведь себя покажет, и мы начнём стрелять.

Саша и Виктор пошли…

Мы с Витей внимательно следим за товарищами, не выпуская из виду и завал возле воды. Метров через восемьдесят ребята останавливаются, подходят к краю обрыва, что-то высматривают. Проходят немного назад. Взяли ружья наизготовку! Как застучало сердце! Неужели увидели зверя? Нет! Машут нам. Значит, надо спускаться.

Ну, с Богом, как говорится!

Молча показываю направление Вите, а сам осторожно начинаю спускаться по обрыву рядом со следом. Витя серьёзен необычайно. Понимает важность момента. Да и все мы окончательно убедились, что зверь – вот он, совсем рядом, на расстоянии выстрела.

Медленно двигаюсь по следу, изгибаясь всем телом, чтобы не задеть ветку, не сломать сухой сучок, обидно будет, если медведь уйдёт, и в то же время копошится жалкая мыслишка: «Хоть бы он уже ушёл, хоть бы его тут не было». Уж больно неудобно стрелять. Чащá такая, что не развернёшься.

Всё внимание на след. Краем глаза посматриваю и в стороны, хотя ширина завала передо мной, где, может быть, лежит зверь, всего-то метров пять-семь.

Впереди замаячила крупная Сашина фигура. До него метров сорок. Где-то между нами зверь. Поднимаю руку, чтобы Саша меня увидел, и он мне отвечает тем же.

Нервы напряжены до предела. Такого со мной ещё не было. Слышу только стук своего сердца. Больше ничего!

В этот момент слева и впереди меня среди еловых веток что-то мелькает! Волной ударяет в голову кровь! Я вскидываю карабин и… вижу кукшу! Ох, ты, Господи! Напугала-то как!

Кукша бесшумно и плавно взлетает метрах в трёх на сучок и начинает внимательно меня разглядывать. То одним глазам, то другим. Ну что тебе, рыжая? Она распушилась и безмолвствует. Вид у неё такой, будто она только что видела медведя и теперь оценивает меня, сравнивая наши возможности.

А ну тебя, дурная птица!

Перевожу дыхание и снова двигаюсь вперёд. Саша уже совсем недалеко, метрах в двадцати. Я отлично вижу его недоумённое лицо. Почти до плечей он скрыт плотной кроной сваленной пихты. И вдруг я соображаю, что на этом маленьком расстоянии, которое нас разделяет, эта пихта – единственное место, где может и даже должен лечь медведь. Если он там, то мы уже рядом с ним! Но почему он не даёт о себе знать?

Показываю Саше стволом карабина на эту пихту. Он понимающе кивает головой и изготавливается к стрельбе. До пихты метров десять… Пять… Никаких признаков зверя.

Я наклоняюсь, становлюсь чуть ли не на колени и, почти уперев дуло карабина в пихтовые лапы, стараюсь высмотреть медведя сквозь чащу понизу.

Вот тебе на! В том месте, где вершина пихты упёрлась в склон обрыва, я вижу под ней широко обтаявшую лёжку.

Медведь ушёл!

Напряжение спадает. Я выпрямляюсь и говорю Саше:

– Куда он мог уйти? – Саша всё ещё не верит. – Я всё везде просмотрел. С моей стороны следа нет.

Он спрашивает у двух Вить, которые стоят над нами:

– Нет выходного?

– Да нету же, нет ничего, – отвечают те почти одновременно.

И тут я вижу, что след уходит в реку. А это значит, что медведь стряхивает куржак и снег с кустов уже на той стороне. Саше этот след не был виден сверху.

Оба Вити спускаются к нам. Мы обследуем лёжку, выясняем, что зверь лежал, судя по всему, здесь долго и ушёл, наверняка, только тогда, когда нас услышал. Сходимся на том, что это произошло, когда мы совещались, стоя на обрыве. Он бы в этом месте, возможно, и зазимовал, не спугни мы его. Место подходящее, пихта очень плотная. Её завалило бы снегом на метр. Вот тебе и берлога.

Ну и ладно! Не больно-то и хотелось! Хоть поволновались – и то хорошо.

Мы, конечно, немного хорохоримся, начинаем разряжать ружья, готовить костерок, чтобы накипятить чайку перед обратной дорогой.

– Ну-ка, товарищ начальник, – говорит мне Витя, – прочисть ствол. Пальни.

Я выбираю прогал между деревьями и кустами на реку, ловлю на мушку небольшую сверкающую льдинку, которую крутит водоворотом, и жму на спуск… Щелчок! А выстрела нет! Осечка!

Я поворачиваюсь к ребятам и вижу их лица. На них написано всё.

– А если бы был медведь? – спрашивает Саша, не глядя на меня.

Воображение начинает рисовать мне картинку за картинкой. Передёрнуть затвор после осечки я, конечно же, не успел бы.

Эх, да что тут говорить!

Я оттягиваю курок и снова выцеливаю льдинку. Грохот выстрела, ледяные брызги, эхо от противоположного берега.

Бывает! За пять лет ни одной осечки, а тут такой подвох. И почему именно сегодня, и почему именно этот патрон?

А если бы он не ушёл, этот шатун?

Последние птицы

Октябрь. Облака серые, плотные мчатся низко – кажется, цепляют верхушки сосен. С севера, откуда рвётся ветер – клик лебедей.

Вот они! Семь белых птиц косым строем стремительно идут под самыми облаками, иногда исчезая на секунду в сером месиве.

Лебеди мерно работают крыльями, и стремительность лебединого косяка не была бы заметна, если бы вместе с ними, пристроившись к ним немного позади и справа, не мчались бы три гуся. Гуси машут крыльями чаще, и кажется, что они стараются догнать лебедей.

Правее гусей и тоже чуть поотстав, неистово молотя крыльями, несутся два чирка, прибившихся к лебедям и гусям. Словно маленькие детишки догнали взрослых и стараются удержаться с ними наравне, чтобы защититься от непогоды.

Это были последние пролётные птицы, а уже к вечеру повалил снег.

Снег валит

Валит снег, постепенно заволакивает пеленой всю округу. Конец лету, конец осени. Вот и зима.

Снежные хлопья, сырые и крупные, летят прямо к чёрной поверхности Печоры и исчезают, коснувшись воды, будто их и не было. Словно перешли они в другое измерение.

Снег накрыл траву, навис на кустах. Берег Печоры уже белый, и только на заплёсках – тёмная мокрая полоска песка, а голые камни, выступившие над водой, будто надели белые шапочки.

Над самым обрывом в траве, присыпанной снегом – огромная стая пуночек. Их так много, что кажется, будто на землю бросили пёстрый шевелящийся ковёр. Вспугнутые, пуночки все разом срываются под высокий обрыв, мелькая над чёрной водой белыми пятнышками крыльев, словно крупные хлопья снега, несомые ветром.

Снизившись почти до воды, они плотной стайкой делают круг, возвращаются, снова усаживаются по краю обрыва, копошатся в траве, собирают опавшие семена, наедают жирок – впереди длинный путь на юг над тайгой и болотами, уже заваленными первым снегом.

Шуга шла уже несколько дней, сплошняком. Печора была забита льдом от берега до берега. Одному в лодке переплыть её было трудно, могло так затереть, что унесло бы далеко вниз по течению. А оттуда до посёлка уже не подняться.

Ночью очень сильно замораживало, и льдинки, большие и малые сталкивались боками, тёрлись друг о друга, шуршали и звенели. Над рекой в это время стоял немолчный, какой-то стеклянный шорох.

И вот, наконец-то, ночью ударил такой морозец, что льдинки начали стремительно смерзаться в ледяные поля. Они тормозились на мелких местах, останавливались. В них упирались новые и новые льдинки, громоздились, обламывая края, и накапливались то в одном месте, то в другом.

К утру Печора стала.

Зима – глубокие снега

Ночной переход

Ночь. Морозная северная ночь. Небо усыпано мириадами ярких неподвижных звёзд. Таких звёзд в городах мы никогда не видим. Здесь, в таёжной глуши, вдали от городского смога и уличных фонарей они являются нам во всей своей неисчислимости. Кажется, что местами и промежутков-то между ними нет. Млечный Путь перекинулся через всё небо гигантской аркой и светит на тайгу, заваленную снегом. Его призрачное сияние отражает снежная пелена. Этого света достаточно, чтобы привыкшие к ночи глаза различали и детали леса, и вершины деревьев на фоне неба, и лыжню, которая ведёт меня к недалёкой уже избушке.

Мерно шуршат лыжи, чуть слышно позвякивает что-то в рюкзаке. На бороде, усах и шапке-ушанке намёрз иней. Мороз – под тридцать, воздух будто загустел, а лыжи почти не катятся. Снег на лыжне, словно песок, и сильно не разбежишься – нéкать. Однако я знаю, что впереди меня ждёт моя охотничья избушка-зимовейка – четыре бревенчатых стены, крыша да небольшая жестяная печка. Я знаю, что там есть дрова, что скоро в ней запылает огонь, а в избушке через четверть часа будет жарища. Только из тёмных углов, от низкой двери и крохотного, в морозных узорах, оконца будет потягивать холодом. И в стынущей ночной тайге, где светятся под звёздным небом снеговые поляны и щёлкают, лопаясь от мороза, деревья, мой временный дом, моя избушка будет маленьким островком жизни и тепла…

Белые страницы

Свежий снег со следами зверей принято называть Белой книгой. Эта книга издаётся один раз в году, когда падает первая пороша, а первые звери, большие и малые, отпечатают на ней первые строчки своих следов, свои автографы.

Каждый новый снегопад – это новая страница. Новые рассказы о потаённых лесных делах пишут на ней лесные жители. Тут и кровавые драмы, и мирные встречи, и любовь.

Нет снегопада – каждый зверь пишет так много, что потом не распутаешь. И всякий норовит поперёк чужой строчки написать своё. Кто с утра до вечера, а кто с вечера до утра. Охотники говорят – многоследица.

Конечно, непосвящённому человеку, который не может отличить следа белки от заячьего, нипочём не узнать о лесных тайнах. Это всё равно как открыть книгу на незнакомом языке и пытаться её прочитать. Но для того, кому звериные следы родная речь, листать белую книгу одно удовольствие. Когда стоишь около следа, то словно наяву перед тобой пробегает тот, кто здесь был недавно. У каждого свой почерк, свои повадки, свой характер.

Мелкота лесная, полёвки да землеройки, ровненько прострочили гладь снежной страницы от куста до куста. Сами под снегом хоронятся.

Выдра пересекла Илыч. Снято с самолёта.

Вот росомаха направилась разведывать новые места. Прямая тропа из сдвоенных следов тянется порой не один десяток километров. Росомаха – лесной марафонец. Редко она переходит на шаг. Вдруг свернул след под прямым углом в сторону. Наверное, одушило росомаху запахом падали или живого зверя – надо проверить, что это там в стороне лежит или сидит.

След выдры – то характерные прыжки, то ну прямо борозда от саночек, когда она на брюхе прокатывается по снегу. Когда выдра идёт по льду реки, которая сильно петляет, то старается, как говорят охотники, резать мысы. Это она пользуется узкими перешейками между поворотами речки, чтобы сократить себе путь. Если идёшь по незнакомой речке и видишь, что выдровый след пошёл на берег и в лес, смело иди по нему, и ты тоже сократишь свою дорогу на целый поворот реки.

Горностай пробежал – словно кто палочки разбросал в беспорядке. Этот зверёк редко когда прямой след оставит. Так и мечется из стороны в сторону.

Как-то в сосновом бору я набрёл на полянку, сплошь усеянную горностаевыми следами. Было непонятно, то ли он кого ловил, то ли его кто. У самой опушки, около плотных молодых сосенок, я всё же нашёл на снегу росчерк мягких крыльев какой-то большой совы, скорее всего филина. Там, где оборвался след маленького хищника, замёрзли две капельки крови. Не успел он добежать до спасительного сосняка. А ведь мог унырнуть в снег и тем спастись, но почему-то этого не сделал.

Однажды, обойдя безрезультатно километров десять, я возвращался к избушке старой лыжнёй по речке Вогулке. Мне оставалось пройти ещё несколько километров, когда увидел, что с левой стороны на эту же лыжню вышли волки. Сколько их было, я сразу не смог определить, так как двигались они след в след. Вышли волки на лыжню скорее всего утром, потому что следы были основательно подмёрзшие. Километра через полтора, когда до избушки оставалось примерно столько же, я обнаружил, что волки здесь остановились, а трое из них рядком расселись вдоль левой стороны лыжни. Были ясно видны даже отпечатки хвостов сидящих волков. Четвёртый ходил перед ними, прошёл несколько раз туда-сюда. Не надо было быть большим следопытом, чтобы понять – волки здесь совещались! Между ними шёл какой-то разговор! С этого места пара волков сошла с лыжни вправо в ивняки. Другая тоже пошла целиной, но влево от лыжни, в частый ельник. Я решил протропить последнюю пару и вот что выяснил. Впереди, метрах в полутораста, Вогулка разделялась на два рукава, между которыми был небольшой островок, заросший ивняком. Там стояли два крупных лося. Волки, видимо, их почуяли издалека, потому что северный ветерок тянул вниз по речке прямо на них, и решили организовать на лосей охоту. Сделали они это, предварительно посовещавшись, после чего двое пошли «на номера», а двое – «в загон». Однако охоты у них не получилось. То ли они сами подшумели лосей, то ли «загонщики» начали гнать раньше, чем нужно было, то ли «стрелки» опоздали. Одним словом, лоси опередили волков и ушли через большое болото на соседнюю Еловку. Снег был очень глубок, и волки не стали их преследовать. Я совсем не хочу очеловечивать этих зверей, но факт остаётся фактом. Прежде чем начать загон на лосей, волки совещались на своём, волчьем языке и заранее распределили роли на этой охоте. Они действовали совершенно так же, как и мы, люди, на загонных лосиных охотах.

В местах лосиных жировок, там, где лоси стоят и кормятся порой подолгу, снег настолько истолочён этими зверями, что понять, сколько их здесь живёт или жило, просто невозможно. Надо тогда сделать круг и обойти место жировки, проверить входные и выходные следы. Они тут же дадут ответ охотнику – сколько тут кормилось лосей и каких, молодых или старых, коров ли быков, стоят ли ещё они в этих непроходимых ивняках или вышли в другую часть леса.

Яма в глубоком снегу – это лосиная лёжка, а рядом другая. Обе умятые, промёрзшие. Лоси встали не меньше трёх часов тому назад. Видно, что лежали здесь два быка, что легко определить по мочевым точкам. Корова это делает иначе. Один бык, наверное, помоложе – лёжка у него заметно меньше. Около лёжки старшего остались следы его губ. Это он хватал снег губами, вроде как бы пил. На речках, там, где одавленная льдом и толстым снегом выходит наледь, лоси постоянно навещают такие места, чтобы поесть снега, смоченного речной водой. Это у них что-то вроде зимнего солонца.

В припечорских борах-беломошниках когда-то жило много дикого северного оленя. Пожалуй, след этого зверя самый мощный и заметный среди следов других лесных жителей. Когда северный олень копает снег, чтобы добыть себе ягель на пропитание, то за ним остаётся буквально траншея, канава порой почти метровой глубины. Когда я первый раз увидел такое, то, честно говоря, не поверил, что это сделал олень. Я видел тогда след одиночного оленя, который кормился в бору. Что же оставляет за собой стадо в сотню, другую оленей!

Птицы тоже ходят по земле. В некоторых местах натопчут не меньше, чем звери.

Когда белые куропатки кормятся стайкой в заваленном снегом ивняке, склёвывая почки, то так напетляют между кустов, что живого места около них не оставят. У куропаток пальцы зимой обрастают перьями и становятся, словно маленькие снегоступы. След куропатки – широкая борозда, будто неведомая зверюшка ползла по снегу и буровила его.

Я как-то видел куропатку, которая убегала от меня. Вернее, сначала я увидел беспрерывно появляющийся след за невидимкой-птицей (такая она белая!), потом – чёрный глазок и клюв. Только после этого проявились, хотя и с трудом, очертания всей куропатки. В тот день было пасмурно, и куропатка бежала без тени. Если б солнце было – сразу бы увидел.

Белая куропатка склёвывала почки.

У рябчика мелкие крестики следов. Он садится на снег, пожалуй, только тогда, когда ему надо зарыться на ночёвку. Пробежит, закопается в снег, пророет норку, да ещё пару раз продырявит потолок своей ночной квартиры, чтобы осмотреться – безопасно ли. Хотя вообще-то трудно предположить, для чего он высовывает головку из-под снега. Может, совсем и не для этого. Может, просто отдушина. Утром вылезет наружу, пройдётся немного, только потом взлетит, царапнув снег кончиками маховых перьев, словно пятернёй мазнёт. А в лунке-норке останется только кучка жёлто-серых колбасок.

Закапываются в снег на ночлег и рябчики, и тетерева, и глухари.

…Небольшая полянка в сосняке. Около куртины молодых сосенок, которые завалены снегом почти до самых вершинок, какие-то следы. Стараюсь подходить по возможности бесшумно, потому что уже понял, что это следы глухарей и их лунки, в которых они ночуют. Иногда они сидят там и днём. Только вот непонятно издалека, есть там глухари или нет. Надо проверить.

Когда подошёл к самым лункам, то понял, что глухари тут, рядом со мной. Мела небольшая позёмка, день был ветреный. Глухари, нажировавшись с утра, закопались снег прямо днём. Не успел я сосчитать, сколько там было лунок, как все глухари почти одновременно взорвались из-под снега. Было их восемь здоровенных петухов и две глухарки. Взлетели они очень близко от меня, а самый ближний – прямо под носками лыж. До сих пор себя ругаю, что спрятал «Зенит» от снега под куртку. Какой мог быть снимок! Но… ни одного кадра.

Всё видно на снегу. Даже те, кто хоронится по вершинам елей и сосен, всё равно наследят.

Вот под ёлкой какой-то сор. Это белка грызла еловые шишки на своём любимом кормовом дереве. На снегу чешуйки, стерженьки от шишек да прозрачные крылатки без семян. Белка почти всегда разделывает шишку на одном и том же месте. Даже если сорвёт её на другом дереве, то идёт на своё старое, привычное.

Весной белка начинает «бить почку» – питается почками ели перед гоном и во время него. В марте и апреле под ёлками снег усыпан сгрызенными кончиками еловых веточек. Сначала эти погрызы видишь редко. Да и весенние снегопады то и дело прикрывают их. Но когда начинает постепенно сходить снег, то под ёлками погрызы лежат слоем.

Всё расскажут охотнику следы на снегу. Выследит он куницу по посóркам и по сброшенной на пол кухте, куда ушла она от него по деревьям, грядой, как говорят промысловики.

Всё видно на снегу. Никто не скроется от внимательного взгляда до весны, пока не растают страницы белой книги.

Капканный путик

Сегодня я ночевал один. Напарник мой по промыслу ушёл проверять капканы на дальний конец участка и заночевал там, в маленькой избушке. Вернётся, сказал, сегодня к вечеру. Может быть…

Ну, вот и надо выходить. Дунув сверху в стекло, гашу лампу, уже ненужную. Сквозь заледенелое окошечко пробивается синь рассвета. Открываю примёрзшую дверь и выхожу из тепла на холод. Сегодня немного придавило морозцем. Градусник на углу избушки показывает минус восемнадцать. Начало февраля.

Ясно небо перед восходом солнца. Оно скоро выползет из-за дальних предуральских увалов.

Айка вылезла из заваленной снегом будки, словно из норы, потянулась, зевая, завила колечком розовый язычок свой и запрыгала вокруг меня, пока я надевал лыжи. Брать или не брать сегодня собаку с собой? А, возьму, пожалуй, лыжня твёрдая. Мы уже порядочно находили, на своих путиках, да и пороши не было уже неделю. Многоследица. Мне она сегодня мешать не будет, иду проверять свои капканы. Может, в каком и сидит зверёк. Надо взять и нарточку, чтобы вытащить хребтину от лося. Я добыл его вскоре после Нового года. Почти всё мясо мы повытаскали, а вот хребтина осталась. Тяжеленько будет одному тащить, но что поделаешь. На «Буране» не подъедешь, да и горючки осталось у нас только на выезд с участка. Если уж шибко тяжело будет, то подпрягу собаку – она хоть немного, да поможет. Заодно около этой хребтины и капканы проверю. Я там, около неё, пару на куниц, да пару на росомаху поставил. Она где-то в тех местах шатается.

Ну, в путь. Сегодня предстоит пройти четырнадцать километров. Все расстояния уже давно высчитаны, а места знакомы. Да ещё в сторону за мясом – в каждый конец по километру. Вот и считай, больше полутора десятков выходит. Это одного только хода часов пять-шесть, да ещё на обед у костра около часа, да у капканов какое-то время уйдёт. Засветло вряд ли вернусь.

Айка уже убежала вперёд. Ружьё и лямку нарточки – через плечи, оглобельку – подмышку. Зашуршали лыжи, зашуршала сзади нарточка по лыжне.

Говорят, в других местах промысловики прямо по путикам на снегоходах раскатывают. У нас снега очень глубокие, только по реке, по льду можно на них гонять. Конечно, на технике, может, оно и лучше и быстрее, а всё-таки ноги надёжнее. Да и много ли увидишь, когда за рулём сидишь, много ли за рёвом мотора услышишь. К тому ж и горючка кусается.

Недавно видел, как горностай мышку ловит. Проскакал через лыжню метрах в двадцати от меня и прямо на глазах в снег нырнул. Шага за два от валежины. Выскакивает с другой стороны, а в зубах уже мышь, полёвка. Тут я ему свистнул, увидел он меня и дал дёру. В мелкие пихточки уволок свою добычу.

Вот старые рябчиные лунки показались на краю поляны. Тут я в прошлый раз на рябчиков наткнулся. Сидели они под снегом, наверное, услышали меня. Один высунул головку над снегом, а я сначала не понял, что это такое. Словно бабочка сидит. Я ещё подумал тогда – откуда это зимой бабочка да ещё на снегу. Тут он и выпорхнул, а за ним ещё два поднялись. И все уселись тут же на осину. Одного я взял на ужин.

Айка залаяла. Ну, точно, рябчиков увидела. Дурочка, никак не может привыкнуть, что рябчик при ней не будет сидеть, улетит сразу. Это не глухарь.

Иду тихонько-тихонько, но снег скрипит. Слышно, как рябчики полетели, запыркали крыльями. В такой мороз к ним всё равно не подойдёшь, если они не в лунках. Это их, наверное, Айка спугнула. Вон и она сама, вылезла из ельничка, сидит на лыжне, меня дожидается. Вперёд, вперёд, собачка!

Солнце вылезло над тайгой. Макушки пихт и кедров засияли. Полянка вся в солнечных лучах.

За полянкой – первый капкан. Пустой. Даже не сворачиваю к нему. Сегодня вообще, чувствую, все капканы будут пустые. Ну что ж, не каждый день пушнинку таскать!

Вот за тем пихтачом будет пóкать к реке. Там у меня выдра живёт. Какая-то пришлая. Столовую устроила, хайрюзов по ямам ловит, по пустолёдку ходит. Нужно, кстати, и капкан проверить. Я его там в одном месте поставил.

Выдра прошла.

Ниже по течению, километрах в пятнадцати, этим летом жила семья, самка и три выдрёнка. Даже каталку себе устроили. Я как-то в июне рыбу заготовленную сплавлял в посёлок и наплыл на них. Мотор выключил, плыл себе спокойно, чуть веслом шевелил, они меня и не услышали. Там весной ручей нанёс глины на берег, а они его и раскатали. Большая выдра и два детёныша сидели на берегу, а третий катился на животе по мокрой глине. Как увидели они меня, так все сразу и бросились в воду.

Ну, вот и спуск. Река вся завалена снегом, кусты под берегом снежной нáвисью согнуло и перепутало. На ольхе снегири качаются, гуркают. За поворотом полынья и выдровая столовая.

Попалась всё-таки! Это определяю по пóтаску. Она тащила его за собой. Может, ещё живая? Ушла под воду или не ушла? Всё тихо. Осторожно снимаю лямку нарточки и ружьё. Айка где-то на берегу отстала. Надо её подождать, позвать. Да вон, уже несётся по лыжне, и сразу к дырке. Залаяла, грызёт лёд.

Снимаю лыжи. На реке снег неглубокий. Наледи нет, всё промёрзло. Отпихиваю собаку и тащу потаск. Вот и зверь! Большой! Это старый самец! Вода течёт с седого меха. Красавец! Редкий всё-таки зверь. Айка прыгает, хватает его за хвост. А ну, в сторону!

Мех, конечно, промок, и я отжимаю воду обушком ножа, чтобы не морозить руки. Тушка сразу начинает обмерзать, и я кидаю её в снег, валяю туда-сюда ногой, чтобы ещё больше ушло с неё воды. Укладываю добычу в нарточку, настораживаю капкан. Может, ещё какая придёт.

И снова вперёд! Опять прибрежный пихтач с кустами, за ним кедры на высоком берегу. Под кедрами беличья пóедь. Здесь у меня на двух километрах восемь беличьих капканов и четыре на куницу с приманкой. Но сегодня все они пусты, кроме последнего, куничьего. В нём рыжий комок перьев. Кукша попалась, теперь приманкой будет.

Чем дальше по лыжне, тем теплее идти. Разогреваешься на ходу, да и солнышко, хоть и зимнее, но немного всё-таки греет. Снимаю суконную куртку и кидаю на нарточку – нечего спине мокнуть.

Вот уже и половина пути. А в капканах, не считая выдры, ничего нет. Солнышко уже зáполдень показывает – пора костёр ладить и чай варить. У меня для этого место есть на старой гари. Там дров много хороших.

Вот и моё прошлое кострище, яма в снегу. Быстренько валю нетолстую сосновую сушинку, натёсываю со старого горелого пня смолёвых щепок. Одна спичка, и костерок начинает разгораться. Теперь надо подождать, когда натает в котелке снег, вскипит чай, а там можно и перекусить. Пока всё у меня идёт по плану, но впереди дорога не ближняя.

Белая куропатка села и взлетела.

За гарью – кедрач. В наших местах ореха не много родится. Если и наберёшь мешка два шишек, и то хорошо. Можно дома иногда орешков погрызть, пощёлкать. По окраинам этого кедрача всегда глухари встречаются. Неплохо бы одного какого-нибудь уговорить на варево, но около лыжни только старые лунки. Свежих нет. Собака в сторону далеко не пойдёт. Видно, сегодня буду без этой добычи.

В кедраче стоят две кулёмки да десяток беличьих капканов древесных. В двух – по белке. Их тоже на нарточку, к выдре. Так! Хорошо!

До лосятины осталось километра четыре. Ещё часа полтора хода

Выхожу на полянку в пихтаче. Он весь завален кухтой. На дальнем конце полянки лыжня проходит около большого выворотня. Что-то там Айка копается, нюхает. Вот так да! Росомаший след! Немного подмёрз. Видно, утром прошла. Наверняка ладит к мясу. Ход прямой. И как она его только учуяла! А около мяса ведь капканы стоят. Может быть, захлопнется какой на её лапе?

Айка где-то вперёди. Что она мне там наворожит? Залаяла! Да как сильно! На зверя? Точно, на зверя! Неужели росомаха! Ох, как сердце заколотилось!

Сбрасываю лямку нарточки – скорее вперёд. Тороплюсь, словно зверь может уйти. Если в капкане, то не уйдёт, но азарт всё равно вперёд гонит. Вот она, росомаха! Урчит на собаку, словно плюётся. Айка надсаживается около неё, захлёбывается лаем. Крутится, тонет в снегу, но держит дистанцию, опасается. Росомаху капкан не пускает. Далеко не уйдёт – капкан с по́таском. Остаётся только выстрелить…

Сегодня я молодец! Полна нарточка добычи! Пожалуй, вместе с мясом мне её не дотащить. Тяжеловато будет. Всё-таки мяса почти полцентнера, да эти двое пушистых. Слишком поздно вернусь, измотаюсь. А ведь думал утром, что ничего не добуду! Вот ведь как обернулось!

А росомаха хороша! И как всё-таки она не боится капканов. Не может того быть, чтобы она его не учуяла. Чует, а в капкан лезет. Голодная, наверное.

Беличий переход.

Оставшаяся треть путика почти без капканов. Место не очень хорошее, хотя и ровное. Почти три километра болотом, потом небольшой сосняк, а там снова почти такое же болото до самой избушки. Хорошо, что мясо не взял, с ним бы совсем ухайдакался.

Огромное красное солнце сплющилось у самого горизонта, словно кто-то невидимый вдавливает его за дальний край болота, за чёткую грядку пихтача.

На болоте сосны – в мой рост. Идёшь, будто великан среди какого-то удивительного карликового леса. Руки стынут, особенно правая, откуда ветер. Мороз к вечеру покрепчал. Вот и солнце стало уползать за лес. Уже только половину видно. И скрылось.

С востока надо мной тянется в небе розовая полоса за реактивным самолётом. Это трасса на Москву с севера. Самолёт отделился от этой полосы, сверкает, словно ранняя звезда на потемневшем небе. Там, на десятикилометровой высоте сидят в тепле люди, читают, дремлют, глядят вниз на землю и не знают, что я вот тут, под ними, иду один и уже немного мёрзну. И Айка куда-то вперёд убежала, торопится, видно, домой.

Когда я подойду к избушке, самолёт уже будет над Москвой. С воздуха пилоты увидят цепочку красных огней посадочной полосы, пассажиры – россыпь московских окон, а я костерок около избушки или огонёк в её окне. Если, конечно, мой товарищ уже пришёл и кипятит чай. Если же он не пришёл, то я не увижу ничего – будет темно, хоть глаз коли.

Вот и совсем стемнело.

Ночь. Глубокая северная ночь. Мороз уже, наверняка, за двадцать. Звёздами утыкано всё небо. Справа повис Орион. Большая Медведица наклонилась своим ковшом к вершинам елей. Они ясно видны на северной посветлевшей стороне горизонта. Неужели сполохи заиграют? В феврале их обычно не бывает, а тут, видно, какая-то мощная вспышка на Солнце произошла.

Вот это зрелище! Никогда не устану смотреть на полярное сияние.

Сначала небо за деревьями светлеет, будто там далёкий город. Потом вдруг как-то незаметно для глаза встают, словно прожектора светят, лучи зеленоватого света. Световые столбы растут к зениту, передвигаются по горизонту и вправо и влево, то вдруг опадают и понемногу гаснут, то вновь набирают силу и разгораются. Столбы сполохов растут, растут, и потом уже видно, что они не параллельны, а тянутся к одной точке, к Полярной звезде, которая стоит почти в зените.

И тут начинается самое главное! Мне всегда в этот момент кажется, будто кто-то гигантский где-то там за горизонтом, на севере, и даже не за горизонтом, а совсем-совсем далеко, неслышно дохнул. По небу беззвучно метнулся свет, словно пар. Это надо видеть! Веером из-за горизонта холодный, какой-то прозрачный огонь метнулся к зениту и исчез среди звёзд. Показалось даже, словно ветерок пробежал по лицу вместе с этим светом. И снова, и снова! Как будто кто-то отогревал дыханием руки.

Постепенно всё угасло, и звёзды засияли сильнее, ярче.

Ноги у меня замёрзли, пока я любовался! Когда ещё увидишь такое! Что-то сильно играли сполохи, к морозам что ли?

Вот и закончился день. Доберусь до избушки, поужинаю, немного отдохну, обработаю добычу. А завтра новый день, новый путик. Мясо вывезу через несколько дней. Пусть капканы постоят, может, что и попадётся. Чего зря ноги бить только за одним мясом.

За лосем по следу

Ночь, хоть уже шесть утра. Мороз. Рождественский мороз.

Я выхожу из нашего зимовья. Снег скрипит под ногами. На недалёкой Вогулке постреливает лёд. Это наледь выходит.

Звёзды сверкают в чёрном небе, переливаются – будет смена погоды. Это нам на руку, потому что морозы мешают охоте. Зверь в такое время более чуток, и подойти к нему на выстрел проблематично. Великая тишина в природе. Слышно только, как гудит печная труба, да переговариваются и бренчат посудой в избушке мужики – собираются на выход за лосями. Впереди рабочий день охоты.

Мне можно не торопиться – мой ход сегодня недалёк. Пройду по Берёзовке километров пять, не больше. Остальные собрались идти кто на Усть-Еловку, кто на Мóлог. Это далеко, и мужики уйдут ещё затемно.

…Солнце выползло из-за дальнего леса на краю болота. Я снимаю со стены избушки свой КО-8,2 мм, прекрасный карабин, лёгкий, бьёт точно. Правда, патрон не очень мощный. Однако если по месту попадёшь, то зверь твой.

Ухожу по протоптанной лыжне через большое болото на юго-запад. Солнце в какой-то хмари. С юга поднимается завеса облаков. Заметно потеплело. Ночью было около двадцати градусов, а сейчас около пятнадцати. Если так пойдёт, то к вечеру потеплеет до восьми-десяти, а это то самое, что надо для охоты на лосей. После сильных морозов они всегда ложатся и далеко не ходят. Да и подойти легче – лыжи по снегу не скрипят.

Задувает лёгонький ветерок с юга, прямо мне в лицо. Это ещё один плюс для меня, потому что к лосиным стоянкам я буду подходить против ветра.

Болото кажется нескончаемым, а всего-то полтора километра, но всё ближе стенка приречных зарослей. Где-то там, может быть, пасётся моя добыча – лоси.

Подхожу к невысоким сосенкам посреди болота и вдруг замечаю на одной из них глухаря. Как жалко! Сейчас бы скрасть его и… Однако нельзя этого делать – распугаешь лосей. Если они, конечно, есть в этом районе. А быть они должны. Наши засекли вчера переход четырёх лосей именно в том направлении, куда я сейчас иду. Никто в ту сторону не пошёл, потому что решили, что это ходовые лоси, и пойдут они далеко, на Молог или даже ещё дальше. Однако я решил проверить этот ненадёжный угол – вдруг повезёт, и звери остановятся на Берёзовке.

Глухарь, увидев меня, срывается, и тут же вслед за ним один за другим с этих заснеженных сосенок слетают ещё шесть глухарей! Целая стайка! Я провожаю их «голодным» взглядом.

Вхожу в сумрачный, хоть и солнце взошло, ельник. Сырой, ароматный холод сразу окутывает меня. Перемена погоды здесь совершенно не чувствуется. Сразу начинают зябнуть руки. Разогревшись на быстром ходу, я снял рукавицы, и теперь приходится их снова натягивать. Лыжня здесь гораздо глубже, чем на болоте, и похожа на канавку. Какой-то комочек тёмный лежит. Да это землеройка! Прорылась в мягком снегу, выскочила на лыжню, а обратно пробиться сквозь смёрзшийся снег не смогла и замёрзла. Обычное дело.

Мне ещё идти часа полтора до того места, где по моим предположениям должны стоять лоси. Я ещё не знаю, что там, среди кустов в пойме Берёзовки набреду совершенно неожиданно на тех самых четырёх лосей, которые перешли сюда вчера и, словно угадывая моё направление, прямо мне навстречу, чтоб подставиться под мои выстрелы.

Первого я увижу далековато, метрах в ста пятидесяти и остановлюсь, размышляя, как же мне лучше подобраться к нему. И в этот момент всего в полусотне метров поднимется крупная лосиха, которую я не заметил, потому что она лежала под невысоким берегом речки. И те мгновения, пока она пыталась рассмотреть меня, были достаточны для того, чтобы я успел поднять карабин к плечу, прицелиться в основание шеи и быстро нажать спуск…

Было уже примерно два часа дня, когда я разделал тушу. Одному свежевать такого большого зверя тяжело, и провозился я с ним порядочно, правда, особенно и не спешил. Главное дело ведь сделано – лось лежит на месте, солнце ещё не село, а дойду до избушки и в темноте. Теперь можно, не торопясь, разложить костерок, вскипятить чайку и зажарить на костре кусок-другой печёнки…

На охоте троплением, с подхода по-настоящему испытывается умение охотника выследить зверя, подойти к нему да и ещё попасть, порой со значительного расстояния.

Восемь сезонов мне довелось охотиться на этого зверя на Верхней Печоре, в районе Печоро-Илычского заповедника, где я работал в семидесятые годы прошлого уже столетия. В своё время, в конце пятидесятых и начале шестидесятых годов, численность лося была здесь очень высока, а осенние сезонные переходы, миграции, носили ярко выраженный характер. На учётном маршруте, пересекавшем путь мигрирующих лосей, которые шли осенью и в начале зимы с севера на юг к водоразделу Печоры и Камы на зимовки, проходило более тысячи лосей за два осенне-зимних месяца (октябрь, ноябрь и начало декабря). И это на полосе шириной-то всего в десять километров!

На этом участке в урочищах Гáсники и Хорóшевка было создано лосепромысловое хозяйство. Ход лосей был перегорожен изгородями. Они направляли зверей в специальные загоны-дворы, где охотники их и стреляли. В то время здесь добывали до сотни лосей за сезон.

Однако «сливки» были сняты в течение нескольких лет. Количество мигрирующих лосей снизилось, и в годы, когда я там жил, а это все семидесятые, на этом же участке проходило раз в десять лосей меньше, чем раньше. Хозяйство стало нерентабельным, и на лосей охотились уже на местах их зимних стоянок на водоразделе Печоры и Камы.

Охота наша складывалась из трёх этапов. Первый, естественно, сама охота. На наш охотничий коллектив мы получали разрешения на отстрел 10—20 лосей. До Нового года отстреливали только единичных, а сама охота начиналась только в январе, когда и день немного прибавится, и лось на стоянках жирку нагуляет. Охотились, правда, довольно интенсивно, потому что срок охоты заканчивался 1 февраля, а в последние годы и вовсе 15 января. Вот и приходилось выкладываться.

Второй этап – вывозка мяса из тайги. Сразу мы этого не делали, чтобы не тратить времени и сил.

Третий – делёжка после того, как мясо вывезено, составлены списки охотников, таскальщиков и вообще всех жителей нашего посёлка.

Ну, а теперь об охоте.

Самое интересное в ней – это процесс тропления. Разбирать лосиные следы на зимовках – истинное удовольствие для настоящего следопыта. В многоследицу разобраться в хитросплетении следов для новичка задача непосильная. Проще всего это сделать по выволоке, по тому снегу, который «выволакивает» лось ногой, копытом на поверхность нетронутого. Если зверь прошёл незадолго до вас, то она не успевает смёрзнуться и рассыпается, когда её подденешь рукавицей.

Почему-то было принято у нас определять свежесть и направление следа, опустив приклад карабина в след и потрогав им его дно, хотя на лосиных тропах это сделать достаточно трудно. Подозреваю, что всё это ерунда.

След лося. Хорошо видны вы́волока, поволо́ка, след от копыт.

Подойти к лосю в ясный морозный день – большая проблема. Приходится использовать моменты, когда он кормится, ломает сучки, медленно переходит с места на место. Тамошние охотники говорят – лось «качается». И правда, если посмотреть издали на кормящегося не напуганного лося, то он словно качается из стороны в сторону, когда переступает с ноги на ногу.

После же сильных морозов лоси подолгу лежат. В такое время снег не скрипит под лыжами, и к зверю подойти легче, особенно если немного метёт, потому что ветер шумит в кустах и деревьях и мешает ему услышать подкрадывающегося охотника.

Тот, у кого хорошее обоняние, может учуять лосей по свежему запаху сломанных веточек на кормёжке, особенно ивы, черёмухи или сосны и даже по запаху самих лосей. У них на внутренней стороне передних и задних ног, а ещё между копытами есть пахучие железы, секретом которых они метят территорию, пути передвижения и на стоянках и на миграциях. Шерсть на этих железах коричневого цвета. Они хорошо видны, а запах, очень сильный и резкий, похож на запах фенола. Ну, это для тех, кто знает, как пахнет фенол.

