Нам, глядя на «Пасторали» из XX века и сквозь русскую поэтическую традицию, внутри которой этот жанр никогда не играл важной роли, а с другой стороны — остается недостаточно оцененным даже в том значении, которое он реально имел, — так вот, нам трудно понять пусть и быстро проходящее, но отметившее всю европейскую поэзию увлечение пасторальностью в XVIII столетии. Это была условность, игра, не ограниченная одной литературой и шире — искусством. Памятны пастушеские игры венценосных особ: Марии-Антуанетты, заказавшей фарфоровое ведерко для своей «фермы» в Ромильи; Павла I, которому в Гатчине был построен простой с виду, но изящно изукрашенный внутри «березовый домик».
Подобной этому домику обманкой, иллюзией простоты была и сама пастораль, быстро развивавшаяся — или деградировавшая — в прециозную форму.
Падение жанра — факт более устойчивый в культурной памяти, чем его взлет, кажущийся странной прихотью вкуса. Как в кратком увлечении пасторальностью, так и в быстром разочаровании, сопровождавшем жанр, был свой смысл. Смысл, являющий эпоху в ее существенных чертах, в разноречивости ее художественных стремлений и даже в ее эстетической парадоксальности.
Культ Природы — без него невозможно представить себе эпоху Просвещения. Часть его — желание быть естественным, подражать природе, которая как будто только теперь и открывается сознанию европейца, потрясенного ее красотой. Природа — источник самого сильного эстетического переживания, так может ли мимо нее пройти поэзия? Здесь-то, однако, и рождается парадокс, обнажающий самую глубину поэтического мышления эпохи, позволяющий предсказать судьбу поэзии — ее последующее осуждение критикой.
Поэт уверен, что он может вместить новое вино в старые мехи, и, следуя этому убеждению, пытается историю нового времени представлять в жанре эпической поэмы, а небывало отмеченное печатью воспринимающей личности чувство природы — в жанре пасторали.
Новое сознание, пробуждающееся в это время, как будто не хотело замечать своей новизны, спешило подкреплять каждую мысль аналогиями, прецедентами. Если нельзя было не увидеть революции, перевернувшей науку и создавшей новую картину мира, то тем с большей убежденностью пытались доказать, что сам человек неизменен в своих нравственных правилах, в своих эстетических пристрастиях.
Странная эпоха — гораздо более решительная в осуществлении перемен, чем в признании их совершившимися: эпоха, в сознание которой входит идея прогресса, и вместе с тем — эпоха, опасающаяся, что в этих переменах будет утрачено нечто очень важное, прервется традиция культуры, разрушатся нравственные законы.
В области искусства консерватизм оказался наиболее устойчивым: новые просветительские идеи еще долго сосуществуют со старыми классицистическими правилами. Легче всего, конечно, упрекнуть, как это обычно и делают, как это сделал Т.-С. Элиот, нашедший очень точную формулировку для упрека поэтам XVIII века, которым не хватило «остроты и глубины восприятия, чтобы осознать, что они чувствуют отлично от предшествующего поколения и, следовательно, должны иначе пользоваться языком».
В этих словах — большая доля справедливости, но не вся правда о поэтическом мышлении эпохи рационализма. Следуя этим словам, придем к пониманию ограниченности, но не достоинств, которые есть, как есть и своя новизна, свои открытия: новизна доведенной до совершенства, до предела возможной выразительности и способности передать душевный мир европейца в XVIII столетии классической формы. Едва ли кто-нибудь из поэтов того времени лучше, чем Поуп, умел быть столь оригинальным при минимуме формальных перемен, сохраняя убеждение, что ничего и не нужно менять, а лишь добиться полного владения существующим языком поэзии.
«Пасторали» явились первым опытом проверки уже достаточно сложившегося убеждения. Они же дали повод отстаивать его в ходе полемики.
Законченные к 1704 году «Пасторали» появляются в печати — первое опубликованное произведение поэта — в 1709 году в шестом выпуске сборника, уже более двух десятилетий издаваемого Джейкобом Тонсоном. Они заключают том, который открывается еще одним пасторальным циклом — Э. Филипса. К его имени обычно прибавляют эпитет «пасторальный», ибо на какое-то время он первенствует в жанре. На него-то и напишет, спустя пять лет, издевательски хвалебную рецензию Поуп, положив начало событиям, вошедшим в историю английской литературы под именем «пасторальной войны».
