Николай Николаевич Асеев
Избранное
И. Шайтанов. Благополучный Асеев?
За свою достаточно долгую – более долгую, чем у большинства друзей его молодости, – жизнь Асеев не раз отмечал круглые даты. В тридцать лет ему, футуристу, будетлянину, казалось, что жизнь продолжается, лишь пока есть свежие молодые силы, а там – лучше не быть:
Сорок он встретил в 1929 году, когда громкие юбилеи еще не в моде, тем более в их кругу, из которого прозвучал приказ-призыв: «Не юбилейте!»
Время юбилеев, многопудового славословья, однако, уже почти наступило, и в конце того же года страна небывало торжественно отметила другую дату – пятидесятилетие Сталина. Это не было поводом для больших перемен, которые уже почти произошли, но это было поводом для того, чтобы закрепить происшедшее в новой стилистике, повелительно распространившейся и на журналистику, и на всю литературу, и на поэзию в том числе.
Лучший асеевский друг – Маяковский – до этого не дожил, в этом не участвовал. С его уходом Асеев воспринял своею обязанностью продолжить его дело, о чем и сказал в стихотворении на смерть Маяковского «Последний разговор». Он понимал, что роль трибуна, публициста – не совсем его роль; сфера его таланта – лирика, а его жанр в публицистике – «лирический фельетон». Диапазон же пришлось расширить, невзирая на склонности таланта и на возможности голоса.
Но Асеев все-таки не унывал, не позволял себе обнаружить ни печали, ни усталости. Лишь иногда в стихах (да и то, скорее, в двадцатые годы) он, предвосхищая чужие упреки, пенял себе на неуместную расслабленность, на то, что сбивается с коллективного шага в бодром маршевом ритме:
Поэт искал выход и находил его, не раз провозглашая «конец зиме», даже после смерти Маяковского, тяжело им пережитой. Об ушедшем друге Асеев писал до конца своей жизни: мемуары и критику, стихи и поэмы… Поэма «Маяковский начинается» – его самое памятное слово. О начале работы над ней («романе о Маяковском») «Литературная газета» сообщила 20 декабря 1935 года, то есть спустя две недели, как вышла «Правда», где на первой странице – от имени Сталина: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и произведениям – преступление».
Сличение дат – не очень выгодное для Асеева: будто – разрешили, и он начал писать. Это не так. Он писал и до того, как разрешили; яростно отстаивал линию Маяковского на Первом писательском съезде. И поэму он задумал раньше, но она плохо продвигалась; теперь же пришло вдохновение, за полтора десятка лет привыкшее откликаться и на социальный и на фактический заказ.
Асеев откликался на то, во что верил искренне, как он искренне верил в то, что все образуется, что тридцатые годы мало отличаются от двадцатых, когда они с Володей Маяковским вместе делали общее, для всех полезное дело – то фельетоном, то одой. В асеевскую искренность веришь, особенно если слышишь ее в том, что у настоящего поэта не лжет – в звуке, в голосе.
Да, ее слышишь, подчас звучащую до наивности простодушно, почти сказочно, как в «Кутерьме», написанной в год смерти Маяковского. Зима, мороз, поломка на электростанции – в общем, кутерьма. Но ничего страшного, ибо уже
Если и не «конец зиме», то конец зимним неурядицам. Плакат. Вышедшую отдельным изданием поэму оформлял Александр Дейнека, понятно, со зримой наглядностью изобразивший эту уверенно-непреклонную всенародную поступь – сквозь общие трудности ко всеобщему счастью.
Прекрасно жить с такой убежденностью, твердой и искренней. Асеев на нее способен – он «замечательный лирик и поэт по преимуществу с прирожденной слагательской страстью к выдумке и крылатому, закругленному выражению», потому «так безупречны и не имеют себе равных „Русская сказка“, „Огонь“, стихи о детях и беспризорных…».
О беспризорных – Пастернак, видимо, имеет в виду стихотворение «За синие дали», широко певшееся:
Для Бориса Пастернака поводом сказать слово, обращенное к «другу, замечательному товарищу» (Литературная газета, 1939, 26 февраля), было пятидесятилетие поэта-орденоносца Николая Асеева. Поздравления заняли целую полосу. Здесь же – сообщение о торжественных вечерах. Асеев популярен, признан, фактически он – один из руководителей Союза писателей. К тому же – депутат Моссовета.
Гораздо тише пройдет его следующий юбилей. Десять лет спустя – другое время. От поэта требуется отклик, но искренность более не требуется. Она даже пресекается как вольность с неуместным более «я так думаю…», вместе с любого рода лирически-своевольным взглядом. Своеволие может быть заподозрено буквально во всем: в 1951 году Асеев, гораздо реже печатающийся в периодике, публикует в «Новом мире» среди других стихотворение об иве, которая – удивительно! – выросла у него прямо на балконе в центре Москвы. Эта ива ему дорого стоила. Даже в выборе породы дерева В. Инбер усмотрела идеологическую ошибку – «самое унылое из деревьев» (Литературная газета, 1951, 4 октября).