В непогодь, в оттепель или снегопад, случалось набрести на лося буквально вплотную, на четыре-пять метров и слышать хруст пережёвываемой жвачки, стук зубов и даже бурчание в животе. Надо только подходить к зверю из-под ветра, чтобы не «одушить» его.

Приходилось догонять лося и по мягкому снегу. Однажды в морозный день я взял след лося, который прошёл только-только передо мной, и стал его догонять, снег был настолько глубок, что зверь тонул в нём. Было около метра двадцати на полянах. Догнал я лося примерно через четверть часа, и поработать ногами пришлось изрядно. Стрелял уже на чистом месте, но сердце от этого бега колотилось так, что попал только вторым выстрелом. Конечно, вроде бы некрасиво замять лося в глубоком снегу, но тогда это был предпоследний день охоты на копытных, а у нас оставались незакрытыми ещё четыре разрешения. На следующий день мы их реализовали. Кстати, мясо лося, которого гнали перед выстрелом, много хуже, чем у того, какого свалила пуля, а он об этом так и не узнал.

Есть ещё одна особенность в поведении лосей, которая даёт возможность охотнику подойти к ним на выстрел. Когда тропишь лося и знаешь, что вот он уже где-то рядом, может быть, за теми вот кустами, ни в коем случае нельзя останавливаться, переставать шагать. Надо хотя бы переставлять лыжи, будто ты продолжаешь идти. Даже поднявшийся лось какое-то время будет стоять, шевелить ушами и высматривать своего противника. Иногда этих секунд хватает для того, чтобы выстрелить.

Если лось сразу не свалился, то надо определить по следам, куда попала пуля, и стараться добрать зверя в тот же день, потому что на следующий, если он «откинет копыта» ночью, мясо будет безнадёжно испорчено. Даже на тридцати-сорокаградусном морозе живот раздует, а мясо запахнет.

Кстати, особенно азартные охотники начинают преследовать лося-подранка сразу. Видимо, кровь действует на них, словно на собак, которые идут по кровяному следу. Этого делать никогда не надо. Достаточно подождать час-полтора, вскипятить на костерке чайку. За это время лось ляжет и, если не «уснёт», то уж на верный выстрел для дострела подпустит.

Что нужно для такой ходовой охоты? Во-первых, надёжное оружие – пристрелянный и привычный для вас карабин. Именно карабин, потому что на промысловой охоте приходится иногда стрелять по нескольким лосям с одного места. Естественно, если у бригады не одно разрешение. Что бы делал радист нашего заповедника Вася Лызлов, если бы у него был не карабин, а двустволка!

Случилось это ещё во времена лосепромыслового хозяйства. Василий заканчивал обход загонов. где обычно скапливались мигрирующие лоси. В тот день потеплело, и шёл снег. Лыжи не скрипели совсем. Уже начало смеркаться, когда он покатился с небольшой горушки и наехал на пятерых лосей. Они лежали тесно друг к другу и, когда вскочили, стряхивая с себя пласты снега, побежали вправо вплотную один за другим. У Васи был карабин, и начал стрелять он очень близко, не дальше чем с двух десятков метров.

Первый выстрел – по переднему зверю, но тот бежит. Второй – по второму. Бежит! Третий – по третьему. Бежит!! Четвёртый – по четвёртому!!! Пятый патрон перекосило! В этот момент падает первый лось, а после, один за другим, остальные. Пятый так и ушёл. Василий ясно видел, что каждый раз попадает, и потому стрелял следующего.

Что делать? Вот-вот стемнеет, а тут четыре зверя! Решил только спустить кровь, выпотрошить, а разделывать завтра. Пришёл в избушку уже совсем потемну, говорит, что завалил четырёх лосей. Ему не поверили, посмеялись – вот болтун! Однако назавтра чуть ли не целый день разделывали да вытаскивали эту добычу.

Иногда лоси пробуют скоблить и молодые ёлочки.

Второе – это лыжи. Хорошие камусные лыжи. Без них в глубокоснежье, даже в равнинной тайге делать нечего – небольшая канавка или валежина становятся непереходимыми. Да и ходят-то на таких лыжах без всяких палок. Хотя палку, каёк, тоже неплохо иметь при себе, ею можно упереться при подъёме. Это третья точка опоры, когда катишься с горки. Кроме того, она может служить упором для карабина при стрельбе на дальние расстояния.

Самые хорошие лыжи такие, о которых на охоте забываешь. Они становятся как бы продолжением твоих ног. Ты автоматически чувствуешь их длину, ширину и не думаешь, насколько надо поднять или повернуть ногу, чтобы переступить через препятствие. Лыжи, на которых я проходил восемь сезонов, сработанные из прямослойной осины стариком Афанасьевым с кордона Собинская, были выше всяких похвал. Длина печорских лыж примерно в рост владельца, а ширина 16—17 сантиметров. В одной местности у всех охотников они одной ширины, иначе ходить лыжнёй замучаешься.

Ну и, конечно, обувь должна соответствовать лыжам. На Печоре – это ýледи, мягкие обутки их «своедельной», как там говорят, кожи. Они очень похожи на мокасины североамериканских индейцев, но ведут происхождение от национальной обуви коми и саамов. Под уледи надевают толстенной вязки носки с удивительно красивым орнаментом.

Всегда думаю, когда вижу телепередачи об экспедициях на Северный полюс, почему люди так мучаются, преодолевая торосы на каких-то длиннющих неповоротливых лыжах спортивного типа, пригодных разве что для состязаний в скоростном беге? Ведь скорости они в торосах нисколько не прибавляют, а вот сил у путешественников отнимают много. Оскальзываются, упираются они, бедолаги, какими-то тонюсенькими палочками, волокут на верёвочке вечно убегающие назад волокуши или санки с поклажей, а с горки, даже самой небольшой, те догоняют лыжника и подбивают его под ноги. А ведь многовековой опыт охотников и других жителей тайги и севера надо бы использовать. Лыжи с камусом позволяют лезть, не оскальзываясь, по крутяку в 30 градусов и даже круче. Если же при этом упираться не двумя палочками, а одной, которую держишь двумя руками, то все вопросы снимаются, и силы экономятся. А с волокушей и того проще. Во-первых, тащить надо не на верёвочке, а на оглобельке. Она не даст волокуше догонять тебя на спусках, а чтобы не катилась назад при подъёме, надо на днище наклеить кусок камуса, лучше всего узкую ленту от «носа» до «кормы».

Я человек не самой крупной комплекции и таскать мясо на спине для меня было трудновато. Из куска фанеры и двух маленьких детских лыж я смастерил на скорую руку волокушу. С нижней стороны подклеил камус, а с верхней пришил лямки от старого рюкзака. Получилась великолепная волокуша-поняга. Когда надо было, я таскал нетяжёлый груз на спине, а здоровенные куски тащил на волокуше, причём по лыжне без большого напряга свой собственный вес, а иногда и больше. Она прослужила мне верой и правдой несколько сезонов, и я ой как благодарен ей.

Кстати, недаром канадцы шли по льду Ледовитого океана через Северный полюс не на лыжах, а на снегоступах. Однако мне кажется, что они менее удобны, чем камусные лыжи, хотя бы потому, что на лыжах можно катиться и с горки и по равнине.

Нож для промысловика-лосёвщика не менее важен, чем карабин. Попробуйте на двадцатиградусном морозе освежевать почти полутонную тушу даже втроём, и вы поймёте, как нужен хороший нож, который не надо подтачивать во время работы. Наши же охотники чаще всего вдвоём, а порой и в одиночку (и мне так доставалось) в сыпучем метровом снегу, без всякого топора управлялись достаточно быстро, разделывая тушу на восемь частей, не считая шкуры. В случае необходимости подправят нож на стволе карабина, и всё!

А руки-то мёрзнут! Чтобы согреть их, надо засунуть их между кишками (все внутренности лосиные на Печоре называют пучиной). Ох, и хорошо же они греют!

Ну и, конечно, охотнику при такой охоте нужна выносливость. За короткий северный зимний день проходишь снежной целиной не менее полутора, а то и до двух десятков километров. Достаточно попробовать это на собственной шкуре, и понимаешь, чего стоит такая охота.

Лось ходит по очень глубокому снегу. Это домашний лось. Он подбирается к срубленной только что берёзке.

Одно время мы базировались в избушке, которая была примерно в восьми километрах от лосиных стоянок, так что выходили затемно и возвращались не посветлу. Только через несколько лет у нас появились «Бураны». Совершенно дикий расход горючего, карбюратор капризничает, в снежной целине тонет – всё вроде бы говорит против этой машины. Однако по проторенной и накатанной лыжне этот великолепный буксировщик тащит за собой человек десять лыжников прекрасно. На вывозке мяса он нас просто спасал. Я помню, как однажды «Буран» вёз на себе двух седоков с ружьями, а на буксире – сани примерно с двумя центнерами мяса. На нём сидел ещё один охотник, да двое сзади зацепились за верёвку и волоклись на лыжах. И это не по автомобильной дороге, а по собственной, извилистой и узкой «буранной» лыжне.

До самого конца охоты мы оставляли мясо в тайге, как я уже говорил, чтобы не тратить времени на вывозку. Слишком дорого было время для охоты. Никто его там, кроме зверья, тронуть не мог. Зверьё – это в основном куница да горностай. Вóроны, кукши да гаички. Навредить нашей добыче они, конечно, не могли. Иногда даже кое-кто из охотников ставил около мяса капканчики на куницу и добывал её.

Однако волки, а особенно росомаха, порой пакостили. Если оставить на мясе пару стреляных гильз или какую-нибудь пропотевшую ненужную одежонку, волк к нему не подойдёт. Не то росомаха. Этот зверь ничего не боится и может достать мясо, даже поднятое на лабаз над землёй. Кроме того, что растаскивает его по кустам и даже веткам деревьев, она ещё и гадит на него – метит как свою собственность. Силы этот небольшой зверь удивительной. Однажды она «посетила» аккуратно сложенное мясо и навела свой «порядок» – свёрнутую и смёрзшуюся шкуру нашли метрах в семидесяти, а пудовую голову – в развилке сосны метрах в четырёх над землёй.

Ну и завершающий этап – делёжка мяса.

Система распределения мяса среди жителей нашего посёлка сложилась за многие годы сама собой и заслуживает того, чтобы о ней рассказать.

Всё мясо шло в общий котёл. «Убивцу», тому, кто завалил лося, полагались голова, печень, вырезка и «гусак» (лёгкие и сердце). Согласитесь, что это солидная премия за трудную работу. Грудинка обычно шла в общий котёл на охоте, можно было полакомиться там и жареной печенью.

Четвёртую часть всего мяса получала бригада охотников-таскальщиков, а среди них оно распределялось по трудодням. То есть в зависимости от количества дней, проведённых на охоте и на вытаске-вывозке мяса. Причём день на вывозке считался за два дня, в то время как на охоте – за один день. Это и понятно. Таскать на своём горбу по 30—40 кило мороженой лосятины стоило сил, хотя кое-кто из нас, чтобы заработать побольше трудодней, предпочитал именно вывозку.

Раньше, в дни мясного благоденствия, в лосепромысловом хозяйстве мяса было вдоволь. Домой, правда, брать не разрешали, но на базе в избушке можно было есть до отвала. С этим связана одна история, которую мне рассказал заведующий лосефермой Михаил Вениаминович Кожухов.

Было так. Приехал как-то в посёлок заповедника из райцентра Троицко-Печорска работник райкома. То ли инструктор, то ли секретарь – не помню. Показали ему лосеферму, домашних лосей и решили отвезти на базу лосепромыслового хозяйства. Запрягли в кошёвку упряжного лося (тогда ещё были одомашненные упряжные и даже верховые и вьючные!) и через полчаса были на месте. Повёз его сам Кожухов. Зашли в избу, где жили охотники. Никого нет, на печке огромная кастрюля с полуостывшим варевом, чайник сипит.

Не успели раздеться, как вваливается первый охотник. Скидывает он свою одежонку и – сразу к кастрюле. Видно, проголодался за рабочий день. Вытаскивает из кастрюли лосиное копыто (!), начинает его ножом расковыривать и высасывать содержимое. Причём видно, что это для него, как сейчас принято говорить, полный кайф. У райкомовского работника – глаза на лоб. Спрашивает у Кожухова шёпотом: «Скажите, Михаил Вениаминович, а что у вас тут мясо не разрешают есть? Совсем?» Тот смеётся: «Да нет! Просто у нас варёное копыто лучше всех лакомств! Попробуйте – поймёте! А если насчёт мяса, то, видите, к столу мясорубка привинчена. Это, чтобы мясо крутить да котлеты жарить. Мужики тут настоящие соревнования устраивают – кто больше котлет съест!»

М. В. Кожухов рядом с домашним лосем Бурым.

Вот такая история. Правда, когда я жил на Печоре, таких пиршеств уже не было, да и мясорубок тоже.

Однако не могу не сказать об особенном блюде из лосятины. О строганине!

Зимой наша бригада, добывая до полутора десятка зверей, просто заготавливала мясо. В пищу шла часто мороженая лосятина. Особым успехом пользовалась у нас строганина, мороженое мясо, нарезанное тончайшими лепесточками и тут же употребляемое в пищу. Есть несколько рецептов её приготовления, хотя не все знают, как это сделать.

Способ первый – самый примитивный – строганина из лосятины простая.

Берём хорошо промороженный, приличный по размеру кусок «филея», например, от задней ноги, и строгаем остро отточенным охотничьим ножом на тончайшие, просвечивающие лепестки. Каждый мясной лепесточек, предварительно обмакнув в смесь соли с молотым чёрным перцем, можно пальцами отправлять прямо в рот. И никаких вилок! Строганину едят только пальцами!

Лосиной строганины можно употребить довольно много без всякого ущерба для организма. Напротив, даже однократное поедание сырого лосиного мяса даёт настоящий прилив сил.

Точно так же можно приготовить строганину из мороженой лосиной печени. Один наш лесник говорил, что это «чисто чиколат», то есть шоколад.

Способ второй – строганина из вырезки шпигованная.

Это блюдо надо уже готовить специально. Берём оттаявшую вырезку – длинные мускулы с нижней стороны хребта по обеим его сторонам ближе к тазовой области – и, очистив от плёнок и прирезей, кладём её, растягивая, на длинную строганую доску. Затем эту «колбаску» нашпиговываем мелко нарезанными кусочками чеснока и свиного сала, посыпаем солью, как говорится, по вкусу (можно немного натереть) и, подержав дома, чтобы пропиталась, выносим на мороз.

Когда соберутся гости, можно подавать. Мороженую вырезку опять же строгают на тонкие круглые лепестки, которые должны просвечивать и быть похожими на лепестки розы. Закуска получается непревзойденной. Только не дайте ей растаять.

И, наконец, способ третий – строганина по-шубински!

Придумал это блюдо ещё в пятидесятых годах прошлого века Георгий Георгиевич Шубин, в Отечественную войну знаменитый фронтовой разведчик, а в упомянутые годы директор Печоро-Илычского заповедника.

Строганина по-шубински готовится так. Первым делом настрагивается кучка лосятины, и столько, сколько предположительно смогут съесть ваши гости.

Вот у вас и получилась приличная горка подтаявшей лосятины. Не смущайтесь, что растаяла, а тем временем на печной плите сильно накалите большую чугунную сковороду. Именно на печной плите, а не на электро- или газовой, потому что нужна большая площадь нагрева. В крайнем случае, на электрической плите можно воспользоваться широкой конфоркой. Когда сковорода накалится, смажьте её куском сливочного масла, вывалите приготовленную строганину и тут же залейте всё это хорошим жирным деревенским молоком. Ну, конечно, и посолить в меру надо, и немного поперчить. Молоко кипит и выпаривается, а строганина между тем постепенно зарумянивается. Мешать её не надо, только в самом конце. Когда молоко выкипит, а от строганины пойдёт ароматный дух жарёхи, сковороду надо снимать, потому что пережаренная или даже чуть подгоревшая строганина потеряет свой вкус.

Сковороду ставим посреди стола, и вся честная компания принимается за еду. Очень хорошо сверху на строганинку набросать поджаренный до зарумянивания лук, нарезанный крупными кольцами. Если компания собралась большая, строганину надо вывалить на блюдо и на освободившейся сковороде готовить новую порцию. По опыту знаю, что строганина по-шубински сметается со стола за несколько минут.

И вот, наконец, наступал долгожданный день раздачи мяса жителям посёлка, которые загодя подтягивались к складу. Там, в глубине старинного, ещё купеческого амбара лежит груда мороженого лосиного мяса: передние и задние «холки» (это ноги), шеи, хребтины, рёбра, голяшки с копытами. Камусы с них уже сняты для изготовления лыж.

Около склада толпа. Мужики деловиты, бабы переговариваются, детишки кричат и бегают туда-сюда. Двое мужиков орудуют в глубине склада – ворочают куски, взвешивают на амбарных весах, выносят на двор к колоде. На ней двое других шоркают поперечной двуручной пилой, распиливают эти куски, а третий поддерживает, чтобы кусок не крутился. Сыплются на снег розоватые мясные опилки, пахнет мясом и охотой. Под ногами крутятся собаки, хватают перемешанный с мясом снег. Грызутся, мешают людям. Какая-нибудь получает пинок, с визгом отскакивает и тут же снова вкручивается под ноги, лижет такой вкусный для неё, засыпанный мясом снег.

Завхоз Иван Евстигнеевич серьёзен и озабочен, покрикивает на мужиков, по списку вызывает «получателей» и отмечает их в замусоленной тетрадочке. Те грузят пай на подручные транспортные средства и волокут домой. На санках или, что чаще всего, на штампованных оцинкованных корытах с закруглённым днищем, на них зимой пай мяса со склада или мешок крупы из магазина хорошо таскать. Весной же по сырой земле – мусор со двора.

Вот такая была охота! И одно от другого неотделимо. Я буду помнить это время всегда, потому что оно меня научило настоящей охоте. Сделало хоть и не первоклассным, но следопытом, я научился разбираться в следах, по малейшим приметам определять, где, в какой стороне стоит зверь, научился чувствовать его на расстоянии, а это самое главное в такой охоте. Ну и, конечно, я научился не то чтобы хорошо стрелять, но владеть собой перед выстрелом и во время стрельбы. А это для успеха – основа.

…Ну, вот всё и в порядке. Части лосихи вытащены на берег и лежат в снегу рядком, шкура аккуратно свёрнута. От пучины идёт парок. Синички-гаички крутятся около мяса, перепархивают с места на место, к мясу и обратно, клюют смоченный кровью снег, тихонечко попискивают.

Небо сплошь затянуло, и всё вокруг стало бело-серо-чёрным. Только ягоды калины пламенеют на фоне чёрно-зелёных елей.

Я «вставляюсь» в лыжные крепления, закидываю за спину сразу отяжелевший рюкзачок с грудинкой, вырезкой и печёнкой – и в обратный путь! Карабин висит на правом плече. Вдруг случится невероятное, и на меня навернётся какой-нибудь дурной лось. Надо быть всегда наготове.

Я весь взмок, пока возился с разделкой туши, и сейчас стараюсь идти побыстрее, чтобы не остыть окончательно. На болоте усилившийся ветерок выдувает остатки тепла из-под одежды. Рубашка холодит тело. Хорошо хоть ветер в спину. Летят редкие снежинки.

Долгий вечер наползает на болото и обступивший его лес. Скоро наступит время синих сумерек. Бывает такой момент в пасмурную зимнюю погоду, когда всё вокруг перед тем, как окончательно стемнеет, становится сине-фиолетовым. Потом уже только ночь, а где-то впереди наша избушка, из трубы которой в кромешную тьму летят красные хвостатые искры.

Там, я знаю, гудит раскалившаяся печка, булькает крепчайший бульон из лосиной грудинки в огромной «артельной» кастрюле. Из носика такого же большого как кастрюля, чайника вырывается султан пара. Под потолком около печки на жердине сушатся рукавицы, носки, портянки, телогрейки. На нарах и возле столика у заледенелого оконца – мужики. Кто курит, кто прихлёбывает крепчайший чаёк, а кто храпит уже в самом тёмном углу.

Я предвкушаю, как ввалюсь туда, и сразу начнутся подначки: «А где же лось-то? Вроде бы стрелял, слышно было! Да бросьте, ребята, он же с пяти шагов по зверю не попадёт!» Но я на них ноль внимания. Спокойно, не торопясь, буду отдирать солоноватые льдинки с усов и бороды, потому что та жирная лосиха, которую я завалил сегодня, лежит разобранная «на запчасти» всего в трёх километрах от избушки, а в рюкзачке у порога отличнейшая грудинка, печёнка и вырезка. Я выжду паузу и как бы невзначай брошу: «Ну, вот что, хватит базлать, мужики! Пошёл бы кто грудинку порубил, а то, глядишь, утром и заправиться нечем будет, в кастрюле-то, поди, пусто!»

Вот это находка

Февраль – месяц глубоких снегов. Ещё будут снегопады, будут морозы и метели, прибавится снеговой глубины и в марте, но уже с февраля снега начинают оседать, уплотняться. Лыжи теперь, когда бредёшь целиной, не по лыжне, уже не так тонут в снегу, как в начале зимы. В то время снег постоянно растёт и бывает так убрóдно, что хоть и на лыжах широких, охотничьих, вязнешь порой выше колена, то есть идёшь по снегу, как через речку вброд.

Уже месяц с лишним как миновал солнцеворот, но зима ещё лютует вовсю. Однако вдруг в середине дня, где-нибудь в затишкé почувствуешь ласковое прикосновение солнечного луча к щеке и поймёшь – всё! Зима к концу, весна не за горами. Что-то вдруг ломается в природе. Тянет южный ветерок, немного теплеет. Радостно становится на душе – надоели длинные ночи и сизые сумерки. Прибавка дня уже есть.

Первыми это замечают птицы. Большая синица, желтогрудая, с белыми щёчками и чёрной шапочкой, запевает свою бодрую песенку: «Ци-тэ! Ци-тэ! Весна, приди! Весна, приди!» Большой пёстрый дятел начинает барабанить – за километр услышишь. Налетают откуда-то клесты-еловики большими стаями. И косачи начинают понемногу ворковать. В это время они уже подольше сидят на деревьях.

В один из таких дней увидели мы с Володей стайку тетеревов. Они расселись на берёзах посреди старой большой вырубки. Так просто не подойти – нет прикрытия. Решили действовать загоном. Бросили жребий – выпало Володе идти в загон, чтобы нагнать на меня эту стайку. Значит, ждать не меньше получаса.

Сбросил я с пенька снег, подложил под себя рукавицы – благо день безветренный и не очень морозный – уселся и стал наблюдать за косачами в бинокль. До них было метров триста.

Что за денёк! Солнышко, хоть и склонилось уже к западу, не просто светит, а блестит, сверкает. Так блестят глаза улыбающегося человека. Тишина!

На мне белый маскировочный костюм, и я похож на ёлочку, до макушки заваленную снегом.

Тетеревам, которые развесились по берёзам, словно груши, этот ясный февральский денёк тоже, видно, по нраву. Слышно, как черныши-петухи пробуют голос – урру-гу! урру-гу! Март не так уж и далёк. В бинокль хорошо видно, как иногда сверкнёт на солнце красная полоска брови. Стройненькие тетёрки тянутся к серёжкам, качаются, аккуратно перехватывают пальцами тоненькие веточки.

Округлые очертания тетеревов вдруг разом становятся другими. Где беспечность и расслабленность? Птицы словно уменьшились, стали стройнее, повытягивали шеи и повернули головки в одну сторону. Значит, увидели Володю.

Теперь его задача стронуть косачей так, чтобы они полетели через меня. Я не сомневаюсь, что так оно и будет – Володя охотник опытный. Однако высший класс – пугнуть их так осторожно, чтобы они полетели не все разом, а отдельными партиями. Но в этой компании, что развесилась там, на берёзах, всего девять птиц, и такой номер у нас не пройдёт. Они полетят наверняка все вместе.

Я готов их встретить.

Вот, наконец, стайка срывается и летит, чуть снизившись, прямо на меня. Молодец Володя! Один крупный косач немного поотстал и старается догнать своих. Вот бы его свалить!

Тетерева налетают, усиленно работая крыльями, изредка планируют, подогнув их книзу. Видно, что птицы особенно не торопятся.

Сверкание белых подкрылий уже рядом, я вскакиваю с пенька, а стайка начинает разваливаться. Стреляю чуть впереди клюва ближайшего ко мне косача, и он большой чёрной каплей ныряет за мелкие ёлочки в снег. Тут же поворачиваю стволы к тому, отставшему. Он мчится прямо на меня, словно уверен в своей неуязвимости. И я дрогнул! Всего в полутора десятках метров я позорно по нему мажу. Шорох его крыльев проносится надо мной туда, куда умчалась вся стайка.

Да! Мазанул, а могло быть каждому по трофею!

Ну да ладно, бывает. Иду за первым. Место замечено, но добычи там нет. Что такое? Внимательно проверяю, осматриваю каждую ёлочку. Они не выше пояса. Тетерева нет, словно он сквозь снег провалился. Я понимаю, что так оно и есть, что он где-то здесь, под снегом. Но должен же быть след от его падения! Но следа этого нет как нет. Возвращаюсь на то место, откуда стрелял, проверяю все ориентиры и снова иду в направлении замеченной ёлочки. Обхожу всё вокруг. Ничего! Только чистая снежная пелена!

Подходит, шоркая лыжами, Володя. Я пытаюсь ему всё объяснить – и как сбил первого косача и как мазанул по второму (ну, извини, дружище!), но вижу по володиному лицу, что он не верит. Давай, мол, ври дальше, небось, по обоим пропуделял.

И тут каким-то боковым зрением я выхватываю около пенька с шапочкой снега на нём какую-то дырочку. Надо проверить. Так и есть! Мой косач угадал упасть впритирку к этому пеньку, не свалив с него даже эту шапочку, а дырку чуть присыпало. Вот я и не увидал сразу. Выкопал косача из снега и радуюсь. Правда, Володя не очень весел – уже вечереет, и сделать нам ещё один загон вряд ли удастся. Неизвестно к тому же, куда тетерева улетели. Я его успокаиваю, говорю, что завтра мы их всё равно достигнем, а я сам нагоню на него всю стайку.

Возвращаемся домой длинной просекой в сосновом бору. Солнце село. Снег засинел, и лыжня словно растворилась в нём. Из сосновых молодняков, плотных, как щётка, вместе с морозной сыростью поползли сумерки. Идти по старой лыжне сегодня хорошо и легко, хоть бродили мы целиной весь день. Лыжи скользят как нельзя лучше, словно сами катятся. Местные охотники говорят – кáтко.

Володя – впереди. Я отстал метров на двадцать, размышляя своих делах. Вдруг вижу, как мой напарник останавливается и ковыряет носком лыжи какой-то бугорок рядом с лыжнёй. Потом наклоняется и вытаскивает из снега здоровенную птицу. Да это глухарь! «Вот так да!» – смеётся Володя.

У глухаря разбита грудь, зоб разорван, из раны торчит сухой сосновый сучок. Глухарь, видно, напоролся на него в полёте и погиб. Потом, уже дома, выяснили, что сучок прошёл так глубоко в тело, что разорвал сердце и лёгкие. Ведь ещё и летел какое-то время, прежде чем упал.

Глухари, да и тетерева и рябчики тоже, в большинстве случаев летят прямолинейно. Лавировать они не особенно умеют. Тем более глухарь – такая большая птица. Когда он, взлетая, ломится через заросли, то даже ветки сшибает. У него очень крепкие маховые перья и передний край крыла. Да и грудь тоже хорошо защищена. Часто дробь может просто скользнуть по ней, не причинив глухарю вреда. А тут он как-то не уберёгся. Хорошо хоть рядом с лыжнёй упал и нам достался.

«Вот и я с добычей», – усмехнулся Володя и повесил мёрзлого глухаря за спину.

Наша охотничья бригада охотилась на лосей на водоразделе Печоры и Камы. Там, в поймах Берёзовки, Вогулки и Еловки, самых северных, верхних её притоков, были зимние лосиные стоянки. Эти неширокие таёжные речки сливаются почти в одном месте. Называется оно Усть-Еловкой. Туда в начале зимы с севера приходят мигрирующие лоси на зимний отстой. Здесь полно ивняков, осинников, черёмушников, всё переплетено смородиной, рябиной и другими разными кустарниками. Для лосей лучшего места для зимовок не придумаешь. Правда, подойти к ним очень трудно – много шума, шороха.

Когда-то в этом районе работали поисковики-геологи. Оставили тут около Вогулки на заброшенном тракте на Чердынь жилой вагончик. Был он хоть и щелястый, покосился, но мы его приспособили для жилья – подлатали, затащили печку. Стали в нём базироваться. Место так и назвали – «Вагончик». «Ну, – говорили, – до вагончика ещё час хода». Или: «Шагай, шагай, чай в вагончике варить будешь». От него до речки Вогулки было совсем недалеко, поэтому, когда надоедала «пресная», натаянная из снега вода, мы ходили к проруби на речке. Дров вокруг, конечно, было завались – сушины торчали повсюду. На ночь набивали печку сырыми берёзовыми кругляшками, чтобы тлели дольше, чтобы часто не вставать и не подбрасывать дрова. Но вставать всё-таки приходилось – северные ночи длинные. Были в этих местах и ещё избушки, но основной нашей базой был всё-таки Вагончик. И охотились мы от него, в общем-то, неподалёку. Дальше десяти километров вряд ли кто уходил. Разве что увлечётся охотник погоней за лосями, а они его «утянут» так, что приходится возвращаться к ночи уже, совсем потемну.

До Усть-Еловки от Вагончика примерно десять километров. Мы и туда забирались. Проложили вдоль тракта дорогу снегоходом «Буран» и даже использовали его как буксирное средство. Зацепимся несколько человек вереницей, порой до десятка, и за полчаса – на месте, а пешком – часа два с половиной, три. Смотря, кто как ходит.

Однако за лосем можно было далеко не таскаться. Лось был везде. Одного мне удалось даже свалить прямо рядом с Вагончиком, метрах в двухстах, у самого тракта. Не надо даже было съезжать с него, когда мясо вытаскивали.

Требуху, или по-печорски, пучину, мы оставляли на месте. Кому надо было, правда, брали немного для собак. Очень часто эту требуху, уже промёрзшую как камень, находил какой-нибудь зверь. Мы ежегодно встречали в этих местах следы волков, росомах, около потрохов на какое-то время поселялись куницы и горностаи, гоняли друг друга, а росомаха была самым обычным гостем.

И вот в ту зиму, о которой идёт речь, а была она на редкость многоснежной, произошло вот что.

Все лицензии на отстрел лосей были использованы к сроку, до закрытия охоты. Через какое-то время мы вывезли мясо и решили поохотиться там на птицу – глухарей, тетеревов, куропаток, которых в этих местах было предостаточно. Поехали вдвоём. Вернее, сначала поехал мой напарник, а я на следующий день.

Выехал я из посёлка на попутном лесовозе ещё затемно, но пока от дороги дошёл до вагончика, прошло часа три. К вагончику подошёл только к двенадцати. По пути взял одного глухаря, и настроение у меня было приподнятое. Как ни говори, а пустой домой уже не поеду. Да ещё впереди два дня.

В вагончике нашёл записку. Напарник сообщал, что ушёл на Усть-Еловку в одиннадцать – ждал, мол, не дождался. Я забросил глухаря на крышу в снег, быстренько раскочегарил печку, разогрел чай, перекусил и через полчаса двинулся догонять своего дружка.

Только я дошёл до того места, где лежала требуха от моего лося, как ещё издали увидел на лыжне следы какого-то зверя. Ночью насеялся лёгкий снежок, и я понял, подойдя поближе, что это волк прошёл по следам моего приятеля.

Да, волк! И довольно крупный!

Интересно! Сейчас около часа дня. Волк стоял на тропе не более полутора часов тому назад. Напарник ушёл всего за час до моего прихода. Значит, волк может стоять или лежать где-то совсем недалеко.

По следам видно, что мой приятель зашёл по лыжне к требухе, наверное, осмотрел её, вышел по своим же следам и пошёл на юг. Волк пошёл вслед за ним и какое-то время стоял на тракте, топтался, но ни вправо, ни влево по лыжне не пошёл, а убрался обратно в сторону Вогулки. Я тоже решил зайти к этой требухе и проверить, куда ушёл волк.

Отгибая ветки молодого березняка, чтобы не выхлестнуть глаза, я пробрался к самой требухе и увидел свежайшие следы волка, уходящие к речке.

Мгновенно сработала мысль – до неё здесь метров четыреста, снег глубокий и рыхлый, волк проваливается и буквально ныряет в нём. Загоню! Я не я – загоню! Замну волчишку в этом снегу!

И я рванул…

Перезарядив стволы своей ижевки картечными патронами, я взял хороший темп вдоль следа волка, тоже «стартовавшего» неплохо. Однако через полсотни метров волк перешёл на шаг и попытался выйти на старый лосиный след, но никак не попадал в его размер, промахивался и тонул в снегу. Рядом с лосиным и волчьим следами шла наша старая лыжня, и мне по ней бежать было превосходно. Однако волк на неё не выскочил ни разу. Я чувствовал, что зверь где-то рядом, не далее сотни метров от меня, и нажал ещё сильнее. Вспотел я тут же, хотя телогрейку сбросил ещё около требухи. Волк сообразил, что я начинаю его настигать, скинулся в сторону, в снег и сразу же «поплыл», но чтобы не показаться мне, полез гущиной, прячась за кустами, заваленными снегом, за еловыми выворотнями. Местами он полз, скрываясь от меня, и терял скорость. Именно на этих первых двух сотнях метров я нагнал его на расстояние выстрела, хотя так и не увидел. Вдруг впереди, метрах в сорока, осыпался разом снег с невысокой ёлочки за пихтовым здоровенным выворотнем. Это мог быть только волк. Я тут же остановился, высматривая его, и только напрасно потерял драгоценные секунды. Потом бросился к этому выворотню напрямую, а не по следу, и увидел буквально «парной» след волка. Он уходил точно по прямой, прикрываясь от стволов моего ружья этим выворотнем.

Начался густой старый приречный ельник. Снега под деревьями стало значительно меньше, чем на полянах, и разрыв между нами поэтому сразу увеличился. Выскочи волк на Вогулку через чащобу ивняка, преградившего нам обоим путь, и он был бы практически спасён. На речке под тонким слоем снега твёрдый лёд. Попробуй, догони!

Меня словно подхватило – не всё, не всё ещё потеряно! Задыхаясь, я вломился в трёхметровой высоты ивняк, плотный, как камышовые заросли, и стал пробиваться к Вогулке. Она была уже рядом. Я даже думал, что волк так же, как и я, продирается с большим трудом сквозь этот самый ивняк где-то рядом. Но я, конечно, ошибался. Пока я путался со своими лыжами, он проскальзывал между стволиками ив и был уже, наверняка, на речке. Это ведь зверь.

В такой чащé не разбежишься, и я остановился, чтобы перевести дыхание. И тут справа, метрах в пятнадцати, в снегу среди ивнякового переплетения что-то неожиданно завозилось, затрещало… Волк?! Я мгновенно развернулся всем корпусом вправо, не удержался на лыжах и повалился на спину, а когда падал, увидел, как на ивовые ветки садятся два рябчика, которые выпорхнули из-под снега рядом со мной. Как это они не взлетели от волка?

Я лежал в снегу и отдыхал. Потом, стараясь не набрать снега в стволы ружья, медленно поднялся и стал всё-таки пробиваться на Вогулку. Интересно было посмотреть, куда пошёл волк.

Выбрался я на речку по волчьему следу. Хорошо было видно, что он не спешил. Сообразительный! Понял, что мне его теперь не достать.

Вогулка местами петляет так сильно, что иной раз по излучине идёшь полкилометра, а то и больше, а через перешеек-прямицу метров пятьдесят. Этими прямицами мы всегда пользовались, чтобы сократить расстояние.

Тут меня зло взяло. Перегоню, думаю, перегоню его на этих прямицах. Опережу где-нибудь, на речку выскочу, затаюсь у куста. Тут он на меня и выкатит, тут я его и…

И снова – вперёд по речке к югу. Брошу след, натяну капюшон штормовки до самого носа, ружьё прикладом вперёд, чтобы снегом стволы не забить, проломлюсь по прямице через заросли сухой шипицы-шиповника и деручей смородины, а след снова на реке – прямо издевательство какое-то. Волк всё так же идёт впереди меня и, видно, не волнуется, даже хода не прибавляет.

Я подумал, что надо это дело кончать и идти обратно к Вагончику. Однако мысль о том, что есть ещё какой-то ничтожный шанс добыть такого отличного зверя, да к тому же хищника вреднейшего, не давала мне покоя, не давала остановиться хотя бы на минуту.

Тут вогулкино русло расширилось, вроде бы плёс образовался. За плёсом пошла недавняя наледь. Снега на ней почти не было, и волк бежал как по дороге. Мне же наоборот стало хуже идти – лыжи немного сдавали назад, несмотря на камус. Хорошо, что пока ещё не попалось мне мокрой наледи. В такую залетишь, и ноги промочишь и лыжи обмёрзнут. Да и вообще на Вогулке надо быть осторожным – на ней запросто можно ввалиться в незамёрзшее место, в полынью. Потонуть, может, и не потонешь, но уж вымокнешь – это точно. А зимой это как-то не с руки. Но мне пока везло, и таких мест не попадалось.

Кончился плёс, и берега снова сблизились и поднялись. Между ними метров десять-пятнадцать. Обрывчики высотой в два-три метра, мыски, повороты. Всё вокруг в ивняке и черёмушнике. За ними ели и пихты.

Дай, думаю, стрельну. Хоть узнаю, далеко ли волк. Выстрелил, и тут же снова вперёд по следу, уже никуда с него не сворачивая. Метров через сто пятьдесят волк пошёл махами. Ага! Испугался выстрела. Бегу, а дыхания нет совсем. Тут след резко свернул к левому, коренному берегу. По обрывчику, осыпав не закрытые снегом глину и песок, волк ушёл наверх. Я за ним. Еле-еле, сил уже совсем не было, выкарабкался тоже на берег, цепляясь за кустики смородины и шиповника, и увидел, что след пошёл по сосновому бору прямо от реки в сторону Зеповского болота. Оно было, я знал, огромным, километра четыре шириной. Вот это удача! Теперь-то я его замну! Замну, хоть и сил не осталось! Там впереди место просматривается отлично, а болото огромное, чистое! Там он от меня не уйдёт! Догоню!

И я нажал. Откуда только силы взялись! Бегу, проваливаюсь до середины голени, но всё-таки бегу прямо уже по следу, будто волк проложил для меня лыжню. Конечно, это у меня был не бег, а смех один. Самое лучшее – быстрый шаг! Хотя мне казалось, что я мчался как ветер.

Пот заливает глаза, а перед ними только волчий след да носки лыж мелькают. Снег – хруп-хруп, лыжи – ширк-ширк! Главное, не сбиться с темпа! Главное, не сбиться с темпа! Я чувствовал, что ещё немного усилий, ещё совсем немного, и волк будет мой. И в этот момент – стоп! След кончился! Он оборвался на чистой поляне среди высоченных редко стоящих сосен, будто бы это был след не волка, а глухаря, будто он поднялся в воздух. Проклятье! Как же я прозевал его скидку, раззява?! Теперь-то преследование потеряло всякий смысл. Волк снова на реке, а я вымотан этим последним броском до предела. До Вагончика бы добраться – и то хорошо. Я повернулся и поплёлся своей лыжнёй к речке.

