Владимир Смолович
Мерзавец
Я наблюдал за его реакцией. Удивление в широко открытых глазах. Он завороженно смотрит на меня, я вижу, как взгляд меняется. Исчезает удивление, на смену ему приходит неизбежная брезгливость, которая вот-вот сменится отвращением. Он неумело пытается скрыть это отвращение – переводит возмущённый и брезгливый взгляд на улыбающегося помощника – чёрт знает что! У него появляется подозрение, что над ним насмехаются! Но он хорошо знает своего помощника, и потому подозрение, что над ним насмехается тот, кому он платит кучу денег, не берёт верх над его расчётливостью.
Я наслаждаюсь такими моментами. Люди видят во мне дебила, олигофрена, кретина, аутиста или просто идиота. Они вспоминают виденные прежде на картинках одутловатые лица, искажённые черты лица, мертвенно-восковую кожу и вспоминают, что это и есть признаки дебилизма, олигофрении, кретинизма и аутизма. Все эти признаки – как на листах медицинского атласа – присутствуют на моём лице. Внутреннее чувство самосохранения заставляет их отшатнуться, отдалиться и наблюдать с почтительного расстояния – словно из страха, что те качества, которые они усмотрели во мне, непременно передадутся им. Я знаю, что стоит мне сделать небольшой шаг вперёд – и они с воплем сорвутся со своих кресел, истошно крича, чтобы меня увели туда, откуда привели.
Такие сцены – для меня наслаждение. Именно в эти короткие минуты, даже секунды, люди раскрываются, показывая, кто они есть на самом деле. Ничтожества в роскошных креслах из натуральной кожи, в дорогих костюмах с эмблемами персонального кутюрье, с золотыми часами, никогда не показывающими правильное время, с массой прочих дорогих аксессуаров, единственное назначение которых – продемонстрировать, насколько они уважают себя и презирают других. Но в силу собственного дебилизма, кретинизма и тупости они даже не догадываются, что вся эта мишура вызывает отвращение, насмешку и сарказм у нормальных людей. Таких, как я. Ибо я нормален, а они – нет.
Да, моё одутловатое лицо стягивает жуткая маска, на которую они не могут смотреть без отвращения. Нарушено всё, что может быть нарушено. Нет мимики – это страшит и даже бросает в дрожь окружающих. У меня ковыляющая походка – но это не из-за того, что нарушена координация движений, а из-за мозолей на ногах, которые продолжают расти, несмотря на все старательства и ухищрения медиков. Я – тот редкий случай, когда врачи перестают рекомендовать гулять побольше, а советуют ходить поменьше, чтобы не слишком нагружать ступни ног.
Помощник быстро подходит к Боссу, мистеру Неготтари, и начинает шептать ему на ушко. Рассказывает, что моё такое лицо – следствие тяжелейшей болезни, которая когда-то приковала меня на несколько лет к койке. И что за этой чудовищной маской скрывает блестящий ум одно из ведущих специалистов…
Я слышу всё. Сказать, что у меня острый слух – это ничего не сказать. Я слышу шёпот за десятки шагов от себя. Я шокирую врачей, когда те проверяют меня с помощью специальной аппаратуры. Они разводят руками – и говорят в один голос, что не видели никого, кто бы мог соперничать со мной по остроте слуха. И по избирательности. Если бы я избрал карьеру дирижёра, то с лёгкостью бы улавливал отдельные фальшивые нотки в звучании любого из ста инструментов оркестра.
Конечно, природа и болезнь наградили меня этим не бесплатно. Платой оказалось потеря обоняния. Я почти не слышу и не разбираю запахов. Разве что, когда запах очень сильный, противный и мерзкий. Как запах нашатыря, который мне подсовывали под нос в больнице, когда я терял сознание. Природа не терпит пустоты, и если в одном месте отнимается, в другом прибавляется.
Тысячу раз я убеждался в правоте этого великого суждения. Судьба отняла у меня здоровье, но наградила таким умом, какого нет ни у кого. Первые же приступы моей болезни, заставившие оставить школу, даровали мне острый слух. Только благодаря этому я услышал, как доктор и отец в другой комнате обсуждали моё лечение. И как доктор говорил, что болезнь не поддаётся лечению. Наверное, он при этом разводил руками. Но потом осторожно добавлял – есть новый способ, сложный, дорогой и с не высокими шансами на успех. Отец отвечал резко – любые деньги. Один шанс из десяти, – уточнял доктор. Десять процентов успеха – это уже что-то, отвечал отец. У него был такой характер – он умел вцепиться и выжать всё. Так что меня вылечили. Отец продал наш второй дом, чтобы расплатиться за лечение – какие-то невероятные препараты стоили фантастические деньги. Денег убавилось, а моей жизни прибавилось.
Меня вылечили, но лечение полностью убило мою иммунную систему. Меня могла убить лёгкая простуда, малюсенькая инфекция.