Поуп преувеличенно хвалит Филипса за то, что считалось его открытием и что для него — Поупа — неприемлемо. Филипс попытался привить жанру национальный колорит и говорить не об условных пастушках, а об английских крестьянах с их разговорным наречием, сохраняя черты английской природы. Хорошо или плохо намерение, но результат выходит достаточно неловким, что и подчеркивает Поуп: для него в том, что в пасторали упомянуты волки (уже несколько веков в Англии вымершие), нет ничего национального, а в грубом просторечии, вкрапливаемом в обычный стиль, — ничего поэтического.
Сегодня, читая пасторали Филипса, мы соглашаемся с Поупом в том, что они комичны. Но, может быть, у каждого из поэтов свое преимущество: у Филипса более смелости, у Поупа — таланта?
В искусстве талант и есть единственная мера смелости, разумной, оправданной. Если кто-то из них двоих и обновил жанр, то не Филипс, а Поуп, создав, вероятно, самый высокий, мастерский образец пасторальной поэзии накануне того, как старая жанровая условность была готова отойти в прошлое. Достоинства «звукового стиля», новизна замысла, придающая циклу цельность и делающая его не только рассказом о временах года, но аллегорией человеческой жизни, и даже ощущение чисто английского пейзажа в ненавязчивых деталях все это есть в «Пасторалях» Поупа, подкрепленное силой лирического выражения, почти оправдывающей применительно к ним слово «чувствительность».
Но пока что это слово — из будущего. Пока что поэзия стремится говорить не от имени личности, а находить всеобщее выражение вечным идеям, тому, что переживается везде и всегда. И все-таки эстетический вкус меняется.
При жизни Поупа слово «вкус» употребляется все чаще, звучит все более веско и постепенно меняет свое значение.
Первоначально оно предполагало наличие некоего общего критерия, отклоняясь от которого любое мнение грешило произвольностью или изобличало невежество, то есть превращалось во «вкусовщину» или в «безвкусие». Все же, что соответствовало вкусу, закреплялось сводом правил, которые, будучи собранными вместе, складывались в нормативный трактат — в поэтику.
Постепенно, однако, крепло убеждение, что и в области эстетической должна осуществиться веротерпимость и что вкус всегда отмечен печатью индивидуальности. В разумных пределах, конечно. В пределах разумного суждения, на которое опирается хороший вкус.
Разработка понятия «вкус» в области теории рождала то, что скоро назовут эстетикой. Столкновение различных вкусов в литературной практике расширяло ту область литературной деятельности, имя для которой уже было найдено Джоном Драйденом, — критику. И та и другая пришли сменить нормативную поэтику, знаменуя новую литературную ситуацию и новое художественное мышление.
В своем «Опыте о критике» Поуп стал одним из первых теоретиков только-только зарождающегося типа литературной деятельности.
Едва ли сам Поуп сознавал всю меру своей новизны и менее всего стремился быть новым. Своим «Опытом» он включился в уже два десятилетия кипевшую распрю между «древними» и «новыми», первые из которых отстаивали авторитет античности во всей его непререкаемости, вторые — достоинство современных писателей.
Время наибольшей остроты суждений, подобных, скажем, «Битве книг» Свифта, уже миновало, и Поуп не столько ищет противопоставления двух точек зрения, сколько их примирения. Чтить древних, чей авторитет поддержан веками восхищения перед ними, но быть снисходительным к новым, спешить поддержать достойных, ибо «стихи живут недолго в наши дни, // Пусть будут своевременны они…».
Поуп не спешил расстаться с убеждением, что писать следует придерживаясь образцов и выведенных из этих образцов правил. Для него, как и для многих его современников, требования подражать древним и подражать природе были, по сути, разной формулировкой одной мысли. Величие древних — в их верности природе, только уже приведенной в систему, освещенной светом разума. Зачем же пренебрегать указанным путем, даже если мы и собираемся следовать по нему далее предшественников?
И Поуп подражал. Подражал, оставляя за собой свободу выбирать себе образцы, не ограничиваться античностью. Английская литература едва ли не первой решилась на то, чтобы уравнять своих национальных классиков в правах с «древними». Поуп перелагал на современный язык Чосера, редактировал и издавал Шекспира, чтил Спенсера, Мильтона, а также тех, кто непосредственно предшествовали ему в деле создания традиции «августинского» стиха: Денема, Уоллера, Каули, Драйдена. Подражал он и неожиданным поэтам, которые должны были как будто бы шокировать его хороший вкус, а он тем не менее писал сатиру в духе «метафизика» Джона Донна.
Величие Поупа сказалось в его широте, в том, что он не укладывается в прокрустово ложе стиля, которому он придал блеск и законченность. Поуп поэт разнообразный, меняющийся на всем протяжении своего творчества.
Комментарии к книге «Имя, некогда славное», Игорь Олегович Шайтанов
Всего 0 комментариев