Вероятно, волк почувствовал, что уход с реки – это его конец, что я его настигну. Как только я начал карабкаться с реки на обрыв, он тут же пошёл своим входным следом обратно. Пока я там копошился, вылезал на берег и пробивался через неширокую полосу кустов, он успел промчаться по проложенному им самим же следу обратно и, сделав двухметровый прыжок в сторону, ушёл. Я же в азарте не заметил этой, почти заячьей скидки и прошляпил его. Может быть, он даже был на виду и на расстоянии выстрела. Может быть, это был мой единственный шанс.

Я спустился на реку и потащился волчьим следом. Волк перешёл на правый берег Вогулки, на чью-то старую лыжню, ведущую к тракту, а потом вышел на снегоходную дорогу и направился на юг к Усть-Еловке. Метров через десять он резко повернул к Вагончику, к тому месту, откуда началось наше с ним «состязание». Вмятины от подушечек пальцев и царапины когтей были ясно видны. Он снова пошёл на махах, и следы его были кое-где затёрты лыжами. Это после него прошёл мой напарник. Да! Волк опередил меня не на двести метров, а на все полкилометра.

У своротка к требухе волк, не остановившись, ушёл по моей начальной лыжне в кусты. Мы замкнули круг. Победа осталась за зверем. Я посмотрел в сторону Вагончика – из трубы тянулся лёгкий дымок.

Когда около Вагончика я стал снимать лыжи, вышел мой напарник. Мы поздоровались, и я стал рассказывать, как гонялся за волком.

– Оглянись-ка, – вдруг сказал мой приятель. – Вон он стоит.

Я обернулся и наконец-то увидел волка! До него было метров сто пятьдесят.

Он стоял на тракте, поперёк него, правым боком к нам и спокойно, будто с интересом смотрел на нас. Видны были его короткие, острые уши. Я даже почувствовал уважение к нему. Молодец, волчище!

Но будь у меня в руках мой карабин калибра 8,2 мм, отлично пристрелянный, из которого я на сотню метров попадал по цели, гораздо меньшей, чем этот волк, я бы по нему выстрелил. Не из мести за своё поражение, не за его издевательскую, нахальную позу! Нет! Просто потому, что надо было поставить точку, потому, что это был волк – умный, сильный, коварный и жестокий хищник.

– Эх, карабин бы сюда, – словно прочитал мои мысли товарищ и гаркнул. – Вот я тебя, собака!

Волк переступил с ноги на ногу.

Я медленно стал поднимать ружьё к плечу. Просто так.

Волк мгновенно повернулся и исчез в кустах.

Случилось это в начале января в Печоро-Илычском заповеднике в сезон лосиных охот. Вернее, не в самом заповеднике, а неподалёку от него, в соседних угодьях, на лосиных стоянках в пойме речки Волосницы.

Кое-как втиснулись в восьмиместный газик. Директор на переднем месте, рядом с водителем Володей, а остальные шестеро на боковых скамеечках. В ногах лыжи да рюкзачки занимают всё пространство, так что ноги пришлось задирать чуть ли не к подбородку. У всех карабины. На лося без карабина делать нечего.

Дорога ведёт на лесосеки. По ней МАЗами-лесовозами лес возят хлыстами. Снега навалило уже много, и по обеим сторонам дороги снеговые валы почти двухметровой высоты. Разъехаться встречным машинам практически невозможно. Для этого есть специальные расчищенные площадки, чтобы разминуться, но тогда приходится сдавать задним ходом кому-то из встретившихся.

Проехали километров шесть и встретили два МАЗа. Прижались к самому валу и еле-еле разминулись. Второй МАЗ нашему газику чуть тент не порвал, процарапал по нему суком. Но как-то разъехались.

По сторонам старый сосновый бор. На каждой ветке толстый слой кухты, а молодняк завален снегом полностью.

Дорога петляет. Сильно не разгонишься, но Володя всё-таки держит километров сорок в час. Да и нельзя быстрее – дорога очень укатанная, можно заскользить.

Только разминулись с МАЗами, как через полкилометра из-за очередного поворота навстречу выкатились четыре здоровенных волка!

Вот это да!

Два сразу переметнулись огромными прыжками через снеговой вал на правую сторону и – как провалились. Два других (потом выяснилось – волк и волчица) стали уходить от машины по дороге. Почему они тоже не скинулись в лес? Может, потому, что снег был очень глубокий.

Володя «дал по газам» – и началась гонка!

Никто не запомнил, какая скорость была, но говорили потом, что больше пятидесяти. Волки скакали плечо в плечо и держались метрах в двадцати впереди. Они буквально стелились над дорогой!

Но что творилось в машине!!!

Навалясь друг на друга и на Володю, чтобы лучше видеть, что происходит впереди, все орали: «Стреляй через лобовое! Разбей его! Жми!» Каждый старался пролезть вперед, а Володя кричал, чтобы не давили на спину.

Директор распахнул правую дверцу, уцепился за что-то под тентом левой рукой, высунулся и стал прицеливаться, держа карабин правой. Но как можно было попасть по скачущим волкам из карабина пулей в совершенно неудобном положении, да ещё из мчащейся машины!

Первый выстрел мимо!

Чтобы передернуть затвор, надо сесть на сиденье, а потом вновь встать и высунуться из машины. Сделано!

И второй выстрел – мимо! А волки и не думают сворачивать, непонятно, на что надеясь.

С третьего выстрела волчица, она была мельче, перевернулась через голову и осталась позади. В машине – восторженный рёв: «Попал! Жми! Давай!»

Теперь волк скакал один. И всё с той же скоростью.

После второго выстрела с его загривка вылетел клок шерсти, и зверь стал сбавлять, прижимаясь к правой стороне дороги. Вероятно, он хотел всё-таки уйти от погони через снеговой вал, но никак не мог решиться.

Машина начала догонять волка. Вот он скачет уже рядом, около самой открытой дверцы справа, так, что его спина выше порожка! Директор пытается поставить карабин вертикально, уткнуть волку в спину и нажать на спуск большим пальцем… Кто-то кричит: «За спину хватай! Тащи в машину!»

В этот момент Володя прижимает волка к валу, задевает его задним колесом, и тот исчезает из поля зрения.

Володя жмёт на тормоз. Машину начинает крутить, словно центрифугу! Как только не опрокинулись!

Наконец – стоп! Машина влетает кормой в снег дальше задних колёс!

Директор выскакивает на дорогу, потом на снеговой вал… Волк совсем недалеко от него, метрах в сорока, пытается уйти в лес, но снег глубок и рыхл. Волчина буквально ныряет и плывёт! Выстрел его останавливает…

Тут же вывалились из машины и все остальные.

За лосями уже не поехали, хотя время было. Какие тут лоси! Вся эта погоня заняла, вероятно, не более трёх минут, но показалось – целый час прошёл. Правда, галдели, обсуждая все перипетии этого невероятного происшествия и вытаскивая волка на дорогу, не меньше получаса.

Потом повернули и поехали в посёлок, подобрав по пути волчицу. Посмотрели по дороге на следы тех первых двух волков. Оказалось, что это были молодые. Видимо, семья.

Трудно объяснить действия старых волков. Неужели они уводили машину с охотниками, надеясь от неё всё-таки убежать? Почему так близко подпустили её? Наверняка, из-за рёва «мазов» не слышали мотора «газика». А старый волк был здоров! Сорок восемь кило – без жира под кожей и на кишках. Да и в желудках и у волка, и у волчицы было пусто. Всего по нескольку лосиных шерстинок.

Айкины дразнилки

Прибавился день, и зашевелилась лесная живность.

Всё дольше посиживает на своём любимом кормовом дереве белка. В ясное утро далеко слышно, как жустрит белочка еловую шишку, добывая из-под чешуек лакомые зёрнышки.

Мой дом стоит на берегу Печоры в верхнем (откуда течёт река) краю посёлка. Огромные ели и пихта раскинули ветви над самым забором.

Каждый день по утрам бесится на цепи моя Айка. Это, значит, пришла на своё дерево белка с шишкой в зубах и уселась её разделывать прямо над айкиной будкой. Каково переносить такую насмешку охотничьей собачке, которая не пропустит на охоте ни одной белки на дереве?

Как-то было, что сразу две белки сидели на одной сосне, но этого я сначала не знал. Айка облаяла эту сосну. Одну белку я снял, и она упала. Собачка моя проводила её взглядом, пока она не воткнулась в снег, только хвост снаружи, подбежала к ней, понюхала и снова к сосне – давай лаять. Гляжу, а по веткам другая скачет, снял и её. С этого случая Айка всегда будто считала белок. После того, как я добуду белку с облаянного ей дерева, сразу она от него не отходит, ждёт, может ещё одна объявится. Посидит с минутку, послушает и только тогда за новой добычей.

Но когда белка шелушит шишку прямо над Айкой да ещё возле дома – это трудно перенести, и собака хрипнет от лая, хотя белка на неё ноль внимания.

В бинокль мне хорошо видно, как ловко белка управляется с шишкой. Крутит она её в лапках, мелькают оранжевые зубки-резцы, сыплются на Айку чешуйки от шишек, медленно летят маленькими вертолётиками крылатки от семечек.

Айка уже не лает, а скулит. Белка роняет прямо на неё стерженёк шишки с кулачком несгрызанных чешуек на самом кончике и короткими скачками, с ветку на ветку, уходит к вершине ели за новой шишкой. На меня она тоже не обращает внимания, привыкла.

Вот белка, балансируя, подбирается к самому кончику ветки и откручивает шишку, работая и лапками и зубами. Потом с шишкой в зубах она соскакивает на прежнее место, и всё начинается сначала – скуботок беличьих зубок, лай и скулёж Айки.

До чего же любят белки грызть шишки на одном и том же своём кормовом месте!

Нетронутый простор скованной льдом и заваленной снегом Печоры вроде бы и не напоминает ещё о далёкой весне, но ты понимаешь, что там, подо льдом идёт своя жизнь, подлёдная, не видимая нами. Она не застыла в ледяной воде. Нет! Скользкий налим, медлительный летом, сейчас полон энергии – нерест его уже заканчивается. Он словно даёт невидимый и неслышный сигнал к началу года продолжения жизни.

В это время в печорской тайге появляются огромные стаи клестов. Воздух буквально звенит от их кликанья. Многие ли знают, что эти птички замечательны тем, что гнездуют в самые лютые морозы. Птенцы выводятся обычно в марте, а иногда и в феврале.

Клёст-еловик шелушит лиственничную шишку.

Кажется непостижимым – мороз за тридцать, а голые птенцы и не думают замерзать, обогреваясь теплом матери и своим, хотя греет-то она их только сверху. Родители кормят птенцов кашицей из полупереваренных семян сосны или ели, пока не окрепнет и не перекрестится клюв. Только тогда молодёжь начинает шелушить шишки.

Клесты очень падки на соль. Был вот какой случай.

Долго, до самой весны, мы не ходили к одной избушке. Когда мы весной пришли к ней, то обнаружили, что подоконник с наружной стороны прогрызен неизвестным зверем почти насквозь. Что за чудо! Главное, меленько так отгрызено, аккуратно. Мыши? Полёвки? Но зачем?

А потом разобрались. Всё дело было в соли, которую оставили «зимовать» прямо на подоконнике, прислонив к стеклу. Соль набрала влаги, потекла, и подоконник просолился насквозь. Солёное обнаружили клесты, колупали щепочку за щепочкой и постепенно чуть ли не наполовину прогрызли и подоконник и раму.

Кто саночки возил?

Уходят, уходят короткие дни всё дальше, и в лесу становится как-то веселее. И утра другие, и вечера, а в ночном запахе зимней февральской тайги уже чувствуешь весну.

Синичьи стайки копошатся в еловых занавесках не так молчаливо как в хмуром декабре, и поползень рядом с ними громче посвистывает, отыскивая среди складок коры кедровые орешки, которые он и его собратья затолкали туда осенью.

Стали наливаться оранжево-алым цветом брови у глухаря, тетерева и рябчика. Если тих ясный февральский день, если ласкает солнечный луч макушки елей и застывших берёз, иногда слышишь, как где-то погуркивают косачи…

Проходя ельником вдоль речки, я достаю рябчиный маночек, который таскаю с собой почему-то на охоту в любое время года. Он словно прижился на ремешке около компаса во внутреннем кармане.

Останавливаюсь на краю поляны, окружённой елями и черёмушником. Самое рябчиное место! Вон и лунки ночные видно на её середине. Где-то неподалёку наверняка рябчики сидят. Нахохлился какой-нибудь петушок на сучке около самого ствола ёлки, поворачивает точёную головку с красными бровками, хохолок поднимает, словно удивляется. Он меня уже услышал, конечно, а, может, и видит. Только я его – нет.

Подношу маночек к губам и свищу петушком. Не может быть, чтобы он в такой─то денёк да не откликнулся. Прилететь, скорее всего, не прилетит – не весна ещё. Однако засвистеть должен, если сидит где-нибудь рядом.

Снова дую в маночек, прикрывая край дырочки пальцем, чтобы звук был точнее, и… всего в двух десятках шагов раздаётся звонкий тончайший свист, прекрасная весенняя песня рябчика-петушка: «Тиии-тиии-тиу-тири-ти-тить!» Ах, как хорошо! Откликнулся, миленький! Давай, наманивай весну!

Шевельнулось что-то в том месте, откуда донеслось это музыкальное чудо, и из тёмно-зелёной завесы, осторожно ступая по толстой еловой ветке, сделал два шага и показался мне весь сам рябчик. Тут же разглядел меня и – пр-р-р-р – помчался через поляну. На другой её стороне он зацепился за черёмуховую ветку, утвердился, хлопая крыльями, на ней и замер, глядя в мою сторону.

Ухожу, осторожно ухожу обратно в ельник – пусть сидит и греется на солнышке. Не буду прогонять его с поляны.

Топчу лыжню через болото и поднимаюсь на чистую сосновую рёлку. Высоченные стволы пламенеют на вечернем солнце. Под ними набросаны маленькие обломки веточек с хвоей, самые кончики, как кисточки. Это глухари здесь кормились.

След «чертившего» глухаря.

А это что? Будто кто маленькие саночки с хворостом вёз. След неширок, полметра, может, чуть больше. Это какой-то самый ярый глухарь-петух спланировал «на пол» и прошёлся по рыхлому снегу, чертя крыльями, словно на току.

След не очень чёткий – не тот ещё глухариный чертёж. Не тот, что в марте на хорошем насте, присыпанном свежим снежком. Тогда каждый коготок, каждое пёрышко печатается.

А тишина-то какая! Тишина, голубое предвечернее небо, синие, синие тени, и солнышко тихо светит-пригревает, словно весной. Да ведь до неё совсем недалеко!

Следы зимы

В феврале лес под ветром шумит как-то иначе, совсем не так, как летом, осенью или в середине зимы. Может быть потому, что на ветках нет ещё листвы, но нет и снеговой нáвиси, кухты, может, и потому, что в нём какие-то другие, совсем не зимние запахи. В его шуме какая-то новь, и дует он как-то особенно нажимисто и сильно. Вот поэтому он, наверное, и кажется совершенно новым.

Но, почему же новым? Он ведь именно таким и знаком мне в преддверии каждой весны. Так же, как и прошлом году, к концу зимы он треплет берёсту на молодых берёзках. В солнечную погоду на их стволах светятся лохмушки, а ветер окончательно обрывает эти клочья. Они летят, катятся по снегу, скапливаются возле сугробов, в западинках, в лосиных следах-ямах, на лыжне, словно истлевшая, выброшенная одежда.

Когда стает снег, кусочки этой тончайшей берёсты лягут на землю. Это следы зимы. По ним видно, где бродил лось, а где ты торил лыжню. Иной раз удивляешься, по каким непролазным кустам ходил зимой. А чего удивляться? Ведь шёл-то порой поверх кустов, почти заваленных толщей снега.

Весенние вздохи

Уже в первой половине марта горы вокруг Телецкого озера начинают отогреваться. Они как будто дышат, и вся долина озера, закрытого льдом в трещинах, наполняется их сизым дыханием. К середине дня, если он солнечный, дымка закрывает дальние хребты, и они смотрятся сквозь неё как плоские декорации.

Дышат горы, и озеро тоже начинает дышать. Вздохи его глубоки и величественны. Они похожи на мгновенно родившийся и постепенно исчезающий гул реактивного самолёта, который проходит над тобой высоко-высоко. Под лучами солнца греется лёд и лопается длинными трещинами.

Иной раз, сидя на берегу в Яйлю, вдруг услышишь это. Где-то далеко, может быть, около Большого Корбу, рождается начало трещины. Километров за десять приходит к тебе этот звук, и ты слышишь, как прямо на тебя с гулом мчится щель. И вдруг у самых твоих ног тоненькой трещинкой прочерчивается снег на льду, и звук исчезает. Только последний шорох держится в твоём сознании.

А если рвёт лёд в заливе Камга, и трещина мчится на запад к Юрге, ты можешь проследить, как она, невидимая, гудит слева направо по самой середине озера. Гул её перемещается за две-три секунды больше чем на десять километров. Это особенно сильно бывает слышно, когда щель рвётся с востока на запад.

Тогда в посёлке все прислушиваются, как грозно и задумчиво вздыхает озеро, и говорят:

– Шшель пошла!

Там произносят не «щель», а «шшель».

Андрей – алтаец. Ему лет под пятьдесят. Невысокий, он нe кажется сильным, однако голову коню к земле пригибает. C ним я ходил зимой в тайгу. Его же я и попросил показать, как надо ловить бурундуков. Дело в том, что мечение и кольцевание диких животных входило в мои обязанности.

– Э, дорогой, – усмехнулся Андрей. – Курюк2 ловить, большой ум не надо! Давай покажу.

Он принёс манок, сделанный из металлической гильзы, и немного лески. Ha конце недлинного прута навязал петельку из этой лески – сделал силок.

– Айда! Сегодня, однако, словим его…

Пока мы шли по посёлку, Андрей обстоятельно говорил:

– Раньше вот было! Весна придёт – каждый охотник бурундука ловит. Весной что делать? Киш3 – совсем не был, белка – шкурка плохой. Курюк из норы вышел, бегает, жена ищет. Свистит, беспокоится. Бери манок, свисти. Говори в манок – курюк-курюк. Это самка так кричит. Тут его и силяй!

…В тайге кое-где лежит ещё снег. Пахнет первой травой и осиновыми почками. Солнце слепит глаза, бегут-журчат ручейки. Мы услышали, как перекликаются два бурундука, и сели на ствол упавшей сосны. Я стал манить. Справа послышался шорох, и показался жёлтый c пятью чёрными полосками на спине зверёк, бегущий во всю прыть к нам. Пушистый, прозрачный хвост он держал торчком. В нескольких шагах от нас он вспрыгнул на бревно, на котором мы сидели, и, как-то странно сгорбясь, побежал к пруту с петлёй, направленной на него.

– Hе шевелись! – шепнул сзади Андрей. – Сам в петля залезет!

Я осторожно подвёл петлю к головке бурундука, вставшего столбиком, и он стал её нюхать…

Вероятно, я слишком сильно рванул удилище вверх, потому что бурундук вылетел из петли, перевернулся, но потом никуда не убежал.

– Мани ещё! – шепнул Андрей и осторожно взял у меня снасть.

Я снова «закурюкал», и бурундук, встрепенувшись, опять впрыгнул на бревно и побежал к нам. Андрей, изловчившись из-за моей спины, навёл петлю (я видел, как затопорщилась шерсть под ней на шейке бурундука), небыстро дёрнул её вверх, и… на конце удилища заплясал бурундук. Я поставил ему на ухо метку, и мы перешли на новое место.

Бурундуки.

…Позже я самостоятельно ловил этих потешных зверьков, ставил им метки и выпускал. Иногда их собиралось около меня больше десятка, и они дрались между собой так, что шерсть летела во все стороны.

Однажды я не успел навести петлю на голову бурундука, и он пробежал под удилищем и вскочил мне на руку. Он сильно колол кожу коготками, а потом по рукаву забрался на плечо и заглядывал оттуда в лицо, не догадываясь, что голосом самки кричит мой манок, а не зверёк.

Весной y бурундуков – период размножения, гон. И они буквально теряют голову, абсолютно ничего не боятся.

Верхом на берлоге

B то время, когда произошла эта истории с орнитологом Валерием, я работал научным сотрудником в Алтайском заповеднике.

Кончался апрель, снега на склонах уже было мало, и на этих открытых местах держались стайки пролётных птиц. Заповеднику был нужен музей, и Валерка мечтал добыть для коллекции самую, что ни на есть редчайшую, птицу.

Как-то в воскресенье он решил «прочесать» склон горы Торóт в километре от посёлка, чтобы добыть на чучело какую-нибудь редкую птаху. Он взял свою «тулку», десяток патронов с бекасинником, самой мелкой дробью, аккуратно завернул в газетку бутерброд и в часов десять утра ушёл из дома.

Часа через три я услышал, как он, чертыхаясь, усердно отскабливает грязь от сапог. Я вышел на крыльцо. Гляжу – Валерий. Молчит. И взгляд какой-то странный. Я, конечно, спросил, его, как дела. Он что-то буркнул в ответ и опять молчит. Потом поднялся на крыльцо, ружьё оставил в сенях и прошёл в комнату. Я за ним. Он стоял около стола, вынимал из карманов патроны, записные книжки, «записнижки», как он их называл, раскладывал по столу, молчал.

– Ну, чего молчишь, – говорю я ему. – Рассказывай.

– А что рассказывать-то, – усмехнулся он. – Всё равно не поверишь.

– Ты, Валера, сегодня какой-то не такой. Что случилось?

– Уж случилось! – он посмотрел на меня как-то странно и говорит. – На берлоге я сидел. Прямо на медведе.

– Как это? – говорю я. – Тебе не померещилось?

– Да нет, – отвечает Валера. – Было это, было. Вот слушай. Пошёл я на Торот по Абаканской тропе. Оказывается, снега там ещё порядочно. Дошёл до первого километра и прямо с тропы повернул налево в гору.

Бродил я там часа полтора, а потом увидел горихвостку. Я к ней стал подходить, но всё не мог никак её выцелить. Это была краснобрюхая горихвостка, и мне очень хотелось её добыть, но она куда-то пропала.

Так бывает. Если птица вдруг почувствует, что за ней ходят, она сразу же исчезает. Вот я её искал, искал – так ничего и не вышло.

Потом мне захотелось присесть где-нибудь, перекусить и записать наблюдения и я стал присматривать местечко сухое. Его я увидел издали, метров с тридцати. Там земля без травы бугром лежала на склоне, будто кто-то специально её здесь насыпал, и сверху уже просохла.

Я уселся на этот бугорок лицом к озеру и ноги поставил вниз по склону. Совсем, как на стуле. Ружьё положил рядом на землю и упёр его прикладом в камень, чтобы не уехало вниз.

Сижу и любуюсь природой. Внизу подо мной, где кончается крутяк, большой сугроб. Прямо из него торчит большая сосна, но вершина её ниже меня, так что не мешает мне смотреть вперёд. Всё было хорошо видно и впереди и вокруг – и озеро подо льдом и редколесье с оттаявшими полянами.

Развернул я газету с хлебом, положил на колени, жую, смотрю вокруг. Так всё хорошо – солнышко пригревает, в посёлке, слышно, лают собаки, и кто-то стучит топором.

И вдруг подо мной раздаётся какое-то шипение вроде, со свистом. Сразу я как-то не обратил на это внимания. А снизу, прямо из-под меня, опять что-то шипит. Вот так: «Щ-щ-щ-щ!»

Тогда я убрал газету с хлебом, положил её на землю и посмотрел вниз, под себя. Около самых сапог в этой куче земли была дыра. Как я её сразу не заметил! Шипение шло оттуда. Я подумал сначала, что это змеи отогрелись на солнце и шипят. Потом подумал, что раз в земле дыра, то это нора барсука. И он сердится, что не может из норы выйти.

Тогда я встал перед этой дырой на колени. Так, что солнце светило мне в спину, левой рукой упёрся в склон ниже дыры, а правой – в её верхний край. И заглянул внутрь. А оттуда всё так же шипел и шипел кто-то.

Там внутри было темно, и я его не сразу разглядел. И вдруг увидел от своего носа, сантиметрах в двадцати, морду медведя. Нос, глаз и мохнатое ухо!

Медведь не шевелился. Только внимательно смотрел на меня, ворочал носом, моргал и почему-то равномерно шипел.

Вот так мы и смотрели друг на друга несколько секунд. Потом схватил я ружьё и на четвереньках задом пополз вниз по склону.

Медведь из берлоги за мной не вышел.

Около сугроба, у сосны, я вскочил и побежал, а потом остановился, вытряхнул из сапог снег и пошёл домой. А хлеб так и остался там около медведя. Интересно – он его съест?

Вот и вся история, которую рассказал мне Валерий.

На следующий день мы ходили к этой берлоге. B ружьях у нас были патроны с пулями, но медведя там уже не было. Только газета от валеркиного завтрака валялась внизу, около сугроба.

На солонце

Этот солонец был виден издалека – почти от самого устья Чулышмана. Оттуда, с песчаных наносных отмелей, поросшим ивняком и тамариском, просматривался Кыгинский залив. B самом его конце, как бы в углу, возносились мощные скальные пласты.

Прямо над ними, там, где они уже были покрыты почвой и зеленью, серели небольшие выходы минерализованных глин. Это и были солонцы. И маралы выгрызли в них пещерки. B одной из них я бы свободно поместился. Остальные – поменьше.

Была пора, когда на маральих тропах, на звериных переходах начинает попадаться свежий помёт этих оленей, состоящий целиком из глины. Этакие светло-жёлтые глиняные катышки. Олени грызут и едят глину. В апреле маралы начинают посещать солонцы, переходя на сочные травянистые летние корма. Этим они и промассируют свой кишечник и избавятся от внутренних паразитов.

В тот майский день шла низовка, и ветер волочил по склонам рваные серые комья облаков. Моросил дождь, и погода была совсем не майская. По тропе над Кыгинским заливом я шёл, закутавшись в зелёный плащ-дождевик. Около тропы я поднял взъерошенного какого-то рябчика, который, словно угорелый, умчался от меня в глубину березняка, то и дело задевая за ветки крыльями.

Я приготовился увидеть на солонце маралов, но то, что они появились сразу неподалёку от меня, было полной неожиданностью.

Как только я вышел к солонцу, от него шарахнулись и побежали сразу несколько оленей. Я не успел сосчитать, сколько их там было, потому что поскользнулся на мокром склоне и чуть не укатился под обрыв. Я только увидел, как они метнулись от солонца.

Пока я поднимался, зверей и след простыл.

Зато в следующее мгновение на склоне чуть пониже меня из-за кустов появился красавец маpал. Ах, какие у него были рога! Какие панты! До него было метров тридцать, не больше, и он шёл прямо через поляну, укрытую прошлогодней сухой травой.

Всё, что могла дать оленю природа, было и у этого марала. Величавость не позволяла ему так просто умчаться – видно, это был старый и мощный зверь, который, пожалуй, не побоялся бы схватиться с крупным хищником. Эта величавость подчёркивалась и тем, что марал находился в состоянии полной готовности умчаться, как только окажется ясно, откуда грозит опасность. Он шёл подтянутый, словно офицер на параде, и не мог никак понять, откуда грозит ему опасность. Уши его, два огромных мохнатых звукоуловителя, работали из стороны в сторону.

Я свистнул – марал словно содрогнулся, но не умчался, а лишь пошёл быстрее. Я свистнул ещё раз и зверь, уловив, откуда идёт этот свист, махнул в мою сторону головой и легко унёс своё могучее тело и могучие рога за соседние кедры.

Медведь сомневается

Случилось всё, когда я менял плёнку в фотоаппарате, а Виктор стоял рядом и смотрел, как я это делаю. Тамара тоже смотрела на нас. Потом я уронил плёнку на землю, в мох, и Виктор сказал громко: «Кассета раскроется!»

Я думаю, что медведь уже нас видел, когда мы остановились, чтобы сменить плёнку, и наблюдал за нами. Но после громких викторовых слов он пошёл на махах в гору. Ему, конечно, было удобно наблюдать за нами, потому что там, где он сидел, тропа после крутого подъёма переходила в ровную площадку (это мы уже потом выяснили). Теперь-то я понимаю, что он слышал, как мы тихо шагали по тропе к Аю-колю, но почему-то ждал нас и не уходил.

А потом мы остановились сменить плёнку и затихли. Я и Виктор стояли, а Тамара села в мох и отдыхала.

Медведю стало интересно, куда это мы пропали, и он подошёл к краю площадки, выглянул оттуда и смотрел на нас. До него было не больше пятнадцати метров.

После того как Виктор сказал, что кассета может раскрыться, медведь на махах пошёл в гору. От ровной площадки, где сидел медведь, тропа уходила вправо и поворачивала к скале, которая была перед нами. Медведь стал под ней и смотрел сверху вниз.

Он был большой, этот медведь. Он стоял от нас метрах в тридцати под скалой в тени, и поэтому шерсть его не светилась, как это бывает, когда зверь стоит на солнце. И глаз его тоже не было видно. Но нос! Нос вертелся во все стороны голым чёрным зверьком на конце морды медведя. Ноздри открывались и закрывались – медведь нюхал воздух. Но ветер тёк от него к нам, и зверь не понимал, кто мы.

Я подумал: «А какие же мы? Какими видит нас медведь?»

Когда он ушёл, я сказал Виктору и Тамаре, чтобы они остались на месте, а сам пошёл туда, где только что стоял медведь. Оттуда я увидел две маленькие фигуры, по пояс закрытые кустами. Они были малы ещё и потому, что я смотрел на них сверху. И медведь тоже смотрел на нас сверху, и мы тоже казались ему маленькими. И всё-таки он уступил нам дорогу.

Я подозреваю, что медведь даже не разобрался, кто мы есть. И всё-таки ушёл. Hа всякий случай.

На лодке по озеру

Мы вырываемся из Камги на буксире у маленькой лодочки, которую ведёт Áтук Козагáчев. Вместе с Анатолием Пыжáнкиным он едет в южный конец озера рыбачить.

Ещё в Камгинском заливе мы почувствовали, что задула низовка – обычный ветер с севера. Наверное, принесёт сегодня снег.

Проходим мыс Айрáн. В высокую воду, летом, он отделён от берега не очень глубокой полоской воды и торчит из озера маленьким каменным островком. На нём растут чахлые сосны. Эти сосны оплели корнями камни и цепляются за каждую трещинку.

Сразу за Айраном снегом встречает нас низовка. Волны бьют в правый борт и заливают наши лодки. Верёвка, соединяющая их, то натягивается струной, то шлёпает по воде. На буксире идти уже опасно. Отцепляемся и ставим парус…

По Телецкому озеру на буксире.

Ветер в спину! Как хорошо! Теперь впереди сорок пять километров на юг от мыса Айран до самого Кырсая.

Ветер в спину! Свистит низовка и несёт над чёрной водой белую круговерть весеннего снегопада.

Я сижу на корме нашей маленькой лодки и держу рулевое весло. Николай Двоеглазов, мой спутник, укрывшись брезентом, белой горкой скрючился на дне. Он весь залеплен мокрым снегом.

Впереди снег!

Парус у нас небольшой, но ветер крепкий и тянет нас прилично. Валы то и дело обгоняют лодку. Я всё время слышу за своей спиной нарастающее шипение. Это белый гребень вала нависает надо мной и мне кажется, что он вот-вот накроет меня, а вода хлынет в лодку, смоет с Николая снег, и мы не успеем отчерпать её. А вода в Телецком озере холодна – не продержишься и пяти минут.

Но нет! Вал догоняет лодку, мягко толкает её в скошенную корму, поднимает и с шипением проходит вдоль низких бортов. И лодка чуть замедляет ход – ей не под силу одолеть почти двухметровый вал. Но зато, когда вал не может обогнать наше судёнышко, лодка, словно сани с горы, устремляется в провал между валами и рассекает носом воду, как торпедный катер.

Монотонно шумит вода за бортом, шипят гребни волн, и свистит ветер, дёргая парус и мачту.

Почему-то в таком разгуле стихии хочется орать или петь что-нибудь громовым голосом. Может быть, потому, что хочется показать, кто ты такой в этом пространстве между небом, горами и водой.

И я ору, пою, до хрипоты ссаживаю голос, сжимая весло залубеневшими пальцами.

Суу-тарт-та

Речка Ташту была какого-то глиняного цвета – значит, вверху случился обвал или прошёл оползень, а вода вымывает глину из него и несёт в долину.

Тропа по долинке этой речки явно была не для людей. Её протоптали медведи, маралы да кабарожки. Одним словом, звериная тропа.

Мы то лезли по ступенчатым камням, прижимаясь к ним животом или щекой, то быстро – насколько позволяла ноша – перебегали через струящиеся осыпи. Камни катились от нашего движения. Перескакивая друг через друга, они постепенно увлекали за собой более крупные, и потом возникал внизу маленький обвал. Их стук напоминал об опасности. То и дело приходилось перелезать через сырые и замшелые стволы упавших кедров. Иногда подгнившая кора отваливалась большими пластами, обнажая осклизлую поверхность гниющего ствола. На нём кое-где копошились белые жирные личинки жуков-короедов.

И всё же лучшего пути не было. Все тропы в горах, которыми пользуются люди, вначале были проложены зверьём.

Вверху действительно прошёл оползень, и нам пришлось лезть по нему на четвереньках – настолько был крут склон. Тропа всё-таки была звериной, и нам кое-где приходилось становиться зверями.

Переходим оползень.

Это был мой первый выход в горы, горы Алтайского заповедника.

Часа через три после начала подъёма и я, и ботаники, Иван с Франческой, вымотались и через поваленные деревья буквально переползали, руками перекладывая ноги на другую сторону ствола.

Алтаец Андрей Натов, наш проводник, шёл бодро, иногда иронически поглядывая на нас. Он, наверное, думал, что вот, мол, какие здоровенные и молодые ребята, а немного прошли и – готово! – ухайдакались. Нашу усталость уже и скрывать было нечего.

Сеноставки бегали в курумах, каменных россыпях. Они высовывались из-под камней и испуганно глядели на нас, шевеля раздвоенной заячьей губой – недаром заячьи родственники. Потом, свистнув, мгновенно исчезали в расщелине и тут же выскакивали из какой-нибудь соседней дырки… На камнях были аккуратно разложены травинки – сеноставки сушили сено.

Андрей сказал: «Однако погода хороший будет». Мы удивились, потому что знали уже, что в горах погода может измениться совсем неожиданно. Однако Андрей сказал, что емурáнки, так алтайцы зовут пищух, незадолго перед дождём убирают свое сено под камни. Вот удивительный зверёк!

Солнце стояло почти в зените, но возле скал в тени было прохладно. Особенно там, где сочилась по ним сырость, и с камней можно было снимать большой, в рубаху, слой тёмно-зелёного, чуть колючего мха. Мы отдыхали около таких скал, скинув рюкзаки и прислонясь спинами к камням. Около ног гремела маленькими водопадиками речка Ташту. Чем выше в горы, тем меньше становилось воды в речке, тем прозрачнее она была. Очень хотелось пить эту вкусную воду. Можно было наклониться и, подставив лицо падающей струе, пить, одновременно охлаждая и ополаскивая лицо. Можно было срезать борщевик, медвежью дудку, и тянуть воду, будто коктейль через соломинку.

Говорят, что распаренному нельзя пить холодной воды – схватишь не только ангину, на даже воспаление лёгких. Но пить ледяную воду и распаренному, и даже зимой можно при одном условии – ни в коем случае не садиться остывать, а идти, пока не пропотеешь.

К седловине, где можно было ночевать, мы предполагали выйти ещё до захода солнца, но просчитались. Когда выбрались на неё, потея и задыхаясь от усталости, солнце ушло за вершины гор и воздух захолодал. Сразу стала остывать мокрая от пота одежда и липнуть холодным к разгорячённому телу.

Засиреневели гольцы, а травы и кусты стали однообразного лиловатого цвета. Только разлапистые кроны кедров по-прежнему были серовато-зелёными. Вершины гор, затемневшие в этот час, чётко проступили на светлом ещё небе.

Темнота в долины упала быстро.

На переломе ближайшей горы появился вдруг силуэт оленя, задержался на мгновение и тут же исчез в сумерках на нашей уже стороне склона.

Андрей повернулся к нам и прошептал: «Мыйгáк! Маралуха!» – и медленно опустился на колени за кустом карликовой березки. Мы тут же упали, как подкошенные, ещё и потому, что сил совсем не осталось. Были рады любой передышке.

Вслед за маралухой там же возникли ещё три силуэта и, не останавливаясь, растворились на нашей стороне склона. Потом они, все четыре, вышли на более светлое место и направились своей тропой прямо на нас. Вечерний воздух, охлаждаясь, тёк вниз, в долины. Звери не могли нас поэтому учуять и подошли совсем близко. Уже и без бинокля было видно, какая у них рыжая клочковатая шерсть на боках и как они старательно вытягивают губы, чтобы сорвать лист левзеи, маральего корня. Маралухи брели медленно и подошли почти в упор. Почему-то ни у одной не было телёнка.

Вероятно, кто-то из нас не выдержал долгой неподвижности и шевельнулся. Маралухи сразу замерли и повернули уши в нашу сторону. Одна дожёвывала какой-то длинный стебель, и он постепенно исчезал у неё во рту. Она шевелила правым ухом, поворачивая его в разные стороны. То, что она жевала травину, наверняка мешало ей понять, что же всё-таки увидели или услышали её соседки.

Вдруг она прянула в сторону и назад и наткнулась на тех двух, которые стояли вплотную к ней. Потом разом все четыре маралухи заскакали вдоль склона к ближайшим кедрам. Они растворились в сумерках, похрустывая валежником и мелькая большими желтоватыми заплатами на задах.

На седловине воды не оказалось. Андрей надеялся, что она сохранилась в ямке, где раньше всегда была, но теперь там оставалось всего ничего, на самом дне. Пришлось её оттуда аккуратно вычерпывать. Набрали лишь полкотелка грязной жижи, аккуратно процедили через платок, вышло всего по половине кружки какого-то странного чая.

Наша палатка на перевале Суу-тарт-та.

Палатку мы поставили в мелком подгольцовом пихтаче под одиноким большим кедром, в самых его корнях. Всю ночь ветер гулял над горами и в долинах и таинственно шумел в кедрах, не затихая. Мы плохо натянули шнуры, и стенки палатки то надувались парусом, то опадали.

Вокруг нашего становища похрустывал валежник. Может, это ходили какие-то звери? Или мне просто хотелось, чтобы они ходили вокруг нашей палатки?

Спалось плохо. Изредка я расстёгивал у палатки вход, высовывал голову наружу и видел ветер, потому что кедры едва различимо качали ветками. Я светил фонариком по кустам и мелким пихточкам и ждал, что луч вот-вот высветит медвежью тушу. Но ничего такого не было, и я, надышавшись тайгой, снова укладывался на своё место, в щель между Иваном и Андреем. Франческа притихла с краешку.

К рассвету ветер утих, перед восходом солнца стало совсем холодно. Туман поднялся из долин, и в палатке всё отсырело.

Утро разбудило нас весёлым тьвяканьем поползня на кострище. Я выполз из палатки, и поползень улетел на кедр, подняв крыльями облачко серого пепла. Отсыревшие головешки сильно пахли чёрной баней.

Туман стоял выше нашей седловины. В той стороне, где угадывалось солнце, сияло так, что со сна было трудно смотреть. Мы озябли и запалили костёр. Синий дым быстро поднимался в безветренном воздухе и уходил в туман.

Потом я часто вспоминал эту седловину, которую мы назвали по-алтайски «Суу-тарт-та». Андрей перевёл нам его с русского. А придумали мы его назвать «Вода в мешке».

Получилось вот как. На седловине воды не было. Ту грязь, что ещё немного сохранилась в ямке, водой нельзя было даже назвать, не то, что пить. Тогда мы решили притащить со снежников мокрого плотного снега и использовать его как воду – таять и кипятить.

