Иголкин подумал, что хорошо бы взаправду хоть каплю воды в рот, а то и во рту так, чорт его знает, словно пороху нажевался. Но в это время француз встал, бросил Юньеву несколько слов и пошел к выходу. И пустились они снова петлять за французом, где по тропинке, а где целиком, поминутно хоронясь, потому что ночь была светла: в облачном небе широко разлился розовый отсвет гигантского пожара, огненного моря, словно выступившего из берегов.
Они слышали рядом с собой, где-нибудь за купой деревьев, французскую речь, возгласы перебранки, бряцание и топот разводимых караулов, перекличку часовых. Но всё только на минуту, потому что звуки эти, едва возникнув, покрывались оглушительными взрывами, которые доносились из Севастополя… из Севастополя, куда они рвались душой, но к которому надо было подбираться убийственно медленно, всё хоронясь и петляя, всё в обход и в обполз.
Подобрались они к Севастополю со стороны второго бастиона. Но на бастионе теперь не было ни людей, ни орудий. Не теряя времени, Юньев со своими четырьмя Иванами и передавшимся ему французом бросился в Корабельную слободку. Там тоже не было ни души, да и слободки теперь не было никакой. Чуть брезжило за Инкерманом… По всхолмленному месту, где одни головешки и битый кирпич, стлался дым… На Павловском мысу, на батарее, язычки огня, плоские и заостренные, жадно облизывали штукатурку цоколя.
Вдали за Южной бухтой Юньев разглядел какую-то суматоху на Графской пристани. И, отставив уже ненужного ему француза, поручик повел свой отряд через Пересыпь на Городскую сторону и дальше, по Екатерининской улице, которая обозначалась теперь не домами и оградами, а двумя стенами огня.
Кто там суматошится на пристани? Свои или неприятель? Будь это неприятель, думал Юньев, его пикеты стояли бы теперь на каждом перекрестке. Но в городе — никого, ни своих, ни чужих, одни собаки воют на огонь, укрываясь где-то в развалинах, не рискуя выйти оттуда, чтобы увязаться за человеком. И, решив, что он еще застанет на пристани хотя бы последнюю полуроту арьергарда, Юньев припустил бегом по мостовой, а за ним след в след бежал Иголкин с остальными Иванами. Иголкин бежал и оглядывался, все ли Иваны налицо. Но все были налицо, беспокоиться теперь было не о чем. Правда, Иголкин не знает, что там будет дальше, но будет, что будет, и как поручик прикажет.
«Хорошее начальство — поручик Юньев Михаил Павлович», — подумал опять Иголкин и, оглянувшись еще раз, увидел, что француз поспевает позади всех, не отстает голенастый, чешет как ни в чем не бывало.
Так добежали они до Екатерининской площади, где путь им преградила сплошная стена огня. Иголкин, не мешкая ни минуты, нисколько не раздумывая, с разбегу ринулся в огонь и продрался через него, как сквозь колючий кустарник. И перед Иголкиным сразу открылась Большая бухта с баркасами и паромами, а за бухтой — Северная сторона… А там, от Северной, все дороги вели в Большую Россию, где Иванов не счесть, где Рязань и Казань, и Уральские горы, и Балтийское море!
Это придало Иголкину силы. Обожженный, истерзанный, но несокрушимо живой, он вьюном завился на площадке пристани перед балюстрадой, потрясая кулаками.
— Братцы-ы, ребятушки-и! — вопил он, корчась от боли. — Ребятушки-и-и!
Ермолай Макарыч, ездовой солдат из артиллерийского обоза, первый услышал этот крик. А теперь Ермолай Макарыч был в полном восторге от новой неожиданной встречи с Иголкиным. Истинно молвил Иголкин Ильич еще год тому назад, за Кадыкоем, под самою под Балаклавой. «Гора, — сказал, — не сойдется с горой, а человек с человеком, глянь, и встретились».
Но и эта встреча была им, увы, ненадолго.
— Эх, время нету, — вздыхал Иголкин, поплевывая на свои ожоги. — Я бы тебе порассказал, браток!
И верно: времени для приятного разговора было в обрез. И начинать не стоило!
Паром зачалился за сваи у Михайловской батареи, и друзьям пришлось расстаться.
Ездовой погнал куда-то к Волоховой башне сгружать свои ящики. Юньев, уводя с собой француза, поплелся с ним разыскивать штаб. А все четыре Ивана, словно сговорившись, привалились к стенке батареи и заснули до побудки. Елисей Белянкин, сидевший тут же, не обратил на них никакого внимания. Всякий делал теперь, что считал нужным: кто спал, кто бодрствовал; кто песни пел, кто слезы лил.
Скоро к Михайловской батарее подошла вся семья Спилиоти. Старый Христофор со своим костылем, Жора и Кирилл и Зоя… Они примостились подле Белянкиных на камнях и молча смотрели, как кончался Севастополь. И Даша подошла с Успенским, и Николкина мать прибрела откуда-то и, плача, стала гладить свалявшиеся волосы на голове у Николки. А Николка все спал, обхватив свою мортирку, которую обглядывали и ощупывали Жора с Мишуком.
Первым нарушил молчание Христофор Спилиоти.