Нет, официальной опалы не было: в 1951 году – Избранное, два года спустя – двухтомник. Но за весь 1952 год ни в журналы, ни в газеты Асеев не дал ни одного стихотворения. Прежде такого не случалось.
Зато весной 1953 года – возрождение: начинается поздний Асеев, тот умудренный, просветленный поэт, которого любят противопоставить Асееву, некогда талантливому путанику, бывшему футуристу, потом едва не погубившему себя убеждением, что место поэзии на газетной полосе. Он поднимается вместе с новой волной или даже оказывается одним из тех, кто поднял эту волну. Его «Раздумья» – сборник 1955 года – одна из первых чистых нот тогдашнего поэтического многоголосья.
Преддверие асеевского семидесятилетия, в которое он вступает живым классиком («оставались Асеев и Пастернак…»), связующим новое поколение с началом века. Вот она, как будто бы счастливая развязка сложной судьбы поэта в эпоху потрясений. Все пережить, всему быть свидетелем, искать, ошибаться и наконец обрести себя в высшей простоте.
Остается лишь спокойно ждать следующего юбилея… До восьмидесятилетия Асеев не дожил, он умер летом 1963 года – окончательно сдали легкие, еще с юных лет пораженные туберкулезом. Последующие даты отмечали без него – без большого шума, но достойным образом.
Теперь – столетие. Одна из первых столетних дат поэтов его поколения, судьба многих из которых сложилась куда драматичнее: и поэтическая и человеческая судьба… Лишь сейчас публикуем мы неизданное или прочно забытое; и как перед лицом этих поздних узнаваний говорить о благополучном Асееве с его восемью десятками прижизненных сборников и тремя собраниями сочинений?
Его-то нужно ли открывать читателям и нужно ли издавать?
Нет ничего необычного в том, что начинающему поэту хочется предстать необычным. Естественное желание и, как правило, опережающее возможности. Так было и в первой книжке Асеева – «Ночная флейта» (1914).
В ней много экзотики, достаточно легко узнаваемой. Автор так до конца и не решил, какой необычностью он поразит воображение: будет ли современным и городским вослед Брюсову или отправится в дальние страны за Гумилевым… Или предпочтет путешествие во времени, явившись архаистом-новатором:
Русский XVIII век, слышимый едва ли не с цитатной точностью и буквализмом. Не Василия ли Петрова «Оду на карусель» перечитал Асеев, где ему запомнились строчки: «То слух мой нежит и живит…», «Безмерной славы нудит жаждой…»?
Но скорее всего он ничего не перечитывал, и свет, отраженный в лике Госпожи Большой Метафоры, которой он поклоняется вместе с другими поэтами кружка «Лирика», случайно выхватил из прошлого несколько черточек одического стиля. Если есть что-то постоянное в тогдашнем поэтическом мышлении Асеева, то пристрастие к образу, играющему отражениями, как будто мир явлен в зеркалах или на бесчисленных гранях кристаллической поверхности.
Такой образ перекликается с полотнами новой живописи десятых годов, одной из талантливейших создательниц которой, Наталье Гончаровой, Асеевым посвящено стихотворение «Фантасмагория». Мир, подхваченный «мировой динамикой», утратил устойчивость. Предмет разнесен по плоскостям, рассечен ими: одновременно мы бросаем взгляд с нескольких точек зрения. На этом перекрестном допросе различных изобразительных ракурсов мир должен открыться, явить свою сущность.
Новое искусство императивно в своей позиции. Оно отметает классический тезис подражания природе, предпочитая ее познание до крайнего предела, до самой сути. В своем желании узнать, как сделано, оно не останавливается перед опасностью стать разрушительным.
Реальная опасность. Но, ощущая ее, следует ли отказываться от любого поиска, узнавания, проникновения в тайну мировой гармонии? Если XX век открыл человеку, что в своей власти над природой он легко становится разрушителем, то из этого не следует, будто нравственно и справедливо – быть слабым.
Так же и в искусстве, путь которого во все эпохи пролегает между альтернативными крайностями, ни на одной из которых – именно потому, что они крайности, – нельзя остановить выбор: обожествление традиции или ее удаление с корабля современности. Если нужно выбирать между мыслью, коснеющей, умирающей в почтительном бездействии, и мыслью, в избытке смелости разрушающей свой предмет, то выбирать не из чего.
За Асеева, автора «Ночной флейты», бояться не приходится: крайности далеко, поэт – лишь в самом начале самостоятельного пути.
В «зеркальных гранях» небосвода, в «верьерах неба», в «сверкали витринной» – во всем том сверкающем великолепии видна театрально-искусственная расстановка зеркал. Фантасмагория? Иногда, но чаще – книжная романтика изящной сказки:
Комментарии к книге «Избранное», Николай Николаевич Асеев
Всего 0 комментариев