Погревшись у костра, полезли с пустыми рюкзаками к тем самым снежникам, которые заметили, когда поднимались к седловине. Тогда, вечером, эти поля нерастаявшего снега были лилово-розового цвета и казались совсем небольшими.

Но когда мы к ним подошли, первое впечатление оказалось обманчивым. Они были огромными, эти поля, и им не суждено было растаять до новых снегов.

Мы плотно набили рюкзаки тяжёлым мокрым снегом, а потом сидели на твёрдых рюкзаках и в июле, словно в январе, дули на занемевшие от холода красные пальцы.

Поверхность снежников была истоптана маралами. Они ходили сюда днём, чтобы уберечься от гнуса. Я представил себе, а потом не раз видел, как ходят эти, рыжеватые летом, крупные олени по снегу. Они не проваливаются в него, потому что он плотный, и копыта их печатают чёткие следы. Каждый из них похож на сердечко.

Когда мы подходили сверху от снежников к палатке, почти рядом с ней увидели марала-пантача. Большие были у него рога-панты. Он стоял за палаткой и смотрел на нас. Мы были немного выше его, и он внимательно нас разглядывал. Нечасто, видно, в то время ходили люди на перевал Суу-тарт-та, и марал потому совершенно нас не боялся. Потом он спокойно пошёл в гору. И долго ещё мы видели, как исчезает и снова появляется среди мелколесья корона его рогов. Марал осыпáл росу с кустов и травы, и за ним тянулась широкая тёмно-зёленая полоса. Потом он ушёл в туман.

Мы так вымокли в этой холодной утренней росе, будто в пояс перебрели горную речку. Жгли костёр, пили чай из растопленного снега и сушили одежду.

Потом стали подниматься на вершину горы Тоолок, что в переводе с алтайского значит шар, круглый.

Кончился лес, кедры и пихты остались где-то там, внизу. Солнце грело нам спины. Склон становился круче и круче, и подниматься приходилось всё время согнувшись. Когда мы останавливались на передышку, можно было видеть огромную горную страну. С каждым метром подъёма открывались новые хребты. Ветер шёл с юга, и, казалось, в нём были запахи дальних пастушеских стоянок, аромат горных трав и прохлада нетающих снегов.

И вот мы вылезли, наконец, на плоскую вершину гольца Тоолок. Она была совсем неширока и устлана битым камнем, словно специально кто-то сделал это к нашему приходу.

Когда видишь такое, захватывает дух!

И только мы собрались прокричать «ура!» и отпраздновать победу, как с противоположной стороны показалась из-за камней лобастая голова медведя, и тут же выскочил на вершину медвежонок. Не сговариваясь, мы закричали вместо «ура!» непонятно что. То ли напугались, то ли просто так.

Медведица мгновенно развернулась, рявкнула и исчезла за камнями вместе с медвежонком. Мы кинулись посмотреть на них и увидели, как они мчатся вниз и немного наискось по склону через заросли карликовой берёзки. Медведица сильно вскидывала задом, а медвежонок подпрыгивал словно мячик. Они пронеслись по совершенно голубой от цветущего водосбора поляне и словно провалились в какую-то яму. Всё это произошло настолько быстро, что я позабыл про висевший у меня на груди «Зенит». До него ли мне было, когда я первый раз в жизни увидел медведей.

И вот мы стоим на плоской вершине гольца Тоолок. Ветер треплет наши рубахи и холодит разгорячённое тело, давит на нас с ощутимой силой. Мы ещё во власти встречи с медведями и возбуждённо обсуждаем это происшествие. Но постепенно огромность горного пространства начинает действовать на нас, и мы отдаемся созерцанию того необычного, что окружило, наконец, наши души.

Насколько охватывает глаз, идут один за другим горные хребты, словно каменные волны, застывшие в вечном покое. Невозможно различить в голубом воздухе границу неба и гор, потому что сияет солнце, а голубая дымка застлала все дали. Такое ощущение, что ты неподвижно летишь в пространстве и будешь ещё долго так лететь. На десятки километров к северу уходит гигантская долина Телецкого озера и словно растворяется в бесконечности.

Удивительно меняется настроение, когда выйдешь на вершину большой горы. Как бы ты ни устал – тебе хорошо. Хорошо оттого, что ты выбрался, наконец, на эту вершину, что можешь смотреть на десятки километров вокруг, что ветер словно мягкими руками гладит твои щёки и теребит рубаху. Сколько ни бывал я потом в горах, ни разу не был на вершине, над которой не было бы ветра. Он над горами, наверное, всегда.

Когда одолеваешь вершину, одолеваешь не только её, но и себя. Конечно, есть вершины и выше, но эта – твоя, и этого у тебя никто не отнимет. Здесь кончается Земля, здесь кончился твой путь. Остаётся только любоваться тем, что вокруг тебя, стараясь не думать, что скоро начнётся спуск и, может быть, ты навсегда распрощаешься с этой вершиной.

Иван вырвал из записной книжки листок и написал на нём «Здесь были…» – наши фамилии, имена и дату этого солнечного дня. Я достал коротенькую энтомологическую пробирку, свернул бумажку трубочкой, вложил её в эту пробирку и крепко заткнул чёрной резиновой пробкой. Потом, подняв камень, сунул под него пробирку и опустил его.

Она лежит там, на вершине горы Тоолок, уже больше полувека, если только не сожгло её молнией. Они постоянно бьют в вершины.

Жёлтый дым. Облако.

В конце мая на прияйлинской террасе цветут березняки. В это время над озером гуляет весёлый сорвиголова ветер. Он катается по цветущим склонам, прыгает по ущельям от стенки к стенке. Вдруг, чуть касаясь воды, пробежится от берега в озеро и обратно, оставляя исчезающий тут же след, и пропадёт куда-то.

Телецкое озеро. Середина мая.

Или неожиданно сорвётся с места и помчится по березняку, выдувая из каждой серёжки лёгкий жёлтый дымок. Этот жёлтый дым, набирая в себя всё новые порции, растёт, клубится, поднимаясь над зелёно-белым березняком, а потом ложится на озеро. Тогда поверхность воды покрывается словно жёлтенькой кисеёй, которая быстро рвётся на полосы и извилистые ленты, а потом тонет, мутя чистую-чистую воду.

Из горы стало расти облако.

Сначала это был маленький комок, упорно цеплявшийся за макушки кедров, стараясь от них не оторваться. Потом с озера пришёл влажный ветер, и маленький комок ваты на горе стал пухнуть силой принесённых ветром водяных паров. Этот комок становился всё больше и плотнее, а потом, меняясь в форме, медленно пополз вверх по склону, вбирая в себя новые порции невидимой воздушной влаги и облизывая поляны и деревья. На вершине горы, став ослепительно белым, комок стал напоминать настоящее облако.

Упрямо держась своим основанием за сучья деревьев на вершине горы, маленькое облако стремительно (да-да! именно стремительно!) стало расти. Будто кто-то невидимый громадными ладонями выглаживал края растущего облака. Изредка выбеленные клубы, словно чьи-то кулаки, небыстро высовывались из боков облака, а его вершина постепенно начала разваливаться.

Рождение облака.

Видно было, что облако растёт изнутри, потому что только самая середина вершины выталкивала из себя белые сгустки конденсированного пара.

Облако становилось выше и выше. Оно казалось плотным, словно снег, и было страшно, что всё это непрочное великолепие рухнет под собственной тяжестью и покатится по склону вниз, как грандиозная снежная лавина.

Но вот, когда облако выросло до потрясающих размеров, вершина его словно уперлась в невидимый потолок, и рост прекратился. Дрожащее серое подножие бугристой белой громады истончилось и отпустило, наконец, гору. Облако неторопливо и величаво тронулось в путь.

Я сидел на корточках у самого ручья и чистил зубы. Позади, шагах в пятидесяти, около палатки переговаривались Ким и Иван, мои попутчики, и трещали дрова в костре. Ребята готовили завтрак.

Горное утро, как обычно, было прохладным, туманным. Крупные капли росы, стекая, звучно стучали по листьям. Вершины подгольцового пихтача прятались в тумане. Где-то, ещё выше этого пихтача, выше тумана, невидимой возвышалась одна из вершин хребта Корбу. Зубы ломило от ледяной воды, и перед тем, как прополоскать рот, я грел её в ладонях, сложив их ковшиком.

…Бывает, что неподвижный, устремлённый в одну точку взгляд схватывает вдруг какое-нибудь движение совсем в стороне от направления взгляда. Tо же случилось и в этот раз.

Я засмотрелся на воду в ладонях, а слева мне почудилось какое-то коричневое мелькание. Я повёл туда глазами и замер. Вода медленно стекала между пальцев в ручей, и я боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть соболя, который шёл прямо на меня.

Если сидеть неподвижно, то почти каждый зверь не сможет отличить тебя от пня или коряги. Даже волк (на что уж умён!) и тот ошибается. Стоящего же во весь рост человека звери распознают в два счёта.

Я не двигался, а соболь небыстро приближался. Он был занят своими делами и меня не замечал.

Вот он покопался под колодиной и что-то стал есть, наклоняя голову набок, как собака, грызущая кость. Потом вскочил на колодину и проскакал по ней до высокого, в рост человека, пня, который был от меня метрах в десяти ниже по ручью, прыгнул на него, собрался в комок и стал смотреть по сторонам. Ветра не было, и зверёк не мог меня учуять. Он спокойно сидел на этом замшелом пне и, видно, просто отдыхал.

Наблюдать за ним было очень неудобно – я не успел поднять голову и смотрел исподлобья. Соболь был в летнем меху и казался гладким. Не то, что зимой! Тогда мех его искрится, словно снег в мартовских тенях. Зато сейчас была видна каждая линия тела, струящегося даже в медлительных поворотах.

Ребята у палатки громко засмеялись и заговорили. Соболь вскинулся, встал столбиком и спрыгнул с пня. Потом он скользнул к ручью и стал быстро лакать воду. И тут же резко отпрыгнул, замер и, весь вытянувшись, начал нюхать её. Видно, он почуял запах зубной пасты и мыла. Долго он нюхал воду, и мне стало смешно, как он старательно изучал незнакомые запахи. Я не выдержал и рассмеялся. Соболь глянул на меня и тут же исчез в траве.

Сеноставки

Бурундук всегда кажется весёлым, деловитым и хозяйственным. Если уже он занят сбором орехов, то с утра до вечера; если «курюкает» весной, вызывая самку, то отдаваясь этому полностью; если уж исследует вашу палатку, то будьте спокойны – следы своего пребывания оставит обязательно.

Хозяйственный зверёк и алтайская пищуха-сеноставка. Размером она немногим больше бурундука. По-алтайски – сыгыргáн.

С середины лета пищуха занята заготовкой сена на зиму. Но характер у неё совершенно иной, чем у бурундука. Вечно чем-то испуганная, она с истерическим свистом кидается в щель между камней. Мелькнёт куцый рыжий задок – только дырка чернеет. Но тут же выскакивает и замирает над соседним камнем испуганная мордочка с вытаращенными глазками – что это меня напугало? Шевельнёшься – снова истерика. И снова любопытно-перепуганные глаза. Кажется, вот-вот из них брызнут слёзы обиды – ну зачем же так меня пугать!

За сеноставками очень интересно наблюдать. Особенно там, где их много. B таких местах они начисто выгрызают целые полянки, словно косой траву выкашивают.

…Сижу, прислонившись к стволу упавшего кедра. Он толст и оброс мхом. Спине мягко, и мне сидеть удобно. Наблюдаю.

Сеноставки напуганы моим появлением, носятся, верно, по своим норкам, вскрикивают, поглядывают на меня из глубины своих укрытий. Я замечаю, что иногда в чёрных дырах между камнями мелькают их глазки.

Наконец, одна высовывает голову из норки и замирает. У неё такой вид, словно она всем своим рыженьким тельцем трясётся от страха. Но любопытство сильнее и граница норки и открытого пространства – это граница страха и любопытства. И по тому, насколько далеко пищуха высовывается из норки, можно судить насколько любопытство пересилило страх.

Но вот, наконец, наступает переменный момент и сеноставка, вскрикивая от ужаса перед своей смелостью, опрометью кидается по наторенной дорожке к соседней норке, ныряет в неё, не останавливаясь, и тут же высовывается. Уже наполовину! Вид у неё словно у новичка туриста, который впервые перешёл бурную речку по тонкому бревну – и вроде нельзя было этого совершить, но дело уже сделано, и всё позади, и никак не понять – надо ли ещё бояться ужасного или уже можно собой гордиться.

Сеноставка сидит удовлетворённая. И вот она уже целиком вылезла из норы и, раздувшись от важности, посматривает по сторонам. Такое впечатление, словно она бахвалится передо мной. Но меня она уже, по-видимому, перестала замечать, потому что начинает «косить» траву.

Это самое у них интересное.

Вот она подрезала какой-то стебелёк, перехватила его зубами посерёдке и вприпрыжку побежала к соседней валежине. Травина торчит, словно громадные зелёные усы. Пищуха укладывает её поперек валежины и бежит за новой травкой. И началась заготовка!

Рядом ещё одна вылезла и тоже работает. Укладывают обе своё будущее сено. Сушат. Вот одна присела перекусить – тащила, тащила какой-то широкий лист, забралась с ним на валежину, хотела положить, но передумала и вот сидит и жуёт его. Лист торчит у неё впереди мордочки словно огромный зелёный язык, чуть шевелится и на глазах уменьшается. Пищуха совершенно не помогает себе лапками во время кормёжки. Бурундук – тот обязательно лапами будет держать «еду». А эта – нет. Ни разу я не видел, чтобы она «работала» лапками.

Для сушки травы сеноставки выбрали примечательную валежину. Она зависла и не достаёт до земли полметра. Под ней – временный склад готовой продукции. Туда сеноставки стаскивают сено и непросохшую ещё траву перед дождём. А как дождь пройдёт – снова траву на старое место, чтобы просохла окончательно.

И вот просохшую траву, готовое сено пищуха распихивают по укромным уголкам: под валежины и нависшие камни, по нижним сучкам деревьев. К осени в тайге и там и сям видишь это пищухино сено, уложенное в кучки. Сено их всегда укрыто от непогоды.

Когда зимой ночуешь около костра, то поверх пихтового лапника, пахнущего хвоей и смолой, словно бальзамом, наваливаешь сена из сеноставочьих запасов. Как-то я сказал, нашему проводнику, алтайцу Андрею Туймешеву, что нехорошо, мол, грабить зверушек. На что он мне ответил: «Ты, парень, не бойся. Марал придёт, хуже нас их обокрадёт. Мы уйдём, сыгырган всё равно свой сено будет кушать. Зато спать мягко будет. Всегда так делаем».

Живой туман

Под утро сильно захолодало, и я замёрз даже в спальном мешке. Я поднялся и, согнувшись, вылез из аила.

Светало. Кедры выставили в прозрачное небо чёрные лапы. Собаки свернулись клубками вдоль бревенчатой стены шестигранного аила. Мой Аргут поднялся и подошёл ко мне, поочерёдно вытягивая задние ноги, зевнул, потряс головой и тоже стал смотреть на восток. Среди кедров глухо стучали копытами спутанные на ночь кони.

Я пошёл за ближние кедры.

Громадная, седая от инея поляна за ними полого спускалась к обрывам над Чулышманом. Вся она поросла плотными кустиками курильского чая. Они были объедены колхозным скотом, который стоял здесь, в Кара-Тумыше. На западе небо было серо-синим, и прозрачная рассветная луна висела над холодными вершинами Чулышманского хребта. До них было не меньше пятнадцати километров напрямик. Оттуда подул холодный ветер и зашумел в кедрах. Он забирался под куртку. Стало ещё холоднее.

Поляна, у верхнего края которой я стоял, обрывалась в тёмный провал Чулышманской долины. Из него вдруг полез туман. Клочья его переваливались через край обрыва на поляну и быстро ползли прямо на меня. Сильный ветер гнал эти облачка вверх по склону. Сначала их было немного, но становилось всё больше. Они быстро скользили по поляне, исчезая в кедраче.

Один большой клок вдруг наполз на меня, и секунду или две я был в его сыром нутре. Потом снова стали видны поляна, ущелье и серое молчаливое стадо облаков, бегущих над самой землёй.

Тогда я стал нырять в эти клочья тумана. Было смешно и странно, наверное, смотреть со стороны, как я бегаю и ловлю эти маленькие облака, ползущие по поляне одно за другим. Глядя на меня, и Аргут стал гоняться за мной и прыгать в каждое облако, какое пролетало мимо него. Видно, ему было интересно узнать, что примечательного в моём странном занятии.

Я нырнул в облако, и, когда оно меня обтекало, вдруг засияло розовым. Это вышло солнце. Облака стали розовыми, но вновь становились серыми, когда попадали в тень от кедров.

Наконец, ветер выдул весь туман из долины, и стадо облаков поредело. Последние бесплотные зверюги бесшумно исчезали среди кедров. Вот торопливо шмыгнула в лес мелочь.

Вдоль поляны дул спокойный, затеплевший от солнышка ветер, слизывая вместе c ним иней c поляны. И словно не было этого великого переселения тумана из долины к вершинам гор. Только я сильно запыхался от беготни, и одежда моя отсырела.

Пришёл новый день.

Скользкое бревно

Наблюдатель заповедника Володя Смирнов предложил мне сходить половить хариусов на речке Кыге. Он приготовил удочки с искусственными мушками из медвежьей шерсти. Надо сказать, что для ловли хариусов мушки из медвежьей шерсти считаются на Алтае самыми уловистыми.

И вот мы отправились на рыбалку. Переплыли залив на лодке, около устья Кыги вытащили её на берег и пошли вверх по реке. Шли тропой над самым берегом.

Рядом с тропой, в сыром месте насобирали червей для насадки, на всякий случай, если на мушку не будет брать днём. Да, да! Именно насобирали! На Алтае я узнал совершенно новый способ добывать дождевых червей для рыбалки. Притом абсолютно чистых, без земли.

Володя взял заострённый с одного конца кол (он был у него припасён в кустах) и с размаху всадил его в сырую почву. Потом стал его часто-часто качать вверх-вниз. И червяки, как будто кто их выталкивал снизу, стали буквально выворачиваться из своих норок наружу. Володя сказал, что вилами это делать ещё лучше.

Наловили мы червей, сложили их в банку и отправились дальше. В одном месте поперёк тропы лежало старое дерево. Упало оно видно давно, потому что всё уже осклизло и было без коры. А там, где его пересекала тропа, на стволе была трухлявая выемка. Сколько ног, вероятно, наступило на это место! Ведь кто только не проходил здесь. И люди, и кони, а зверь чаще всего.

Около бревна Володя остановился и говорит мне: «В этом месте я держал медведя за ухо». Я, конечно, ему не верю. А он смеётся и уверяет, что всё правда.

– По этой самой тропе, – говорит, – возвращался я с рыбалки в прошлом году летом. Нёс десяток хариусов. Уже стемнело. Сильно шумела река. Но шёл я уверенно – тропа-то исхожена, наверное, сто раз. Сразу за поворотом должно было быть бревно вот это. Когда я подошёл к нему и уже наступил на него, то почувствовал, что в темноте кто-то большой лезет прямо мне в живот. Я ничего не успел сообразить. Только шарахнулся от того, который лез, назад. А это был медведь. Река-то шумела, и он тоже ничего не слышал, да и ветер вверх по реке тянул от него на меня. Ну, вот, шарахнулся я назад и поскользнулся на бревне. Падаю, а у самого мысль – как бы спину не ушибить. И ухватился медведю за ухо! Не успел я руку разжать, как он ухнул и рванулся в сторону от реки сквозь смородину! Клочок шерсти даже выдрал у него. Лежу я на спине, ни жив, ни мёртв, а он сквозь кусты рвётся. И ухает, и ухает! И пошёл в гору – слышно было. Потом затихло всё. Я подобрал удилище и скорее к берегу, в лодку и домой.

На следующий день я снова пошёл рыбачить. Подошёл к этому самому бревну. Вижу след медведя на сырой земле некрупный – так на трехлётка похож. Сверху мой след. А в сторону от бревна прямиком через кусты смородины проложена дорога, будто танк прошёл, и полита медвежьим помётом. Пучка, смородина и ещё всякого… Мне даже смешно стало, что медведь со страху наделал. Я первый раз увидел такое. Говорят, что от страху и медвежьей болезни медведь подохнуть может. Этот не подох – я долго следил его.

Под перекатом

Июль. Межсезонье. Охоты никакой нет. Остаётся только рыбачить.

Почти каждый вечер мы вдвоём, Юра Бедарев и я, ходим с удочками и спиннингами на Чулышман, к прозрачным ямам, где стоят лиловые таймени, и к гремящим перекатам, на которых по вечерам всплескивают радужные хариусы. Они охотятся за разными мошками, которые падают на быструю поверхность реки.

…Мы кончили рыбачить, когда солнце уже ушло за горы, и только отсвет зари сверкал на воде. Чтобы переправиться через реку, подтянули лодку поближе к перекату и стали в неё садиться. B это время Аргут заворчал, взъерошил шерсть на загривке и, напружинившись, пошёл вверх по берегу. Я, конечно, отозвал его – мало ли какого зверя учует! Может, марала… Аргут послушался и прыгнул в лодку. Мы оттолкнулись от берега, и тут же круговым течением в заводи нас понесло под перекат. Юра только подруливал веслом, чтобы не наткнуться на камни.

– По перекату плывёт пень! – вдруг сказал он.

– Не наткнись! Перевернёмся ещё… – предупредил я. – Да это медведь! Осторожно! Не столкнись!

По перекату сплывал медведь. Мы стремительно сближались, и медведь был уже почти под бортом. Даже в сумерках я видел его лобастую голову и фыркающий нос. До него было всего два-три метра. Медведь загребал сажёнками. Когда столкновение с ним стало неизбежным, Юра сильно гребанул правым веслом и вскочил на ноги. Я тоже. И не сговариваясь, мы заорали на медведя жуткими голосами… До сих пор удивляюсь, как это наш страшный вопль не был слышен на кордоне – до него было-то всего метров триста.

Аргут тоже увидел медведя и, взвыв, ринулся в воду. Лодка черпнула бортом. Медведь развернулся и поплыл к противоположному берегу. Аргут, лая и захлёбываясь в волнах, плыл за ним. Оба почти одновременно выскочили из воды, прогремели галькой и, не отряхиваясь, исчезли в лесных сумерках.

Мы наскоро привязали лодку к выворотню, схватили спиннинги и почему-то побежали в лес за медведем и Аргутом.

В лесу – тишина. Только сзади гремит на перекате река. Остановились. Прислушались. И вдруг впереди, недалеко, взлаял Аргут и злобно запышкал медведь, и стали ломиться в сторону…

Аргут появился на кордоне через час с разодранным ухом. Видно, всё-таки успел ухватить его хозяин.

Глубокий брод

Мы возвращались из Улагана в Чодро, на кордон Алтайского заповедника. Нам предстояло преодолеть брод на Чулышмане. Когда мы тропой спустились с перевала к его левому берегу, то увидели, что прибрежная полоса мелкой гальки и песка скрыта под водой. Видно, ночью где-то в горах прошёл дождь, и вода поднялась. Впрочем, этот брод и в другое, относительно сухое время был довольно глубок. Однако чтобы попасть на более мелкий, который назывался Инек-кечу, Коровий брод по-алтайски, нам пришлось бы потерять часа три, не меньше.

Нас было пятеро, и все мы были молоды, поэтому долго не стали раздумывать. Лесничий Николай Двоеглазов сказал: «Ну-ка, я на своем Эринате попробую разведать. Он посильнее ваших коняшек». Когда его рыжий иноходец был почти на середине реки, а вода уже била в седло, Николай развернул коня навстречу течению и что-то крикнул. Главврач улаганской больницы Вера Доровских, самый неопытный из нас наездник, решила, что пора двигаться, и понукнула свою кобылу, к боку которой жался жеребёнок.

Кобыла зашла в воду, жеребёнок – за ней. Но тут же его сбило течением и понесло. Он жалобно заржал. Кобыла повернула за ним и почти сразу же всплыла. Я ударил Чалку плетью и направил его вслед за вериной кобылой. Мне пересёк дорогу Николай. Он нахлёстывал Эрината, а тот, словно катер, рассекал воду грудью. Николай кричал Вере: «Не слезай с седла! Держись!»

Юра Бедарев преодолевает брод Инек-кечу.

Боковым зрением я увидел, что медсестра Юля Кочеева и главный лесничий заповедника Саша Каляев тоже уже пересекают реку, а юлин конь поплыл. Тут и мой Чалый оказался на глубоком месте. Я не стал испытывать судьбу и свалился с седла.

Надо было разгрузить коня, чтобы он плыл свободнее. Но не тут-то было! Ружьё, висевшее у меня за спиной вниз стволами, зацепилось за скатку спальника, притороченного за седлом. Оно оказалось под правой ногой, а сам я – под водой. Хорошо хоть не выпустил из рук ни узду, ни луку седла. Даже не помню, как извернулся, но уцепился за седло, и Чалка выволок меня на мелкое место.

К счастью всё обошлось. Правда, до пояса вымокли все, а я так полностью. Перемётные сумы, арчимаки, свисали, словно вёдра, полные воды. В моих была двухмесячная зарплата лесникам, и денежки потом пришлось сушить в огороде на солнышке.

Все это происшествие могло закончиться куда более серьёзно. Кони успели выплыть к берегу до того, как их утащило в порог. Но что молодым такие вещи! Только приключение да развлечение! Молодость!

Через двадцать с лишним лет Николай Двоеглазов погиб на этом же перекате, спасая двух пьяных алтайцев, а Юля Кочеева, его жена, осталась вдовой.

Кату-Ярык. Ребятёшки.

Если ехать из Балыктыюла в Чулышман, хребет Кур-Курé виден издалека. В этом районе главные вершины его. Из долины Чулышмана их не видно, а издалека, с левобережья одним взглядом можно охватить весь Кур-Куре.

Перед спуском в Кату-Ярык я остановил Чалого на крутом косогоре, отвёл его в сторону от тропы и, расседлав, привязал арканом к большому камню – пусть пасётся. Потом я расстелил потник около другого камня и к нему прислонил поставленное на попа седло. Усевшись поудобнее, я осмотрелся.

…Круто уходил вниз косогор без единого кустика и обрывался к Чулышману. Слева по нему поднималась тропа, по которой ежедневно проезжали люди из Улагана в Балыкчу и обратно. Другого пути не было.

На противоположной стороне Чулышмана по крутым склонам тоже вилась тропа. Она вела в Кара-Тумыш, Ташту-коль и Этужéк, к пастушьим стоянкам. Склоны Кату-Ярыка на той, правой, стороне долины промыли ручьи и прочертили его равномерными вертикальными бороздами. Крутизна начиналась от самых кедрачей. Кедрачи взбирались выше, к вершинам Кур-Куре, но не могли одолеть высоты, и вершины стояли обнажённые. Маленькие облачка лежали в громадных цирках. Дно их было налито озёрками, мне отсюда невидимыми.

Я достал полевой бинокль и стал смотреть в то место, где была стоянка деда Адыкáева.

Даже в восьмикратный бинокль я с трудом различал на многокилометровом расстоянии новый его дом. Рядом с этим домом стоял аил и из его макушки шёл еле видимый синий дымок. В алтайских аилах почти весь день теплится костерок, чтобы можно было быстро согреть чай для случайного путника. Почти около каждого рубленого нового дома в алтайских селениях есть составленные из жердей и крытые лиственничной корой конусообразные аилы-юрты. Летом душно в доме, и летняя жизнь у коренных алтайцев проходит почти всегда в аиле. Там прохладно, постоянно дымится костерок, а поэтому нет комаров и гнуса.

Немного выше стоянки разбрелось по косогору стадо яков. Алтайцы называют их сарлыками. Видно было, как быстро бегают телята.

Удивительно обманчивы расстояния в горах.

Вот и сейчас кажется, что до Кур-Куре рукой подать. А посмотришь в бинокль, и пропадает, как ни странно, впечатление близости этих громадных вершин.

На моей тропе показался всадник, поднимающийся в гору. Вот он скрылся за поворотом и появился снова. Маленькая алтайская лошадка споро перебирала ногами, мотала головой, торопилась.

Я посмотрел на них в бинокль и разглядел потемневшие от пота бока коня и притороченные к седлу плоские коробки. Это почтальон вёз киноленту из Коо или Балыкчи. Вот уже и простым глазом видно, как подхлёстывает всадник камчой коня и торопит, приговаривая – «чу! чу!».

Далеко внизу – долина Чулышмана.

Около меня почтальон не стал натягивать поводья – конь сам остановился и потянулся к траве.

– Дьякши лар! – сказал по-алтайски молодой парень, а потом по-русски. – Здравствуй!

– Дьякши! – ответил я ему тоже по-алтайски.

– Табыш бар ба? (Новости есть?)

– Табыш дьёх! Неме дьёх! (Новостей нет. Совсем нет).

Ритуал алтайского приветствия был соблюден, хотя ещё можно было бы спросить его о здоровье детей и о том, в порядке ли у него скот. Я уже знал, как это произносится. Но, по-видимому, ни детей, ни скота у этого парнишки не было, а я не стал испытывать свои познания в алтайском языке. Тем более что видел я этого парня впервые.

Потом он спешился, бросил повод и сел на корточки рядом со мной. Закурив, мы разговаривали уже по-русски.

Я спросил его, куда он везёт кино. Он мне ответил, что из Коо в Балыктыюл, и утвердительно спросил: «А ты новый начальник?». Потом он рассказал мне, что Анна Содонокова, пастух, вернулась недавно из Москвы с выставки и всё удивляется, что в Москве совсем нет травы, один асфальт и овечек пасти негде.

Мы разговаривали всего несколько минут, а были словно давние знакомые.

Однажды в кино я видел, как погонщик слонов садился на своего слона – вставал на свёрнутый хобот и слон сам поднимал человека к себе на спину. Я вспомнил этот кадр, когда увидел, как семилетний алтайский мальчик по имени Гришка, влезал на коня. Это был сильный, спокойный и работящий конь. Его звали Серко.

Гришка Андадиков – весельчак.

Гришка отвязывал повод от изгороди, к которой был привязан Серко и тащил его, натужившись, на середину двора. И кричал на него басом, серьезно, как его дядька, Дмитрий Кочеев: «У-у-у! Курмес!4 Шайтан! Капчай5, чёрт!» И морщил лоб и крутил в воздухе концом повода. Серко от этого будто пугался, скалил жёлтые зубы и вскидывал голову, но шёл всё-таки за Гришкой.

Потом Гришка ставил коня посреди двора и, не выпуская из левой руки повода, правой по-хозяйски похлопывал коня по широкой груди. Он похлопал бы его и по шее и по спине, но до этих мест он просто не мог дотянуться по причине маленького своего роста.

Серко делал вид, что успокоился, прикрывал глаза и, двигая челюстями, стучал зубами. Гришка тянул за узду вниз, опуская лошадиную голову почти до земли, и ловко вставлял удила Серку в рот. Серко опять будто пугался, вскидывал голову, размахивая гривой, но с места не уходил. Только переступал с ноги на ногу пару раз.

Гришка снова начинал кричать на коня строго и басом «шайтан» и «курмес», замахиваясь поводом. Потом опять притягивал серкову голову до земли и, цепляясь босыми ногами за ремешки уздечки, карабкался коню на шею, а там уж, оскальзываясь на гриве, перебирался на холку и усаживался окончательно и прочно.

По-моему, сидеть ему на Серке было так, как и мне на перевёрнутой большой лодке. Коротковаты были ещё у Гришки ноги, но он этим не смущался и только радостно щурил свои и без того узкие, чёрные глазки. И вдруг дёргал изо всей силы поводья и орал на Серка: «Чу! Чу!».

Серко задирал голову, переступал задними ногами, крутился на месте. Тогда Гришка подпрыгивал на Серке, и тот, мотая головой во все стороны, шагал к водопою.

…Вообще алтайские ребятишки отличаются жизнерадостностью, дружелюбием и крепко приспособлены к суровым тамошним условиям. Взрослые их ласково называют «ребятёшки».

Я видел, как пятилетний Толик Андадиков выскочил в морозный день на двор абсолютно голый. Даже без всякой рубашонки. И размахивая в непонятном для меня восторге руками, носился по двору, пока не загнала его мать в дом.

Вот так и живут алтайские ребятёшки в аиле.

Кони, собаки чувствуют в детях их беззащитность и позволяют им делать с собой то, что позволили бы далеко не каждому взрослому. Особенно собаки. Дети ездят на них верхом, дёргают и таскают за уши и хвосты, но те только жалобно повизгивают да иногда жмурятся, стараясь убраться подальше.

Однажды, уже весной, когда снег особенно сильно липнет к копытам коней и мешает им бежать, я наблюдал, как Толик Андадиков, сидя на земле около задних ног коня, привязанного к изгороди, чистил ему копыта острой щепкой. Конь стоял неподвижно и, отдыхал, поставил одну заднюю ногу на вершину копыта. Толик воспользовался этим и усердно отковыривал плотно слипшийся снег. Иногда, видно, щепка срывалась и колола коню кожу, потому что он вздрагивал крупом и поджимал ногу.

Я окликнул Толика и велел ему сейчас же прекратить это опасное занятие. Долго ли до беды – махнёт конь ногой, копытом по голове ударит – вот и несчастье. Но Толик будто и не слышал моих слов – так серьёзно увлёкся своим важным делом. А конь наверняка отлично знал, что нельзя отбрыкнуться от этого маленького человечка, с таким усердием очищавшего ему копыта от снега, и подставил для обработки второе, чём Толик и не преминул воспользоваться.

…Круглый год в свободное от школы и домашних дел время все ребятишки заняты своими особыми ребячьими делами. На Телецком озере, например, у них есть своя забава, которой я нигде больше не видел.

Мальчишки делают из деревяшки сами или им вытёсывают отцы, грубое подобие лодки, кораблик. Он привязывается леской или простым шнурком к удилищу или пруту. Все зависит от оснащённости владельца этой игрушки. И летом часами, буквально часами, таскают эту самодельную лодку по воде вдоль берега, нагружая иногда палубу камешками и щепками. Берег ровный, и ходить по нему, таская за удилище кораблик, очень удобно. В этом я сам убедился, выпросив у Пашки Пономарёва потаскать эту штуку. И впрямь это занятие оказалось настолько заразительным, что я не заметил, как протопал метров пятьдесят по берегу озера и упёрся в дамбу. Оглянулся и, убедившись, что видят меня только мальчишки, протащил лодочку обратно до Пашки.

Называется это занятие – «кораблики плавить». Очень интересное это занятие и я позавидовал тогда мальчишкам, что в детстве не додумался сам таскать

…Когда на озере полнейший штиль, мальчишки и наиболее боевые девчонки занимаются пусканием «блинов» по воде или швырянием камней в озеро так, чтобы он, упав в воду, произвёл особый звук. Суть дела заключается в следующем.

Берётся по возможности крупный и плоский камень, аккуратно укладывается на ладони и указательном пальце, а затем с силой швыряется вверх. Весь секрет в том, чтобы камень, быстро вращаясь, упал на поверхность воды ребром и засосал за собой побольше воздуха. Тогда получается совершенно особенное бульканье, а потом через несколько секунд на поверхность вырывается большое количество воздуха, который камень засосал за собой под воду. Вот из-за этого особого звука ребятишки и стараются зашвырнуть камень повыше.

…Ребятишки посёлка Яйлю, на берегу Телецкого озера, настолько органически слились с природой, что только по ним можно узнавать время года.

Весна, май. Телецкое озеро – широченное зеркало. Я сижу на борту вытащенной на берег лодки и греюсь на солнце. Там, где на лице тень, озеро холодит кожу.

У самой кромки воды гремит галькой Колька Будуев. Ему семь лет. Он бредёт, не глядя по сторонам, что-то несёт в подоле рубахи. Солнце бьёт мне в глаза и сверху, с неба, и снизу, россыпью блёстков в воде. Мне не видно, что у Кольки там в рубахе. Только вижу, что он изредка останавливается, что-то достает из подола и, почистив это «что-то» о штаны сбоку, осматривает и ест.

Наконец, он приближается ко мне и, остановившись, говорит:

– Кандык! Сладкий!

Рот у него перемазан в земле, руки тоже. Под ногтями не отмывающиеся чёрные полоски. Ребята роют сладкие корневища кандыка.

…Когда приходит время поспевать кедровым орехам, это сразу видно на ребятах.

Шишки кедровые ещё сизые, в прозрачных клейких каплях смолы. Но разве может остановить это ребятишек!? Гурьбой они уходят на опушку и лезут на кедры, и рвут незрелые шишки. Я не видел ни одного жителя Яйлю в возрасте от пяти до двенадцати лет, который не занимался бы этим делом. Рубашонки и штаны у каждого покрыты корочкой смолы, к ней прилипли хвоинки и трава. Руки в чёрных совершенно не отмывающихся пятнах. Ребята идут на берег озера и долго трут ладони крупным песком.

Но какой от этого толк – завтра всё повторится снова.

Как начинается осень

День пасмурный с самого утра, но облачность высокая. И дождя нет, и ветра. Даже хлопотливые кедровки не кричат, а суетятся сегодня почему-то молча. Иду тропой, которая ведёт вниз, к Телецкому озеру. Всё здесь знакомо до мелочей, так много исходил по ней за лето. По скользким каменным уступам около рыжей от лишайников скалы всегда сочится сырость. Кедровые корни, переползающие через тропу, сильно избиты копытами лошадей. Кусты смородины по обе стороны тропы на крутых местах обшарпаны и захватаны – тут приходится за них придерживаться, чтобы не загреметь по крутяку.

Я вышел на ровную гривку, и тропа повела меня среди редких кедров, пихт и осин. И вдруг словно луч солнца упал в тайгу.

Вечереет. Вокруг серо и пасмурно. Но там, впереди, всё равно будто солнышко светит.

Это осинка сегодня начала желтеть. За один только день стала вся золотая-золотая. Как будто лучи солнца, которые она копила летом день за днём, разом потекли из её листьев. Она не сверкала, эта осинка, а просто ровно и радостно сияла сквозь серо-зелёную хвою пихт и кедров. Словно листья её, перед тем как упасть на землю, решили высветить глухой угол тайги.

Начиналась золотая алтайская осень.

Таёжная флейта

Начало сентября. Всё живущее в тайге – и люди, и звери, и птицы – занимаются сбором кедровых орехов. Если над горами пройдёт ветер и насбивает шишек с кедров, надо торопиться, иначе кедровка, бурундук, медведь, мышки разные всё подберут до тебя. Эти, сбитые ветром шишки по-алтайски называются тушкин.

Hо нам не до тушкина – мы, я и Андрей Туймешев, мой проводник, идём на учёт маралов, слушать их рёв.

До того, пока я не слышал голоса этого крупного оленя и говорил – марал ревёт. Андрей меня поправлял:

– Парень, так не говори. Сыгын (алт. – марал-бык, самец) поёт! Для жена песня поёт! Слушай, как в дудку сыграю.

Он достаёт из мешка дудку, сделанную из мелкокослойного «берегового» кедра и обтянутую кишкой марала, чтоб не размокла в случае дождя. Тогда звук, по словам Андрея, будет плохой, глуховатый. Один конец дудки тонкий, и в нём отверстие – спичку не протолкнёшь. К переднему концу она расширяется, а стенки выстроганы чуть ли не до прозрачности.

Андрей вставляет дудку тонким концом в угол рта, немного склоняется к земле и с силой (даже западают щёки) втягивает через трубку воздух. Странный, томящий душу звук несётся по долине. Мне не верится, что так может кричать крупный олень. Ведь я слышал раньше только надрывный рёв европейского оленя да тяжкие вздохи лося.

– Дьякши абыргы! – хвалит он дудку. – Скоро сам услышишь сыгын поёт.