— Умер, — сказал он, глядя на дым, который разостлался над Городской стороной белым покровом.
— Кто умер? — спросил-Успенский.
Христофор не ответил, а только кивнул головою к Городской стороне.
— Севастополь умер? — сказал Успенский. — Не умер и не умрет. Жив будет, но уже другой. И другая теперь будет Россия.
— Какая другая? — спросил Елисей.
— Неодолимой была, неодолимой и останется, — сказал Успенский. — А жить, Елисей Кузьмич, станет хоть сколько-нибудь краше. Стыдное дело, чтобы человек у человека был рабом. Первое, не станет больше на Руси крепостных рабов. Десятка лет не пройдет…
— А разве это можно? — удивился Елисей.
— Можно, — ответил Успенский. — И не такое еще можно. Видишь, горит? — И Успенский показал пальцем на Корабельную сторону.
— Горит, — подтвердил Елисей. — Наша, Корабельная… Вишь, как полыхает! Уже на батарее занялось…
Широкая лента пламени вдоль верхнего карниза Павловской батареи была в непрестанном движении. Огонь, как ржавой пилой, вгрызался гигантскими зубцами в раскаленную кровлю.
— Да, — заметил Успенский. — Шибко пошло. Далеко, брат, видно при таком огне. Всю Россию видно: рабство, нищета, бездорожье, неправда… Все теперь, как на ладони, обозначилось. Пришла пора, переделается все…
А на Северной стороне, около Михайловской батареи, уже кишмя кишело. Солдаты, ополченцы, женщины с узлами, сбитенщики с самоварами… Два молодых матроса хлебнули где-то в харчевом балагане лишнюю чарку и шли обнявшись, напевая:
Они остановились против Елисея и Успенского, улыбаясь, с затуманенными глазами, и затянули во весь голос:
И пошли дальше, распевая и покачиваясь.
Николка проснулся. Мать купила ему крендель и кружку горячего сбитня, и Николка молча завтракал, не обращая внимания на Жору с Мишуком, которые прилипли к его мортирке. На груди у Николки тускло поблескивали крест и медаль.
Унтер-офицеры стали собирать свои рассеянные по всей Северной стороне части. То тут, то там раздавались выкрики:
— Которые Охотского полка — сюда!
— Селенгинские, сбивайся у Приморской батареи!
— Волынцы, к четвертой береговой!
— Тридцать третий флотский экипаж! — кричал боцман, тот самый, что прошедшей ночью грозился Николке и стукнул его кулаком по голове. — Тридцать третий экипаж! Сбор у Волоховой башни! Есть тут кто из тридцать третьего?
— Есть, дяденька! — отозвался Николка, который числился по тридцать третьему экипажу.
Николка мигом сунул за пазуху недоеденный крендель и вскочил на ноги. Боцман таращил глаза и на Николку и на мортирку и вдруг улыбнулся во весь свой большой рот с вышибленными передними зубами:
— Ох, и ловок же, чертенок! Припёр-таки мортиру. Ну, вали к Волоховой… артиллерист!
И он пошел дальше берегом, выкрикивая:
— Тридцать третий экипаж! Тридцать третий! К Волоховой башне тридцать третий флотский!
Николка натужился и потащил за собой мортирку. Жора и Мишук тоже ухватились за лафетик, и все трое лихо покатили Николкино орудие в пролет между казармами и батареей.
— Славные ребята, — кивнул им вслед Успенский.
— Все они на Корабельной такие, — сказал Елисей, вставая с камня: — пальца им в рот не клади.
Встал и Успенский. Ему пора было к раненым, которые были размещены теперь на Михайловской батарее. А Елисей пошел на почтовый двор. И пока он шел, его все томила и томила и за душу хватала песня:
Перед почтовым двором в дощатой палатке дверь была раскрыта. Там полно было офицеров, флотских и армейцев, и? на улицу вырывались их звонкие голоса.
Несколько дней назад отъезжал отсюда в Киевскую губернию капитан второго ранга Лукашевич. И Елисей тогда выпил стакан вина за русский флаг… за русский флаг в Севастополе. И Лукашевич вспомнил Синоп… да, Синоп. И Марфа пела… О чем пела она? Кажется, о чем-то очень хорошем.
«И не прощай, а до свиданья, — стал припоминать Елисей, — мы встретимся в желанный час… Как же поется дальше? Опять забыл!»
Елисей обернулся. Вдали синела бухта, Севастополь был повит дымом… И смутно-смутно выступали сквозь черный дым желтые холмы Корабельной слободки.
— «Мы встретимся в желанный час, — повторял Елисей, стараясь припомнить, как дальше. — Мы встретимся…»
Но припомнить, как дальше, не успел. Из Симферополя пришла почта, и Елисей принялся за работу.
Примечания
Чекмень — короткий кафтан в талию.
Марсовой — дозорный на площадке, прикрепленной к вершине мачты.
Кок — повар.
Камбуз — кухня на корабле.
Чайка — большая долбленая лодка.
Урус — русский.
Комендор — старший матрос при артиллерийском орудии.
Шаланда — грузовое судно.
Манерка — баклажка из жести.
Комментарии к книге «Корабельная слободка», Зиновий Самойлович Давыдов
Всего 0 комментариев