Моя комната превратилась в нечто-то среднее между тюремной камерой повышенного комфорта и медицинской лабораторией. Выходить мне запрещалось. Всё стерильно. Наглухо закрытые окна, воздух подавался через специальные фильтры. Из соседней комнаты сделали шлюзовой тамбур, в котором посетители – мама, папа или доктор – надевали марлевые маски на лицо, колпаки на голову, бахилы на ноги и халаты на плечи. Маски, колпаки и бахилы были одноразовыми, а халаты стирали в специальной прачечной. Сквозь тамбур я временами слышал, как отец выговаривал маме – или ты заходишь с улыбкой на лице, или ты не заходишь вообще.
Отец имел стальной характер. Я жив благодаря ему. Если бы не он, мои бы кости давно бы уже гнили на городском кладбище. Но там сейчас гниют его кости. Я всегда говорил, если в одном месте прибавляется, то в другом отнимается. Отец прожил всего пятьдесят четыре года. А я сейчас живу вместо него.
Два года в стерильной комнате разделили мою жизнь на периоды «до» и «после». Это были годы, прожитые не в обычном, а в виртуальном мире. Два компьютера создали для меня тот виртуальный мир, который превратил меня из болезненного мальчика в программиста и электронщика.
Известно, что настоящему музыканту достаточно взглянуть на ноты, и он уже слышит в голове мелодию. Я целый год – в эпоху «до» – занимался музыкой и могу подтвердить это.
Тоже случается в программировании. Нет, я не говорю о языках высокого уровня – о «Паскале» или «Си». Это другое программирование. А вот чтобы программировать на языках низкого уровня, в машинных кодах, нужно перестроить своё мышление. Нужно не переводить свои мысли на язык понятных машине кодов, а мыслить, как машина. Нужно научиться воспринимать мир в двоичном коде. Если вы спотыкаетесь о число, записанное как «101101» и вам нужен специальный калькулятор, чтобы перевести его в десятичный код – вы никогда не сможете написать красивую программу в машинных кодах. И, тем более, когда вы пишите в микрокодах.
Вы сможете считать себя программистом лишь тогда, когда вы научитесь видеть, что выполняет программа, лишь читая текст. Как музыкант слышит мелодию, не проигрывая её на музыкальном инструменте.
Этому можно научиться лишь тогда, когда начинаешь эту учёбу в десять или двенадцать лет. И когда отдаёшься этому полностью, без остатка.
Точно также хорошим музыкантом можно стать, только если начнёшь заниматься музыкой в детском возрасте. Потом ум человеческий словно костенеет, теряет гибкость и необходимую способность иначе взаимодействовать с миром. Можно, конечно, научиться музыке и в двадцать лет, но такой музыкант будет играть лишь для себя и для своих друзей. Ни в одном симфоническом оркестре вы не найдёте музыканта, начавшего знакомство с музыкой в двадцать лет.
Парни, начинающие заниматься программированием в двадцать лет, и полагающие, что добьются успеха, ничего, кроме насмешки, у меня не вызывают. Девушки – тем более. Один только бог знает, чем забиты их головы.
Тогда отец передал мне специальную кредитную карточку для покупок через интернет. Я покупал книги.
Я слышал, как мать выговаривала отцу, что он мне слишком много позволяет. Что нельзя столько времени сидеть у компьютера. Что я гублю и так слабое здоровье. И насколько это ужасно, что меня ничего, кроме компьютеров, не интересует. Отец отвечал, чем более, мальчику – то есть мне – интереснее с компьютерами, тем более будет он хотеть жить, и тем сильнее мобилизует все свои скрытые резервы на восстановление иммунной системы.
Я очень хотел жить. Мне очень доказать всем, что я не просто живой – живее всех их, отделившихся от меня стенами и заборами.
Настал день, когда мне разрешили выйти и даже встретиться с моим школьным товарищем – Максом. Это была идея мамы. Я слышал, как она обсуждала это с отцом. Её очень беспокоило то, что я расту замкнутым и нелюдимым. И что надо попытаться восстановить утраченные контакты.
По-моему, восстанавливать было нечего. В начале моего заточения я ещё пытался через фейсбук, через всякие мессенджеры, поддерживать контакты со своими школьными друзьями. Но постепенно обнаружил, что у нас совершенно разные интересы. То, что было интересно мне, было безразлично им, а то, что было интересно им, вызывало у меня насмешку.
Встреча состоялась. Стерильность в нашем доме к тому времени стала сумасшествием семьи. Макса заставили надеть тапочки и тщательно вымыть руки с мылом. Хотя к этому времени моя иммунная система возобновила работу.
Я не ошибся. Пол часа вялой беседы, прощание – и Макс навсегда исчез из нашего дома.
Мистер Неготтари указывает мне на кресло у стола и начинает улыбаться. Понял, с кем имеет дело.
– Так это вы нашли подслушивающую аппаратуру в компании Смита и Брегга?
Я киваю головой. Конечно, ему нужен рассказ.
Комментарии к книге «Мерзавец», Владимир Смолович
Всего 0 комментариев