Стараюсь подманить марала.

Андрей, алтаец, из северных алтайцев-тубаларов, которые всегда были исконными таёжными охотниками, следопытами. Он очень хорошо говорит по-русски, но иногда путает падежи. С ним спокойно в тайге. Это самый первый мой таёжный учитель, мой Дерсу Узала.

На гольцах – снега. Склоны гор вдоль Телецкого озера расцветились жёлтым и красным – осень в полной своей красоте. Мы поднимаемся от озера долиной речки Ок-Порок, чтобы через её исток перевалить в долину Камги. Там на отлогих склонах с пожухлой травой маралы уже начали свои осенние турниры. В самой вершинке речки на сырой поляне мы находим яму, растоптанную маралом до грязи. Здоровенная! В длину метра четыре! Ясно видны следы рогов.

– Гляди, – говорит Андрей. – Сыгын валялся. Грязь на себя мазал. Большой! Видишь, какой след!

От места маральего «точкá» сильно тянет запахом мускуса. Ни одного следа маралухи мы здесь не находим. Следы марала и маралухи различаются хорошо. У неё копыта поменьше и поострее. Хоть и крупный здесь зверь «бузил», но гарем ещё не собрал.

Мрак в долинах накопился ещё до захода солнца. Когда же солнце свалилось за горы, темнота пришла быстро. Теперь светится только свежевыпавший снег на дальних вершинах. В тайге – тишина. Я жду песни марала.

И вот издалека, из-за долины раздаётся звук, словно Андрей сыграл в свою дудку. Но нет, он рядом!

– Однако, без жены зверь! – шепчет Андрей и поёт голосом марала.

Зверь сразу же откликается и через несколько минут кричит снова, но уже на дне долины.

– Сюда идёт! Сиди тихо!

Я и так не шевелюсь и слушаю, как идёт марал отнимать у воображаемого соперника самку. Он изредка останавливается и поёт снова и снова.

Песня его полна угрозы и вызова. Начинаясь с низкой, полной чистой ноты, звук повышается, чётко разделяясь на колена, затем доходит до самой высокой, обрывается, и марал взвизгивает в упоении.

Метрах в семидесяти от нас зверь останавливается, и даже с такого расстояния в тишине слышно, как он тяжело дышит и яростно ломает кусты рогами.

Далеко в стороне вдруг запевает ещё один. «Наш» тут же откликается и ломится туда. Hо Андрей не даёт ему уйти, поёт в свою дудку, но голосом молодого самца.

Из-за хребта выплывает полная луна и освещает поляну перед нами. Андрей снова играет в дудку, но уже уткнув раструб в моховую кочку. Так, говорит он, лучше. Марал подумает, что мы дальше, чем на самом деле, и может подойти вплотную. Так оно и происходит. Справа, вместе с треском кустов и валежника, двигается тот самый, ради которого мы сидим здесь, в осеннем холоде и мраке. Зверь никак не решается выйти на поляну и ломает кусты за стеной пихт и кедров. Наконец, замирает.

Вдруг совершенно бесшумная тень отделяется от стены деревьев. Это марал выходит на поляну! Осторожно переступая по высокой пожухлой траве, он словно плывёт по направлению к нам. Он явно засёк место, откуда шёл звук андреевой дудки, но идёт очень осторожно, только шорох увядшей травы слышен – ш-ш-ш, ш-ш-ш, ш-ш-ш! От нас зверь всего в двух десятках метров. Ночью не видны подробности го фигуры. Луна стоит прямо за ним и чётко обрисовывает его силуэт. Безветрие. Марал никак не может уловить наш запах, хотя пыхтит сильно, втягивая воздух. Он готов или опрометью броситься убегать в случае опасности, или ринуться в бой с соперником. В его напряжённой мощной фигуре и настороженность и вызов.

Андрей ломает сухой сучок, будто это марал переступил с ноги на ногу. Потом он мне сказал, что зверь может наскочить вплотную, если сломать сучок или ударить чем-нибудь по кустам. Марал подумает, что здесь стоит соперник, и кинется отнимать у него маралух.

Однако наш и не думает идти в бой. Наоборот, он словно перекидывается на задних ногах обратно и своим следом в два гигантских прыжка скрывается в тайге.

И там, немного погодя, марал снова яростно поёт о любви, о ненависти и презрении к сопернику, о том, что он, именно он, самый прекрасный и самый сильный зверь в тайге. И песня его убеждает даже меня.

Удивительно прекрасна эта песня, когда чувствуешь, что рядом с тобой могучий, чуткий зверь. Голос его, певучий и звонкий, словно от гигантской флейты, дробит стеклянный ночной воздух, разливается по распадкам и уходит к снеговым, чуть белеющим во тьме вершинам и к чёрно-синему небу, на котором неярко сверкают чистые звёзды, немного пригашенные луной.

Осенняя ночь

Солнце уже ушло за хребет Ажи, а его лучи из расщелины реки Юрги ещё упираются в Корбинский хребет, окрашивая первый снег на нём в нежно-малиновый цвет. Стихает низовой ветер, и озеро постепенно успокаивается. Оно мягко плюмкает в скалах и маленьких гротах, переливается среди обточенной гальки, словно немного нервничает.

Ясно небо. От посёлка по воде тянется сизая вечерняя дымка. Постепенно тускнеют вершины Корбинского хребта. Прямо из-за них выползает большая, белая, в голубоватую рябинку луна. Она роняет своего двойника в озеро, а мелкие волны подхватывают его, дробят на кусочки и, передавая друг другу, выстилают узкую тусклую дорожку от почерневшего мыса Айран до посёлка Яйлю.

Из ущелий выходит ночь. Холодеет воздух и обволакивает меня сыростью. Редко и будто осторожно плеснёт вдруг невидимая рыба, звучно сорвётся со скалы капля, и тогда просыпаются неслышные днём водопады.

Луна лезет выше и выше по небу и словно гасит одну за другой соседние звёзды. Её отражение, уже не разбитое на отдельные кусочки, а слившееся в одну большую ртутную каплю, подбирается к самым моим ногам. Луна светит на уснувшее Телецкое озеро, на чёрно-сизые горы с голубыми вершинами.

Хотя и холодно, а от воды уходить не хочется, потому что необъятным кажется призрачно-голубой простор над озером, отдаляются горы, и словно раздвигается перед тобой пространство. Вот в это время, слившись с горами, озером, всем, что тебя окружает, ты начинаешь ощущать ночную жизнь тайги и озера.

Словно проникая в толщу воды, я мысленно вижу, как стоит потемневший таймень под поверхностью. Он замер, и только жаберные крышки, большие, как блюдца, чуть пошевеливаются, прогоняя сквозь жабры холодную телецкую воду. И пасть тайменья мерно приоткрывается, обнажая частокол зубов, похожих на колючки старого шиповника.

Я чувствую, как в тайге, где угомонилось дневное зверьё, где рябчики и глухари, прижавшись к стволу, чутко спят на пихтовых и кедровых ветках, носится, ищет добычу ночной зверь и ночная птица. Размашистым полётом лавирует меж чёрных крон филин, среди валежин стремительно скользит горностай.

Ночь – это самое таинственное время в жизни тайги. Ночью можно вплотную подойти к спящей птице и напугаться убегающего марала.

Чулышман, словно безумный, ярится и мечется в каменных глыбах под Кату-Ярыком, быстро, но с трудом бежит по широким шиверам-перекатам в Ак-Куруме. Возле Коо и Кок-Паша отдыхает в омутах, будто накапливает силу для преодоления многих ещё перекатов.

В таких глубоких местах Чулышман спокоен и чист. Только на поверхности воды вспухают бугры водоворотов, как мышцы борца, который приготовился к схватке. Вода там по осени сине-зелёного цвета и прозрачна.

Я встал на камне у самой воды, и мне было видно, как навстречу течению один за другим идут хариусы. И мелкота и крупные. Из глубины вдруг поднялся большой таймень. Он замер под самой поверхностью, чуть пошевеливая бордовыми плавниками. Течение в этом месте было сильным, но для тайменя оно, наверняка, было не сильнее, чем для меня ветер.

Я переступил с ноги на ногу. Таймень словно глянул на меня снизу вверх и, изогнувшись, ушёл в глубину.

Сильная и стремительная рыба таймень, хищник. Хватает всё, что движется в поле его зрения, и с чем он может справиться.

Мне приходилось несколько раз ловить тайменей спиннингом, на блесну. Правда, не очень крупных. У одного, семикилограммового, я нашёл в желудке две белки. Они были почти целые. Видно, он проглотил иx незадолго до того, как сам сел на блесну. Мелкие зверьки – белки, бурундуки, полёвки – часто становятся добычей тайменя, этого крупного лосося, когда во время сезонных переходов, миграций переплывают реки.

Таймень часто вырастает до внушительных размеров. При мне один рыбак на Телецком озере вытащил тайменя на двадцать два килограмма. Я видал тогда же, как взявший блесну таймень тащил по озеру лодку с двумя рыбаками. Он смотал с катушки все сто метров миллиметровой лески, оборвал её и ушёл. Это был, видно, настоящий великан. Может быть, даже тот, которого поймали несколько лет спустя, и который весил больше шестидесяти килограммов.

Вот такая рыба – таймень.

Стая кедровок

Сентябрь. Берега Телецкого озера, изрезанные клиньями голубых распадков и долин, будто подожгла осень. Это красными, жёлтыми и бурыми стали листья и трава. Красное и жёлтое пламя – это берёзы, осины и лиственницы. Бурый дым – пожухлая трава. Только всё наоборот – пламя сверху, А дым ниже него.

Вечереет. Воздух – кусать можно. Такой холодный, твёрдый и вкусный. Предвечернее солнце уложило тень на воде от моего, левого берега до противоположного. Пройдёт несколько минут, и эта тень начнёт взбираться по склонам к заснеженным уже гольцам Корбу, заполняя сумраком долину Кокши и мелкие пади. Пока не доберётся до гольцов. И тогда они порозовеют.

Я сижу на краю обрыва и за моей спиной – стеной кедрач. Высоко надо мной и кедрами медленно летит большая стая кедровок. Не меньше сотни их там, вверху. Они переругиваются своими скрипучими голосами.

Орешек у кедровки в клюве. Сейчас она его закопает.

Стая кружит над горами плотной массой, и вдруг из неё начинают выпадать отдельные птицы. Сложив крылья, они стремительно валятся вниз, над самыми деревьями с шипением перьев разворачивают крылья и усаживаются на макушки к шишкам.

За первыми птицами падает вся стая. И сразу оживает кедрач. Переругиваясь, кедровки деловито снуют в кронах, роняют шишки «на пол», расклёвывают их, выбирают орехи.

Осторожно, чтобы не спугнуть птиц, я ложусь и наблюдаю за самой ближней кедровкой, которая засовывает собранные орехи в подстилку. Слетит на землю, голову набок, клюв плашмя входит под хвою, и туда же птица заталкивает орешки.

Лебеди перекликались совсем недалеко, за излучиной Чулышмана.

Сплошной стеной шёл мокрый снег, наваливая на кусты целые сугробы. Первый большой снег этого года. Крупы коней были покрыты слоем снега, словно белой попоной. Снег таял, и по шерсти текли тяжёлые струйки.

Tpoпa шла самым берегом реки, и мы двигались среди белых кустов. Лошади беззвучно ступали по мягкому снегу. Слышно было только тихое звяканье удил, редкие всплески воды под берегом и беспрерывное шуршание падающего снега.

Ha повороте открылась вся река. Чёрная. C маслянистыми водоворотами. Чёрная эта вода между белых берегов несла к озеру двух белых лебедей.

Когда мы выехали к самому берегу, лебеди были от нас метрах в двадцати. Один искал что-то под водой. Потом первый сказал негромко: «Куу!?» И сразу крикнул громко и тревожно: «Куу! Ку-клу!» Второй лебедь тут же выпрямил шею. Они быстро соединились и стали, оглядываясь, уплывать от нас по течению, к устью реки. Там, скрытое снежной стеной, гудело под северным ветром Телецкое озеро.

Лебедей быстро относило. Река вращала иx, когда они наплывали нa водовороты. Потом они вместе крикнули: «Ку-клу! Ку-клу!» – и побежали пo воде, сильно ударяя по ней чёрными блестящими лапами и крепкими крыльями. И ушли в снежную завесь над кипящим озеpoм.

B этот день всё вокруг нас было только двух цветов – чёрного и белого. Ho я успел заметить ещё один цвет – жёлтые клювы лебедей-кликунов.

Медведь скрадывает марала

Один только раз за все три года жизни на Алтае, я слышал рассказ охотника, на которого самостоятельно пытался напасть медведь. Рассказал мне об этом случае алтаец Павел Унычаков, который однажды осенью промышлял марала с дудкой.

Удобно замаскировавшись между кустов жимолости и пихтой, Павел крикнул в дудку – марал не отозвался. Ещё раз сыграл – молчание, будто во всей долине Колдóра не стало ни одного зверя. А накануне он слышал с этого места трёх.

Потом Павел стал манить стоя – надоело сидеть. Марал, оказалось, был недалеко, откликнулся и, после того как охотник особенно азартно сыграл в дудку, пошёл в его сторону.

Полянка перед Павлом, на которую должен был выйти зверь, была метров сорок-пятьдесят шириной и с небольшим уклоном. Он уже подошёл совсем близко – слышно было, как он ломает сучья рогами в кустах, но на открытое место никак не выходил. Тогда Павел опустился на колени и, уткнув дудку в мох, чтобы звук не был очень сильным и марал не разобрался в подделке, сыграл ещё раз.

И тут услышал справа и сзади себя, как треснул сучок. Обернувшись, Павел увидел метрах в десяти-двенадцати крупного тёмного медведя, который прижался к земле за кустом и явно приготовился к нападению. C левого плеча стрелять было неудобно. И как быстро ни поднимался охотник с земли, медведь успел удрать.

Марал от шума, конечно, тоже ушёл. Охота и у Павла и у медведя получилась неудачной.

Конечно, медведь скрадывал не человека, а марала. Ведь охотник играл в дудку, подражая его крику.

Ночью в горах

Что нам не успеть засветло в Ак-Курум, я понял уже в Кату-Ярыке. Мы c Николаем спустились там в долину в два часа дня, а ехать было ещё долго, больше тридцати километров, да и кони порядком устали. В Кату-Ярыке началась холодная верховка. Ветер тащил облака вполгоры и шуршал ворохами осенних листьев в кустах по берегам Чулышмана.

Мы долго искали брод, чтобы не делать дальний крюк, и прогадали, потому что за это время мы могли бы этот крюк сделать. Брод оказался глубоким, и нам пришлось разводить костёр и сушиться. Вода на этом броде била в седло, и мы подмокли.

Аргут, моя лайка, всё не хотел переплывать за нами Чулышман и обиженно лаял на противоположном берегу возле ледяных заберегов, но всё-таки решился и бросился в воду. Он примчался к нам мокрый, c вытаращенными глазами, и на ушах у него пристыли маленькие льдинки. Он стал кататься по сухой траве и коричневым листьям, вытираясь о них спиной и боками.

Аргут пришёл к нам в заветрие за большой каменной глыбой и уселся у костра, то и дело отворачиваясь от дыма, который ветер никак не мог выдуть из-за этoгo камня.

Коней мы привязали к кустам тамариска. Ветер закидывал длинные лошадиные хвосты со звенящими сосульками то на спину им, то между ног.

Пока сушилась наша мокрая одежда и снаряжение, я в бинокль разглядывал скалы на верху долины и увидел шесть бунов – горных козлов. Oни тоже, как и мы, спрятались от ветра за выступами скалы. Этот промозглый осенний день действовал одинаково на всё живое.

Опасны тропы в долине Чулышмана.

Окончательно стемнело, когда мы подъехали к Иту-кае. Чулышман – около самых копыт лошадей, а слева – скала Иту-кая. Моё колено касалось её стены. Кони звенели удилами и иногда оступались, отыскивая надёжное место среди камней.

Потом начался подъём по длинной и широкой осыпи над Чулышманом. Мы не стали спешиваться, чтобы пройти тропу, откопанную в этой осыпи. Тропа была узка, в двух местах осенние дожди её размыли, и в темноте можно было оступиться и скатиться c тридцатиметровой высоты в Чулышман. Мы решили довериться лошадям и проехать это опасное место верхом.

Мы заехали на тропу. Было очень темно, и я видел только уши своего Чалки, торчавшие «топориком». Впереди коня медленно двигалось светлое пятно – это осторожно шёл Аргут. Небо к ночи очистилось от облаков, и неровный край долины еле угадывался на его фоне. Пахло пылью и жухлой травой. Далеко внизу c правой стороны шумел обмелевший по осени Чулышман.

Ветер дул в спину и словно нёс меня вместе c конём над долиной. Движения почти не ощущалось, потому что конь шёл очень плавно и осторожно выбирал тропу. Невозможно было в этом мраке угадать, быстро мы движемся или медленно, или стоим на месте. Я словно повис в темноте, покачиваясь из стороны в сторону. Иногда левое стремя касалось камня и звякало. Это мгновенное касание только усугубляло чувство полёта над долиной. Я поджимал ногу, чтобы не зацепиться и не нарушить нашего c конём общего равновесия. Когда мы проходили эту тропу, я впервые полностью слился c ним, словно мы стали единым организмом. Каким-то шестым чувством я ловил каждое движение своего Чалки и абсолютно ему подчинялся.

Если едешь верхом в горах по опасной тропе, да ещё ночью, хозяин положения твой конь, а не ты.

Туман над озером

На Телецком озере что ни явление, то грандиозное. Если закат, то пылает так, что глаз не оторвёшь. Если лопается лёд, то звук, словно у реактивного самолёта. Если сходит лавина, то слышно и видно издалека.

Я был свидетелем грандиозного обрушения скалы, причем увидел это совершенно случайно. Сидел на кордоне Челюш, что на правом берегу Телецкого озера, ожидая катера, и рассматривал в бинокль противоположный. Солнце сияло над горой Алтын-ту, которая была от меня километрах, наверное, в десяти. Вершина её обрывалась к озеру стеной. Когда она появилась в поле зрения моего бинокля, я вдруг увидел, как от этой стены медленно отрывается гигантская каменная глыба, целая скала. Она не отвалилась, а как бы медленно соскользнула и, раскалываясь на всё более мелкие части, понеслась вниз, к озеру. Самые крупные докатились, подскакивая, до воды и ухнули в столбах брызг и пены. Если бы в этот момент там были лодки с туристами, а они этим местом проплывали ежедневно, беды бы не миновать. Грохот от массы катящихся и раскалывающихся камней дошел до нас, я сосчитал, через полминуты. Поведение гор непредсказуемо!

Или вот ещё одно.

В конце сентября во второй половине дня, как водится, задула низовка. Однако это была не совсем обычная низовка. Видимо, влажность северного ветра была очень высока так же, как и его сила. С запада, от меня справа налево, в широкое пространство над озером напротив Яйлю словно вдавливалась гигантская гора! Гора из плотного тумана! Она ощутимо плыла вдоль озёрного пространства, и казалось, что конца ей не видно. Воздух над озером был неподвижен и на всём озёрном пространстве стоял штиль. И только там ветер был очень сильный, а поверхность озера под этой гигантской движущейся горой тумана пенилась мелкой и злой волной. Такое бывает, когда вертолёт зависает невысоко над водой, и от винта по ней бегут волны. Но их не сравнить с теми, что закипали под этой туманной горой.

Эта гора постепенно пересекла озера с запада на восток и упёрлась в мыс Корбу. Через Клыкский перевал, с севера, сорвался ураганный ветер, догнал эту гору, перемешал там всё и погнал её дальше к югу. А на нашем берегу повалил мокрый снег.

Тяжёлый спуск

Мы опоздали всего на два-три дня и не смогли перевалить через хребет Корбу в вершину речки Кокши. Был конец октября. Внизу, около Телецкого озера, вовсю буйствовала осень, а на гольцах уже легли снега, поэтому мы взяли с собой лыжи, но они нам не помогли. Валил такой снег, да с ветром, что даже на лыжах мы брели в нём почти по пояс. Снег ещё не слежался и был похож на пух из хорошей перины. Две ночи мы ночевали под кедрами у самой границы леса, но снег все валил и валил. Ждать, пока он станет хоть чуть плотнее, пришлось бы слишком долго, и мы, три научных сотрудника Алтайского заповедника, решили возвращаться.

На спуск надо не меньше сил, чем на подъём. Сначала мы всё же как-то, с грехом пополам, катились на лыжах в облаках легчайшего снега. Останавливались постоянно, потому что совершенно не было видно, куда катишься – то ли в ёлку, то ли в обрыв. Однако и такой снег довольно скоро закончился. Началась полубесснежная тропа, размокшая и скользкая. Чем ниже, тем меньше оставалось снега, тем шире разъезжались «обезлыженные» ноги. Лыжи мы приторочили к мешкам, и тяжести на наших спинах прибавилось. Однако идти надо было. Мы были уверены, что успеем до ночи спуститься к избушке в долине Камги.

Мы опять просчитались. Уже совсем стемнело, когда мы упёрлись в залепленный снежной нависью черёмушник с ивняком по берегам этой речки. Продравшись сквозь него к берегу напротив избушки, совершенно мокрые снаружи и изнутри, мы поняли, что предстоит дополнительное испытание. От трёхдневных осадков «в виде дождя и мокрого снега» Камга вздулась, и перекат, который три дня назад был немного выше щиколотки, шумел довольно серьёзно. Темнота была почти абсолютной, и шум его казался от этого ещё внушительнее.

Но что было делать? Перекаты стали одинаково глубокими по всей речке, а искать более мелкий в этой темноте было настоящим безумием. Избушка ждала нас всего в метрах пятидесяти, а из них двадцать пять – перекат. И мы пошли, нащупывая дно палками и ногами. Вода очень быстро поднялась выше середины бедра, чтобы не сказать насколько выше.

Но цель – вот она! Рядом! Четыре стены, крыша, печка и сухие дрова! Через четверть часа в избушке был «ташкент», одежонка сушилась над печкой, поспевал чай в котелке, а мы, абсолютно голые, сидели на нарах и не могли поверить своему счастью… Много ли человеку надо!

Зелёные клопы

B начале сентября, в погожие прозрачные дни над Телецким озером можно услышать странный гул, будто где-то очень далеко идет колоссальная армада четырёхмоторных бомбардировщиков. Но это не самолёты. Это зелёные лесные клопы.

B осеннее время совершенно неисчислимые полчища этих насекомых поднимаются на крыло и несутся на большой высоте над озером. Они летят иногда целый день, и воздух басовито гудит от их маленьких прозрачных крыльев.

Их не сразу увидишь – этих летунов. Если лечь на берегу озера на спину и смотреть в небо, то сначала ничего не видно. Направление взгляда ориентируешь на звук. Потом вдруг различаешь широченную полосу, равномерно и стремительно несущуюся на юг. Начала и конца этой плоской «кишки» не видно – она теряется или в небе или на склоне гор.

Но если возьмёшь бинокль и наведёшь его на эту мчащуюся массу, то сразу же в поле зрения замелькают эти клопы, которых инстинкт несёт на зимовку на юг озера. Там, в Кыгинском заливе они громадными вонючими массами набиваются в расщелины скал. Колоссальное количество их, не долетев до места назначения, валится в озеро, и волны набрасывают на берегу зеленовато-бурый и опять-таки вонючий вал.

Песня льда

Кончался январь, и стояли сильные морозы. Когда утихала верховка, южный ветер, а Телецкое озеро переставало гудеть, над ним ложился холодный серый туман. Он висел в неподвижном воздухе и морозной сыростью забивал лёгкие. В такие дни все ждали, что на озере станет лёд.

Туман будто успокаивал волны, навалившись своей тяжестью на поверхность воды, и на ней возникали матовые пятна. Это образовывались маленькие льдинки. Они росли прямо на глазах, захватывая всё новые и новые участки водного зеркала. Подросшие мельчайшие льдинки смыкались краями, и слышался тонкий звенящий шорох.

Очень быстро ледяная плёнка задёргивала озеро. За туманом не было видно противоположного берега, но мы знали, что лёд стал на многие километры. Этот первый тончайший ледок на озере называют – карамы́с.

Перед рассветом c юга снова приходила верховка, разгоняла туман и начинала ломать край ледяного поля.

Молодой лёд, карамыс, похож на кусочки стекла.

Из-за хребта Корбу вылезало холодное солнце, и сразу темнело озеро, и ещё чётче выделялись на нём белые барашки волн. Волны не гасли около кромки молодого льда, а шли дальше, под него. Было отлично видно, как валами изгибается блестящая ледяная поверхность.

Лед скрипел, трескался, лопался. Над озером в это время стояло гудение, и сквозь него слышен был шум открывшейся воды в южной стороне озера. Волны становились сильнее и постепенно ломали лёд. Поля его двигались к берегу, хрусткими стеклянными полосами и кусками вылезали на него, ломались и звенели. На береговой гальке вырастал бело-голубой вал. Когда окончательно побеждала верховка, и волны c грохотом начинали выкидываться на берег, около него в белой кипени металась каша из ледяной крошки.

Но если в ночь по всему озеру вставал карамыс, а под утро не было верховки, лёд креп и за сутки становился настолько толст, что никакая волна не могла его взять. Он только гудел и еле заметно гнулся от волн.

…Ещё нельзя выходить на лёд, ещё слишком он тонок для того, чтобы выдержать тяжесть человека, а по берегу уже слоняются и стар и млад. Озеро, укрывшееся неверной ледяной корочкой, непонятным образом тянет к себе человека. Не поймёшь, в чём тут дело! То ли изменившийся его облик требует к себе внимания, то ли хочется первому выйти на потрескивающую поверхность и c замиранием сердца осторожно идти в озеро, оскальзываясь на ледяной глади.

Если со всей силы пустить камень по этому тонкому льду, он помчится от берега, ничуть не снижая скорости. Только камень надо выбирать покруглее. И вдруг от прикосновения камня запоёт, заверещит лёд. И сколько ни пускай камни по этому льду, звук от мчащегося по нему кругляка всегда будет иным, неповторимым. Видно потому, что никогда нельзя найти совершенно одинаковые камни. И лед поёт под каждым по-разному. Весь посёлок в эти дни занимается этим странным делом. Особенно ребятишки.

Но вот окреп наконец-то лёд, и народ на коньках и без них высыпает на ледяной гладкий простор. Тогда можно найти эти камни, которые пускал в озеро, чтобы послушать песню молодого льда.

Летяга – скрытный зверёк. Мне только дважды довелось её увидеть.

Первый раз она мне встретилась на конной тропе в верховьях Чулышмана. Дело было зимой. Было пасмурно, вечерело, и наступали синие сумерки. В это время и снег, и небо становятся почему-то сине-фиолетового цвета. Тропа зашла в сумрачный пихтач, и стало почти темно. Неожиданно перед самым моим лицом промелькнула быстрая тень. Летяга! Всё произошло очень быстро, буквально за пару секунд. Однако я успел заметить, как она спланировала на ствол толстой берёзы почти в самом низу, на уровне снега, винтом поднялась по стволу, пробежала по толстому обломанному суку, перелетела на ветку пихты и моментально скрылась в кроне, только кухта осыпалась сухим водопадиком.

Второй раз – из окна моего дома на берегу Телецкого озера. Он стоял на самом бомчике, недалеко от обрыва, рядом был густой кустарник, лиственницы и пара кедров.

Было утро. Солнце уже встало и било наискось в моё окно. Шла сильная верховка и деревья заметно шатались. И тут за окном я увидел летягу. Она неспешно перебиралась по стволикам качающихся деревьев вправо от моего дома.

Я успел выскочить и увидеть, как она мелкими рывками стала забираться вверх по стволу большой осины. Уже почти у самой вершины она пробежала по голой ветке ещё правее, как-то собралась в комочек, быстренько подёргалась всем своим маленьким тельцем и словно оттолкнулась от ветки!

Как она планировала! Она наметила себе конечной точкой полёта ствол толстенного кедра, что стоял немного ниже по склону. Ветер сносил её, но она, раскрывшись парашютиком, ловко управлялась пушистым хвостом и перепонками между лапками, планируя по дуге. Через секунду-другую она буквально влепилась в кедровую кору. Не промахнулась! И ведь летать-то, как птица, она не может.

Летяга «пристволилась» не прямо на середину ствола, а на его правый край. Так она словно самортизировала удар о дерево своими лапками.

Родственник

На исходе дня мы подошли к границе леса. Идти было трудно. Снег ещё не слежался, был пушист и податлив под лыжами. И хотя зима только начиналась, многоснежье в горах было уже великое. Весь день через ближние и дальние вершины ползли снеговые тучи и сыпали в долины то твёрдую крупку, то тяжёлые хлопья.

B подгольцовой зоне кедрач поредел, и стала видна вершина гольца Корбулу. Громадная и белая, стремилась она к тёмно-серому небу и чернела обнажёнными, пока не укрытыми снегом камнями. Нам надо было обойти эту вершину справа и перевалить через длинный гребень c реденьким, исхлёстанным ветром пихтачом и искорёженными кедрами, перевалить, чтобы скатиться по тому, невидимому для нас склону к реке Конуй. Там мы должны были добыть соболей, необходимых для выполнения научно-исследовательской темы.

Ещё далеко было до вершины Корбулу. Но уже и на этом расстоянии она давила нас своими размерами, величием и строгой конической формой. Даже облака не могли одолеть макушки и быстро ползли по её бокам, цепляясь за чёрные настылые камни. Конечно, они не были чёрными, эти камни в серых и рыжих разводах лишайников. Но снизу они нам казались чёрными, потому что торчали из-под снега.

Облака оползали вершину Корбулу по крутякам и медленно сваливались в огромное заветренное пространство слева от нас. Облака кипели там, и ветер, который шёл над горами, не давал им выползать из этой ямы глубиной в полкилометра и в поперечнике километра два. Внизу под облаками, среди каменистых россыпей-курумников, начинались истоки Большого Шалтáна.

Мы поднимались весь день и привыкли к окружающему. Была только боль в плечах от лямок двухпудового рюкзака, а в глазах мелькание лыж впереди идущего. Мы менялись примерно через четверть часа, чтобы прокладывать лыжню, и почти не разговаривали. Нас было трое, а Аргут, моя лайка, проваливаясь на свежей лыжне, замыкал шествие.

Шуршали лыжи в снегу, шумел под верховым ветром кедрач, и слышно было собственное дыхание. Покрикивали кедровки.

Вдруг какой-то новый звук дошёл до сознания. И исчез. И вновь пришёл. Что-то очень знакомое было в нём, а что именно – никак нельзя было сразу угадать.

По вершинкам карликовой берёзки прыгал, приближаясь к нам, обыкновенный воробей. Мы остановились и молча смотрели на него, опершись на кайки. А он, нахохленный, скакал по веткам, перепархивал и, наконец, уселся в метре от нас. Видно, у него отлегло от сердца, когда он нас встретил. И казалось, что для него зима – не зима, что стужа, и ветер, и снег теперь нипочём.

Как попал он сюда в тайгу, в гольцы, где и корма-то ему не найти? Каким ветром занесло его в высокие горы от тёплых чердаков и овса около конюшни? Может быть, кочевала внизу в посёлке стайка синиц, и воробей ушёл с ними? Кто его знает, как он очутился здесь! Мы стояли и удивлялись, а Аргут сполз с лыжни и поплыл по снегу, принюхиваясь к серенькой птичке.

Мы торопились к перевалу и, пообсуждав эту удивительную встречу, пошли дальше. Воробей тихо зачирикал и заскакал по веткам за нами. Ему не хотелось расставаться с людьми. Ведь около них он кормился и грелся всю свою короткую птичью жизнь, они были для него чем-то вроде крова, тепла и пищи. Он словно убеждал нас остаться и не ходить туда, где нет леса, где торчат только чёрные камни из-под снега. Он потихоньку чирикал и прыгал за нами взъерошенным комочком, и Аргут останавливался и поглядывал на него, словно силился понять, почему он здесь, этот воробей, среди кедровок, клестов и глухарей?

За день мы не смогли одолеть перевал и в сумерках скатились вниз, к лесу, где было топливо, и можно было скоротать длинную ночь.

Ветер бродил по горам и вымётывал искры из костра. Было холодно и неуютно под кедром, где мы укрылись от непогоды. Hо это было единственное более или менее спокойное место в гудящей горной тайге. Здесь были мы, люди. И нам было, в общем-то, неплохо. Мы всю ночь варили чай и говорили о разных делах, потому что спать было невозможно из-за сильного ветра и холода. И нам казалось, что вот-вот сквозь шум заснеженной тайги послышится знакомое чириканье, и из темноты выпорхнет к костру наш воробей и будет греться вместе с нами. Можно было бы даже накормить его толчёными сухарями.

Но он не мог к нам придти, этот странный воробей. В такую ночную пургу не летают по тайге даже совы.

Мы ночевали, откопав в метровом снегу под широкими кедрами глубокую траншею. Уже в темноте мы валили кедровый сухостой и таскали стволы к стану. Здесь был край старой гари, и дров стояло много. Эти стволы были шершавыми от времени. Под рукавицами крошились лишайники и старая труха. К ночи мороз усилился очень ощутимо, но и в такой мороз можно спать в снегу, если хорошо сложен костёр, а стан не пробивает ветром. Но мы не успели до темноты перевалить через хребет и остановились на южном склоне.

Ночью от вершины Теты-коль, с юга, из Монголии пошёл ледяной ветер. Он дул очень сильно и не давал костру ровно гореть.

В снегу за костром вытаяла большая, до самых камней яма, и жалко было тепла, которое ушло, чтобы растопить такую массу снега. Нас было трое, и мы могли бы свободно уместиться в этой яме, но там были искры, дым и слишком сильный жар даже в этот лютый мороз.

И так всю ночь. С одной стороны жар, а с другой лёд. В эту ночь, как мы потом узнали, в долине на кордоне Чодро, было сорок два градуса мороза. У нас там, наверху, было, конечно, поменьше, но при таком ветрище – не меньше сорока, а то и побольше.

Солнце начало вставать прямо за вершиной Теты-коль. Нам ещё его не было видно, но оно, это холодное зимнее солнце, словно просвечивало сквозь стылую каменную громаду горы. И поэтому казалось, что вершина Теты-коль не из камня, а изо льда. Сначала я никак не мог понять, почему же она вся светится каким-то особенным внутренним сиянием, а потом оглянулся и посмотрел в западную сторону. Там, за нами и выше нас, на рассечённых гольцах и на скалах, сглаженных снеговыми надувами, лежали лучи солнца. Их отражение и освещало вершину Теты-коль. Лучи шли прямо над нами, шли в той невидимой вышине, которая кажется ещё выше, если не можешь её с чем-нибудь сравнить. А я ведь знал, что вершина Теты-коль поднялась больше чем на три тысячи метров. Теты-коль по-алтайски – семь озёр.

И на этой вершине, очень далеко от нас, в почти необозримой высоте сияла, словно маленькая свечка, геодезическая вышка, обледеневшая и вся в инее. Как-то осенью, во время великого переселения больших и малых зверей по тайге геодезисты видели около этой вышки одинокую белку. Она шла прямым, одной ей известным путём и попала на эту вершину. Геодезисты сказали мне, что лапки её были сбиты в кровь. Не знаю, правда это или нет – сам не видел такого ни разу. Знаю только, что лапки у белки, конечно же, мало приспособлены для долгого прыгания по острым и шершавым камням в россыпях и гольцах.

Когда мы скатились в долину, перегоняя друг друга на крутяках, и уже шли по кедрачам, я снова вспомнил про ту белку на вершине Теты-коль. Я увидел беличий след и вертикальную дырку в снегу. Около неё лежали две чешуйки от кедровой шишки. След повёл меня дальше и кончился возле большого кедра. Под ним было насорено чешуйками от шишки и скорлупой кедровых орехов. Это белка прокопала сквозь снег отвесный ход до земли, до шишки, достала её и ушла с ней на кедр.

Она учуяла шишку сквозь снег! Я смерил его толщину – девяносто восемь сантиметров. Почти метр! Вот это обоняние!

Покатились!

Когда зимой уходишь в горы не на один день, чего только не тянешь на своём горбу. Тяжести не меньше двух пудов. На сыпучем снегу в крутяках даже камусные лыжи сдают назад. Пока долезешь до намеченного места – бельё мокрое от пота, особенно на спине под рюкзаком.

Но вот – перевал. Тут начинается самое интересное. Спуск! Когда лезешь в гору – тратишь силы, а когда катишься вниз – и силы и нервы. Особенно в лесу, где приходится вилять между деревьями, кустами, выворотнями и где вперёд видно очень плохо. В гольцах тоже не легче, хотя видно порой на целый километр. Там местами снег так утрамбован ветрами, что, когда мчишься на большой скорости, очень трудно удержаться на ногах. На твёрдом, отполированном ветром снегу лыжи перестают тебя слушаться, вертятся, громыхают на неровностях и несут со страшной силой. Тормозить трудно, да и не имеет смысла – катиться можно только на скорости.

Вот так и катились!

Всегда перед спуском стоишь некоторое время. Отдыхаешь после подъёма. Рассматриваешь склон – в гольцах дальше видно. Выбираешь путь получше и поположе. Чем круче, тем хуже. Если упадёшь на скорости, так зароешься, что будешь пахать снежную целину, словно громадный плуг.

Так и стоишь. Вроде бы стараясь не подавать виду, что страшновато. Однако ехать надо. На вершинах заснеженных – солнце! Небо – ни облачка! Далеко внизу заваленные снегом темнеют пихтачи. Долгий и вообще-то не очень крутой склон сверкает и слепит.

Первым покатился Андрей, наш проводник, и сразу за ним Валерка. И-и-эх! Запылили! Лыжня, как по струнке, вытянулась! Андрей – мастер, на каёк почти не опирается. Валерка на свой всем телом навалился, старается хоть немного притормозить.

А тут и я решился. Двум смертям не бывать – одной не миновать! Так в детстве говорили.

Несколько быстрых шагов, чтобы разогнаться немного, и лыжи выскакивают на размятый снег андреевой лыжни. По проторенному снегу они тянут, словно в них мотор, вниз, за убегающей, седой от снега маленькой фигуркой.

Засвистел, залопотал что-то встречный ветер, кинул в лицо первые щедрые пригоршни взбитого снега. Нарастает скорость, давит к снегу мешок за спиной, каёк бороздит лыжню. Все мысли заглотала отчаянная скорость. Только глаза сквозь сощуренные веки автоматически выхватывают из пространства часть лыжни, мелькающие полосы переметённого снега, да мелкие пихточки, искорёженные горными ветрами.

По лыжне готовой не катишься – летишь. Лыжи стучат по передувам – только сохраняй равновесие. И набегает растущая на глазах полоса подгольцового пихтача. Там уже Андрей с Валеркой стоят. Докатились!

А лес растёт и бежит на тебя, разворачивая свои крылья. Да нельзя же на такой скорости туда вкатываться! Расколешься о пихту мгновенно! Лыжи, следуя моим мыслям, выворачивают на пушистую снежную целину. Сразу целые охапки снега швыряет ветер в лицо. Он забивается в ноздри, в уши, в глаза. Но тонут лыжи в снегу и сразу – скорость меньше. Спускаю пятки, ставлю лыжи на ребро, мягко гаснет скорость, ноги утопают выше колен. Отваливаются шматки снега с шапки, куртки и мешка. Иссеченное снежной крупкой горит лицо, по распаренным щекам текут струйки воды и пота. Из-за пазухи и воротника валит пар. Жарко!

Трудная тропа

Для того чтобы попасть из Кату-Ярыка в Чодро, нужен всего день. Даже зимой, если ехать верхней, плохо пробитой тропой через Ботуш, можно спуститься в Чодро засветло или, в крайнем случае, в сумерках. B середине этого пути есть пастушья стоянка Этужéк, где всегда найдётся пиала солёного алтайского чая, заправленного талканом – пережаренным и растёртым ячменём.

Я любил ездить ботушской тропой, потому что проложена она по кедрачам и местами выходит к обрыву над Чулышманом. B летнее время тропа сразу после Этужека идёт по самому краю этoгo обрыва. Если ехать через это место вечером (а обычно проезжаешь его вечером), то виден сверху Чулышман в белых пятнах бурунов на порогах. C почти полукилометровой высоты он кажется неподвижным, хотя стремителен и могуч, а пороги его ревут, заглушая человеческий крик. Но сверху, c ботушской тропы этот рёв не слышен.

B тот ноябрьский день я припозднился у пастухов в Ташту-Коле. Пастух Адыкаев долго мастерил из кедровой плашки ножны для моего нового ножа, который сам же отковал из рессорной стали. Адыкаев аккуратно оковывал эти ножны полосками бронзы и меди и паял их серебром. Красивые получились и нож, и ножны, и я сразу нацепил свою обновку на пояс. Я привёз Адыкаеву в подарок большую коробку табака «Золотое руно», и он пообещал сделать мне ещё и трубку, тоже окованную бронзой. Не было другого такого мастера, по части трубок и ножей во всём Улагане, как пастух Адыкаев. Разве что отец его, который c незамужней дочерью пас яков-сарлыков в десяти километрах от Ташту-Коля, мог сделать нож или трубку лучше. Ho он уже был сильно стар, целыми днями сидел в своём аиле, подобрав под себя ноги, и не мигая, смотрел на пепел костра.

Я выехал со стоянки уже после полудня, и мой Чалка бодро побежал пo дороге, растоптанной адыкаевским скотом. За последними стогами сена, эта дорога кончилась и началась плохо наторенная, таёжная, горная тропа.

Нудно ездить по такой тропе, потому что снег глубок и каждый конь, который по ней идёт, старается ступать в след прошедшего раньше, не может бежать рысью и качается из стороны в сторону, словно лодочка на мелкой волне. На такой тропе устают и конь и всадник.

Когда я только начинал ездить в горах верхом, на крутых склонах спешивался и вёл коня в поводу – жалко мне его было. Ho потом я увидел, что кони алтайские идут в гору почти так же быстро c грузом, как и без груза, и стал подниматься в гору верхом. Ho перед спуском я всегда спешивался, чтoбы не набить седлом коню холку.

Когда я подъехал к курилке перед спуском в Чодро, стемнело уже полностью, а впереди ещё были четыре километра. Два – спуск, и два – по долине до кордона.

Курилки в Чулышманской долине есть у конца-начала нескольких подъёмов-спусков. Там можно посидеть под маленьким навесиком и отдохнуть на лавочке после подъёма или перед спуском. Я спешился, посидел, выкурил сигарету и пошёл вниз. Коня я вёл в поводу.

Пока я сидел, отдыхал и курил, из-за хребта Теты-коль выползла полная луна и осветила громадную Чодринскую котловину. Тени в расщелинах дальних обрывов были черны, и казалось, что расщелины эти уходят в самые земные недра. Далеко внизу светились огоньки кордона и лаяли собаки. Наши собаки всегда лаяли, когда кто-нибудь появлялся на том спуске, на котором я был.

Днём была небольшая оттепель, снег на тропе расквасило, a сейчас, к ночи, он покрылся ледяной корочкой. Тропа была сильно скользкой. То и дело я падал и дёргал поводья. Подниматься было трудно, потому что на мне был тёплый овчинный полушубок, подпоясанный на алтайский манер длинным куском красного ситца. Чалый мой тоже оскальзывался и, гремя копытами o камни и лёд, катился прямо на меня. Казалось, что вот-вот он меня задавит. Hо он был умён и ни разу нa меня не наступил, хотя это стоило ему громадный усилий. Он буквально садился на хвост и ехал прямо на нём. А когда наезжал на меня, я оказывался между его ног. Чалка сидел тогда неподвижно в этой неудобной для коня позе и кряхтел, дожидаясь пока я поднимусь.

Вот какие дали я видел!

Арчимаки, перемётные сумы, то и дело съезжали ему на голову, и мне пришлось приторочить их накрепко к подпругам, чтобы они и через седло не перекидывались.

Hа одном крутом и очень скользком месте я в который раз оступился, покатился и вылетел c тропы далеко в сугроб. Пока я барахтался в снегу и выбирался на тропу, Чалка стоял и ждал меня. Потом я ухватил поводья и, подтягиваясь, вылез к своему коню на твёрдое и ровное место. Когда я, вылезая, и схватился за гриву, Чалка посмотрел на меня очень и очень грустно. Вероятно, вид у меня был здорово измотанный.

Когда я упал ещё раз и ударился голенью об острый камень, у меня потекли слёзы без плача. Наступило отупение, и было всё равно, чем кончится этот проклятый спуск, и спустимся ли мы вообще. А Чалка стоял надо мной и пускал мне на плечо пену c губ и капли слюны. Теперь я даже уверен, что ему было по-настоящему меня жалко. Впрочем, так же, как и мне его. Мы были оба мокрые c головы до ног – и от пота и от снега.

Ho всему бывает конец, и спуск кончился. Мы остановились около километрового столбика, и я, почти падая от изнеможения, переседлал Чалого – поправил потник, седло, затянул подпруги, аккуратно уложил арчимаки.

Потом я облокотился обеими руками на седло, положил на них голову и расслабился. Тело ныло. Руки дрожали, и ноги. В коленях ломило. Я стоял, полностью отдавшись великому отупению. Нечасто бывает это громадное и до тошноты противное отупение от физической перегрузки, и мне, откровенно говоря, было просто нехорошо.

– Эх! Чалый ты мой, Чалый! – сказал я коню, чуть его покачивая.

И тут он обернулся ко мне, легонько ухватил зубами за полу полушубка, потянул и тихо-тихо заржал.

– Давай, давай, хозяин! – словно говорил он мне. – Нечего тут торчать. Поехали до дому! B седле отдохнёшь эти два километра.

Вот что он мне говорил и дёргал зубами за полушубок.

Я дал ему два куска сахара, которые завалялись у меня в кармане, c трудом забрался в седло и через двадцать минут был дома.

Было такое

Зубные червяки

Работал я в 1959 году в Алтайском заповеднике на кордоне Чодро начальником Чулышманского отдела. Это самая что ни на есть глубинка. До Улагана, райцентра, верхом по горам – 75 километров. До железной дороги, до города Бийска, больше шестисот. Одним словом, если что случится со здоровьем, кричи не докричишься. Надежда только на себя да на местных знахарей.

Разболелся у меня зуб коренной. Боль такая, что жить неохота. Щёку, конечно, разнесло до неприличия. Что делать? Николай Андади́ков, рослый алтаец, лесник заповедника говорит: «Это у тебя, Аверьяныч (это они так звали меня по отчеству вместо Валерьяныч), в зубе червяки завелись, вот он и раздулся. Ты поезжай на заставу к бабке Акчиной, она тебя вылечит. У меня так было. Шестьдесят четыре червяка вышло. Я считал». Никогда такого не видел и не слышал, хотя зубы болели и раньше. Да и я ведь биолог-охотовед с высшим образованием знаю, что не могут, ну просто никак не могут там завестись какие-то червяки. Но боль не проходит, щека всё больше раздувается – надо ехать к бабке Акчиной на заставу.

Застава, где зимой жили алтайские пастухи со своими отарами, представляла собой добротный дом да сарай, построенные ещё в ту пору, когда Тува была самостоятельным государством, и граница с ней проходила по восточной границе Алтайского заповедника. Тогда там жили пограничники. Тува присоединилась к СССР, пограничники ушли, а строения остались. В Чодро застава была километрах в шести. Мы на правом берегу Чулышмана, а она – на левом.

Вобщем, заседлал я Чалого и двинулся к знахарке, бабушке Акчиной. По-русски она не говорила, но понимала всё. То, что она говорила мне по-алтайски, я в свою очередь не понимал, переводила её дочь, пастушка средних лет. Да и объяснять мне ничего не надо было – щека говорила сама за себя.

И началась процедура лечения моего зуба. Сначала бабка положила на пол седло и велела мне лечь на него животом. Потом она нагребла в плоскую консервную банку горящих углей из печурки и, достав откуда-то грязный мешочек, высыпала себе в горсть немного каких-то чёрных семян. «Дьяман-олон, – сказала её дочь. – Плохой трава. Дурман». Эту горстку бабка бросила на угли в банке, а когда пошёл дым, тут же накрыла её двухлитровым бидончиком. Стала ждать, когда семена перестанут дымить. Как только это произошло, она перевернула бидончик, быстро зачерпнула ковшиком из кипящего на печке казана воды, вылила в бидончик и тут же накрыла его шапкой-ушанкой. После этого она вставила в дырку, проделанную в центре шапки, сухую трубку из борщевика. На верхнем конце трубка была срезана косо. Всё это бабка поставила передо мной и знаками велела запихнуть конец трубки в рот, прислонить его к зубу так, чтобы пар, выходящий из неё, грел больной зуб. «Теперь ждать надо», – перевела её бормотание дочь. Я покорно лежал пузом на седле и грел свой больной зуб. Честно говоря, я не очень-то верил в эффективность этой процедуры, но постепенно боль начала стихать.

Минут через десять бабка велела мне встать и дала пиалу горячего кипячёного молока. Я так понял, что это противоядие от отравления дурманом.

Однако процедура на этом не закончилась, и дочка Акчиной сказала: «Теперь червяков будем смотреть. Наверное, много их у тебя. Большой шишка на щеке». Тут уж я совсем, как теперь принято говорить, отпал, но виду не подаю, жду, что будет. Бабка взяла грязноватую марлечку и через неё вылила воду из бидончика. По её предположению червяки должны были вылезти из моего зуба и по трубке упасть в горячую воду.

И что же вы думаете! На марлечке остались двенадцать маленьких червячков миллиметра четыре-пять длиной каждый, а на одном кончике у некоторых – как бы чёрненькая головка. Вот это чудеса! Однако факт оставался фактом: червячки, о которых говорил Николай Андадиков, вот они, передо мной, а зубная боль значительно утихла.

Бабка Акчина что-то сказала по-алтайски. «Завтра ещё приезжай, она велит», – перевела её дочь.

На следующий день я поехал к знахарке не просто так. У меня было немного формалина и пробирки. Ну, теперь-то я не оплошаю. Заформалиню этих загадочных червячков, а потом в заповеднике посмотрю их под микроскопом.

На заставе всё было так же, как и накануне: лежал я на седле и дышал паром дурмана-белены. Так же процедили кипяток, и снова на марлечке образовались червячки! Только их было вдвое меньше – только шесть. Бабка опять что-то забормотала, а дочь засмеялась и сказала, что мало их потому, что «шишка меньше стал». Я аккуратно собрал этих червяков в пробирочку с формалином, заткнул пробкой, положил в карман и поехал к себе на кордон. Только вот сохранить мне эту пробирку не удалось. Через два дня она выскользнула из моих рук, упала на пол и разбилась. Так я и не узнал, что представляли собой эти загадочные червяки, которые алтайская знахарка бабушка Акчина выгнала из моего организма. Да и червяки ли это были? Конечно, думаю, нет. Просто под действием паров дурмана опухоль сократилась и выдавила через зубной канал  содержимое, которое свернулось в кипятке. Так образовались эти «червяки».

Вот такая произошла со мной история много лет тому назад. Осталась и фотография, где я стою рядом с бабушкой Акчиной и главврачом Улаганской районной больницы, хирургом Верой Доровских, рядом с представителями двух направлений в медицине: народной и обычной.

Отдых после подъёма. Справа – бабушка Акчина.

Ночь у Дьенду

Летом 1959 года меня назначили начальником Чулышманского отдела Алтайского заповедника. Жил я тогда на кордоне Чодро, что примерно в 130 километрах на юг от Телецкого озера, в огромном расширении долины реки Чулышман.

Почти ежедневно я сидел в седле. То надо на соседний кордон Язулу, а до него – 40 с лишним километров по горам. День пути, а дальше на юг селений нет до самой монгольской границы. То – в объезд пастушьих стоянок, то – в райцентр Улаган, который от Чодро в 75 километрах, опять же через перевал. За один день я туда редко когда добирался и обычно ночевал на полпути у пастухов в аиле, алтайской юрте.

29 сентября я выехал верхом на своём Чалке в Улаган поздновато. На перевале, в Кара-агыре охотился на рябчиков и спустился к озеру Кулу-голь (лебединое озеро!), когда солнце уже опустилось почти к горам. До полной темноты оставалось не больше часа.

Проехав ещё километра два, я решил заночевать в пустующей избушке около речки Дьенду. Солнце только село, когда я подъехал к стоянке.

Речка журчит тихонько метрах в двадцати от избушки, прямо за речкой – невысокие скалы, а дальше – горы, горы… Пахнет козьим помётом, но не очень резко – подвыветрилось за лето.

Я расседлал Чалого, а седло, арчимаки и всю сбрую оттащил в маленькие сени. Потом поводил и напоил коня, спутал его и для надёжности, чтобы случаем не ушёл, привязал к колу на чумбур. Разостлал перед конём потник и насыпал овса на ужин.

Пока он хрумкал овсом, подбирая его мягкими губами, я наломал в кустах сушняка, запалил костёр, зачерпнул в котелок воды и повесил над огнём. Почти совсем стемнело, из-за гор на юго-востоке выползла большая жёлтая, почти полная луна. Чай вскипел, я поужинал и засобирался спать. Чалка уже очистил потник от овса до единого зёрнышка. Я отнёс потник в избушку и расстелил на нарах, а сверху раскатал спальник. Арчимаки положил в головах, а ружье, венгерскую двустволку шестнадцатого калибра, вдоль стены. Оно было заряжено картечью – мало ли что может случиться, тайга всё-таки.

Теперь можно спать. Я вышел из избушки. С гор потянуло холодом. В кустах собралась темнота. Переливалась по камням речка Дьенду. Луна стояла за ней, и по траве тянулись тени от кустов. Костёр дотлевал. Я выкурил папироску, раскидал костёр, залил его и пошёл в избушку. Сняв только сапоги, не раздеваясь, залез в спальник и застегнулся до подбородка.

Я долго не мог заснуть. Луна светила в маленькое оконце. В избушке было не очень темно. На белой стене напротив меня чернел проём, ведущий в сенцы. Двери на нём не было.

Потом я заснул и, наверное, проспал недолго, а проснулся оттого, что услышал в избушке как будто тихий разговор. В комнате кто-то был!

Я мгновенно извернулся и, спелёнутый, словно кокон, спальником, сел на нарах, спустив ноги.

Передо мной на расстоянии не больше двух шагов стояли две чёрные фигуры!! Ни глаз, ни лица вообще! Чёрные силуэты, маленькие головы, широкие плечи! Они были неподвижны, и я чувствовал на себе их взгляд!

Какое там ружьё! Какая самооборона! Ужас! Мгновенный ужас, обездвиживший меня! Кто это? Откуда они?!

Мелькнула жуткая мысль – ЭТО НЕ ЛЮДИ! Луна освещала стенку за этими силуэтами, и на её фоне они казались мне ещё более ужасными. Это противостояние продолжалось не более пяти-семи секунд. Вдруг они плавно двинулись вправо и исчезли в дверном проёме, словно растворились в черноте сеней.

Будто пелена спала с меня. Я быстро выпростался из спальника, схватил ружьё и, прежде всего, глянул в окно. Никого! В сенях – ни шороха.

Тогда, не надевая почему-то сапог, в одних носках я прокрался через сени, выставив перед собой ружьё, и отворил дверь наружу. Звякнула какая-то железка. Нервы были напряжены до предела.

Держа наготове ружье, я пошёл вдоль стены налево. Чалка поднял голову и тихонько заржал. Я обошёл вокруг избушку. Никого! НИКОГО!

Около двери я сел на какое-то бревёшко. Меня трясло то ли от холода, то ли от нервного потрясения. Сил не было совершенно, ноги не держали меня.

Минут через пять я заставил себя войти в избушку. Бессмысленно было мёрзнуть на улице. Я сел на край нар и закурил. Меня всё ещё бил озноб. Накурившись, я залез в спальник и постарался расслабиться, но заснуть долго ещё не мог. Я убеждал себя, что это сон, только сон, и ничего кроме сна. Однако когда под нарами зашуршала мышка, меня снова окатило волной страха.

Всё-таки я заснул и проснулся, когда солнце уже встало.

Как прекрасно осеннее горное утро! Ушли ночные страхи, твой конь приветствует тебя ржаньем, прозрачно пространство до дальних горных вершин, где сверкают снега на гольцах и багровеют заросли карликовых берёзок! Мир великолепен! Я задал Чалке овса, разжёг костёр, позавтракал, а потом заседлал его и продолжил свой путь к Улагану. Я ехал по широкой долине речки Большой Улаган, мимо пастушьих стоянок, мимо знаменитых Пазырыкских курганов, где две с половиной тысячи лет тому назад были похоронены алтайский вельможа и его наложница, и юркие суслики посвистывали мне вслед.

Я никогда и никому не рассказывал об этом случае, считая не совсем удобным и даже стыдным. Сна испугался! Правда, это был какой-то уж слишком реальный сон.

В начале восьмидесятых, уже вернувшись с Алтая в Москву, потом пожив почти десяток лет на Печоре, и снова возвратившись в Москву, как-то я сидел перед телевизором и смотрел передачу «НЛО – неопознанный визит». Интересная передача. И вдруг услышал рассказ очевидцев и увидел зарисовки тех чёрных существ, которые явились и передо мной почти четверть века назад! Сомнений не было – это ОНИ! Значит, и другие, не только я, видели ИХ! Значит, ОНИ есть! Значит, это всё-таки был не сон, потому что одно и то же явление в разных концах страны, увиденное в разное время и совершенно разными, незнакомыми друг другу людьми, не может быть просто сном. Это реальность.

Кто же ОНИ? Откуда ОНИ вышли? Зачем возникли ОНИ тогда в избушке передо мной?

Я закончил писать эти заметки в 11 вечера 30 января 1996 года и поставил подпись, считая, что больше мне сказать нечего. Я ошибся и продолжаю, потому что случилось ещё одно удивительное, прямо-таки мистическое совпадение.

Именно после той телепередачи я решил описать свою встречу в алтайской избушке, но никак не мог собраться с силами. Всё что-то мешало. В позапрошлом году нарисовал по памяти «силуэты», но писать так и не стал, хотя мысль об этом не покидала меня.

Однако вечером 30 января, как уже говорил, я сел за стол и за полтора часа всё написал, а перепечатку на машинке отложил до утра.

Утром 31 января принесли свежие газеты. Просматриваю «Московский комсомолец» и натыкаюсь на статью о Карлосе Кастанеде, американском учёном-антропологе, ученике дона Хуана – мага-индейца, наверное, последнего из хранителей тысячелетней мудрости толтеков. Не читал я произведений Кастанеды, хотя одна книга его есть в моей библиотеке – сын купил, когда интересовался этим.

В статье есть цитата из книги «Огонь изнутри». Вот она.

«Дон Хуан счел необходимым остановиться на понятиях неизвестного и непознаваемого… Неизвестное то, что скрыто от человека неким подобием занавесов из ткани бытия, имеющей ужасную фактуру, однако находящееся, тем не менее, в пределах досягаемости. В некоторый момент времени неизвестное становится известным. Непознаваемое же суть нечто неописуемое и неподдающееся ни осмыслению, ни осознанию. Непознаваемое никогда не перейдёт в разряд известного, но, тем не менее, оно всегда где-то рядом, оно захватывает и восхищает нас своим великолепием, и в то же время грандиозность и безграничность его приводит нас в смертельный ужас.

– Но как отличить одно от другого?

– Есть правило. Очень простое правило. Перед лицом Неизвестного человек отважен. Неизвестное обладает свойством давать нам надежду и ощущение счастья. Человек чувствует себя сильным, дерзким и бодрым. И даже беспокойство, при этом возникающее, действует благотворно. Неизвестное раскрывает все лучшие стороны человеческой природы.

Но когда принимаемое за неизвестное оказывается непознаваемым, результаты бывают катастрофическими. Тело теряет тонус, ясность и уравновешенность улетучиваются. Ведь непознаваемое не даёт энергии. Оно находится вне пределов человеческого существа, в области, вторгаться в которую не следует ни бездумно, ни даже с величайшей осмотрительностью. Даже за намёк на контакт с непознаваемым приходится платить поистине непомерную цену».

Когда я прочитал эти строки, всё стало на свои места. Это был ответ на вопрос, который мучил меня годы. Я встретился с Непознаваемым и благодарю Бога, что он отвёл несчастье.

Однако новый вопрос будет преследовать меня отныне – почему я стал писать свои заметки в тот вечер, когда печатался тираж «Московского комсомольца» со статьей о Карлосе Кастанеде? Или это простое совпадение?

В разных краях

Весенняя дорога

Машину мы оставили в последней деревне. Дальше для нашей «Волги» пути нет. Впереди далёкий путь к глухариным токам.

Давно не ремонтированная дорога с колеями, полными воды, совершенно разбита тракторами. По обеим её стоpонам – поля замерли под глубоким ещё снегом. Лишь кое-где на высоких местах виднеются небольшие проталины. Пролётные птицы не находят cебе корма ни в полях, ни в лесу. Все на дорогах, кормятся на дорожном мусоре.

Не боясь человека, деловито расхаживают грачи, поблескивая на солнце чёрно-синим пером.

Сороки на юг не улетали, но вместе со всем птичьим коллективом снуют у дороги и на ней, суетливо перепрыгивают с одной стороны на другую. Они будто хвастаются чёрно-белыми нарядами, беспрестанно вздёргивают свой роскошный хвост и, не подпуская близко, с хохотом разлетаются по сторонам.

По-весеннему нарядные чибисы, степенно семенят по краю колеи, залитой водой, и, как бы нехотя потянувшись, взлетают, легко подбрасывая маленькое тело широкими крыльями.

В придорожных кустах расселись и весело зиньзикают жёлтенькие овсянки и, дружно вдруг вспорхнув, всей стайкой хлопотливо усаживаются на дороге.

Серые скромные жаворонки, взлетев впереди нас, гоняются друг за дружкой.

Пуночки! Они совершенно нас не боятся и, подпустив совсем близко, с мелодичными трелями отлетают в сторонку, садятся на снег и ждут, пока мы пройдём.

А в сыром придорожном ельнике, где запутались клочки утреннего тумана, звенит трель рябчика-петушка.

Идём, сняв шапки. Пусть весеннее солнце печёт наши затылки!

Машинам по этой дороге уже не пройти, и редкие путники бредут по своим делам от деревни к деревне, полагаясь больше на свои ноги. Иногда попадается лошадь, которая, оскальзываясь, тянет сани, наверное, последние в этом году.

Каждый встречный считает своим долгом сказать нам что-нибудь. Одни – приветливо и весело: «А глухари-то уже заиграли! Шагайте, шагайте, охотнички!» Другие – насмешливо или с ехидцей: «Ну, конец тетерям! Всё равно ничего не поймают!»

Иной раз среди замечаний о больших рюкзаках и плохой дороге, о «метких» стрелках и «бедном» зайце вдруг скользнёт вопросительно-требовательное: «Не за волками ли, милые?»

Весной в Покрове

Весну нынче ждали долго. Вот вроде уже близко она – снега сошли, а потом снова заморозило. Теперь разлива не жди. Вдруг, когда уже объявили сроки охоты, повсюду снега навалило в колено, но, слава Богу, перенесли сроки на неделю позже. И правильно, ведь мы теперь попадаем в самый разлив! А от друзей охотников из Покрова́ радостные известия – жаворонки прилетели, чибисы, на Клязьме появились кряковые и гоголи. Грядёт охота! Весенняя охота! И вот последние известия от друзей – Клязьма вылилась на луга и поднимается.

Самый конец апреля. До Первомая – пять дней. Теплынь! Наш «жигулёнок», по самую крышу забитый рюкзаками, сапогами, ружьями и нами с собакой, мчится по Владимирке, Горьковскому шоссе. Чем дальше от Москвы, тем радостней на душе. Ведь уже этим вечером мы будем на тяге.

…Вечернее, сумеречное время, когда уходит день, когда дрозды на вершинках елей и берёз один за другим «как нехотя своё доканчивают пенье», когда в кустах у самой земли зарянка вдруг разольётся звонкой трелью. Замерев на краю поляны, ты ждёшь, когда на угасающем закатном небе появится силуэт летящего, словно гигантская бабочка, вальдшнепа, таинственного лесного кулика.

Всё реже высвисты дроздов. Около уха зундит первый комар. Вот ухнул справа выстрел! Один! Значит, есть первый трофей. Потом ещё – слева, дуплетом! Ну, это, как говорится пятьдесят на пятьдесят. То ли есть добыча, то ли нет.

Вот и я слышу какой-то влажный, басовитый, даже вкрадчивый звук: «Уаак! Уаак! Уаак-уааррак!» Это он!

Вальдшнеп летит, словно плывёт на распушённых крыльях вдоль опушки, над самыми вершинками деревьев. Ружьё у плеча! Выстрел! Вот и первая добыча в эту весну!

Лес стихает. Переговариваются охотники, собираясь к дому. Совсем стемнело. На угасающем небе сверкает Венера и первые звёзды. В голых ещё берёзовых ветвях повис тонюсенький серпик только что родившейся Луны.

Помогая себе лучом фонарика, мы бредём к железнодорожной насыпи по просеке, залитой талой водой. Перед самой насыпью, подняв до отказа высокие бродневые сапоги, перебредаем речку. Теперь, в темноте она кажется куда как глубже, чем когда мы её переходили посветлу. Со свистком, словно приветствуя припозднившихся охотников, проходит электричка из Петушков и на короткое время своими яркими окнами освещает нашу тропинку. В ночной тишине слышится весенний хор лягушек, а из высокого звёздного неба – томящее душу охотника кагаканье гусиной стаи, идущей на север.

Дом. Ужин. Недолгое застолье. Короткий сон. В три ночи – подъём. Наш хозяин уже рассадил подсадных уток по корзинкам и поторапливает нас.

Поёживаясь от предутреннего холода и недосыпа, упираясь в темноте в спины друг друга, мы топаем узким деревенским проулком к берегу разлива. Аккуратно рассаживаемся в лодчонке. Не дай Бог перевернуться! В корзинках копошатся и покрякивают наши уточки-помощницы.

Чёрная вода под чёрным звёздным небом. Редкие огни недалёкого посёлка посверкивают на волне, поднятой веслом. Тишина! Ни грохота поезда, ни урчания автомобильного мотора! Только скрип уключин, да редкий всплеск весла.

Но что-то вдруг меняется в окружающем нас мире. Проступают очертания кустов, наполовину залитых полой водой, копной сена проявился шалаш. Словно приветствуя нас, пискнула какая-то пичуга! Светает!

Миша высаживает подсадную, а я лезу в шалаш под его напутственные слова: «Ну, с Богом! Ни пуха, ни пера!» В ответ шепчу про себя известную присловку, усаживаюсь на стульчике и пытаюсь рассмотреть что-нибудь в бойницу.

Утка плещется, покрякивает и вдруг начинает квачку: «Ваак! Ваак! Вак!» Нет, неправильно говорить, что утка крякает. Ничего подобного, именно так – вак! вак! вак! Громко и голосисто.

«Ну, давай, родная, наманивай селезня», – молю её и вдруг слышу такое желанное для каждого охотника его жваканье, шварканье. И тут же моя уточка заходится в осадку: «Таа! Таа! Та!» Селезень делает круг над шалашом – осторожный! Видать, уже знает, что такое охотники и их подсадные. С плёса, раскинувшегося передо мной, откликается ещё один. Утка орёт. Первый не выдерживает и прямо с разгона садится перед шалашом шагах в пятнадцати. Подвожу стволы ружья, заблаговременно просунутые в бойницу, под силуэт селезня и жму на спуск.

По воде словно хлестнуло кнутом, гром выстрела эхом возвращается от дальнего леса. Селезень лежит неподвижно на воде. А утка чистит пёрышки, плещется, что-то ищет в кочке, на которой сидит, и снова начинает свою квачку, будто ничего и не произошло.

Люблю охоту с подсадной. Из шалаша можно увидеть так много. Тут тебе и чирки подсядут парочкой или маленькой стайкой и селезенчики разноцветные начнут красоваться перед уточками, закидывая головки на спинки и гоняясь друг за другом. Стая свиязей опустится на плёсо, словно комки белой весенней пены выплывут неожиданно из-за кустов и заскользят вдоль берега по зеркальной воде селезни-чернети, а в зените прозвенит крыльями стайка гоголей. И ты сидишь, укрытый от посторонних глаз стенками шалаша, изредка наливаешь себе чайку горячего из термоса и смотришь на гигантский красный шар, выползающий над горизонтом.

Солнце встаёт! И тут же из-за леса – трубный, ликующий крик: «Кри-кру! Кру-кри! Солнце встаёт!» Это журавли славят его восход.

Началась охотничья весна.

К Воронинским разливам

…Весной 1954 года мы, двое студентов-охотоведов, сошли поздно вечером с поезда на станции Клин и направились пешком к месту слияния Сестры и Лутосни километрах в пятнадцати от Клина около деревни Воронино. Оно было известно многим поколениям студентов-охотоведов Московского пушно-мехового института как Воронинские разливы. Весной там можно было очень неплохо поохотиться на селезней, даже не имея подсадной, просто с манком. Какие у студентов подсадные?!

Когда мы вышли из Клина, совсем стемнело. Разбитое булыжное шоссе вело нас мимо деревень. Ни одно  окошко не светилось. Казалось, что деревни эти пусты. Странно мерцали поля под мертвенным светом низкой полной луны. Она отражалась в лужах на дороге и в канавах по обочинам. Холодный несильный ветер качал голые ветки ив и тополей. Было как-то гнетуще.

Часа через два с половиной, к полночи уже, мы чуть подустали. До места охоты оставалось немного, и мы решили постучаться в какую-нибудь избу, чтобы скоротать перед охотой остаток ночи в тепле, перекусить и хоть немного отдохнуть.

И вот мы уже стучим в дверь покосившейся избы на самом краю деревни Воронино. Стариковский голос откликнулся буквально через полминуты: «Ктой-то там?» «Да это охотники, дедушка. Пустите поночевать, а то замёрзли!» Дверь отворилась. Мы вошли в не очень тёплое, но какое-то душное нутро избы. Хозяин, дед лет семидесяти возился около стола, зажигая керосиновую лампу. Зажёг, выкрутил побольше фитиль, укрепил стекло. Комната осветилась. Боже мой! Какую же нищету я увидел! Голый стол, голые лавки и слева, вплотную к двери, ничем почти не прикрытая кровать. Над лавками в тёмном углу – лики святых. На русской печи заворочалась и подала голос старушка, но слезать не стала: «Располагайтесь, ребята, где хотите». Дед добавил: «Вишь, как просторно». В его голосе не было даже насмешки. Он просто констатировал факт.

Мы разделись, но сапоги не снимали по настоянию хозяев, потому что на полу было прохладно, сели к столу и достали из рюкзаков хлеб, сырки плавленые, кусок масла сливочного, ну и другой московский провиант, открыли банку килек в томате. Решили, что горячей воды просить не будем – потом где-нибудь на костерке чаёк сварганим. «Давайте с нами кушать», – позвали мы хозяев. Дед тут же присел у стола, а старуха начала ворчать, что вот, мол, пристроился на дармовщинку, будто своего нету. На это мы возразили, чтобы они попробовали нашего московского гостинца. Тут уж и старуха не выдержала, сползла с печи и сказала деду, чтобы он достал огурцов солёных. Дед пошёл в сени и в оббитой эмалированной миске принёс штук пять. «Последние доедаем», – словно извинился он, подавая их на стол. Это действительно были последние огурцы – мятые, пустые. «Да вот, – сказала старуха, –  и картохи-то почти не осталось. Уж и Пасха прошла, а у нас всё пост».

Мы принялись за еду. Я наблюдал за стариками. Было ясно, что такой еды они не видели уже давно. Это было немудрено при такой их бедности – даже хлеба не было в этой избе. Уходя, мы оставили им кое-что, а себе только на один день, больше мы не собирались охотиться. Старики были довольны…

Почему я об этом вспомнил? Да потому, что и сегодня есть такие же избы в российских деревнях, с позабытыми  немощными стариками, словно ничего и не изменилось в нашей стране с тех давних пор. Но впустят ли тебя без разговоров в дом, не спрашивая, кто ты есть?

На речке Медведице

Летом 1954 года Борис Молоканов и я, студенты Московского пушно-мехового института, рыбачили и охотились на речке Медведице в Калининской тогда области. Незабываемое было время.

Удим окуней с лодки, ткнув её носом в прибрежные камыши. Рядом с нами свистит погоныш, водяная курочка: «Сыть! Сыть!» Вдруг шорох. Я оглядываюсь и вижу его почти вплотную. Он идёт у самой воды, аккуратно переставляя зеленоватые, словно тростинки, ноги, раздвигая клювом, головкой и туловищем траву, смешно подрагивая задранным коротеньким хвостиком. Его тёмная с пестринками спинка сливается с цветом почвы.

Моя первая щука.

Погоныш прошёл так близко, что его можно было бы накрыть подсачком, если бы не мешали камыши.

Жаркий полдень. Тёплый ветерок шумит листвой ив и приносит c реки запах тины, стоялой воды, рыбы. Я иду по берегу острова, вытаптывая бекасов. Самотоп, как презрительно говорят легашатники! Но у меня ведь собаки нет, и мне приходится гораздо труднее, чем им. Мне ведь никто не покажет, где сидит дичь.

B прибрежном небольшом кустике камыша шевельнулось что-то рыжее. Вероятно, показалось, думаю я, а может, это двинулся от ветерка увядший камышовый лист. Решил всё-таки проверить.

Подошёл шагов на пять, дальше уже грязь и вода. Всматриваюсь, но ничего живого не вижу, хотя кустик прозрачен. Ещё один шаг, чавкнула грязь под ногой, и из этого самого прозрачного места, болтая ногами и головой, вымахнула выпь.

Вечереет. B Батайловском заливе оглушительно бьёт рыба. Около Мининских островов струйкой тянется дым костра. Там пастухи с лошадьми. Хорошо слышны голоса, разносящиеся над рекой. На островах заунывные вскрики чибисов, в небе частое чиканье бекасов.

Около пастухов громкий плеск воды, возбуждённые голоса. Я не обращаю внимания на этот шум – ведь каждый вечер перегоняют лошадей с берега на остров. Но шум и плеск не прекращаются, а наоборот приближаются к нам. И в это время крик: «Лоси! Лоси плывут!»

Да вот же они! Из-за куста показывается лопоухая и горбоносая голова лосихи. За ней плывёт лосёнок. Увязая в грязи, они выскочили на мелкое место и встали в зарослях тростника.

Борис крикнул, и лоси, ломая тростник, с шумом разбрызгивая воду и грязь, легко вырвались на берег метрах в двадцати от нас и снова остановились, настороженно поводя большими ушами. Лосёнок стоял перед матерью, почти прижавшись к ней. Лоси как будто с любопытством смотрели на нас, а потом легко зарысили к лесу. И в сумерках долго было видно, как мелькают светлые ноги бегущих лосей. Их туловища словно растворились в кустах и деревьях.

Прошёл рейсовый теплоход «Каманин», в берег ударила поднятая им волна, в тёмном небе совсем по-человечески крикнула цапля: «А!», и в наступившей темноте почти рядом со мной невидимый нахально викнул чирок.

Утки – мечта моя

Увидели мы с отцом этих уток издалека, как только вышли из леса к озерку, что за Новой деревней около Ярославского шоссе. Они плавали маленькой плотной стайкой почти на середине. Отец пошёл на противоположный берег, чтобы стронуть их в мою сторону, а я пополз по какой-то канаве, затаился за хиленьким кустиком у самого берега и стал ждать. Другого выбора у меня не было. Только терпение и счастливый случай могли тогда мне, мальчишке, помочь.

Они подплывали долго, тройка осенних морских чернетей, две утки и селезень – голубая спинка и чёрные головка и грудь. Я дождался и нажал спуск одностволки, когда стали видны жёлтые его глаза. Осечка! Утки рванулись, залопотали крыльями и ножками по воде и взлетели. Я успел взвести курок и пальнул просто в сторону этой плотной стайки. Селезень вдруг словно споткнулся обо что-то в воздухе, закосил вправо и, кувыркаясь, упал на берег. Я бежал к нему, задохнувшись скорее не от бега, а от счастья. Вот он-то, этот чёрно-голубой красавец, и сделал меня поклонником утиной охоты. Именно поэтому и сегодня, спустя более чем полвека, меня так волнует вид летящей утиной стайки, даже если это городские утки и поднялись они с какого-нибудь московского пруда.

Сколько раз я потом бывал на утиных охотах! Не упомнить! И каждая была словно первой, хотя ты уже много раз видел, как плотнеет и плотнеет предрассветный туман, как влажной паутиной садится он на лицо, на стволы ружья, которые словно седеют. Понемногу начинает развидняться. Небывалая тишина заполняет пространство – плёс водохранилища, застывшие шарообразные ивы, невидимый пока лес на далёком берегу.

И вот он, еле слышный посвист утиных крыльев! Ты вглядываешься туда, откуда они должны появиться, и утренняя дрожь то ли от холода, то ли нервная заставляет тебя приоткрыть рот, чтобы лучше слышать этот посвист, один из самых лучших для охотника звуков. Утки врываются к тебе из серого пространства навстречу стволам твоего ружья, которые словно сами ищут то, на что должны быть нацелены! И удары выстрелов! И падение добычи на воду! Только затихающее эхо выстрелов перекатывается, замолкая, среди далеких прибрежных перелесков. И опять великая тишина осеннего утра…

Каждый сезон охоты хорош по-своему.

Весенний короток – десяток дней.

Весной ты ещё до рассвета в шалаше, а перед ним плещется подсадная утка, ждёт кавалера и, заслышав его, даёт такую громкую осадку, свой призыв, что тебя бросает в дрожь. Селезень появляется порой настолько неожиданно, что и не поймёшь, откуда он взялся. Утка уже не кричит, а ласково покрякивает, заманивая красавца. Тут уж не медли с выстрелом…

Осень же открывает самый большой сезон, больше трёх месяцев в средней полосе, с середины августа до середины ноября, а то и позже.

Каждый охотник ждет осени с нетерпением, а настоящий утятник – особенно. Осенний пролёт северной утки, чёрной, нырков – это время для него. Пролетят август, сентябрь – и вот уже на широкой глади озёр, водохранилищ, а кое-где и просто больших прудов закачаются на мелкой волне чёрные поплавки. Это пролётные стаи нырков. Сидят они всегда далеко от берега. На моторе, правда, можно «подлететь» к ним, но это запрещено, да и нормальному, правильному охотнику не пристало заниматься таким неприличным делом. Остаются чучела. Вот уж охота так охота!

Вечерний перелёт.

Как-то в октябре, получая путёвку на Московское море, я услышал от охотоведа такие слова: «Ну, чего это сейчас люди едут туда? В это время не с них надо брать деньги, а наоборот – им приплачивать. За смелость!» Я посчитал это высшей похвалой в свой адрес.

Действительно, одно дело, когда середина августа, тепло, можно даже при желании ещё искупаться, а другое, когда холодрыга, утром забереги ледяные, тучи низкие, снег вот-вот полетит, но надо лезть в лодку, грести к месту, ставить чучела скрюченными от холода пальцами, а потом греть руки об остывающую кружку чая из термоса. И самое главное, что никто тебя не заставляет это делать, кроме одного – охотничьей страсти. Зато трофей оправдывает все страдания, муки и лишения. Полновесная осенняя утка залита жиром, ладная, кругленькая, словно булыжничек. Не то, что августовская, недавно ставшая на крыло, вся утыканная будыльями нераскрывшихся перьев. Их дома приходится буквально пинцетом выдергивать. Нет! Такая «жидкая» дичь не для меня. Да её ещё и мухи мгновенно яйцами закидывают.

Позднеосенняя охота с чучелами хороша ещё и тем, что стреляешь не по обычным в нашей средней полосе России кряквам и чиркам, а по плотной, крепкой на рану северной утке – морской и хохлатой чернети, по синьге да по турпанам. Не верьте тем, кто говорит, что их мясо пахнет рыбой. Ерунда всё это! Даже большой крохаль, который бывает добычей охотника в это время, если его правильно приготовить, и не думает пахнуть рыбой, хотя ею же и питается. Единственная утка, как мне кажется, прямо-таки воняет рыбой – это луток, малый крохаль.

И вот ты в шалаше. Перед ним, недалеко от берега, застыла стая «приманок». Холодно, руки стынут, ноги в резине сапог еле шевелятся, но всё это, и холод и непогода, моментально куда-то исчезает, когда глаз замечает далеко-далеко стелющуюся над самой водой вереницу чёрных, словно головешки, нырков, которые засекли чучела и ладят к ним. И только от того, как ты их выставил, насколько правильно они выглядят, зависит успех охоты.

Утки совсем рядом! С шипением пера, растопырив серо-голубые лапки, они тормозят, скользят по воде и замирают на расстоянии близкого ружейного выстрела.

И когда стая подсела к чучелам, когда, тихонько покеркивая, нырки настороженно оглядываются по сторонам, не шелохнись, старайся не смотреть на этих красавцев, потому что даже блеск глаз может выдать тебя. Узрев опасность, утки быстро сплываются перед взлётом, а то и без всякого такого «предупреждения» залопочут лапками и крыльями по воде, и – поминай, как звали!

Особая же прелесть этой охоты в том незабываемом зрелище, когда к твоим чучелам с шумом проходящего поезда валится с неба сотенная стая чернетей, красноголового нырка или другой утки! Это надо увидеть и прочувствовать! Если это когда-нибудь произошло на твоих глазах, ты не сможешь не остаться навсегда ярым приверженцем этой охоты.

Кончается октябрь. До света ещё далеко. Осенние звёзды из чёрного неба смотрят прямо мне в глаза. Ветра нет, и великая тишина предрассветной поры легла на огромное пространство волжской Дельты. Над тростниками и кундраками, над мелкими плёсами тихо струящейся воды, над банками-протоками, где вода, словно возмещая свою медлительность на мелководьях, идёт к морю со скрытой силой, над миллионами живых тварей – бакланами, чайками, пеликанами, лебедями, утками, гусями, каравайками, колпицами, цаплями, кабанами, енотами и прочей птичьей и звериной оравой – над всем этим царит ещё ночь.

Однако чувствуешь, что рассвет уже близится. В предрассветной мгле есть что-то такое, что говорит безмолвно – ждите зарю! Не надо даже видеть изменившееся положение знакомых созвездий (вон Большая Медведица встала на попа), не надо смотреть на часы – природа чётко отсчитывает неумолимый свой ритм. Полярная звезда, вокруг которой оборачивается весь звёздный мир, здесь заметно ближе к горизонту, чем на севере.

Вот уже несколько дней я живу в астраханских плавнях, отключённый от суматошного городского ритма, и древние охотничьи инстинкты словно возродились во мне. Просыпаюсь задолго до рассвета, и никому не надо будить меня. Голова всегда свежая, ничто не беспокоит мозг. Забота одна – за ружьё и на охоту. Благословенный утиный рай каждый день предвещает добычу.

Нас четверо в двух лодках. Мы ночуем прямо в них, забравшись в спальные мешки. Лодки стоят на мелководье. Вокруг четырёхметровые тростники окружают стенкой нашу стоянку. Мы словно в маленьком дворике. Такие заливчики-затишки здесь так и называют – дворики.

Тростники безмолвны сейчас, но только потянет ветер, как они начинают покачиваться, скрипеть, шуршать. Кажется, что кто-то лёгкий ходит в самой их чаще, где не пройти даже кабану, ходит, раздвигая сухие стебли, будто стараясь увидеть наши лодки и заглянуть в них. И хочется всмотреться в тревожно шуршащие тростники и узнать, кто же там крадётся так невесомо и невидимо. Но нет никого в ночной темноте, только тростники да ветер.

Рассвет всё ближе, и надо собираться на утрянку – утка ждать не будет. И вот мы выдвигаемся в путь, к месту. Лёгкое течение небыстро тянет наши лодчонки-куласы. То слева, то справа, то впереди с плеском, кряканьем, иногда молча взлетают невидимые утки.

Трепетный звук крыльев на взлёте сменяется удаляющимся, таким знакомым их посвистыванием, а потом – тишина. Только булькает шест, которым ты направляешь кулас в нужную сторону. Hа фоне чёрного неба и чёрной стены тростников еле различаешь впереди себя ещё более чёрную фигуру охотника, плывущего стоя в куласе. Кулас – это маленькая плоскодонная лодчонка на одного или на двоих. Острый нос и такая же острая корма. Борт лодки возвышается над водой всего на десяток сантиметров. Кулас надёжно устойчив, когда ляжешь плашмя на дно, а стоя, с шестом в руках надо уметь сохранять равновесие, как бы сливая в единое целое шест, кулас и своё тело.

В астраханских кундраках, зарослях ежеголовника на мелководьях, кулас, несмотря на свою вёрткость и валкость, незаменим. Он легко пронзает переплетённые плотные стебли, его нетрудно перетащить по поваленному тростнику, чтобы не обплывать бесконечную тростниковую стенку. B куласе спят, готовят еду и едят. Вся жизнь астраханского охотника – на плаву, а кулас – это маленький островок личной суши охотника, домик без крыши.

Вся жизнь астраханского охотника – на воде.

Глубина плёса, раскинувшегося на многие километры, всего ничего – чуть выше колена, кое-где и немного больше. Вся охота проходит практически пешком среди необозримого простора воды, кундраков и тростников. Дно достаточно твёрдое, и ноги не вязнут. Специальный костюм – прорезиненный комбинезон с сапогами вместе – позволяет брести, куда глаза глядят. Однако заблудиться в этих до ужаса однообразных куртинах тростника можно элементарно. Астраханские плавни заглотали не одну человеческую жизнь. Чтобы не потерять место стоянки, где оставлены наши моторки, мы воткнули длиннющую замету – два связанных шеста с тряпкой на верхнем конце.

Светает. Туман поднялся от воды и начинает плотнеть до какой-то ватной ощутимости. Не дай Бог, простоит всё утро, и не увидишь тогда ни одной дичины.

Я загнал кулас под самую стенку тростника и ещё завалил его толстыми, в палец, стеблями. Вытаскиваю сидушку – изобретение астраханских охотников. Это деревянный кол, заострённый с одного конца, с другого прибита дощечка-сиденье. Устал бродить-ходить – воткнул сидушку в дно и садись, отдыхай, жди, когда утка налетит.

Туман наливается молочной белизной – скоро встанет солнце. В той стороне много светлее. Да мне и видно только в сторону востока – сзади стенка тростника. Там слышен шорох и тишайшее попискивание – какие-то птахи малые копошатся, а какие именно, не видно. Тростник начинает скрипеть, перешёптываться. Потянул ветерок. Ну, вот и ладно – подразгонит туман, будет хороший день.

Прямо на меня из тумана беззвучно выплывают взмахи крыльев. Руки автоматически кидают ружьё к плечу. Стоп! Это ведь белая цапля. Отставить! Через минуту опять ёкает сердце, но это опять не утка, а чайка пролетает совсем близко. Рассвело уже так, что я вижу её глаза. Утка же почему-то не летит.

И тут ухает выстрел одного из наших охотников. Эхо прокатилось по утренним камышам и убежало на дальний плёс. Там уже загомонили гуси.

Быстрый свист крыльев – справа вырывается пара. Кряквы! Приклад в плечо, отдача от выстрела – и задняя кувыркается к воде. Разлетаются, сверкая, брызги. Я и не заметил, как над тростниками выползло большое солнце, и кряква-селезень упал прямо на блистающую солнечную дорожку. Его потихоньку сносит вправо. Оранжевеет лапка, зеленью отливает повёрнутая набок головка, торчит острый кончик крыла.

Мчимся по прокосу в тростниках, а куласы на прицепе.

Я не спешу доставать эту первую в это утро добычу – она всего в пятнадцати шагах. Если и понесёт опять, всегда успею её достать. Странное чувство овладевает мной. Я ловлю себя на мысли, что раньше, в юности, всегда просто-таки ястребом кидался к добыче, а теперь не тороплюсь. Неужели настрелялся? Нет, неправда! Впереди ещё много удачных выстрелов, много новых трофеев… Где-то за дальними тростниками галдят гуси, много гусей.

Так уж получилось, что за всю мою совсем не короткую охотничью жизнь мне ни разу не довелось стрелять по гусю. Как и любой охотник видел я их немало, видел, но не стрелял.

Однажды в середине пятидесятых годов в Иркутской области на левобережье Ангары, когда ещё не было ни одной плотины на этой красавице реке, я видел массовый пролёт гуся. Такого я никогда не видел и, скорее всего, больше никогда не увижу.

Это было в сентябре. Утром мы выскочили из дома и ахнули – всё было бело от первого снега, сверкало солнце, а отовсюду слышалось гусиное кагаканье. Шёл гуменник, и шёл, что говорится, валом. Весь горизонт на все четыре стороны света был заполнен гусиными косяками. И какими косяками! В каждом было не меньше сотни птиц. Они шли и шли. Прямо над нашими головами, но очень высоко. Мы даже за ружья не брались.

И было ещё много случаев. Даже уже здесь, когда в первый же вечер после приезда мы с егерем отправились на куласах на место гусиной жировки.

…Невеликой ширины мелководье заросло лотосом. Он уже давно отцвёл, стебли его пожухли и торчат метра на полтора над водой. Сверху, словно перевёрнутый конус, – бурые шапки бывших соцветий. B них погромыхивают крупные, примерно с вишню, орешки. Hа лотосе и жирует гусь. Мы пересекли мелководье, хрустя его стеблями, и затолкались в трёхметровый тростник.

Никогда прежде я не видел таких гигантских тростников. Старательно маскируем куласы. Зундят последние комары. Где-то слева кричат гуси. Быстро темнеет. Егерь Костя говорит, что именно эта стая и должна прилететь сюда, на этот лотос.

И вот когда планку ружья стало видно только на фоне неба, раздалось приближающееся одиночное кагаканье: «Ка-ганг! Ка-ганг!» «Сторожевик! Разведчик» – подумал я, зная, что в него нельзя стрелять. Ведь он должен привести на место кормёжки всю стаю, если не заметит ничего подозрительного.

«Ка-ганг! Ка-ганг!» – он стремительно налетает, и всё остальное исчезает в мире напрочь. Нет ни соседа-егеря, ни комаров около уха, ни зыбкого шатания куласа, ничего нет – только неумолимо приближающийся чёрный силуэт большой птицы, серого гуся. Вот он, поворачивая голову, проходит над нами, и Костя не выдерживает, вскидывает своё ружьё.

Грохот выстрела, и здоровенный гусак валится с треском в тростник позади нас. Всё! Охота окончена! Гуси не придут сюда, не придут, во всяком случае, сегодня.

Не разговаривая, мы двигаемся к дому. Мне хочется отругать Костю за торопливость, за дурацкое нетерпение, но дело сделано, и остаётся только молчать…

Но вот сейчас я опять слышу за своей спиной такое знакомое: «Ка-ганг! Ка-ганг!» Оборачиваюсь в самый последний момент – две секунды позже, и они прошли бы мимо. Стреляю навскидку поверх тростниковых метёлок. После первого выстрела передовой гусь словно сломался, мотнув длинной шеей. Сверкая белым подбоем крыльев, беспорядочно переворачиваясь, он стремительно падает на воду. О, радость! Тут же стреляю ещё раз и мажу! Позорно мажу! Это всегда так – не смотри на сбитую первым выстрелом дичину, если хочешь попасть по другой из второго ствола! Я же, выстрелив по второму гусю, наверняка, сам того не замечая, провожал взглядом первого до воды. Ушёл второй из пары, а каким мог бы быть дуплет! Первый гусь, даже первые гуси – дуплетом!

Ну да ладно! Зато я до подробностей запомнил сверкание испода крыльев первого, падение тяжелой птицы, её удар о воду и брызги, долетевшие почти до меня.

Я поднимаю такой желанный для меня трофей и вдруг неожиданно для себя понимаю, что можно кончать охоту и возвращаться в Москву – долгожданная добыча у меня в руках. Желание исполнилось, что ещё надо человеку?

Вот и первый гусь! Серый!

Вставало солнце. Легкая туманная дымка стлалась над кундраками и постепенно уползала в тростники. Воздух постепенно прозрачнел, открывалась даль, и оттуда нёсся гомон гусей. Одного я держал в руках…

Надо мной, с запада на восток, поперёк Дельты бесконечной вереницей тянут большие чёрные птицы. Это бакланы летят на кормёжку. Рыбы полно в любом месте Дельты, но бакланы летят на свои излюбленные места, кормовые мелководья за многие километры с завидным постоянством. У этой чёрной цепочки словно нет начала и нет конца. Начало за горизонтом на западе, конец за горизонтом на востоке, если считать началом то место, откуда летят бакланы.

Несколько раз я видел не одну, а две, а то и три параллельно тянущиеся цепочки через всё небо. Цепочки эти медленно извиваются, иногда рвутся, соединяются снова, и, правда, кажется, что конца им не будет.

Но конец всё-таки бывает. Последние птицы летят так же неторопливо, как и первые. Похоже, им всё равно, кто из них прилетит раньше на место кормёжки. Рыбы хватит на всех, так что торопиться не имеет смысла. Вечером всё повторяется, но только птицы летят в обратном направлении, к местам ночёвок.

Мы видели однажды, как такая вот вереница бакланов свилась вдруг в гигантскую вращающуюся чёрную воронку над мелководьем. Птицы хотя и были далековато, но слышно всё же было, какой там стоял гам и плеск. Бакланы кидались в воду с высоты и взмывали, уступая место другим. Творился вроде бы хаос, но в нём просматривалась система – вниз и вверх, вверх и вниз по спирали над мелководьем.

Сколько птицы там было, сказать трудно, во всяком случае, не меньше тысячи. Пока мы наблюдали за этим хаосом, оттуда подъехали на моторке рыбаки и сказали, что там идёт стая воблы, а бакланы пользуются моментом, кидаются на рыбу. Сколько же они её выловили?

Чирок, эта самая маленькая из уток – настоящее испытание для охотника. Говорят, летит, как пуля. Так вот это о чирке. Цель – чуть больше кулака, а скорость – действительно, как у пули.

И вот мы едем на самые дальние кундраки специально за чирками. Испытать, так сказать, своё мастерство.

Ревёт мотор, «Крым» летит по широкому прокосу в бесконечных кундраках. Сзади на верёвке два куласа, один за другим. По краям прокоса из травы то тут, то там вырываются кряквы. Одиночки, пары. Пролетят немного и плюхаются на воду.

Место, где табунятся чирки, мы заметили издалека – стайки их мелькали над кундраками. Когда Юра заглушил мотор, стали слышны со всех сторон чирочьи голоса. Сколько их тут! Пронзительно пикают и тихонечко словно щебечут уточки. То жалобно, то задорно трюкают селезенчики.

Кундраки в этом месте протянулись на километры. Среди них кое-где куртины тростника. Отвязав куласы, мы забираемся в них и расплываемся в разные стороны, чтобы не мешаться.

Подъезжаю к кусту тростника поплотнее, быстренько расставляю чучела и заталкиваюсь в него. Метрах в семидесяти в такой же куст заталкивается и Юра.

Летят чирки.

Чирки, вспугнутые нами, начинают возвращаться. Вот на Юру налетает парочка. Тук! Тук! Оба чирка словно наткнулись на невидимую стенку, вертикально падают в воду. Вот это выстрелы! Ещё дуплет, и снова пара чирят выпадает из налетевшей стайки. Феноменальная стрельба! Оно и понятно. Юра – стендовик, мастер спорта. Да к тому же коренной астраханец, всю жизнь охотится в плавнях. Правда, и у него бывают промахи. Чирок есть чирок.

Наблюдая за Юрой, краем глаза вижу, как на высоте моего роста на меня мчится плотная, словно маленькая тучка, стайка чирков. Много! Штук тридцать!

Выпрямляюсь и вскидываю ружьё. Словно заряд фейерверка стайка взмывает над моей засидкой, рассыпаясь во все стороны. Я провожаю её запоздалым дуплетом. Увы! Даже пёрышко не выпало.

И так было ещё трижды, но только два чирка лежат на дне моего куласа. Hа восемь выстрелов всего две птицы! Можно подумать – ну и стрелок. А я радовался, потому что для меня это был прекрасный результат.

Наступает затишье. Чирки перелетают с места на место, но высоко не поднимаются и далеко не летят. Но вокруг нас всё равно шум, невидимая возня в кундраках, вскрики чирков. Однако никакой стрельбы нет.

Юра выталкивается из тростника и кричит мне, что уйдёт вверх по течению, чтобы погонять утку. Не торопясь, он удаляется от меня к северу, мерно перебрасывая шест.

Чирки стайка за стайкой понемногу перелетают от него. Он словно гонит перед собой живой птичий вал. Чем дальше, тем этот вал становится всё больше. Пока Юра в пределах видимости, видны и отдельные перелетающие птицы, но постепенно они действительно сливаются в один тёмный вал, удаляющийся к горизонту. Потом я теряю Юру из виду – он уплыл уже километра за два, не меньше. Однако определить, где он движется, несложно. Время от времени я вижу, как горизонт словно вспухает. Это поднимаются вспугнутые Юрой чирочьи стаи. Никогда не видел такого количества птиц! Это что-то невероятное! Они поднимаются монолитной единой массой шириной, наверное, не меньше полукилометра.

Слышен дальний выстрел, и шум поднявшейся массы птиц. На этот раз их особенно много. Ну, думаю, теперь пойдут обратно. Видимо, он их там припёр к какой-то границе, дальше которой им лететь нельзя, и чирки полетели обратно. На меня!

Много раз налетали на меня чирочьи стайки. Дуплет за дуплетом, дуплет за дуплетом, но результаты были ещё хуже, чем в начале охоты, хотя сжёг я не меньше полусотни патронов, да ещё до боли набил себе отдачей правую щёку. Добыл всего трёх чирков.

Говорят – мал золотник да дорог. Про чирков это – в прямом смысле. Патрончики-то кусаются!

Вот и ещё один день к концу. Стало прохладно. Я снимаюсь со своего последнего места и, не торопясь, выталкиваю кулас на чистое. Метрах в двухстах левее Юра тоже держит путь к моторке, к месту сбора.

Совершенно жёлтый, лимонного цвета закат занял полнеба. Солнце только что село. Вода жидким золотом струится среди кундраков, чёрных против заката.

Великая тишина. Гуси угомонились, не слышно лебедей. Всё вокруг готовится к ночи.

За две сотни метров отчётливо слышен разговор Юры с какими-то охотниками. Потом оттуда, из куртины тростника выскакивает красноватый взблеск, и тут же через секунду ахает выстрел. Эхо отчётливо перекатывается по воде, гром выстрела отражается от островков тростника, разбросанных по янтарному плёсу. Похоже, что кто-то колышет гигантский лист жести, взяв его за углы. Эхо всё тише и тише, и только через несколько секунд ещё слышится какой-то шелест, шёпот эха.

И снова великая тишина. Ты словно мизерная пылинка среди простора волжской Дельты. Почти двухсоткилометровая ширина, тысячи протоков, кустов, тростников, островов. И ты – малюсенькая капелька разумной жизни, пытающаяся осмыслить огромность охватившего тебя пространства.

Мерно перекидываю шест, отталкиваясь от дна. Шест немного вязнет. Изредка шелестят бурые стебли ежеголовника, скользя по бортам. Постепенно темнеет.

Неожиданно слева, в той стороне, где Юра разговаривал с охотниками, начинается великий шум. Я застываю в куласе с шестом наперевес. Невольно хочется схватить ружьё. Шум такой, словно на большой скорости приближается поезд-товарняк. Что за чудо? И тут замечаю, как над тростниками мелькает какая-то масса, с трудом различимая в сумерках. Да это поднялась гигантская стая лысух. Словно туча! Словно рой! Тысяча? Больше? Кто их спугнул? Какой-то хищник? Наверняка. Хотя говорят, что даже орлан-белохвост не решается броситься за добычей на такую вот огромную стаю. Шум его отпугивает? Во всяком случае, если б я не стоял в куласе посреди огромной воды, наверняка бы сказал, что где-то мчится состав из сотни железнодорожных вагонов.

Через какое-то непродолжительное время шум стихает – стая уходит за дальние тростники и там падает, слышно, на воду. Опять тишина…

Немного сзади и справа слышен нарастающий скрип перьев и словно негромкие переговоры. Не оборачиваясь, знаю – это идут лебеди. Шшш-и-хх! Шшш-и-хх! Шшш-и-хх! – взмахи крыльев. Ку-у! Ку-клу! – негромкий лебединый разговор.

Они идут к северу в восточной темнеющей стороне неба, пять огромных птиц. Закат ещё пылает, и лебеди словно светятся на помрачневшем к ночи небе. Под ними жёлтые в последнем отблеске заката тростники и чёрная, совершенно чёрная вода. Взгляд оторвать от этой картины нет сил.

Вдруг один из лебедей, последний, отворачивает и идёт прямо на меня. Лебеди здесь совершенно не боятся человека. Он приближается ко мне и облетает мой кулас. Он явно заинтересован и хочет рассмотреть меня получше. А может быть, он хочет попрощаться со мной? Ведь завтра я уезжаю из этих благословенных мест. Ерунда, конечно, но как хотелось бы…

Вот лебедь уже совсем надо мной, и я вижу, как он клонит голову то на одну сторону, то на другую, рассматривая меня. Крылья, грудь и живот подсвечены закатом. Чёрные ноги вытянуты и прижаты к короткому хвосту. Скрипят, изгибаясь, маховые перья. Какая красота видеть так близко такую могучую птицу! В полёте лебедя очень хорошо видна его сила. Ударом сгиба крыла он может сломать руку человека.

И тут что-то звонко ляпается в паре метров от куласа. Это что такое? Вот негодяй! Это он выразил, рассмотрев меня, своё ко мне презрение и кинул сверху свою «визитную карточку».

А закат постепенно гаснет. Мы привязываем куласы к «Крыму» и выгребаемся на прокос, который тускло поблескивает широкой водной дорогой среди слившихся как будто в сушу кундраков.

Опять ревёт мотор, холодный ветер бьёт в лицо, а я прощаюсь с Дельтой, которую теперь всегда буду писать с большой буквы.

Головешки на осинах

Один раз в жизни я удачно, просто фантастически удачно, поохотился на тетеревов с чучелами. Это было в октябре 1956 года на севере Новосибирской области, неподалёку от села Чумаково. Никогда в жизни ни до, ни после, я не видел такого скопления тетеревов в одном месте…

В стае, ночующей в каком-нибудь ряме, заболоченном сосняке, вы мне не поверите, скапливалось до тысячи птиц. Нет, конечно, такая масса не летела вся разом. Они только ночевали в одном месте, а перелетали на жировку в колки, небольшие берёзовые рощицы, стайками штук по двадцать – двадцать пять. Однако на жировку они шли каждое утро постоянно, в течение получаса примерно.

Сашка, егерь Михайловского егерского участка, мой проводник и наставник, был местным охотником, прекрасно знал все пути перелётов косачей и лучшие присадные места и деревья. Около них он построил несколько шалашей в виде чума – жерди, прислоненные конусом к стволу дерева, а на них плотно набросал травяную ветошь. Чучела Сашка сделал из чёрного сукна и нашил на бока белые полоски. Брови – какие-то красные лоскутки, а глаза – блестящие бусинки. Он говорил, что можно приспособить на дерево головешку побольше из костра или чёрный валенок. Косачи всё-равно подсядут. Не знаю – мы так не пробовали.

Ещё потемну мы запрягали сашкиного мерина, кидали на телегу чучела, жерди-подчучельники и не торопясь, отправлялись к недалёким колкам. Там распрягали лошадь, ставили её к копне сена, а сами, отойдя от этого места метров на полтораста, лезли на деревья около шалашей и прилаживали там подчучельники с насаженными на них чучелами.

В этих связках тетеревов – добыча двух охотников.

И вот мы, скользя по мокрым от ночного дождика сучьям, ставим тетеревиные чучела – Сашка на осине, а я на невысокой берёзе. Подчучельники, длинные жёрдочки, на вершинки которых насажены эти самые чучела, коротковаты и приходится лезть довольно высоко, чтобы правильно, под самую макушку приладить их.

Ну, всё вроде бы и в порядке. Только руки как будто не мои, до того закоченели. Не знаю, как буду стрелять, потому что пальцы совсем не гнутся. Но надо терпеть – может, в шалаше станет теплее.

Шалаш! До чего он тесен! Извечная наша способность не делать больше того, что можно сделать! Ну, ничего – лишь бы птица полетела.

Уже совсем рассвело, но косачей что-то не видно. Слышно, как где-то они погуркивают. Погуркивают, но лёта пока нет. Неожиданно пёстрый дятел прилетел на мой шалаш и стал, любопытный, внутрь заглядывать. Надо же рассмотреть, что это за чудо там сидит, дрожит от холода. Рассмотрел, фыркнул сердито крыльями и улетел на соседнюю осину завтракать.

И тут же словно приглушённый маленький гром – это трепет тетеревиных крыльев. На берёзу садится разом почти два десятка чёрных и рыжих птиц. Как застучало сердце! Боже мой! Я вижу почти рядом красивейших и осторожных птиц. Вот они! Прилетели!

Постепенно тетерева успокаиваются, начинают склёвывать берёзовые серёжки. Качаются на тонких ветках, балансируя и причудливо выгибаясь.

Только бы не промазать! Хотя от волнения и руки, и стволы ружья ходят ходуном, но всё же я помню наставления моего учителя: «Стреляй сразу быстро самого нижнего, а потом тут же, что повыше. Перезаряжай и, если не улетят, стреляй ещё». Трудно в это поверить, но с первого же дуплета я свалил тетёрку и косача, успел перезарядить и достал ещё одного черныша. Только тогда стайка сорвалась и умчалась в неизвестном направлении.

И тут началось! Лёт продолжался минут двадцать. Тетерева беспрерывно подсаживались к чучелам стайками по десять-двадцать птиц. Из каждой удавалось спустить на землю одну, а то и две. Поразительно, но стволы моего «зимсона» раскалились так, что об них можно было греть озябшие руки. Потом я сосчитал трофеи. За эти двадцать минут я спустил на землю восемнадцать тетеревов. Это была настоящая заготовка боровой дичи. Потом мы сдавали тетеревов в местное сельпо по цене, помнится, 16 рублей 50 копеек за штуку, а сдали больше полусотни птиц.

В ту памятную для меня осень мы делали и так. Сашка садился на мерина охлюпкой, без седла, и потихоньку передвигался по берёзовым колкам, стараясь подъехать к кормящейся стайке тетеревов с противоположной от моего шалаша стороны. Это для того, чтобы столкнуть их в мою сторону. Тут уж они не миновали поставленных чучелов.

Эта охота хороша ещё и тем, что, сидя в шалаше, увидишь порой так много интересного, что не забудешь никогда. Это бывает на всякой охоте из укрытия. Зверь и птица тебя не видят, а ты их – первым, да ещё и понаблюдаешь вдоволь.

Тут и заряночка, пушистый комочек, рыженькая грудка, проскочит сквозь прутья шалаша к носкам твоих сапог и бусинкой глаза блестит на тебя в полумраке осеннего утра. Или полёвка шмыгнёт, что-то подберёт с земли и жустрит оранжевыми зубками, только скуботок стоит.

В один из совсем уж ненастных дней той незабываемой осени, когда тучи грозились снегопадом, и в воздухе летели первые снежины, я, сидя в шалаше, услышал где-то совсем неподалёку странные трубные звуки. Сначала я подумал, что это Сашка трубит в стволы ружья. У него это неплохо получалось. Но звуки быстро перемещаются, и я понимаю, что это кричат лебеди.

И вот они мне видны, семь белых птиц на тёмной снеговой туче. Трубят, поют прощальную песню своей Родине! Летят низко, стремительно, держат путь на юго-запад, к озеру Чаны. Мерно взмахивают могучими крыльями. Даже на расстоянии видно, какие это большие и мощные птицы. Голоса лебедей постепенно слабеют, и я, привстав в тесном шалаше, почему-то стараюсь не потерять их из виду. И вот за вершинками дальних берёз мелькнул прощальным платком последний лебедь…

Это был последний лебедь и мой последний охотничий день. Ударили морозы, и на следующий день я уехал в Убинское и Новосибирск.

Вместо косуль – волки

Давно это было. Ещё в дни студенчества, в осенней октябрьской тайге под Иркутском…

Вот и стих шорох шагов Алика и Славки по опавшей листве.

В мелком распадке сумеречно. По его дну кульгукает мелкий ручеёк среди моховых кочек. За ним полого поднимается склон. Редкие, почти голые уже осины. Их подножия густо усыпаны жёлтыми, коричневыми, красными и оранжевыми листьями. Под каждой осиной свой цвет. Листья лежат так, слово осыпались в безветрие.

Влево распадок повышается. А справа, куда утекает ручей, я вижу пламенеющую осенними красками широкую падь. Там ещё вовсю властвует солнце.

Ручеёк как будто тянет за собой вечернюю прохладу к выходу из распадка. Словно невидимая и чуть ощутимая речка течёт вокруг меня, а я стою на её дне – настолько плотен и прохладен вечерний воздух. Тянет он так легко, что не может даже пошевелить немногие листья на почти голых осинах. Редко какой-нибудь оторвётся и падает, постукивая крепким черешком по сучкам.

Над широкой, освещённой солнцем падью, над прозрачными полушариями ив и черёмух, в сторону солнца летит ворон. Я его не вижу, но можно предположить, что до него метров двести-триста. Слышно его звонкое и печальное круканье – крук! крук! Тишина необыкновенная. Даже на таком расстоянии слышно, как режут воздух твёрдые перья его крыльев – ш-шех-х! ш-шех-х! ш-шех-х!

Я стою, привалившись спиной к большому, в мой рост, горелому пню и снова слышу, как гулюкает тихонечко ручеёк между пушистых зелёных моховых кочек.

Тишина. Однако я знаю, что через несколько минут крикнут загонщики. До них километра полтора. После первого их крика замрут мои соседи и сейчас неподвижные, словно изваяния – справа Мишка, слева Борис и ещё дальше другой Славка. Мы ждём косуль. Нас немного, всего шестеро – двое в загоне, четверо на номерах. С утра уже сделали четыре загона, но всё безрезультатно. С таким малым количеством охотников лучше не начинать этого дела – звери выходят из загона в сторону.

Вот и крикнули ребята там, вдалеке. Голоса постепенно приближаются, но стихают. Ребятам надо переходить ещё один распадок. Однако крики усиливаются, приближаются, но на самом гребне гривы начинают смещаться к вершине распадка. Они потеряли направление! Опять неудача! Как не везёт нам сегодня!

Но что это?

Уже плюнув на всё на свете и мысленно изругав незадачливых наших загонщиков, я слышу шорканье явно не человеческих ног по опавшей листве. Это там, где-то на верху гривы, прямо передо мной. Косули!? Слава Богу!

Я весь вниманье. Руки без рукавиц стынут на холодных стволах ружья, моего зимсона. Левую щёку холодит заметно усилившийся тягун из вершины распадка. Ну, это как раз и неплохо – ветер поперёк, значит, нашу стрелковую линию звери не учуют.

Шаги по листве всё слышнее. Но какие-то мягкие это шаги, не совсем похожие на шаги копытного зверя. И тут я вижу, как ко мне по склону распадка спускаются один за другим три волка! Такое впечатление, что они возникли как привидения, прямо посреди поляны. И в это можно было бы поверить, если бы не громкий шорох шагов по листве и сухой траве.

Вот это сюрпризик! Сердце начинает, как всегда при такой неожиданности, сильно колотиться. Волки тем временем почему-то разделяются. Первый идёт, как и шёл – вниз на меня и немного левее, между мной и левым от меня номером. Два других берут ниже по распадку, правее. Мишка наверняка уже увидел этих двух своих волков. Они направляются прямо к нему.

Ночлег после удачной охоты. Слева направо – Слава Домрачев, Боря Михайлов, Алик Хлебников, Слава Вшивцев и Миша Андреев.

Позиция у нас наивыгоднейшая. Мой волк совершенно не замечает меня. Вот он спустился к самому ручейку и начинает переходить замшелое дно распадка.

Как интересно наблюдать за зверем, когда он тебя не видит. Тем более за таким как волк. Ведь встречи с ним так редки. Не каждый охотник может похвалиться, что видел, как волк совсем неподалёку переходит сырое место.

Вот он прыгнул с одной кочки на другую, остановился на ней, соединив все четыре ноги. Осматривается, куда ему лучше прыгнуть, словно боится ноги замочить. Опять мягко скакнул, взмахнув поленом. Снова высматривает место для прыжка.

До него шагов тридцать, не больше, и он начинает проходить мимо меня. Через несколько прыжков он станет удаляться и не выйдет на соседа – слишком большое расстояние между номерами. Да ещё и много кустов. И хотя я стою на самом виду, волк меня не замечает. Он спокоен – ведь им удалось уйти от охотников.

А ведь только ошибка загонщиков, то, что они пошли в сторону, направила волков прямо на нас. Волки, конечно, уверены, что уходят в сторону от загонщиков и о нас даже не подозревают. Мы стоим очень тихо. Как раз это их и подвело…

Голову волка закрывает какой-то кустик. Я осторожно поднимаю ружьё, прижимаюсь щекой к холодному прикладу и спокойно выцеливаю лопатку. В стволах картечь, и ему не уйти.

Пора! Давлю на спуск. Какой-то слабый хлопок выстрела! Волк падает мордой в воду и два раза взмахивает хвостом. И тут же вскакивает и мчится в мою сторону. Он мчится короткими мгновенными скачками вверх по моему склону прямо на меня и уже совсем передо мной скрывается за маленькой ёлочкой. Когда он выскакивает из-за неё, я стреляю второй раз, чувствуя уже до того, как нажал на спуск, что промазал! Позорно промазал по здоровенному волку всего в трёх шагах!

Совершенно неслышным скоком, словно привидение, волк промчался мимо и исчез в кустах.

Тишина. Может, ничего не было? И никаких волков я не видел и ни по какому волку не стрелял? Кошмар!

И тут справа раздаётся дуплет мишкиной тулки – тонг! тонг! Визг волка – и третий выстрел!

И снова тишина. Мгновения ушли на все выстрелы. Что же делать?

Через несколько минут замолкают загонщики, и Алик бежит вдоль нашей цепи, собирая стрелков.

Слава Вшивцев с волком.

Вот все и собрались. Один волк лежит в десяти метрах от Мишки, второй ушёл со слабой кровью. Мой волк не кровит, хотя в том месте, где он ткнулся от первого выстрела, валяются клочки шерсти. Значит, я по нему попал, значит, он ранен. Надо бы добирать этих волков, но уже сильные сумерки, через четверть часа совсем стемнеет, а ещё ведь таскать дрова на ночлег. Никуда не деться – ночевать будем здесь. Ясное небо сулит сильный заморозок, а посему дров нужно будет много.

Уже ночью у костра, когда мы обсуждали случившееся, когда ребята поносили меня и Мишку за упущенных волков (в основном, конечно, меня), я пытался понять, почему волк вскочил после первого выстрела. И вспомнил! Я ведь так с утра и не протёр стволы от обильной смазки. Вечером она застыла и, возможно, ослабила удар картечи в мохнатый волчий бок.

Как молоды мы были! Где вы сейчас, друзья мои по давним охотам, по студенческой скамье? Вспоминаете ли ту ночь, когда мы грелись у костра и сфотографировались, бросив в огонь щепоть порошка магния? Я перебираю свои снимки той поры. Как спокойно глядит в объектив Славка Вшивцев с добытым волком на плечах и не знает ещё, что через два десятка лет накроет его в тайге ветровальное дерево и сломает ему позвоночник…

А ведь было это! Была та чудесная солнечная весна в Иркутске, в 1956 году, и пеший поход по просёлочной дороге вдоль берегов Ушаковки, и дядя Миша Торбеев, и глухари в рассветной тайге! Таинственное, впервые услышанное их пощёлкивание, бабаканье глухарок!

Да, было это. И было так.

Мы проснулись одновременно. Костёр угас, только угли ало тлели, прикрытые пеплом. Было зябко от сырого предрассветного холода и от ледяной ещё земли.

Привёл нас на этот ток наш знакомый охотник, дядя Миша Торбеев. Он ткнул пальцем в землю и, не вынимая изо рта самодельной трубки, набитой вонючим самосадом, сказал: «Вот здесь и ночуйте, а ток в той стороне». И махнул куда-то вправо. Потом он ушёл. А мы разложили костерок, вскипятили чай и стали ждать утра, чтобы впервые в жизни добыть своего первого глухаря. Ни Славка, ни я никогда на току не были.

Мы проснулись одновременно и тут же услышали какие-то странные звуки. Ничего подобного я раньше не слышал никогда. Скрип какой-то, постукивание, скрежет металла о металл! И тут меня словно ожгло – да это же глухари! Это токуют глухари, за которыми я и Славка протопали от Иркутска почти три десятка километров! Мы ночевали практически на самом току. Песня была слышна прямо от нашего стана.

Глухарь токовал яростно и беспрерывно, а справа и подальше от него ещё один. Мне казалось, что это какие-то огромные сказочные пауки сидят там, в темноте, и ткут гигантскую металлическую сеть. Таким мне представлялся этот таинственный звук.

Ещё с вечера мы решили бросить жребий, кому первому подходить к глухарю. Трясущимися руками (и от холода, и от волнения!) я протянул Славке две спичинки, зажатые в ледяных пальцах. Он вытянул с головкой – подходить предстояло мне. И я пошёл!

Поначалу я старался скакать. Ведь именно так рекомендовалось делать в разных пособиях и рассказах – скакать сразу двумя ногами, словно кенгуру. После двух-трёх попыток я сообразил, что всё это ерунда – надо просто делать два или три больших шага. И у меня получилось! Я приближался к глухарю. В полнейшей темноте я подошёл к нему вплотную. До него было-то всего метров пятнадцать, не больше. Он пел прямо надо мной, а я его не видел. Мне были слышны малейшие нюансы его песни – то звонкое горловое тэканье (но это не тэканье, это что-то другое, что нельзя передать буквами), то усиливающееся и ослабевающее скирканье (триста-четыреста-четыреста-триста… попробуйте быстро, негромко и с придыханием произнести эти слова, и вы услышите почти глухариные звуки!), а между ними то-ли фырканье, то-ли какое-то трепетанье перьев (пр-р-р-к).

Я пытался разглядеть глухаря на фоне чуть пробившегося рассвета, но тщетно. Мне бы подождать, мне бы повременить, мне бы не торопиться! Куда там! Я не контролировал себя – стрелять, только стрелять! Вот же он, виден – закрывает и открывает какой-то просвет в сплетении веток! Ружьё у плеча, но ни мушки, ни планки я не вижу. Не видно и самого глухаря, но что-то ведь там шевелится! Шевелится ведь! Я выжидаю начала скиркания (не забыл книжных рекомендаций, как стрелять под песню!), направляю стволы, как я думаю, в цель и судорожно жму на спуск. Грохот выстрела наверняка был слабее, чем грохот крыльев сорвавшегося с ветки глухаря. Я промазал! В пятнадцати метрах! Почти в упор!…

Я чуть не заплакал от ужаса перед свершившимся – промазал! Промазал ведь! Я даже не попытался выстрелить из второго ствола, настолько был уверен в первом.

Подошёл Славка, и мне пришлось признаться в своём позоре. Славка пошёл ко второму глухарю и снял его с дерева через четверть часа. Я был расстроен ужасно. Настолько, что даже не стал подходить в это утро к глухарю ещё раз, хотя они и пели.

На двоих за одно утро!

Только на следующий день я взял своего первого глухаря, а Славка – второго, и мы с триумфом вернулись в Иркутск. Наша добыча произвела фурор среди друзей, студентов-охотоведов. Все, как говорится, рвались в бой, но охота весенняя уже была закрыта, и в тот год мы со Славкой были единственными, кто охотился на току.

В этом балагане мы жили неподалёку от глухариного тока.

Следующей весной мы ещё два раза ходили на этот ток. Добыча была нормальной – мы брали на брата не больше двух птиц, чтобы не распугать остальных. Даже таскали добычу на иркутский рынок, чтобы пополнить свой скудный студенческий бюджет. Стипендия на пятом курсе была рублей около четырёхсот, а каждый глухарь шёл у нас по полсотни рублей. Сколько сегодня стоит он в магазине? Да и найдёшь ли?

А ток-то был богатейший – там собиралось и пело, по словам того же дяди Миши, больше сотни петухов. Сам ток был большой, но, правда, довольно узкий и почти километра полтора в длину. Потом ещё не одно поколение охотоведов ходило туда за добычей, пока там не образовалось охотхозяйство.

Молодые мы были. Тридцать с лишком километров пешком по весенней дороге в одну сторону – разве это расстояние? Ни дождь, ни мокрый весенний снег, ни занятия в институте не могли нас удержать в Иркутске. Вперёд! Вперёд за глухарями! Чтобы снова и снова услышать это древнее пощёлкивание в таёжной, ночной ещё тишине. Чтобы снова и снова прочувствовать тот таинственный предрассветный миг, когда невидимый вдруг цикнет и прохоркает вальдшнеп, когда где-то в чёрной высоте вдруг задрожат-заблеют бекасиные пёрышки, и снова чавкнет под ногой сырая весенняя земля, когда ты сделаешь свой первый шаг (каждый раз первый!) к новой охотничьей удаче…

На плоту по Иркуту

Идея сплыть по Иркуту на плотах возникла в начале лета 1957 года перед самыми госэкзаменами. Рванули туда мы большой компанией! Проголосовали на Байкальском тракте в сторону Байкала, в кузове грузовика проехали полсотни километров до сельца Граматухи и тропой по речушке Малой Зазаре вышли к Иркуту.

Алик Хлебников, наш предводитель во всех коллективных охотничьих походах, знал, как вязать плот, и мы начали это дело.

Нам повезло, потому что мы нашли на берегу выброшенный рекой и уже хорошо просохший сáлик (так называют небольшой плотик) в шесть трёхметровых брёвен, собранный на стреле в глухой паз. Мы столкнули его на воду, и оказалось, что двоих он держит спокойно. Нас, «плотогонов», было трое – Алик, Боря Михайлов и я. Решили найденный салик состыковать ещё с одним. Тогда бы всё это сооружение должно было выдержать нас троих с грузом. Остальной народ отказался от этой авантюры, а мы стали ладить плот.

Перво-наперво мы свалили топором (это был единственный, не считая охотничьих ножей, наш инструмент) три не очень толстых еловых сушины и разделали их на шесть трёхметровых бревёшек. Потом Алик сказал, что будем вязать плот на вицах и пожилинах. Я никогда не слышал об этом, Боря, помнится, тоже, а Алик, видимо, уже где-то прошёл начальную школу «плотостроения».

Мы вырубили девять длинных (метра по три каждая) и тонких (примерно около пяти сантиметров в комле) берёзок и начали крутить из них вицы. Нашли отдельно стоящую берёзу толщиной сантиметров около сорока и вырубили в стволе сбоку паз на высоте пояса. В этом пазу клином закрепили вершинку берёзки, а комель её расщепили и ввязали в расщеп недлинную палку. Потом Алик стал крутить за эту палку берёзовый стволик, постепенно обматывая им в то же время ствол берёзы. Борис и я прижимали к нему будущую вицу, которая начала трескаться по слоям вдоль, напоминая верёвку, свитую из древесных волокон. Когда она полностью опоясала ствол и не один раз, мы начали её сматывать, не давая раскручиваться, а потом связали в кольцо. Так мы сделали шесть колец, а три берёзки оставили на вицы для связки двух саликов в один плот. На всё это, кстати, ушло времени больше всего.

В первый день мы заготовили брёвна, нагели, вицы и пожилины, а к концу второго плот был готов. Оказалось, что завести хомуты (кольца из виц) на два бревна и закрепить их нагелями и пожилиной довольно просто. Вообще, при сплачивании брёвен в став (плот составлен из двух-трёх ставов) их укладывают на лежни (брёвна, положенные перпендикулярно берегу) вершинками к вершинками, а комлями к комлям. При этом корма става – это комли. Она получается немного шире и толще, чем передняя часть, и, конечно, грузоподъёмнее. Весь скарб плотогоны складывают в корме плота.

Потом мы вытесали две греби, нашли на берегу и прибили доски вместо лопастей, которые по правилам надо было бы вытесать из одного ствола с гребью, чтобы она была надёжнее. Алик, как оказалось, припас немного гвоздей на всякий случай. Вообще-то гребь должна быть длинной, почти что в став на больших плотах, но мы сделали покороче. Наш плот состоял ведь всего из двух небольших саликов. Для установки гребей соорудили две подгребицы из небольших бревёшков, столкнули новый салик на воду и связали оба в плот тремя вицами.

Порог называется Мотский. Впереди работает гребью Алик Хлебников, а я – в шляпе.

Уже много позже я узнал, что подгребицы бывают не только из одного бревна, но и в виде козел, прямых и наклонных, и из одного вертикально врезанного в брёвна плота отрубка (штыря), и с наклонными подголовниками. Последние применяют в Саянах и Восточной Сибири на больших реках и мощных порогах, когда водяные валы полностью заливают плот.

Опробовали мы наше сооружение на плаву под громкие насмешки всей честной компании. Нам пророчествовали, что плот рассыплется на первом же пороге, что вода большая, несёт сильно, и мы не справимся с ней, а Боре так вообще лучше не соваться на воду, потому что сапоги у него высокие да такие тяжёлые, что утянут на дно, а там он будет стоять и качаться, как на якоре, пока не обсосут его таймени да налимы. Вот так нас провожали, но в напутствиях этих явно слышалась зависть.

Первый порог нам показался довольно серьёзным, и мы обнесли рюкзаки по берегу, а плот провели пустым. Новый салик, как более сухой и грузоподъёмный, мы поставили вторым, и на него погрузили рюкзаки. Затем забрались все трое и оттолкнулись в русло. Держал нас плот хорошо и слушался малейшего шевеления гребей. И это не мудрено – ведь он был лёгким.

Был уже вечер. На правом берегу, от которого мы отчалили, шёл сильный низовой пожар (местные рыбаки не загасили свой костёр), всё вокруг заволокло дымом. Мы решили ночевать на другом берегу и перебрались через реку. Иркут в этом месте был шириной метров полтораста, а может, и побольше. Устроили себе стан. Алик наловил хариусов на уху, а я – тайменя. Сварили уху из его жирных потрошков и харьюзков. Заночевали. На следующее утро мы решили, что тайменя нам не съесть, и отправили Борю в Иркутск на базар продавать эту рыбину. Он это, кстати, сделал с успехом, выручив за тайменя вполне приличную для нас, студентов, сумму. А мы с Аликом оттолкнули наш маленький плот и поплыли…

Можно долго рассказывать, как несла нас река между обрывистых таёжных сопок, как отбивались мы от камней, окаймлённых белой пеной бурунов, как загодя высматривали «ворота» и «корыто» в пороге, чтобы не наскочить на камни и не застрять на мели. Кстати, мель не менее опасна, чем камни, потому что засесть на ней – это конец пути. Стащить плот довольно трудно, хотя, говорят, помогают оплеухи – специальные брёвна, которые крепят одним концом к плоту, а другой на верёвке заводят в реку. Течение давит на оплеуху и стаскивает плот с мели. У нас не имелось таких оплеух, поэтому надо было быть очень внимательными.

В одном месте, на второй день, когда течение стало спокойным, а мы расслабились и уже не ждали никаких опасностей, река чуть не наказала нас за это. Какой-то добрый человек с удочками, когда мы проплывали мимо него, сказал: «За поворотом, ребяты, камни. Бейтесь к правому, иначе худо будет». Мы успели проскочить эти камни, только чиркнув левым бревном заднего става по крайнему валуну.

На снимке (слева направо) – Борис Михайлов, Алик Хлебников, мой таймень, я, хариусы, пойманные Аликом, мой спиннинг.

Вообще плотогонов, и опытных и неопытных, на реке ждёт много опасностей. Тут и суводь, улово, как говорят в Горном Алтае. Выйти из него под силу только опытному плотовщику. И бурные пороги, путь прохождения которых надо заранее узнать досконально. Даже на сравнительно спокойных реках, таких как Иркут, можно зацепить плотом трос паромной переправы или попасть в запань (место, куда собирается сплавляемый по реке лес), из которой вывести плот будет проблемой. Надо знать, что в то время, когда вода в реке идет на прибыль, например, после дождей, поверхность её выпукла и всё, что плывёт, имеет тенденцию сваливаться к берегам. А вот когда вода начинает падать, поверхность реки немного вогнута, и всё плывущее сосредоточивается на главной струе, как правило, посередине. Однако во многих местах главная струя подходит совсем близко к берегу, скалам и обрывам. Именно поэтому не только молевой сплав леса (теперь уже почти повсеместно запрещённый), но и в плотах идёт всегда на падающей воде. В этом случае брёвен по берегам остается значительно меньше.

В конце второго дня заморосил дождик, течение совсем обленилось, передний салик, который мы нашли на берегу, намок и стал постепенно погружаться. Не доплыв немного до села Смоленщины, мы вылезли на берег, разделили и съели последнюю горбушку хлеба и пошли к тракту. До Иркутска оставалось километров шесть.

Олени ревут

Я выхожу из дому, когда только начинает светать.

Шлагбаум на въезде в лес, в Беловежскую Пущу. Я прохожу мимо него и трогаю полосатое бревно, потное от росы, холодное и мокрое.

В лесу начинается утренняя жизнь. Негромко чокает осенний дрозд в орешнике среди высоких, медного цвета сосен. Около их макушек гораздо светлее, чем внизу среди кустов, где ещё сильный сумрак. Там, наверху, защемив сосновую шишку в развилине сука, дятел барабанит утреннюю побудку.

В сосновых молодняках кричит сойка. Крик её похож на голос непроспавшегося человека – сиплый и глухой. Иногда сойки пересвистываются очень мелодично, но чаще кричат так, словно кто их душит толстой верёвкой.

В соснах слышно, как белка рывками спускается по стволу и ширкает коготками по коре – ширк-ширк-ширк! А потом словно забулькает – цок-цок-цок! И вверх по стволу – от звука моих шагов.

От тропы звучно взлетает рябчик. Пр-р-р-р! – крыльями. И слышно, как летит по чащобе, задевая ветки и сбивая на землю осенний ранний лист.

В лесу я один из людей. Никого здесь нет – ни грибников, ни охотников. Стараюсь идти так, чтобы никакой зверь меня не почуял. Если ты раньше услышишь или увидишь зверя – будет тебе удача…

Выхожу через каждые полверсты на перекрестье просек и просматриваю их. Просеки затянуты дымкой. Это не туман, а ароматные испарения утреннего леса. Если идти по какой-нибудь просеке, рассекающей прямой линией старые сосняки с ковром черники, или молодняки с бархатистым, темно-зелёным, влажным на ощупь мхом, или берёзовые куртины с первым, опавшим и ещё нетронутым осенней сыростью и тленьем листом, или одряхлевшие в лишайниках ели – везде тебя будет встречать новый запах. Можно завязать глаза и по смене запаха узнавать – вот березняк, он пахнет терпким вином; вот ельник – дохнуло разломанной сыроежкой и растёртой в ладонях травой; а повеяло теплом и смолой – это старый сосняк.

Нельзя идти в лес и думать лишь о том, зачем ты пришёл сюда, – за грибами, за ягодой или на охоту. Мыслимо ли не запомнить скользнувшую от твоей руки ящерицу, когда ты наклонился за торчащим из пожухлой травы грибом? Неужели, ползая на коленях по черничнику, не услышишь, как поползень или дятел бегают по сосновому стволу, осыпая чешуйки коры? Как можно пройти мимо хлопотливой стайки долгохвостых синиц-ополовничков, кувыркающихся на берёзах?

Именно в этом прелесть встречи с лесом…

Благородный олень на просеке в Беловежской Пуще.

«А-а-о-о-о!» – это в глубине лесного квартала, вероятно, в километре от меня, олень-рогач подает голос. «А-а-о-о! Бао-бао! А-а-о-о!» Он бросает звуки в осенний утренний лес. Словно невмоготу этому громадному зверю с развесистой короной рогов.

«А-а-а-о-о-о!» – и словно взял себя за горло и терзается оттого, что ещё сильнее бы надо крикнуть о себе или пригрозить сопернику.

«А-а-о-о!» – вот рвётся какая-то преграда, и словно из громадной бочки выходит голос зверя в лес. Слышу и будто чувствую, как вибрируют его голосовые связки, как резонирует звук в его груди, словно она увеличилась до невероятных размеров и сделана из благородного певучего металла.

«А-а-о-о-о!» – продолжает он свою прекрасную песню. И замирают в тоске ланки-оленухи, окружившие своего повелителя.

«А-а-а-о-о!» – исторгает он на последнем дыхании, и голос его звучит словно труба органа.

Это надо слышать. И слышать здесь, в ночной темени или утреннем сумраке леса со всеми его шорохами и запахами. А тут правее подает голос ещё один.

«А-а-о-о! Ба-а-о-о! Ох-ох-ох!» – в конце песни этот олень взрёвывает и ярится, словно сам себя распаляет на бой с соперником. «А-а-о-о! Это я сильнее всех! А-а-о-о! Это мои рога развесистее и мощнее!»

Вот о чём поют эти олени, пока я подкрадываюсь к ним.

Благородный олень в Беловежской Пуще.

Молодой одиночка-самец медленно идёт, подрёвывая, по тропе к просеке. Я его увидел раньше, чем он меня, но не успел укрыться и упал на колени прямо посреди просеки, надеясь, что он меня не заметит. Но он, подойдя почти вплотную, всё-таки увидел что-то непонятное и новое. Увидел и – будто наткнулся на стену. Он долго стоял за кустами, нагибался почти до земли, вытягивал шею, пытаясь найти просвет в ветках, чтобы лучше меня рассмотреть. А над уже пожелтевшей листвой раскачивались коричневые с белыми кончиками его рога. Потом он не выдержал и, сделав несколько шагов, уставился на меня из-за дерева одним только глазом…

Уже вот они, рядом, песни-рёвы. Уже кажется, что ветки вибрируют в унисон этим голосам. И становится жутковато оттого, что ты причастен к этому великому оленьему празднику осенней любви.

Легкий утренний ветерок тянет на меня по просеке едкий запах мускуса, запах распалённого оленя – певца, бойца… Слышен топот разбегающихся ланок, когда ОН гонится за избранницей. Слышен и треск ломающихся кустов и костяной стук рогов, сошедшихся в поединке.

И вот метрах в сорока от меня появляется боевая пара. Идут бок о бок через просеку. И тот, что поменьше, – впереди. Большой олень (ах! какие рога!) тяжело поднимает голову и… «о-о-о! а-а-а!» – угроза сопернику.

Растворяется пара в кустах и вдруг снова, словно выполняя какой-то древний ритуал, выплывает на просеку и переходит её. И опять «а-о-о! а-о-о!» – угроза тому, кто поменьше. А может, он говорит ланкам – ну, сравнивайте!

Грациозны, замедленны движения быков, безразличны они к окружающему. В утреннем сумраке сверкают белые концы отростков на рогах. Нижние – в клочьях травы. Словно пряди волос, они закрывают лоб оленя. Под ними видны налитые кровью, безумные глаза зверя. Бурое тело напряжено до предела. Втянут вымазанный в грязи живот, а шея, обросшая длинным волосом, словно в броне.

Один раз большой олень остановился и то ли с презрением, то ли с негодованием искоса посмотрел на меня, скорее просто в мою сторону. Подсматриваешь? Да?

Ланка вылетела на просеку, несколько секунд смотрела прямо на меня и, сильно ударяя копытами в землю, умчалась в глубину ельника. За ней все стадо. Затопотали, подавая друг другу сигнал опасности. Осталась после них только изрытая земля и перемешанный с её сырым запахом тяжёлый запах оленя.

Солнце уже встало, свистели рябчики, и стадо кабанов, роясь в земле и похрюкивая, спокойно перешло просеку.

По чернотропу и белой тропе

Вот и предзимье наступило. Оголился лес, и поляны словно раздвинулись. Облака набухли, опускаются всё ниже-ниже и грозят то ли мелким осенним дождиком, то ли близким снегом. Кончается осень – жди снегов.

В прозрачных кустах мелькают синицы, тихонечко перекликаются, словно боятся потерять друг друга. Где-то в глубине леса чуть слышно стучит дятел, потрошит еловую шишку в своей кузнице на сухом осиновом суку. Даль просеки теряется в тумане. Бесшумно, плавно и невесомо переходят её, словно призраки, три лося. Бык, большой рогач, на секунду останавливается и как будто исподлобья смотрит на меня. Весь его вид говорит – ты зачем здесь?

И тишина! Великая тишина осеннего предзимнего леса!

И вдруг эта тишина нарушается новыми звуками. «Аа-та-та-та!! Вот-вот-вот! Ну, собаченьки! Аай-яй-яй! Ну, милые! Аа-та-та-та!!» – это гончатники пóрскают, набрасывая, как говорят они, своих собак. Их пока не слышно, не •натекли ещё на след и копаются на жировке. Но первым, словно колокол ударил, подаёт голос выжлец, гончак костромской породы, и тут же выжловка залилась! Какое сопрано!! Помкнули! Взяли след русачка и покатили по нему, отдавая голос, залились! Теперь только остаётся угадать верный его ход и ждать, ждать того момента, когда неслышно мелькнёт на опушке и начнёт приближаться к тебе желанная добыча – заяц-русак.

Но вот и лёгкий шорох листвы! Это он! Заяц подкатывается к тебе, будто прикрываясь кустиками и пеньками. Сердце колотится так, словно это не заяц, а, по крайней мере, медведь. Не промазать бы! Но сегодня день твой! Негромкий хлопок выстрела и заяц лежит недалеко от тебя, а ты торопишься к нему, чтобы поднять добычу, и поглаживаешь его, ощущая уходящее тепло влажного меха на спинке твоего законного трофея.

А собачки где-то там поотстали, идут по следу, и стонущие голоса их, сливаясь в дивный дуэт, томят душу. Они словно соединяют тебя с тем давним временем, когда были великие русские псовые охоты по красному зверю, теперь, к сожалению, известные нам только из книг да по кинофильмам (но как искажённо!).

Но вот они и рядом, скулят, хакают, вывесив языки и стараясь достать добычу, которую ты поднял высоко над головой. Потом традиционные пазанки! Надо, надо отрезать передние или задние лапки у зайца и скормить их собакам. Для них они ведь то же самое, что для нас хорошая чарка, опрокинутая, как принято у охотников, на крови, после добычи зверя.

Где-то за кустами – гончие.

Затем зверька на лямочку и за спину, и снова: «Вот-вот-вот!… Аа-та-та-та!…»

С утра бесилась метель. Металась весь день, словно в припадке, по полям и задворкам, лепила в стёкла мокрым снегом. Однако вечером, видно, устала. После полуночи всё стихло, армада туч постепенно уползла в темень горизонта, а на небе засияла полная луна. Через окошко проник её свет, будто призрачный платочек лёг на пол.

Вот и зима наступила! Белая тропа!

День будет чистый и светлый. Я встречу его где-нибудь в своих местах ─ в лугах и перелесках. Там, наверняка, дал свой первый след мой знакомый русачок. Его я уж сколько раз выпугивал, когда бродил по осени в этих местах, охотясь на серых куропаток. Сегодня же я почитаю белую книгу со строчками следов её жителей. Это настоящая, чистая охота, охота ради охоты. Конечно, трофей венчает дело, но главное – процесс, а в данном случае тропление русака, отыскивание его на лёжке. И тут уж кто кого перехитрит, кто окажется опытнее и умнее.

Свежий снег слепит со страшной силой. Невысокое солнышко сияет вовсю и даже немного пригревает щёку. Тишина такая, что слышно, как скрипят маховые перья ворона, который пролетает надо мной в высокой синеве. «Крук-кррук!» – крикнул он мне оттуда, словно что-то спросил. Но я не понимаю его языка. Лети, лети, лесной сторож!

Стая косачей замерла на дальних берёзах. Они ждут, наверное, глубоких снегов, когда в морозные ночи можно будет им ночевать, зарывшись в снеговую перину.

Тишина. Тишина великая!

Целый день я хожу по заснеженным лугам и перелескам. Идти хорошо – снегу насыпало не так уж и много, чуть выше щиколотки. Устал прилично, но к вечеру, словно в награду за распутывание заячьего ма́лика, подошёл всё-таки к лёжке «моего» зайчика. Единственный выстрел завершил весь день.

К деревне подхожу уже в темноте. Мой дом чернеет у самой дороги, а из-за горизонта постепенно выползает огромная, чуть жёлтая луна.

Вот такой день был…

Помните о России

Больше полувека прошло с поры, когда мне впервые довелось пересечь половину Сибири. Московский пушно-меховой институт, в котором я учился уже на третьем курсе, расформировали, а студентов-охотоведов перевели доучиваться на охотоведческий факультет Иркутского сельхозинститута. Вот мы и поехали туда.

Пять с половиной суток шёл поезд из Москвы до Иркутска. Bcё было внове.

Бескрайность Сибирской равнины – это поразило, пожалуй, больше всего. Зауральская степь, тростники болот, редкие колки – берёзовые лески, а среди них промельк табунка косуль, стайки уток над неувиденными из оконного окна озёрами. Бесконечные поля пшеницы уходили куда-то за горизонт, в края, так никогда и непознанные. Много раз потом я пересекал страну с запада на восток и обратно, на поезде и в самолёте, но первые впечатления остались навсегда.

Мне повезло в жизни. Я видел бушующий Байкал и прозрачнейшую, ещё «бесплотинную» Ангару. Забайкальские степи запомнились терпким запахом полыни да песком на зубах. В алтайских ленточных борах я дышал смолёвым сосновым воздухом, смотрел на синеющие Алтайские горы далеко у горизонта, за которыми – я увидел всё это вскорости – дыбились громады Белухи, и простиралась между гор гладь Телецкого озера. Я прожил на его берегах три года, исходив пешком и проехав верхом многие сотни километров по тропам и бездорожью.

В Новосибирской области довелось мне увидеть то, чего я потом никогда и нигде не видел – сплошное (почти без просветов!) чёрное покрывало на широченном Убинском озере – это были стаи осенних пролётных нырков. Когда эта масса срывалась с места, она закрывала собой полнеба.

У Красноярска я любовался последним, наверное, мощным ледоходом незадолго до его перекрытия, ночевал с охотниками в крытом берёстой чуме на Нижней Тунгуске, восточнее Ванавары, места падения Тунгусского метеорита. С приятелем охотоведом переплывал кромешной ночной темью в утлом обласке, долблёной лодке, Обь ниже Новосибирска. Ночью она казалась нам бескрайней. В декабре на хабаровской речке Урми заскочили мы, я и мои проводники, на дымящуюся от мороза наледь и бежали больше километра до избушки, проваливаясь местами почти до колена.

B белую северную ночь довелось мне стоять на древнем Уральском хребте, границе Европы и Азии, глядя на уходящую на восток Великую Сибирскую Равнину, a за спиной у меня начиналась Европа.

Не единожды потом я бывал там, где жил раньше – особенно на Алтае и Урале – и раз от разу, от приезда к приезду видел, как меняются так любимые мной места, которые когда-то – я ещё это застал – были почти в первобытном состоянии.

Люди концентрируются в городах. Для них, горожан, природа стала чем-то абстрактным. Взросло уже далеко не первое поколение, которое никогда не касалось босой ногой весенней, сырой и ещё прохладной земли, которое никогда не видело, как восходит солнце из-за дальнего леса, как сверкают его лучи на утренней росе, и никогда не слышало песни жаворонка над первыми весенними проталинами в полях.

Их нельзя осуждать, они лишены этого не по своей воле, они – горожане, заложники городской жизни. На их долю достались замусоренные пластиковыми бутылками и загаженные собаками скверы, пруды и прудики, заражённые целым набором болезнетворного сообщества и «благоухающие» теми запахами, от которых одно спасение – зажать пальцами нос да поскорее проскочить мимо. Они уже привыкли к вялым и обтрёпанным зверям в зверинцах и зоопарках, к воронам и воробьям под окнами многоэтажек, выстроившихся крепостными стенами вдоль ревущего потока автомашин на магистралях. Для разнообразия – только картинка на телеэкране, которая к тому же показывает нашу страну гораздо реже, чем какую-нибудь Африку, Америку или Галапагосские острова. Нет возражений – картинка красивая, да не наша только, ведь, по русской пословице, на родной стороне и камушек знаком.

Россию тоже показывают по телевидению, да только каким-то странным образом. Мы постоянно видим её разрушенной и взорванной, горящей или полузатопленной – вырубленные леса, отравленные заводскими отходами реки c дохлой рыбой на пустых берегах. Да, всё это есть и показывать это надо, но не думаю, что демонстрацией одних этих скорбных кадров можно научить любить свою Родину, её природу. Ведь на одних несчастьях не взрастить счастливого человека. Складывается впечатление, что там, «за бугром», сплошные пальмы и лазурные берега, пляжи и зелёные непроходимые джунгли с попугаями, бескрайние просторы саванн, по которым бредут неисчислимые стада антилоп.

Но где же синева Алтайских гор и сумрак саянской тайги? Где бескрайность тундр и вереницы мигрирующих оленей – они ведь пока ещё не перевелись? Где мощь и величие жемчужины нашей природы, Байкала? Не весь же его отравили. Почему мы не можем видеть кристальные струи древней Печоры и мелькающие в них, словно торпеды, тела сёмг, идущих на нерест? «Русь! Дай ответ! Не даёт ответа».

К чему нам все эти заморские красоты, когда и своих предостаточно. Мила та сторона, где пупок резан! Как не вспомнить слова, написанные более четверти тысячелетия тому назад Степаном Крашенинниковым, академиком российским, первым исследователем Камчатки, другом и сподвижником Михайлы Ломоносова. Вот что он писал в предисловии к своему знаменитому труду «Описание Земли Камчатки»: «Знать своё отечество во всех его пределах, знать изобилие и недостатки каждого места, знать промыслы граждан и подвластных народов, знать обычаи их, веру, содержание и в чём состоит богатство их, также места, в коих они живут, с кем пограничны, что у них произростит земля и воды и какими местами к ним путь лежит, всякому, уповаю, небесполезно, а наипаче нужно великим людям, кoтoрые по высочайшей власти имеют попечение о благополучном правлении государства и о приращении государственной пользы… Какая от того прибыль, когда кто знает, что дeлaется в Индии и Америке, а о своём oтечествe столько имеет понятия, что едва известно ему то место, где он живёт и где его поместье. Знание состояния чужих государств тогда и приносит пользу, когда кто, будучи известен в своём отечестве, может усмотреть разность в исправности дел, касающихся до благополучия государств и благосостояния. В таком случае можно стараться всякому по должности, чтоб сравняться c другими государствами, в чём они имеют преимущество, или и превзойти их».

Памятуя эти слова, можно с уверенностью сказать, что рано или поздно найдутся такие люди, что рано или поздно русская природа их стараниями будет сохранена и показана русскому народу, да и всему миру во всём её величии, a нравственность будет возрождена в народе так же, как возрождает порушенная человеком природа сама себя.

Неужели немцы, справившиеся с загрязнением Рейна, в воде которого можно было чуть ли не фотоплёнку проявлять, а теперь в него заходит лосось, живущий только в чистой воде, умеют это делать лучше нас? Или та же Америка, чуть было не уничтожившая Великие Озёра, а там теперь резко увеличилась численность того же лосося? Это ли не показатель чистоты среды обитания. Неужели мы хуже них и не сможем вернуть России её былую красоту там, где она была утеряна? Не верю пессимистам. Не они будут восстанавливать Россию.

Да, есть озоновые дыры, есть мёртвая чернобыльская зона, есть нефть, заливающая побережья морей и идущая по поверхности северных чистейших рек. Всё это есть, но как есть те, кто «помогает» коверкать природу России, так есть и те, которые помогают ей восстановиться. Есть бесстрашные и бескорыстные охотничьи и рыбные инспектора, есть простые шофёры, которые никогда не изгадят лесную полянку кучей мусора из кузова самосвала из-за того, что до свалки ехать далеко. Есть настоящие, правильные охотники, что никогда не сбраконьерят, хотя в лесу с ним один на один. Есть, наконец, и в правительстве, и на местах люди, которые понимают ситуацию, хотя и не всегда могут проявить себя с принципиальной стороны. На всё должно быть отпущено своё время. И, может быть, мой внук будет вспоминать те места России, где ему довелось побывать и полюбоваться её красотой.

Однажды в мае, северной, почти совсем уже белой ночью мы сплывали на «казанке» с мотором по реке Илычу, северной границе Печоро-Илычского заповедника. Ледоход уже прошёл. По берегам лежали выпихнутые им льдины. Днём, под лучами солнца они распадались на длинные голубые ледяные палочки. Ивы, берёзы, черёмухи, лиственницы стояли ещё неодетыми и только начинали разворачивать клейкие и ароматные листочки. Солнце вот-вот должно было подняться из-за далёкого Уральского хребта. Перед восходом, как всегда, заморозило. Мы окоченели в дюралевой лодке посреди полноводной холодной реки и решили вылезти на берег, чтобы согреться – развести костёр или просто побегать. Заглушив мотор, мы пристали к месту, где за высоким берегом виднелись какие-то старые постройки. Оказалось, что это покинутый лесопункт. Вырубив окрест положенное и неположенное, лесорубы бросили кипевший когда-то жизнью, a теперь ненужный посёлок.

Такие места неизъяснимо привлекают внимание. Что тянет человека к развалинам церкви или дома? К заброшенному кладбищу? Кто скажет?

Подталкиваемые этим странным любопытством, позабыв о холоде, мы двинулись по улице когда-то живого человеческого поселения.

Покосившиеся щитовые дома c дырявыми крышами и пустыми, без рам и стёкол, оконными проёмами, словно слепые, смотрели и не видели нас. Какие-то склады, провалившееся овощехранилище. По ним и прямо нам в глаза ударили вдруг первые лучи солнца. Сразу засияли листики на молоденьких берёзках и хвоя на сосенках, которые изрядно уже наросли по улицам и дворам былой жилухи. Прошлогодний бурьян, измятый долгой северной зимой, сверкал инеем. Тишина стояла поразительная! Не было слышно даже бульканья полой воды под берегом. Всё будто вымерло, уничтоженное атомной войной! Именно так я представлял себе возрождающийся мир после неё! Нет людей – одна только природа, постепенно возвращающаяся к ceбe домой!

И тут из-под моей ноги с тревожным тириканьем слетел маленький куличок, перевозчик, открыв нам незатейливое своё гнёздышко с четырьмя пёстренькими яичками. Оно показалось мне тогда символом возрождающейся природы, преодолевшей всё насилие над ней!

B конечном счёте природа всё-таки сильнее нас. Так или иначе, она всегда возьмёт своё. Другой лес взрастёт на месте вырубленного, другие птицы совьют гнёзда у его корней, другие поколения людей придут на эти места. Придут с новым опытом, новыми знаниями, с новым пониманием того, как надо жить в Природе.

Я очень в это верю.

Моя Россия

«С чего начинается Родина?..» так поётся в популярной некогда песне времён застоя.

Для меня на этот песенный вопрос ответ один. Моя Родина начиналась не с картинки в букваре и не с товарищей в соседнем дворе. Для меня она начиналась с запаха осенних листьев, когда мы бежали в лес от развороченного немецкой бомбой пассажирского состава в октябре 1941 года неподалёку от станции Буй. Я хорошо себя помню именно с той поры, а осенний золотой лес, пожухлая трава, полуоблетевшие берёзки, неяркое осеннее солнце всегда вызывают у меня воспоминания о военной поре моего детства.

А потом была алтайская жизнь в деревне под Бийском, рыбалка вместе с деревенскими мальчишками на речке Чемровке, непроходимые заросли ивняков по её берегам. Там я нашёл подбитую каким-то охотником утку. Она была совсем свеженькая, только из клюва тянулась клейкая ниточка свернувшейся крови. Я принёс её домой, и бабушка сварила вкусный суп.

С восьми лет я шастал по бору за грибами и ягодами, гонял с приятелями бурундуков. Однажды во время одного из походов мы залезли на лесную вышку. Залезали мы на неё зачем-то не единожды, но в этот раз я увидел совсем иное. Где-то далеко за окраиной леса начиналась степь. Нагретый воздух искажал даль. Она дрожала. И в этом голубоватом мареве я увидел вместо ровного горизонта какую-то синюю изломанную линию. Я спросил своего дружка: «А что это там, далеко? Такое синее?» «А это Алтайские горы», – ответил он.

Как же сильно всё это увиденное мной врезалось в память, если уже потом, заканчивая охотоведческий факультет, я сказал себе, что буду работать только на Алтае.

Сбылась моя мечта – я проработал там четыре года. Пришлось мне замерзать во время сильнейшего степного бурана, пройти под парусом с севера на юг Телецкое озеро, год не вылезать из седла, объезжая кордоны Алтайского заповедника.

Алтай – это моя первая любовь. Разве можно забыть огромность горного пространства, которое раскинулось перед тобой, а ты вместе с конём стоишь на узкой тропе над долиной, прижавшись спиной к скале. Конь пережёвывает удила и гремит ими о зубы. О, этот неповторимый и незабываемый звук! Тёплый монгольский ветер треплет гриву коня и несёт запахи алтайского горного разнотравья, кедровой смолы и дальний-дальний, еле уловимый запах пастушьих стоянок – запах дыма, овечьего помёта и продымленных кож…

Но задолго ещё до своего алтайского житья, из подмосковного дачного посёлка после того, как мы вернулись из эвакуации, я начинал походы по окрестным лесам, с каждым годом всё расширяя своё «жизненное пространство».

Однажды на окраине большого поля я залез на сосну. Зелёные, с каким-то серебряным отливом волны бежали по ржаному полю под тёплым летним ветром. Он был полон запаха цветущих колосьев.

Далеко, километрах в двух за этим полем – Ярославское шоссе с редкими тогда ещё машинами и Новая Деревня с маленькой церквушкой. Символ России! Что я тогда понимал?! А ведь это был настоящий символ России – ржаное поле и церковь за ним. Как странно устроен мир, как тесен он. Именно в этой маленькой деревенской церквушке под Москвой, неподалеку от которой начинались мои первые юношеские охотничьи походы, служил потом протоиерей Александр Мень. В студенческие годы мы с ним учились на одном факультете, охотоведческом. И звали его тогда не отец Александр, а просто Алик.

Наверняка у любого человека есть какая-то особая, генетическая тяга к родным местам. У одних она сильнее, у других совсем не проявляется. Я думаю, что Иван Алексеевич Бунин всю жизни на чужбине страдал, вспоминая не просто абстрактную Россию, а совершенно конкретные, неяркие орловские места. Эрнест Хемингуэй, можно сказать, человек мира, умирать уехал на родину. Для меня же роднее, чем подмосковная природа, не было ничего.

Нет! Для меня Россия ─ не город. Города, словно все на одно лицо. Настоящая Россия там, за «городскими заставами», в тишине летнего деревенского вечера со щебетанием ласточек на жердях забора. Она в скрипе валенок по снегу на утоптанной тропинке к колодцу и в гулком стуке ведра по его обледенелым брёвнам.

Это только кажется, что прогресс идёт по стране. На самом деле он только в городах да продымленных и пропылённых рабочих посёлках. Там же, в деревенской глуши, редки его приметы, лишь электричество да телевизор (да и то далеко не везде), трактор, месящий осенний просёлок, реактивный самолёт, распарывающий небесную синеву.

Так уж сложилась моя жизнь, охотоведческая и охотничья, что целиком она связана с природой. Наверняка поэтому для меня Отечество ─ это действительно вся страна, про которую поётся в известной довоенной песне ─ «широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек». С ними и только с ними связана вся моя жизнь. И хоть эти леса, поля и реки изрядно поковерканы плотинами великих строек, стихией мелиорации, пилой лесоруба, есть ещё время для возрождения, и я уверен, что природа залечит свои раны. Надо ей только помогать и помогать не абстрактной любовью.

Да, есть озоновые дыры, есть мёртвая чернобыльская зона, есть нефть, заливающая побережья морей и идущая по поверхности северных чистейших рек. Всё это есть, но как есть те, кто «помогает» коверкать природу России, так есть и те, которые помогают ей восстановиться. Есть бесстрашные и бескорыстные охотничьи и рыбные инспектора, есть простые шофёры, которые никогда не изгадят лесную полянку кучей мусора из кузова самосвала из-за того, что до свалки ехать далеко. Есть настоящие, правильные охотники, что никогда не сбраконьерят, хотя в лесу с ним один на один. Есть, наконец, и в правительстве, и на местах люди, которые понимают ситуацию, хотя и не всегда могут проявить себя с принципиальной стороны. На всё должно быть отпущено своё время. И, может быть, мой внук будет вспоминать прекрасные места России, где ему довелось побывать, поохотиться и полюбоваться её красотой. Ведь для каждого из нас, охотников, Россия ─ это, прежде всего те укромные её уголки, где он бывал и охотился.

Для меня же глухари и косули ─ это тайга под Иркутском, марал ─ алтайские горные кедрачи, а лоси и медведи ─ припечорские боры. Я счастлив тому, что пришлось мне, уроженцу города, пожить среди дикой природы не наездами, в командировках или отпусках, а подолгу, по нескольку лет. Я видел, как с тихим звенящим шорохом замерзает Телецкое озеро, покрываясь на глазах тончайшей корочкой льда-карамыса. Я слушал «шёпот» звёзд под щёлканье лопающихся от мороза ёлок на берегу заваленной снегом Печоры, толкал в летнее мелководье тяжело гружёную лодку шестом вверх по перекату. Я топтал свои собственные охотничьи тропинки-путики и проходил их опять и опять, находя на них какие-то другие, особенные приметы. Я открывал новые охотничьи, грибные и ягодные места, о которых даже не все старожилы знали. Я научился проводить лодку по печорским перекатам ночью и находить верный путь в алтайской тайге. Это всё равно, что жить рядом с родным человеком долго-долго, каждый день отыскивать в нём всё новые чёрточки характера и учиться у него тому, чем владеет только он. Я счастлив, наконец, тому, что всё это дала мне моя Родина, Россия.

Снег в сентябре. Алтайский заповедник.

Примечания

Пармá – тайга на Северном Урале

Курюк (алт.) – бурундук

Киш (алт.) – соболь

Курмес (алт.) – чёрт

Капчай (алт.) – скорей

Куу (алт.) – лебедь

Комментарии к книге «Моя тропа. Очерки о природе», Дмитрий Житенёв

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства