ОБ ОРАТОРЕ
Квинту Цицерону
КНИГА I
Перевод трех трактатов, вошедших в эту книгу, сделан по следующим изданиям:
1) De oratore: M. Tullii Ciceronis scripta… p. 1, v. 2, rec. Gul. Friedrich. Lps., 1891;
2) Brutus: M. Tullii Ciceronis scripta… fasc. 4, rec. H. Malcovati, Lps., 1965;
3) Orator: M. Tullii Ciceronis Orator als Ersatz der Ausgabe v. O. Jahn erkl. v. W. Kroll. B., 1913.
Для комментария были использованы издания: «Об ораторе» — К. В. Пидерита, Ф. Т. Адлера, О. Харнекера (1886), Г. Зорофа (1875), С. А. Уилкинса (1892), Э. Курбо (книга 1, 1905); «Брут» — К. В. Пидерита, В. Фридриха (1889), П. Эрколе (1891), Ж. Марта (1907), В. Кролля (1908); «Оратор» — К. В. Пидерита (1876) и указанное издание В. Кролля.
Из всех произведений Цицерона его сочинения об ораторском искусстве едва ли не более всего требуют в настоящее время нового научного издания. Причина этого — в состоянии рукописного предания этой группы сочинений Цицерона. Трактаты об ораторском искусстве дошли до нас в двух рукописных изводах — «неполном» и «полном». Там, где текст этих изводов совпадает, мы можем с достаточной уверенностью полагать, что он соответствует цицероновскому оригиналу. Но там, где он не совпадает, издатели не имеют никаких объективных оснований предпочесть вариант одного извода варианту другого, и им приходится оперировать доводами «от смысла», всегда оспоримыми. К счастью, расхождения такого рода обычно касаются несущественных мелочей и подчас даже не сказываются на переводе.
Происхождение двух изводов цицероновского текста таково. С падением античной культуры три трактата Цицерона теряют популярность. Если «Риторика к Гереннию» и юношеское Цицероново сочинение «О нахождении» усиленно переписываются как учебники риторики, то «Об ораторе» и «Оратор» выживают в едва ли не единственной рукописи со многими утраченными листами, а «Брут» забывается совсем (лишь случайно уцелел недавно найденный отрывок Кремонской рукописи «Брута» IX в.). Когда минует полоса «темных веков» раннего средневековья, и уцелевшие памятники античной литературы вновь начинают переписываться по европейским монастырям, эта дефектная рукопись трактатов «Об ораторе» и «Оратор» становится источником целого семейства списков; все они имеют общую черту — пропуски (порой очень большие, по половине книги и более) на тех местах, где в архетипе были потеряны листы. Это и есть «неполный извод»; архетип его давно погиб, но текст его отчасти поддается реконструкции по старейшим и лучшим спискам — «Авраншскому», «Гарлеянскому», «Эрлангенскому» (IX–X вв.) и др.
В XIV — начале XV в. эпоха Возрождения резко оживила интерес к риторическим трактатам Цицерона. Сохранившиеся рукописи «Об ораторе» и «Оратора» переписываются все чаще, и досада на их неполноту прорывается все сильнее. Дело доходит до того, что около 1420 г. миланский профессор Гаспарино Барцицца, лучший тогдашний специалист по цицероновской риторике, взялся за рискованный труд: собрался заполнить пробелы «неполного извода» собственными дополнениями для связности. Но не успел он закончить свою работу, как совершилось чудо: в глухом итальянском городке Лоди была найдена заброшенная рукопись с полным текстом всех риторических сочинений Цицерона — «старой риторики» («Риторики к Гереннию»), «новой риторики» («О нахождении»), «Об ораторе», «Брута» (до этого вовсе неизвестного) и «Оратора». Барцицца и его ученики набрасываются на новую находку, расшифровывают с трудом ее старинный (вероятно, VIII в.) шрифт и изготавливают, наконец, удобочитаемую копию. С этой копии снимаются списки, с них новые списки, и в своей совокупности они составляют «полный извод» цицероновского текста; во главе его стоят рукописи «Флорентийская Мальябекки», ватиканская «Оттобонианская» (единственная, включающая все три трактата подряд) и «Палатинская» — все три относятся к 1422–1425 гг. А между тем происходит непоправимое: архетип этого извода, Лодийская рукопись, оказывается заброшенной, никому не хочется биться над ее трудным текстом, ее отсылают за ненадобностью обратно в Лоди, и там она пропадает без вести: начиная с 1428 г. о ее судьбе ничего не известно. Европейские филологи не перестают оплакивать эту потерю до наших дней.
Рукописи множились, наряду со списками «неполного» и «полного» изводов появлялись списки смешанные, вносившие в один извод поправки по другому. С изобретением книгопечатания рукописи сменяются печатными изданиями: около 1465 г. в Субиако выходит первое печатное издание трактата «Об ораторе», в 1469 г. в Риме выходит первое печатное издание всех трех трактатов вместе. В течение нескольких столетий основой для этих изданий брались рукописи «полного извода» как наиболее связные и удобные. Лишь в 1830‑х годах швейцарский филолог Я. Орелли, работая над переизданием всех сочинений Цицерона, обратил внимание на то, что старые рукописи «неполного извода» часто дают более приемлемые чтения, чем рукописи «полного извода». С этих пор начинается постепенная реабилитация рукописей «неполного извода» во главе с Авраншской; постепенно устанавливается общепринятое чтение там, где текст двух изводов дает расхождения; но значительная часть разночтений до сих пор остается спорной.
Во всех научных изданиях сочинений Цицерона для облегчения ссылок принята двойная система сквозной рубрикации текста: по главам и по параграфам. В нашем издании номера глав отмечены полужирными числами внутри текста, номера параграфов — светлыми числами на полях. [В электронной публикации номера параграфов обозначены числами в круглых скобках внутри текста. — Прим. О. Любимовой.] В ссылках на трактат «Об ораторе» дается римская цифра, обозначающая книгу, и номер параграфа; в ссылках на «Брута» — буква Б и номер параграфа; в ссылках на «Оратора» — буква О и номер параграфа. Подзаголовки, напечатанные полужирным шрифтом в начале абзацев, Цицерону не принадлежат и введены в наше издание только для облегчения ориентировки читателя в сложном цицероновском тексте.
В нижеследующих комментариях числа в начале каждого примечания указывают номер параграфа, к которому относится примечание.
Вступление (1–5)
Отчего так мало выдающихся ораторов (6–16)
Трудность красноречия (16–23)
Обстоятельства диалога (24–29)
—Отчего, Красс, мы не берем примера с Сократа в Платоновом Федре? Меня надоумил твой платан: укрывая это место от лучей, он раскинулся своими развесистыми ветвями не хуже, чем тот, тень которого привлекла Сократа[34], хоть мне и кажется, что тот платан вырос не столько благодаря ручейку, который там описывается, сколько благодаря самой речи Платона. Сократ разлегся под тем платаном на траве и в таком положении вел свои речи, которые философы приписывают божественному откровению; а то, что он сделал при своих закаленных ногах[35], во всяком случае еще справедливее предоставить моим.
Он потребовал подушек, и все уселись на тех сиденьях, которые были под платаном.
Первая речь Красса: похвала красноречию (29–34)
Возражение Сцеволы (35–44)
Вторая речь Красса: разделение философов и ораторов (45–54)
Использование философов оратором (55–57)
Такой взгляд я высказывал самим философам, беседуя с ними в свою бытность в Афинах. Вынуждали меня к этому настояния нашего Марка Марцелла[64], который теперь состоит курульным эдилом и, без сомнения, участвовал бы в этом нашем разговоре, не будь он занят устройством игр; он уж и тогда при всей своей молодости был чрезвычайно предан таким занятиям.
Оратор должен учиться наукам у знатоков (58–73)
Реплика Сцеволы и ответ Красса (74–79)
Речь Антония о предмете красноречия (80–95)
Переход к новой теме (96–106)
—Разумеется, — отвечал Котта, — если окажется, что даже ты чего–нибудь не умеешь или не знаешь, то у кого из нас хватит дерзости самому притязать на это знание и умение?
—Ну что ж, — сказал Красс, — если мне позволено отказаться от того, чего я не умею, и признаться в том, чего не знаю, — на таком условии, пожалуй, расспрашивайте меня.
Речь Красса. Качества оратора и их формирование (107–112)
Дарование (113–133)
Наука (133–146)
Упражнения (147–159)
Реплики Котты и Сцеволы (160–165)
Наконец, заговорил Сцевола:
—Ну, что же, Котта? Что вы молчите? — спросил он. — Разве помимо этого вы ничего не можете придумать, о чем бы спросить у Красса?
—Будто бы? — возразил Сцевола. — Если ты думаешь, что в моем возрасте уже не стоит слушать о вещах, столь избитых и пошлых, то дает ли это нам право пренебрегать другими вещами, которые ты сам считаешь необходимыми для оратора, — каковы, например, учение о природе человека, о характерах, о средствах возбуждения и успокоения умов, история, древние обычаи, искусство управления государством и, наконец, само наше гражданское право[117]? Я знал, что все эти знания и сведения входят в круг твоей учености, но мне никогда не приходилось видеть таких богатых средств на вооружении у оратора.
Право: его важность (166–172)
Незнание права — бесстыдство (173–184)
Незнание права — нерадивость (185–192)
Знание права приятно и почетно (193–203)
Обмен мнениями (204–208)
—Пожалуй! — сказал Сульпиций. — Ведь из того, что скажет Антоний, мы познакомимся и с твоими мыслями.
Речь Антония. Красноречие и политика (209–218)
—Ну что ж, я начну, — сказал Антоний, — и начну с того, с чего, по–моему, следует начинать всякое рассуждение; то есть, точно определю, о чем пойдет речь, потому что если собеседники по–разному понимают свой предмет, то и весь разговор у них идет вкривь и вкось.
Красноречие и философия (219–233)
Красноречие и право (234–255)
Но даже если бы ты не смог или не захотел бы уж и этого делать, неужели ты опасаешься, что дом такого, как ты, мужа и гражданина, будучи покинут сутягами, будет заброшен и всеми остальными? А я так прямо противоположного мнения: я не только не считаю нужным искать на старости лет утешения во множестве приходящих за советами, но мечтаю об одиночестве, как об убежище, хоть оно тебя и страшит. Ибо, по–моему, для старости нет ничего прекраснее покоя.
Назначение оратора (256–262)
Заключение (262–265)
Все с этим согласились. Сцевола же сказал:
—Право, мне жаль, что я уже договорился с Лелием[179] навестить его сегодня в тускуланской усадьбе: я так охотно послушал бы Антония!
И затем, вставая, он произнес с усмешкой:
—Он ведь не столько досадил мне своим разносом нашего гражданского права, сколько доставил удовольствия своим признанием в том, что он его не знает!
КНИГА II
Во всех научных изданиях сочинений Цицерона для облегчения ссылок принята двойная система сквозной рубрикации текста: по главам и по параграфам. В нашем издании номера глав отмечены полужирными числами внутри текста, номера параграфов — светлыми числами на полях. [В электронной публикации номера параграфов обозначены числами в круглых скобках внутри текста. — Прим. О. Любимовой.] В ссылках на трактат «Об ораторе» дается римская цифра, обозначающая книгу, и номер параграфа; в ссылках на «Брута» — буква Б и номер параграфа; в ссылках на «Оратора» — буква О и номер параграфа. Подзаголовки, напечатанные полужирным шрифтом в начале абзацев, Цицерону не принадлежат и введены в наше издание только для облегчения ориентировки читателя в сложном цицероновском тексте.
В нижеследующих комментариях числа в начале каждого примечания указывают номер параграфа, к которому относится примечание.
Вступление (1–11)
Но, чтобы скорее выполнить мне ту нелегкую задачу, какую я себе поставил, оставим всякое предуведомление и обратимся к изложению собеседования и спора между нашими двумя героями.
Обстоятельства диалога (11–27)
(16) — Ну, что же, Красс, — возразил Цезарь, — а мне так уж хотелось послушать это твое пространное и связное рассуждение, что за неимением лучшего я готов удовольствоваться даже твоей обычной беседой. Поэтому я, право, упрошу тебя уделить также мне и Катулу хоть немного твоей любезности, чтобы не казалось, будто мой друг Сульпиций или Котта значат для тебя больше, чем я. Если же это не по тебе, приставать к тебе я не буду: я не хочу, чтобы мое поведение показалось тебе неуместным, потому что сам ты всякой неуместности боишься больше всего на свете.
(21) — На все это, — сказал Красс, — я смотрю иначе. Прежде всего, я уверен, Катул, что и палестру, и скамьи, и портики сами греки придумали для упражнений и развлечений, а не для собеседований. Ведь гимнасии придуманы были за много веков до того, как философы принялись в них за свою болтовню; да и в наше время, когда всеми гимнасиями завладели философы, слушатели их тем не менее охотнее слушают диск, чем философа: стоит диску зазвенеть, как в самой середине речи философа, рассуждающего о самых больших и важных вопросах, все они разбегаются натираться маслом. Таким образом, греки, по их собственному признанию, самое пустяковое развлечение ставят выше самого существенного блага.
(25) И третий твой довод, что таким–де людям, как вы, и жизнь не мила без этих занятий, не только не побуждает меня к рассуждениям, но даже от них отпугивает. Ведь еще Гай Луцилий, человек ученый и очень тонкого ума, говаривал, что не хотел бы иметь своими читателями ни ученейших мужей, ни неучей потому, что последние ничего бы в его стихах не поняли, а первые поняли бы, пожалуй, больше, чем он сам; по поводу этого он даже написал:
(а это, как нам известно, был едва ли не самый ученый у нас человек)
(Этого мы тоже признавали человеком почтенным и образованным, но по сравнению с Персием он был ничто.) Так вот и я: если уж рассуждать о наших занятиях, то, конечно, не перед неучами, но еще того меньше перед вами; пусть уж лучше мои слова не понимают, чем оспаривают.
7. (26) — Честное слово, Катул, — сказал тогда Цезарь, — я вижу, что недаром потрудился прийти сюда, ибо самый этот отказ от обсуждения оказался увлекательнейшим обсуждением, по крайней мере для меня. Но зачем мы задерживаем Антония? Теперь ведь его очередь выступать с рассуждениями о красноречии в целом, и этого уже давно ждут Котта и Сульпиций.
(27) — Нет, — сказал Красс, — я и Антонию не позволю сказать ни слова, да и сам онемею, пока вы не исполните одну мою просьбу.
—Какую? — спросил Катул.
—Остаться здесь на весь день.
И тогда, покуда Катул колебался, потому что обещал быть у брата, Юлий заявил:
—Я отвечу за нас обоих: мы остаемся; и я не уйду, даже если ты не произнесешь ни слова.
Тут и Катул засмеялся и сказал:
—Ну так моим колебаниям положен конец, раз и дома меня не ждут, а спутник мой, к которому мы шли, так легко согласился, даже и не спросив меня.
(28) Тогда все повернулись к Антонию, и он начал:
Речь Антония: похвала красноречию (28–40)
8. (31) — Мы именно так и думаем, — сказал Катул, — тем более что ты, кажется, собираешься говорить без всякого бахвальства. Ты ведь и начал без пышных слов — прямо с действительного существа дела, как ты его понимаешь, а не с какого–то неведомого его величия.
Но об этом потом, а теперь я убежденно заявляю: пусть красноречие — и не наука, однако ничего нет замечательнее совершенного оратора. Не говоря уже о том красноречии, которому принадлежит власть во всяком мирном и свободном государстве, в самой способности к слову столько привлекательного, что ничто не может быть приятнее для человеческого слуха или ума. (34) В самом деле, какое пение слаще размеренной речи? какие стихи складнее по художественному расположению слов? какой актер, подражающий правде, сравнится с оратором, защищающим ее? А что утонченнее, чем обилие острых мыслей? что восхитительнее, чем блеск слов, освещающий дело? что богаче речи, насыщенной содержанием всякого рода? Нет такого предмета, который, будучи выражен красиво и внушительно, не стал бы достоянием оратора!
—Да ведь вчера, — сказал на это Антоний, — нужно мне было только одно: опровергнуть тебя и сманить у тебя вот этих твоих учеников; а сегодня, когда мои слушатели — Катул и Цезарь, я думаю, что могу не столько сражаться с тобой, сколько высказывать свое настоящее мнение.
Область красноречия и роды речей (41–50)
—Это какой же? — спросил Катул. — Хвалебные речи? Их ведь и относят к третьему роду.
(47) — Так почему же, — сказал Катул, — ты не решаешься сделать этот род третьим, раз это само собою напрашивается? Ведь не потому же, что он легче, его надо скинуть со счета.
12. (49) — Нет, — сказал Катул, — конечно, не требуется.
—Ну, а если приходится докладывать поручения или от полководца к сенату, или же от сената либо полководцу, либо царю, либо какому–нибудь народу? Это случается делать самым высокопоставленным лицам, и речь здесь нужна очень обдуманная, но значит ли это, что такие доклады тоже нужно считать частью красноречия или сочинять для них особые правила?
—Конечно, нет, — сказал Катул, — ведь человеку речистому и в таких случаях не изменит его способность, изощренная другими делами и случаями.
—Совершенно с тобой согласен, — сказал Катул.
—А скажи, пожалуйста, — спросил тогда Антоний, — какого уровня оратором и мастером слова, по–твоему, надо быть, чтобы писать историю?
Отмежевание от истории (51–64)
— Если так писать, как писали греки, то самого высшего уровня, — сказал Катул, — если же как наши историки, то и вовсе незачем быть оратором: достаточно не врать.
(59) — Каково, Катул? — сказал Цезарь, когда Антоний высказался. — Где же те, которые говорят, будто Антоний не знает по–гречески? Скольких историков он назвал! Как умно, как метко сказал он о каждом из них!
—Клянусь честью, удивительно! — сказал Катул. — Но зато уже не удивительно другое, чему я раньше дивился гораздо более: как это Антоний, если он всего этого не знает, может с таким совершенством говорить?
Отмежевание от общих вопросов (65–73)
16. (67) Если же мы все–таки хотим навязать оратору еще и эту расплывчатую, слишком общую и широкую часть вопросов, полагая, что он должен уметь говорить о добре и зле, о том, к чему надо стремиться и чего избегать, о достойном и позорном, о полезном и бесполезном, о доблести, о справедливости, о сдержанности, о рассудительности, о великодушии, о щедрости, о благочестии, о дружбе, о верности, о долге и о прочих добродетелях и противоположных им пороках, а равно и о государстве, о власти, о военном деле, о государственном устройстве, о людских нравах, — ну, что ж, присоединим и эту часть, но только ограничим ее благоразумными пределами. (68) Я, конечно, согласен, что оратор должен разбираться во всем, что касается гражданских обычаев и людских нравов, во всем, что относится к повседневной жизни, к государственному устройству, к общественным порядкам, к общепринятым понятиям, к природным свойствам и нравам; однако не в такой степени, чтобы он мог ответить на каждый вопрос в отдельности так, как это делают философы, а лишь настолько, чтобы он был в состоянии рассудительно вплести свои ответы в разбирательство дела; и он должен говорить об этих предметах так же, как говорили основоположники права, законов и государств: просто, ясно, без долгих рассуждений и без пустого словопрения.
17. (71) — Блестяще, по–моему, и с полной очевидностью, Антоний, — сказал тут Катул, — ты показал, чему должен учиться будущий оратор и что именно может он подбирать из того, чему научился, для того, чему он даже и не учился. Ты ведь назначил человеку в науку всего лишь два рода дел, а о несметном множестве прочих оставил его судить по навыку и сходству. Но смотри, как бы в этих двух родах не оказались у тебя только шкура и гидра, а Геркулес и другие, более важные работы не остались среди того, чем ты пренебрегаешь. Потому что, по–моему, рассуждать о всякого рода отвлеченных предметах не менее трудно, чем о частных делах, и уж во всяком случае говорить о природе богов куда труднее, чем разбираться в людских тяжбах.
Дарование оратора (85–89)
(87) Итак, можно сказать: человеку даровитому, который заслуживает поддержки и помощи, мы передадим только то, чему научил нас опыт, дабы он под нашим руководством достиг всего, чего мы сами достигли без руководителя; а лучше этого обучить мы не в состоянии.
Необходимость образца (90–98)
Изучение дела и выявление спорного пункта (99–113)
(102) Вот я всегда и стараюсь требовать, чтобы каждый излагал мне свое дело сам и чтобы никого другого при этом не было, — так он будет говорить откровеннее; и я защищаю перед ним дело его противника, чтобы он сам защищал свое и без утайки высказывал все свои соображения на этот счет. Поэтому, когда он уйдет, я могу с полным спокойствием выступать за трех лиц — за себя, за противника и за судью. Тот довод, в котором больше помощи, чем вреда, я намечаю привести; где я нахожу больше зла, чем блага, то я целиком отвергаю и отбрасываю. (103) Так мне и удается сначала обдумать, что мне сказать, а потом уж и сказать; а большинство, полагаясь на свои дарования, и то и другое делают одновременно. А ведь, несомненно, они сказали бы гораздо лучше, если бы сочли нужным сначала обдумать, а потом уже говорить.
(113) Итак, существует только три рода вопросов, могущих быть предметом разбирательства и прений: «что сделано, делается или будет сделано», или «каково сделанное», или «как его назвать». Некоторые греки добавляют еще вопрос «законно ли сделанное»; но это лишь частный случай вопроса «каково сделанное». 27. Пора, однако, возвратиться к начатому.
Три задачи красноречия. 1. Доказать (114–129)
29. (126) — А меня, по правде говоря, — сказал тогда Катул, — всегда особенно восхищает, когда при всей несхожести вашего красноречия каждый из вас говорит так, что ясно видишь: ни природа ему ни в чем не отказала, ни ученость ни на что не поскупилась. Поэтому, Красс, ты не откажешь в любезности изложить нам то, что, может быть, случайно или нарочно пропущено Антонием; а если ты, Антоний, о чем–нибудь не скажешь, мы будем уверены, что ты умолчал об этом не по неумению, а потому, что ты предпочел услышать об этом от Красса.
Разработка доводов (130–141)
31. (133) Вот здесь и следует обратить внимание на величайшее заблуждение этих учителей, которым мы поручаем своих детей, — не потому, что это имеет какое–нибудь особенное отношение к речи, но для того, чтобы показать вам, как тупы и неотесаны те, кто считают себя образованными людьми. Различая способы речи, они выделяют два рода дел: к одному они относят тот, где вопрос обсуждается в общем и целом, независимо от лиц и обстоятельств; к другому — тот, где вопрос ограничен известными лицами и обстоятельствами. Они не подозревают, что все без исключения спорные вопросы по природе их и существу могут быть рассмотрены в общем и целом. (134) Например, в том самом деле, о котором я сейчас говорил, ни личность Опимия, ни личность Деция не имеет отношения к источникам доказательств оратора. Ставится отвлеченный вопрос: «Считать ли заслуживающим наказания того, кто убил гражданина согласно постановлению сената и ради спасения государства, хотя по законам это недопустимо?» Одним словом, нет ни одного дела, в котором расследование обсуждаемого вопроса определялось бы личностью ответчиков, а не общим разбором такого рода случаев.
Отношение к правоведению (142–151)
(143) — И правда, — сказал Катул, — это совсем не затруднительно для Красса; все, что можно изучить в области права, он изучил, а чего не знали даже его наставники, то привнес сам, чтобы все содержание права можно было искусно упорядочить и красиво объяснить.
—Отлично, — сказал Антоний, — этому мы поучимся у Красса, когда он оставит весь этот шум и пересядет, о чем он мечтает, с судейских скамеек на спокойное кресло.
(144) — Я тоже, — сказал Катул, — частенько слышал, как он говорил о своем решении отстраниться от судебных дел; но всегда я ему говорю, что это у него не получится. Ведь и ему самому будет невыносимо, когда достойные люди будут тщательно упрашивать его о помощи, да и общество этого не потерпит; если умолкнет голос Луция Красса, оно решит, что у него отняли лучшую драгоценность.
(145) — Ладно уж, Антоний, — сказал, улыбнувшись, Красс, — ты взялся ткать, ты и кончай свою ткань; а для меня это сонное мудрование, когда найду я в нем прибежище, будет лучшим залогом свободы.
34. — Так вот, — сказал Антоний, — ткань моя такова. Мы поняли, что во всяком предмете обсуждения главным будет не бесчисленное множество лиц и не бесконечное разнообразие обстоятельств, но общие роды дел и их свойств, а таких общих родов не только не много, но даже очень мало. Вот это и есть материал для любой речи; им–то и должен овладеть всякий, кто стремится к красноречию; и из этого материала он выведет, расставит и украсит всевозможные доказательства, как вещественные, так и логические. (146) А эти доказательства уже собственной своей силой породят слова: по–моему, слова всегда кажутся красивы, когда видно, что они вытекают из самой сути дела. И по правде говоря, на мой взгляд (ибо я могу отстаивать только свои собственные мысли и мнения), это понятие об общих родах дел и есть то снаряжение, с которым мы должны приходить на форум. Тогда не придется выслушивать все подробности дела, чтобы подыскать источники доказательств, ведь такие доказательства у каждого сколько–нибудь сообразительного человека при небольшом старании и опыте всегда наготове и под рукой; а главное внимание надо будет направить на те начала и источники доказательств, о которых я так часто говорил и из которых можно почерпнуть все потребное для всякой речи. (147) И все это в целом — предмет ли это науки, или наблюдательности, или навыка — состоит в знакомстве с теми областями, в которых ты охотишься и преследуешь свою добычу. Когда ты мысленно охватишь все это место, тогда, если только ты понаторел в таких вещах, ничто от тебя не ускользнет и все, что ты ищешь, встретится и попадется.
Отношение к философии (152–161)
Но вот что я думаю и вот что хотел сказать: я не против этих занятий, если знать в них меру; но считаю, что для оратора невыгодно, когда судьи догадываются об этих его занятиях и подозревают его в искусственных приемах, — это подрывает и уважение к оратору, и доверие к его речи.
(161) Наконец, Карнеад с его прямо–таки непостижимой мощью и разнообразием речи должен быть для нас желанным образцом: ведь не было случая, чтобы он в знаменитых своих рассуждениях отстаивал дело — и не убедил, оспаривал дело — и не опроверг. А это даже больше, чем требования тех, которые этот предмет преподают и ему обучают.
Разработка доводов: окончание (162–177)
Для равноценного: «И хищение, и растрата денег во вред государству — одинаковое преступление».
Кроме того, мы видим, что никак не достаточно найти, что ты будешь говорить, если ты не можешь разработать то, что нашел. (177) Разработка должна быть разнообразна, дабы слушающий не заподозрил в ней искусственных приемов и не пресытился ее однообразием. Следует высказать свое предложение и показать его основания; заключение иногда надо выводить из тех же самых источников к другим. Часто бывает выгоднее вовсе не высказывать предложения, а делать его очевидным, приводя самые доводы для него. Если прибегаешь к сопоставлению, сначала надо обосновать сопоставляемое, а затем перейти от него к предмету обсуждения. Переходы между доказательствами надо по большей части скрывать, не давая возможности их пересчитать, чтобы они были по существу раздельными, а в твоих словах казались слитными.
Услаждение (178–184)
Я это пробегаю точно как наспех, как недоучка перед учеными, чтобы перейти, наконец, к более важному. Ибо, Катул, для оратора ничего нет более важного при произнесении речи, чем расположить к себе слушателя и так его возбудить, чтобы он был руководим больше неким душевным порывом и волнением, чем советом и разумом. Люди ведь гораздо чаще руководствуются в своих решениях ненавистью, или любовью, или пристрастием, или гневом, или горем, или радостью, или надеждой, или боязнью, или заблуждением, или другим каким–либо душевным движением, чем справедливостью, или предписанием, или каким–нибудь правовым установлением, или судебным решением, или законами. (179) Поэтому, если вы ничего против не имеете, перейдем к этому.
—Мне кажется, — сказал Катул, — в твоем рассуждении, Антоний, все еще недостает кое–чего, что следовало бы разъяснить прежде, чем обращаться к тому, к чему, по твоим словам, ты стремишься.
—Чего же это? — спросил тот.
(180) — Какой порядок, — сказал Катул, — и какое расположение доказательств ты считаешь лучшим? Ведь именно в этом ты всегда мне казался прямо богом.
Волнение (185–204)
что она способна не только поддержать благосклонного и склонить нерешительного, но даже, подобно хорошему и храброму полководцу, пленить сопротивляющегося противника.
(189) Да и невозможно вызвать у слушающего ни скорби, ни ненависти, ни неприязни, ни страха, ни слез состраданья, если все эти чувства, какие оратор стремится вызвать у судьи, не будут выражены или, лучше сказать, выжжены в его собственном лице. Если бы скорбь нам пришлось выражать неистинную, если бы в речи нашей не было ничего, кроме лжи и лицемерного притворства, — тогда, пожалуй, от нас потребовалось бы еще больше мастерства. К счастью, это не так. Я уж не знаю, Красс, как у тебя и как у других; что же до меня, то мне нет никакой нужды лгать перед умными людьми и лучшими моими друзьями: клянусь вам, что я никогда не пробовал вызвать у судей своим словом скорбь, или сострадание, или неприязнь, или ненависть без того, чтобы самому не волноваться теми самыми чувствами, какие я желал им внушить. (190) Да и, право, нелегко заставить судью разгневаться на того, на кого тебе нужно, если покажется, что ты сам к нему равнодушен; нелегко заставить судью ненавидеть того, кого тебе нужно, если судья не увидит, что ты сам пылаешь ненавистью; нельзя будет довести судью и до сострадания, если ты не явишь ему признаков твоей скорби словами, мыслями, голосом, выражением лица и, наконец, рыданием. Нет такого горючего вещества, чтобы загореться без огня; нет и такого ума, чтобы он загорался от силы твоей речи, если ты сам не предстанешь перед ним, горя и пылая.
Это слово «лицо» произносил он так, что всякий раз мне так и виделся Теламон, разгневанный и вне себя от печали по сыне. А когда тот же актер менял свой голос на жалобный:
50. (202) — Честное слово, Антоний, — воскликнул Сульпиций, — ты говоришь истинную правду: никогда я не видал, чтобы что–нибудь так ускользало из рук, как ускользнуло у меня это дело. Ведь ты сам сказал, что из–за меня ты очутился тогда не перед судом, а перед пожаром. Боги бессмертные, как ты начал речь! С каким страхом! С какой опаской! Как нерешительно и медленно! Как держался ты сначала за единственное, что тебе могли простить, — то, что ты говоришь в защиту своего близкого друга, своего квестора! Как сумел ты первым делом расчистить путь к тому, чтобы тебя слушали! (203) И вот, когда мне уже казалось, что тебя ничто не спасет — самое большее, если тебе простят защиту недостойного гражданина ради твоей к нему дружбы, — ты вдруг начал потихоньку, еще незаметно для других, но уже настораживая меня, подбираться к своей защите — к защите не мятежа Норбана, но народного гнева, гнева не только справедливого, но заслуженного и должного. И после этого разве ты что–нибудь упустил, нападая на Цепиона? Как ты заквасил все это ненавистью, озлоблением, состраданием! И это не только в твоей защите, но и в нападении на Скавра и на остальных моих свидетелей, чьи показания ты отверг, не отвергая их, но ссылаясь на тот же народный гнев. (204) Ты поминал сейчас о предписаниях науки, но я ведь и спрашивал не о них: сам этот рассказ о твоих защитах из твоих собственных уст будет для меня наукой, и не малою.
—Ну, что же, — сказал Антоний, — тогда, если угодно, я и рассказать могу о том, к чему обычно стремлюсь в речах и на что обращаю главное внимание. Ибо долгий жизненный опыт в самых ответственных делах научил нас верным средствам возбуждать у людей душевные движения.
Средства возбуждения страсти (205–216)
Прежде всего я смотрю, требует ли этого дело. Ибо ни по маловажному поводу, ни перед такими слушателями, которых не проймет никакая речь, не следует применять пламенного красноречия, чтобы не вызвать либо смеха, либо отвращения к себе, если мы станем разыгрывать трагедии по пустякам или вздумаем искоренять то, чего и поколебать невозможно. (206) Затем нам надо вызвать речью в душе у судей или у каких бы то ни было наших слушателей такие чувства, как любовь, ненависть, гнев, озлобление, сострадание, надежда, радость, страх, досада. Любовь, например, пробуждается или тогда, когда слушатели видят, что ты защищаешь то, что и им на пользу, или же когда ты стараешься для людей хороших или хотя бы полезных самим слушателям. В первом случае мы пробуждаем любовь, во втором, — защищая добродетель, — пробуждаем уважение; и при этом сильнее действует выражение надежды на будущую пользу, чем упоминание прошлых благодеяний. (207) Надо стараться обнаружить в том, что защищаешь, или достоинство, или пользу и показать, что тот, к кому ты возбуждаешь эту любовь, не имел в виду никакой собственной выгоды и решительно ничего не сделал ради самого себя. Ведь только личные выгоды людей возбуждают зависть, а их заботы на пользу других внушают уважение. Однако тут следует быть осторожным, чтобы не показалось, будто мы слишком уж расхваливаем честь и славу тех, чьи благодеяния заслуживают любви, ибо это очень часто вызывает зависть и злобу.
(208) Те же самые источники доказательств научат нас управлять и ненавистью: разжигать ее против других и отвращать ее от нас и наших подзащитных; такого же рода средства служат и для того, чтобы возбуждать или унимать гнев. Именно: если ты будешь раздувать какой–нибудь поступок, опасный или бесполезный непосредственно для твоих слушателей, то вызовешь ненависть; если же раздувать поступок, направленный или вообще против людей благонамеренных, или против тех, кто особенно этого не заслуживает, или, наконец, против всей республики, тогда вызывается не такая ожесточенная ненависть, но все же настроение очень близкое к ненависти и к озлоблению. (209) Точно так же внушается и страх как перед личными, так и перед общими опасностями; страх за себя бывает глубже, но и общий страх может быть сведен к страху за себя. 52. То же самое относится и к надежде, и к радости, и к досаде.
(211) Наконец, чтобы вызвать сострадание, нужно заставить слушателя наши горестные слова о ком–то другом соотносить со своими собственными огорчениями или страхами, чтобы он, размышляя о другом человеке, все время возвращался к мыслям о самом себе. Тогда любые случаи человеческих бедствий будут восприниматься с глубоким чувством, если о них говорят со скорбью, а угнетенная и попранная добродетель будет тем более горестна.
(215) Ясно, кроме того, что по всем вопросам имеется возможность черпать доказательства и за, и против из одних и тех же источников. Чтобы опровергнуть довод, надо или оспорить то, что приводится для его подтверждения, или показать, что тот вывод, какой хотят из этого довода сделать, непоследователен и не вытекает из предпосылок; или же, наконец, если так его не отвергнешь, надо привести доказательство противоположного, столь же или даже более веское. (216) А когда противник обращается к слушателям кротко, чтобы их привлечь, или страстно, чтобы их увлечь, тогда это надо отражать противоположными чувствами: так ненависть подавляет доброжелательство, озлобление подавляет сострадание.
54. Вот здесь и оказываются приятными и часто очень полезными шутка и остроумие, и если даже все другое может быть предметом науки, то уж они–то заведомо относятся к свойствам природным и ни в какой науке не нуждаются. Этими свойствами, ты, Цезарь, по–моему, далеко превосходишь других; поэтому ты первый можешь подтвердить, что нет никакой науки остроумия, а если какая и есть, то ты сам лучше всех ее нам преподашь.
Юмор и остроумие (217–234)
(221) Так, вся его защита Курия против Сцеволы была проникнута веселостью и подшучиванием. Броских острот в ней не было: он щадил достоинство противника и тем самым соблюдал свое собственное. А ведь остроумцы и острословы редко умеют считаться с людьми и с обстоятельствами и удержаться от меткого словца по любому поводу. (222) Поэтому некоторые шутники остроумно толкуют сказанное Эннием —
Поэтому я согласен с тобой, Антоний, и в том, что остроумие часто бывает на пользу речи, и в том, что никакой наукой его не преподашь. И удивляет меня только то, что ты мне столько приписал в этой области, а не отдал и тут пальму первенства Крассу.
(229) Тут даже сам Красс улыбнулся, а Антоний продолжал:
—Однако же, Юлий, хоть ты и отрицаешь науку остроумия, ты открыл нам кое–что такое, чему, кажется, стоит поучиться. Ты ведь говоришь, что следует считаться с людьми, с предметами и с обстоятельствами, чтобы шутка была не во вред серьезности, и что как раз об этом всегда особенно заботится Красс. Но это значит только то, что не следует пользоваться остротами, когда они не нужны. Ну, а мы спрашиваем, как ими пользоваться, когда они нужны: например, против соперника, особенно если можно задеть его глупость, или против свидетеля глупого, пристрастного или вздорного, когда люди готовы это послушать. (230) Вообще больше внушает доверия то, что мы говорим в ответ на нападки, чем когда сами нападаем: во–первых, ответ требует большей сообразительности, а, во–вторых, ответ для человека более пристоен — он показывает, что кабы нас не задевали, то и мы бы никого не тронули. Так вот и у Красса в его речи все, что ни есть, на наш взгляд, остроумного, сказано лишь в ответ на выпады противника. К тому же Домиций был так важен, так непреклонен, что его возражения явно было гораздо лучше развеять шуткой, чем разбить силой.
57. (231) — Так что же, — воскликнул Сульпиций, — неужели оттого лишь, что Цезарь отдает преимущество в остроумии Крассу, хотя сам занимается им куда усердней, мы не заставим Цезаря рассказать нам все до тонкостей о том, что же такое шутливая речь и откуда она ведется? Тем более, что сам Цезарь признает за метким словом и тонкой насмешкой такую пользу и мощь!
—Но что же мне сказать, — возразил Юлий, — раз я согласен с Антонием, что никакой науки остроумия не существует!
(232) Сульпиций на это ничего не ответил; и тогда начал говорить Красс:
—Кто же говорит, будто есть какая–то наука обо всем, о чем столько рассуждает Антоний? Можно, конечно, как он говорит, примечать все, что бывает полезно для речи; но если бы это могло делать людей красноречивыми, кто же не стал бы красноречивым? Кто не сумел бы, хорошо ли, худо ли, все это заучить? Нет, на мой взгляд, смысл и польза этих правил в другом: не в том, будто наука указывает, какие слова нам говорить, но в том, что мы получаем возможность с чем–то сравнить то, что нам дает природа, учение, упражнение, и тем самым судить, правы мы или неправы. (233) Поэтому, Цезарь, и я тебя тоже прошу: изложи, если ты не возражаешь, все, что ты думаешь об этом искусстве шутки, раз уж вам захотелось, чтобы в таком любознательном обществе и при таком обстоятельном собеседовании никакая другая часть красноречия не оказалась случайно пропущенной.
—Да мне–то осталось сказать совсем немного, — заметил Антоний, — однако, уже устав на пути своего трудного рассуждения, я передохну во время речи Цезаря, как в удачно подвернувшемся укрытии.
58. — Ох, боюсь я, — сказал Юлий, — ты сочтешь мое гостеприимство не слишком радушным: ведь не успеешь ты и закусить, как я тебя вытолкаю и выгоню опять на дорогу. (235) Однако, чтоб вас дольше не томить, я изложу покороче все, что я думаю об этом предмете в целом.
Пять вопросов о смехе (235–247)
Предмет мой разделяется на пять вопросов: во–первых, что такое смех; во–вторых, откуда он возникает; в-третьих, желательно ли для оратора вызывать смех; в-четвертых, в какой степени; в-пятых, какие существуют роды смешного.
(236) Второе, о чем спрашивается, то есть источник и, так сказать, область смешного, — это, пожалуй, все непристойное и безобразное; ибо смех исключительно или почти исключительно вызывается тем, что обозначает или указывает что–нибудь непристойное без непристойности.
Вызывать смех — это наш третий вопрос — для оратора, конечно, очень желательно: либо потому, что веселая шутка сама вызывает расположение к тому, кто шутит; либо потому, что каждого восхищает острота, заключенная подчас в одном–единственном слове, обычно при отпоре, но иной раз и при нападении; либо потому, что такая острота разбивает, подавляет, унижает, запугивает и опровергает противника или показывает самого оратора человеком изящным, образованным, тонким; но главным образом потому, что она разгоняет печаль, смягчает суровость, а часто и разрешает шуткой и смехом такие досадные неприятности, какие не легко распутать доказательствами.
(237) А вот в какой степени следует оратору применять смешное, — этот наш четвертый вопрос надо рассмотреть как можно тщательнее. Ибо ни крайняя и граничащая с преступлением бессовестность, ни, с другой стороны, крайнее убожество не поддаются осмеянию: злодеев мы хотим уязвить больнее, чем это можно сделать смехом, а убогих мы вовсе не желаем вышучивать, если только в них нету смешного тщеславия. А больше всего надо щадить уважение к людям, чтобы не сказать опрометчиво чего–нибудь против тех, кто пользуется общей любовью.
60. (243) Итак, комизм предметов бывает двух видов: они уместны тогда, когда оратор в непрерывно шутливом тоне описывает нравы людей и изображает их так, что они или раскрываются при помощи какого–нибудь анекдота, или же в мгновенном передразнивании обнаруживают какой–нибудь приметный и смешной недостаток.
Смешное в словах (248–263)
Смешное в предметах (264–290)
(274) Такие остроты бывают и глуповатыми, но часто именно поэтому и смешными; и они годятся не только для скоморохов, но порой и для нас:
(277) Отлично выходит также, когда отвечаешь кому–нибудь на насмешку в его же насмешливом тоне. Так, когда бывший консул Квинт Опимий, пользовавшийся в ранней молодости дурною славой, сказал весельчаку Эгилию, женственному только на вид: «Ах, ты, моя Эгилия, когда ты придешь ко мне со своей пряслицей и куделью?» — тот откликнулся: «Ах, я, право, не смею, ведь мама запретила мне ходить к распутницам!»
(279) Признаюсь, меня очень забавляют даже шутки сердитые и чуть–чуть раздраженные, только, конечно, не в устах раздражительного человека, потому что тогда уже забавляешься не шуткой, а им самим. В этом роде, на мой взгляд, хороша острота Новия:
Полную противоположность этому представляют шутки кроткие и мягкие. Так, например, когда Катона зашиб кто–то своим сундуком и крикнул «Берегись», Катон спросил: «Разве у тебя, кроме сундука, еще что–то есть?»
(280) Остроумно бывает также посмеяться над глупостью. Так, претор Сципион предлагал одному сицилийцу в защитники своего хозяина, человека знатного, но изрядно глупого; а сицилиец возразил: «Пожалуйста, претор, ты его дай в защитники моему противнику, а мне тогда можешь не давать никакого».
да и многое другое.
Заключение вопроса о нахождении (290–306)
— Разумеется, — ответил Антоний, — ты ведь меня и ласково принял, и я стал благодаря тебе и ученее и еще смелее на шутки. Я ведь уже не опасаюсь, что кто–нибудь меня сочтет за это легкомысленным, раз ты подкрепил меня именами Фабрициев, Африканов, Максимов, Катонов, Лепидов. (291) Но вы уже слышали от меня главное, что вы хотели; правда, об этом следовало бы сказать более тщательно и обдуманно. А все остальное гораздо проще и вытекает целиком из того, о чем уже сказано.
72. Итак, когда я взялся вести дело и по мере сил разобрал его мысленно, когда я рассмотрел и изучил основания дела и те доводы, какими можно привлечь и какими можно взволновать судей, тогда я устанавливаю, какие в моем деле стороны выгодные и какие невыгодные. Ибо нет, пожалуй, такого предмета разбирательства или спора, в котором бы не было и тех и других сторон; вопрос в том, каких больше и каких меньше. (292) А затем мой обычный способ речи состоит в том, чтобы охватить все выгодные стороны, приукрасить их, приумножить; на них я останавливаюсь, на них задерживаюсь, на них сосредоточиваюсь; а от слабых и неблагоприятных для дела искусно уклоняюсь, — не так, чтобы это казалось бегством, но так, чтобы полностью скрыть и затмить все невыгодное, украсив и приумножив все выгодное. И если дело решается доказательствами, я поддерживаю самые из них сильные, будь их несколько или хотя бы одно; если же дело решается благосклонностью или взволнованностью судей, я обращаю все внимание на то, что больше всего может повлиять на настроение людей. (293) Словом, в этого рода выступлениях самое важное вот что: если речь может оказаться сильнее при опровержении противника, чем при утверждении наших собственных доводов, я все свои стрелы обращаю против него; если же проще доказать наши, чем разбить чужие, я стараюсь отвлечь внимание от защиты противника и привлечь к себе. (294) Наконец, я применяю по своему усмотрению два явно простейшие приема, так как более сложные мне недоступны. Один из них состоит в том, что против всякого неудобного и трудноопровержимого довода я иной раз совсем никак не возражаю. Над этим можно, пожалуй, и посмеяться: кому же это недоступно? Но ведь я рассуждаю сейчас о своих, а не о чужих способностях! Сознаюсь, что если меня сильно теснят и я отступаю, то я не подаю вида, что бегу, и не только не бросаю щита, но даже не откидываю его за спину: нет, речь моя звучит гордо и пышно, как будто я продолжаю бой, и кажется, что я отступил в мое укрытие не для спасенья от врага, но для выигрыша положения. (295) А вот другое мое правило: я считаю, что всякий оратор должен его держаться с особой зоркостью и щепетильностью, — а я‑то пекусь больше всего: я всегда стараюсь не столько помочь клиенту, сколько не повредить ему. Конечно, это не значит, что не следует добиваться и того, и другого сразу; но все–таки для оратора не так стыдно оказаться бесполезным, как стыдно погубить собственное дело.
73. Но о чем это вы там, Катул? Или вы с полным основанием решили, что все это вздор?
—Да нет, что ты, — ответил тот, — просто Цезарь, кажется, хочет что–то сказать по этому поводу.
—Пожалуйста, — сказал Антоний, — пусть он скажет, на что он хочет возразить и о чем спросить.
Расположение (307–332)
77. (310) Я уже не раз говорил, что мы склоняем людей к нашему мнению тремя путями — или убеждая их, или привлекая, или возбуждая; но из этих трех путей лишь один должен быть на виду: пусть кажется, что мы стремимся только к убеждению; остальные же два наши средства, подобно крови в жилах, должны струиться по всему составу речей. Ибо и вступления, и остальные разделы речи, о которых мы скажем немного позже, должны быть направлены целиком на то, чтобы воздействовать на наших слушателей. (311) Однако не только во вступлениях и концовках самое удобное место для тех разделов речи, которые ничего не доказывают доводами, но очень многого достигают путем убеждения и возбуждения: часто для того, чтобы воздействовать на чувства слушателей, бывает полезно также делать отступления от того, что ты предлагаешь и к чему ведешь. (312) Такие отступления для возбуждения чувств часто бывают уместны или после изложения и объяснения дела, или после укрепления наших доказательств, или после опровержения противных, или и там, и там, или, наконец, в любом месте, если материала много и дело того заслуживает; и как раз такие дела, какие дают больше всего поводов для отступления, позволяющих разжигать или обуздывать слушателей, всегда бывают самыми достойными и выгодными для ораторского распространения и украшения.
(315) И только после того, как все это учтено, я начинаю, наконец, обдумывать, каким воспользоваться мне вступлением; ибо если я пытаюсь сочинить его заранее, мне не приходит в голову ничего, кроме либо ничтожного, либо вздорного, либо дешевого, либо пошлого. 78. А между тем вступительные слова всегда должны быть не только отделанными, острыми, содержательными и складными, но кроме того и соответствующими предмету. Ведь первое–то понятие о речи и расположение к ней достигаются именно ее началом, и поэтому оно должно сразу привлечь и приманить слушающего. (316) Тут я всегда удивляюсь одному оратору — не из тех, конечно, кто вообще об этом не заботится, но человеку исключительно речистому и образованному: Филиппу. Филипп обычно так приступает к речи, точно не знает, с какого бы слова ему начать, и объясняет, что привык вступать в бой только тогда, когда разомнет себе руку. Он не замечает, что даже те, от кого он и берет свое сравнение, для того поначалу лишь слегка играют копьями, чтобы этим и соблюсти как можно большее изящество и приберечь свои силы. (317) Никто не говорит, что приступ к речи должен быть непременно страстным и задорным; но если даже в гладиаторской битве не на жизнь, а на смерть, где все решает меч, все–таки до окончательной схватки многое делается не для нанесения ран, а только для виду, то насколько же это важнее в речи, от которой требуют не столько силы, сколько увлекательности! Да и во всей природе нет ничего, что развилось бы и развернулось внезапно целиком и во всей полноте: все, что возникает и что совершается стремительно и бурно, сама природа подготовляет более спокойным началом. (318) К тому же вступление к речи следует заимствовать не откуда–нибудь извне, но брать его из самого нутра дела. Поэтому, только тщательно обдумав и рассмотрев все дело в целом, только подыскав и подготовив все источники доказательств, можно подумать и о том, какое начало следует применить. (319) Сделать это будет легко: ведь брать придется из того, что в изобилии найдется либо в доказательствах, либо в тех отступлениях, к которым, я сказал, часто надо бывает прибегать. Только такие вступления и будут полезны, которые почерпнуты из самых глубин защиты: они–то и окажутся не только не пошлыми или пригодными для любых дел, но прямо–таки расцветшими из недр обсуждаемого дела.
(327) Какой тут длинный рассказ! — поведение самого юноши, вопросы раба, смерть Хрисиды, лицо, красота и рыдания сестры, не говоря уже обо всем остальном; сколько в этом рассказе и прелести и разнообразия! Если же поэт добивался бы здесь вот такой краткости —
ему для всего рассказа хватило бы десяти стишков. Впрочем, даже «Выносят, вышли» сжато здесь не ради краткости, а больше ради картинности: (328) ведь если даже было бы только «Кладут ее на пламя», и то все было бы ясно и очевидно. Но рассказ выигрывает и в живости, когда он распределен между лицами и перемежается их разговорами; он становится правдоподобнее, когда ты объясняешь, каким образом случилось то, о чем ты говоришь; и он бывает гораздо яснее и понятнее, если иной раз приостанавливаться и не так уж спешить его сократить. (329) Рассказ ведь должен быть так же ясен, как и все остальное, в речи, но как раз здесь достигнуть этого не так легко: рассказывая обстоятельства дела, труднее бывает избежать неясности, чем во вступлении, в доказательстве или в заключении. А неясность здесь даже опаснее, чем в ином разделе речи, — либо потому, что, коль в каком–нибудь другом месте что–нибудь сказано не очень ясно, проигрывает только это место, неясный же рассказ затемняет всю речь целиком; либо из–за того, что коль ты сказал о чем другом неясно в одном месте, то можешь выразиться понятнее в другом месте, для рассказа же в речи есть только одно–единственное место. А ясность рассказа состоит в том, чтобы пользоваться обыкновенным языком, говорить по порядку и не допускать перебоев.
(331) Затем идет определение дела. Здесь прежде всего следует выделить спорный вопрос; а потом надо громоздить доказательства, одновременно и разбирая доводы противника, и подтверждая свои. Ибо, пожалуй, для речи в судебных делах единственный способ убедительного доказательства своей правоты — это подтверждение и опровержение; но так как невозможно ни опровергнуть противных доводов, не подтвердив своих, ни своих подтвердить, не опровергнув тех, то и оказывается, что подтверждение и опровержение едины по их природе, по их значению, по их разработке в речи.
(332) А заключать речь следует по большей части развернутым усилением доводов, либо разжигая судью, либо его смягчая; и как в предыдущих частях речи, так особенно и в заключении все должно быть направлено к наибольшему возбуждению судей и к нашей пользе.
Отступление о совещательном и хвалебном красноречии (333–349)
(342) Совершенно очевидно, что одному у человека можно лишь позавидовать, а другое следует восхвалять. Родовитость, красота, силы, средства, богатство, все сторонние или телесные дары судьбы сами по себе не заслуживают той истинной хвалы, достойной которой считается единственно доблесть; но, тем не менее, так как сама доблесть обнаруживается больше всего в разумном пользовании упомянутыми благами, то в хвалебных речах следует говорить и об этих дарах природы и судьбы. Высшей похвалы здесь заслуживает отсутствие надменности при власти, наглости при деньгах, заносчивости при удаче, так что становится очевидным, что могущество и состояние человека поспособствовали развитию не чванства и распущенности, но благожелательности и умеренности. (343) А истинная доблесть, которая сама по себе достойна хвалы и без которой ничто не может быть хвалимо, имеет, однако, много видов, из которых одни более пригодны для восхваления, а другие — менее. Одни доблести обнаруживаются в поведении людей, в их добрых делах и обходительности, другие — в умственной одаренности или в душевном величии и мощи. Так вот, о милосердии, беспристрастии, благожелательности, честности, храбрости в общей беде люди всегда слушают с удовольствием; ведь все эти доблести считаются благотворными не столько для тех, кто ими обладает, сколько для всего рода человеческого. (344) Напротив, мудрость, величие духа, презирающее все земные блага, подлинная сила ума и мысли, да и само красноречие, — все это вызывает не меньшее изумление, но меньшее удовольствие: ибо ясно, что здесь мы превозносим и чтим больше тех, кого мы восхваляем, чем тех, перед кем мы их восхваляем. Но тем не менее в похвальных речах следует говорить и о таких доблестях, ибо люди любят слушать похвалу не только тому, чем они наслаждаются, но и тому, чем они восхищаются.
85. (345) И так как у каждой из отдельных доблестей есть свой долг и свое дело и каждой доблести присуща особая хвала, то необходимо, например, восхваляя справедливость, показать, что именно совершил восхваляемый муж честно, справедливо, соблюдая свой долг. Также и в остальных случаях поступки должны соответствовать характеру, смыслу и наименованию каждой доблести. (346) Но наибольший успех имеет хвала людям мужественным, чьи дела оказываются предприняты без выгоды и награды; а если вдобавок для самих героев эти подвиги сопряжены с трудом и опасностью, то здесь для восхваления полное раздолье, потому что об этом можно и говорить великолепно и слушать с наслаждением; ибо главным отличием человека выдающегося является именно такая доблесть, какая другим благотворна, а ему самому очень трудна, или очень опасна, или же, во всяком случае, безвозмездна. Великой хвалы и всеобщего изумления удостаиваются также мудрое терпение в несчастиях, стойкость при ударах судьбы и достоинство, хранимое и в тяжких обстоятельствах. (347) Вместе с тем не могут не служить украшением герою и достигнутые почести, и доблестью заслуженные награды, и суждение людей, одобряющих содеянные подвиги, и даже промысел бессмертных богов, которому похвальная речь обычно приписывает счастье героя. А подвиги надо будет подбирать или выдающиеся по величию, или несравненные по новизне, или по самому своему характеру исключительные; ибо ни мелкие, ни обычные, ни заурядные дела обычно не представляются достойными изумления или вообще хвалы. (348) Отличным бывает в хвалебных речах также сравнение с другими выдающимися мужами.
Память (350–360)
Вот теперь вам известно мое мнение о нахождении и расположении всего необходимого. Но я хочу еще сказать кое–что и о памяти, чтобы Крассу было легче и чтобы он мог рассуждать об украшении речи, ни на что не отвлекаясь.
86. — Пожалуйста, продолжай, — сказал Красс, — для меня, право, наслаждение видеть, как ты, наконец, скидываешь эти покровы твоего притворства и обнажаешь перед нами твою общепризнанную ученость. А за то, что ты оставляешь мне только немногое, я очень тебе благодарен, — мне это только на руку.
Заключение (361–367)
Вот вам моя речь — как видите, немалая! Много ли в ней бесстыдства, не знаю; во всяком случае, скромной ее не назовешь, если я заставил и тебя, Катул, и самого Красса слушать мои разглагольствования об основах красноречия. Перед молодыми нашими друзьями мне хоть не так стыдно; но и вы меня, конечно, извините, если только поймете, что побудило меня к такой несвойственной мне болтливости.
(366) — Ты что же, забыл, Красс, — сказал Сульпиций, — как поделился с тобою Антоний? Сам он должен был описать весь механизм речи, а тебе оставить ее отделку и украшение.
—Стало быть, — сказал Красс, — себе Антоний взял предмет, а мне оставил слова.
(367) — Если он оставил тебе то, что труднее, — сказал Цезарь, — тем охотнее мы станем тебя слушать; если же то, что легче, тем охотнее ты должен говорить.
—И разве ты не обещал, Красс, — сказал Катул, — что если мы сегодня у тебя останемся, то ты сделаешь все, что нам угодно? Или ты думаешь, что держать слово необязательно?
—Я‑то, пожалуй, и не настаивал бы, Красс, — сказал, улыбнувшись, Котта, — но берегись, как бы Катул не заговорил о нарушении обязательства, — это дело цензора, и ты сам обязан поступать[466], как подобает бывшему цензору.
—Ну пусть будет по–вашему, — сказал Красс. — Но теперь–то, мне кажется, пора нам подняться и пойти отдохнуть. Побеседуем, коль вам угодно, к вечеру, а то, если хотите, можно отложить это и до завтра.
Все сказали, что готовы слушать его хоть сейчас, хоть к вечеру, если ему удобней, однако же как можно раньше.
КНИГА III
Во всех научных изданиях сочинений Цицерона для облегчения ссылок принята двойная система сквозной рубрикации текста: по главам и по параграфам. В нашем издании номера глав отмечены полужирными числами внутри текста, номера параграфов — светлыми числами на полях. [В электронной публикации номера параграфов обозначены числами в круглых скобках внутри текста. — Прим. О. Любимовой.] В ссылках на трактат «Об ораторе» дается римская цифра, обозначающая книгу, и номер параграфа; в ссылках на «Брута» — буква Б и номер параграфа; в ссылках на «Оратора» — буква О и номер параграфа. Подзаголовки, напечатанные полужирным шрифтом в начале абзацев, Цицерону не принадлежат и введены в наше издание только для облегчения ориентировки читателя в сложном цицероновском тексте.
В нижеследующих комментариях числа в начале каждого примечания указывают номер параграфа, к которому относится примечание.
Введение (1–16)
Когда я собирался, милый Квинт, записать и привести в этой третьей книге речь Красса, которую он произнес после рассуждений Антония, то, понятно, горечь воспоминания оживила во мне старую и тяжелую печаль. Ибо не прошло и десяти дней[467] после описанного в этой и в предыдущей книге, как Луций Красс, с его поистине бессмертным дарованием, с его доблестью, с его благородством, был унесен неожиданной смертью. (2) Когда он вернулся в Рим в последний день сценических игр, его потрясло известие, что Филипп произнес в народном собрании речь и достоверно заявил, что должен искать более разумного государственного совета, ибо с теперешним сенатом он не в состоянии управлять республикой. Утром в сентябрьские иды[468] с толпой сенаторов Красс явился в курию, где Друз созвал[469] заседание сената. Там Друз, выступив с подробной жалобой на Филиппа, доложил сенату, как этот самый консул жестоко нападал в своей речи перед народом на сенаторское сословие.
(3) И хотя после всякого сколько–нибудь подготовленного выступления Красса почти всегда казалось, что он никогда в жизни не говорил так хорошо, — я сам не раз об этом слышал от знающих людей, — однако тут все единодушно согласились, что если Красс всегда превосходил всех остальных, то в этот день он превзошел самого себя. Он оплакивал горькую участь осиротелого сената, где наследственное достоинство отымает, подобно нечестивому грабителю, тот самый консул, который обязан быть сенаторам добрым отцом и верным попечителем; да и нечего удивляться, что человек, уже нанесший столько вреда республике, хочет теперь лишить ее и такой опоры, как сенат.
(4) Филипп, будучи человеком неистовым, речистым и, главное, готовым к отпору, не стерпел, когда Красс подступил к нему с огнем своих слов; он вспыхнул гневом и хотел обуздать Красса, взыскав с него пеню[470] под залог. Однако Красс, говорят, тут же произнес вдохновенную речь, воскликнув, что не признает своим консулом того, для кого он сам не сенатор:
—Что же, раз ты счел залоговым имуществом права всего моего сословия и урезаешь их перед лицом римского народа, ты думаешь напугать меня этими залогами? Не имущество мое надо тебе урезать, если хочешь усмирить Красса: язык мой тебе надо для этого отрезать! Но даже будь он вырван, само дыхание мое восславит мою свободу и опровергнет твой произвол!
2. (5) А затем, как известно, со всею мощью своей страсти, ума и дарования Красс продолжал говорить и говорить; и его заявление, единогласно поддержанное сенатом, прекрасно и убедительно гласило: «римский народ не должен сомневаться в том, что сенат всегда неизменно верен заботе о благе республики»; и, как это документально засвидетельствовано, он сам присутствовал при записи этого постановления.
(6) Точно лебединой песнью[471] звучал вдохновенный голос Красса в его речи; и нам казалось, мы ее еще услышим, когда после гибели его пришли в курию[472] взглянуть на то место, на котором стоял он в последний раз. Мы знали, что во время речи он почувствовал боль в груди и весь покрылся потом; его стало знобить, он вернулся домой в лихорадке и на седьмой день скончался от воспаления легких. (7) О, как ненадежно и обманчиво счастье людей, как тщетны наши стремления! Все они разбиваются и гибнут на скаку или терпят крушение, не завидев и пристани. В самом деле, пока Красс проводил свою жизнь в трудах и заботах по соисканию должностей, все это время он больше славился блеском дарования и умения вести частные дела, чем выгодами высокого положения и услугами, оказанными государству; однако первый же год по достижении верховной должности[473], тот год, который, к общей радости, открывал ему доступ к высшему влиянию[474], вдруг опрокинул все его надежды и все его жизненные замыслы нежданной кончиною. (8) Горько это было для его друзей, бедственно для отчизны, тяжко для всех благонамеренных людей; но затем, однако, последовали такие общественные бедствия[475], что, думается мне, не жизнь отняли у Красса бессмертные боги, а даровали ему смерть. Не увидел он ни Италии в пламени войны, ни сената, окруженного общей ненавистью, ни лучших граждан жертвами нечестивого обвинения, ни скорби дочери, ни изгнания зятя, ни душераздирающего бегства Гая Мария, ни повальных кровавых казней после его возвращения, ни, наконец, этого общества, где все извращено, общества, в котором был он столь видным человеком, когда оно еще было в расцвете.
3. (9) Но так как мне пришлось коснуться этой мысли о силе и непостоянстве судьбы, то, чтобы не отвлекаться в своем повествовании, я постараюсь говорить лишь об участниках той беседы, какую взялся я передать. Кто же, по чести, не назовет блаженной многими оплаканную смерть Луция Красса, коль вспомнит о кончине тех, что беседовал с ним в последний раз? Вспомним о Квинте Катуле, человеке, достойном любых похвал; он молил не о благоденствии, а хотя бы об изгнании и бегстве, но его заставили кончить жизнь самоубийством. (10) А на тех самых рострах[476], на которых Марк Антоний, будучи консулом, стойко оберегал порядок государства и которые он, будучи цензором, украсил своей военной добычей, — на тех самых рострах была теперь положена его голова, спасшая столько голов его сограждан[477]; легла невдалеке и голова Гая Юлия, преступно преданная его этрусским знакомцем[478], и рядом — голова его брата Луция Юлия. Всего этого Красс уже не видел; поэтому можно сказать, что он и жил одною жизнью с республикой, и погиб, когда она погибла. Он не видел ни своего сродника, благороднейшего мужа Публия Красса, наложившего на себя руки, ни своего соратника[479], великого понтифика, обагрившего своей кровью алтарь Весты; а как удручила бы его, при его отношении к республике, даже смерть его злейшего врага Гая Карбона, нечестиво[480] убитого в этот же самый день! (11) Не видел он и жестоких бедствий, постигших тех молодых людей, которые избрали тогда своим вождем Красса. Из них Котта, которого оставил он в расцвете сил, уже через несколько дней после смерти Красса не был допущен ненавистниками к должности трибуна, а еще через несколько месяцев изгнан из Рима; а Сульпиций, к которому раньше пылали той же ненавистью, сам вдруг начал, став трибуном, низвергать с почетных должностей всех тех, с кем еще недавно, будучи частным человеком, он жил в теснейшей дружбе[481]; и все–таки даже ему, уже достигавшему высшей славы в красноречии, жизнь пресек меч, и он понес наказание за свое безрассудство, но государству не стало от этого легче.
(12) Нет, по–моему, Красс, тебе были дарованы свыше и блистательная жизнь и своевременная смерть; ибо, если судьба и спасла бы как–нибудь тебя от жестокой смерти, тебе пришлось бы, при твоей доблести и стойкости, пасть жертвой свирепости гражданской распри и быть свидетелем похорон отечества; да и не только господство нечестивцев, но и победа благонамеренных людей была бы тебе не в радость, ибо и она была куплена кровью граждан[482].
4. (13) И вот, милый Квинт, когда я размышлял и о несчастиях тех мужей, о которых шла речь, и о тех страданиях, какие я сам перенес и претерпел из–за своей несказанной и беспримерной любви к отечеству, тогда мне часто приходило на ум, что ты был прав и разумен, когда, памятуя такие постоянные, тяжкие и сокрушительные бедствия знаменитейших людей и достойнейших граждан, всегда удерживал меня от всякого домогательства и борьбы. (14) Но так как теперь все это для меня дело прошлое и так как мои труды вознаграждены достигнутой мною великой славой, то я и обращаюсь к тому утешению, которое так отрадно для меня на покое и так целительно даже среди забот: я передам последнюю, едва ли не самую последнюю беседу Луция Красса, воздав ему этим пусть и вовсе не равную его дарованию, но, во всяком случае, заслуженную им и посильную для меня благодарность. (15) Ведь каждый из нас, читая великолепные книги Платона, в которых почти всегда выводится Сократ, не может не чувствовать, что подлинный Сократ был еще выше, чем все, что о нем с таким вдохновением написано. Вот так и я настоятельно прошу — не тебя, конечно, так как ты от моих писаний всегда в восторге, но прошу других, которые возьмутся это читать: пусть почувствуют они, что Луций Красс был много выше, чем я могу изобразить. (16) Меня при этой беседе не было, и Гай Котта пересказал мне лишь общий ход доказательств и мыслей этого обсуждения; но я попытался набросать в передаче их беседы то, что, на мой взгляд, было всего характерней для речи обоих ораторов. Поэтому, если кто–нибудь, следуя обычному мнению, считает, что речи Антония были более сухими, а речи Красса более пышными, чем в моем изображении, то это только значит, что он их или не слышал, или не смог оценить. Ибо я уже показал: не только они оба превосходили всех рвением, дарованием и ученостью, но каждый из них был совершенным в своем роде, так что ни Антонию не недоставало украшений речи, ни у Красса не было в них излишества.
Обстоятельства диалога (17–24)
Итак, перед полуднем собеседники разошлись ненадолго отдохнуть. Котта говорил мне, что он сразу заметил, что на отдыхе Красс все время был погружен в усердное и упорное размышление. Котта прекрасно знал, какое выражение имеет лицо Красса, когда тот готовился к выступлению, и не раз наблюдал, как сосредоточен его взор при размышлении над сложнейшими судебными делами. Поэтому, когда он вошел во время отдыха в ту экседру[483], где прилег на кушетке Красс, и увидел его погруженным в размышление, он сейчас же ушел. Так в полном молчании прошло два часа. Затем, когда день начал уже склоняться к вечеру, все пришли к Крассу, и Юлий сказал:
—Что же, Красс, не продолжить ли нам наше заседание? Хотя мы пришли к тебе только напомнить, а не требовать.
(18) — Разве я, по–вашему, такой невежа, — отвечал Красс, — что мог бы еще дальше оттягивать платежи по такому важному счету?
—Тогда куда же нам пойти? — сказал тот. — Может быть, подальше в сад? Там и очень тенисто и прохладно.
—Отлично, — сказал Красс, — там есть как раз и очень удобная скамья для нашей беседы.
Всем это понравилось, все пошли в сад и, усевшись там, приготовились с нетерпением слушать.
(19) Тогда Красс начал:
—Ваше дружеское желание и твоя, Антоний, быстрота рассуждений лишают меня возможности уклониться от выступления, несмотря на то, что причина для этого у меня весьма основательная. Ведь Антоний, расчленяя наш предмет, сам взялся рассуждать о содержании речи оратора, а мне предоставил разговор об ее украшении, то есть он разделил то, что разъединить невозможно. Всякая речь состоит из содержания и слов, и во всякой речи слова без содержания лишаются почвы, а содержание без слов лишается ясности. (20) И я полагаю, что древние мыслители, с их более широким кругозором, видели в природе гораздо больше, чем может увидеть наш собственный ум, когда они утверждали, что все в мире, и верхнее и нижнее, едино и связано единой силой и гармонией[484] мироздания. Ибо нет таких вещей, которые могли бы существовать сами по себе, в отрыве от остального, и без которых остальное могло бы сохранять свою силу и вековечную сущность.
6. (21) Если же это учение кажется превосходящим наш разум и чувство, то вот тебе, Катул, мнение Платона[485], справедливое и тебе хорошо известное: всякая наука, обнимающая благородные и возвышенные знания, составляет единое и неразрывное целое. Ибо как только постигается сущность того учения, которое объясняет причину и цель вещей, тотчас открывается некое удивительное согласие и созвучие всех наук. (22) Ну, а если и это представляется слишком высоким для нашего земного взгляда, все–таки мы обязаны, по крайней мере, знать и помнить хотя бы то, что мы избрали, признали и сделали своим постоянным занятием.
Итак, повторяю то, что я и сам говорил вчера, и что сегодня в утренней беседе несколько раз отметил Антоний: красноречие едино, в каких бы областях и границах человеческого рассуждения оно ни применялось. (23) Будет ли это речь о природе неба и земли или же о божественной и человеческой сущности; будет ли это речь на суде, или в сенате, или в народном собрании[486]; должна ли она побуждать людей, или поучать, или сдерживать, или волновать, или успокаивать, или зажигать, или унимать; обращена ли она к немногим или многим; для незнакомцев ли она, или для друзей, или для самого себя, — речь, даже растекаясь на отдельные ручьи, всегда исходит из единого источника, и, куда бы она ни вела, она всегда одинаково бывает богата мыслями и украшена словами. (24) Но так как всем, не только толпе, но даже людям кое–как образованным, легче бывает овладевать предметом не во всей его цельности, а разъяв и как бы растерзав его по частям (хотя слова от мыслей, как тело от души, нельзя отделить, не отняв жизни и у того, и у другого), то с бременем этого предрассудка приходится считаться. Поэтому я не возьму на себя больше того, что на меня возлагают: замечу лишь кратко, что ни словесное украшение нельзя найти, не выработав и не представив себе отчетливо мыслей, ни мысль не может обрести блеск без светоча слов.
Единство и разнообразие красноречия (25–37)
Но прежде чем я попытаюсь коснуться того, чем должна быть украшена и освещена речь, я вкратце изложу то, что я думаю о красноречии в целом.
7. В природе, как мне представляется, нет ничего, что не охватывало бы множества отдельных случаев, несхожих, но одинаково ценных. Так, слух доносит до нас множество звуков, одинаково приятных, но настолько разнообразных, что обычно приятнейшим кажется только тот, который только что услышан. Так и зрение наше пленяется несчетным сонмом красот, которые все услаждают одно и то же чувство, но на разный лад. Так и остальные чувства услаждаются настолько несхожими удовольствиями, что порою трудно решить, какое же из них самое приятное. (26) И вот, то же самое, что мы видим в природных явлениях, может быть отнесено и к искусствам. Едино искусство ваяния, в котором превосходны были Мирон, Поликлет и Лисипп[487]; все они друг с другом несхожи, но никого из них ты не захотел бы видеть иным, чем он есть. Едины искусство и законы живописи, однако нимало не похожи друг на друга Зевксид, Аглаофонт и Апеллес; но и тут ни у кого из них не найдешь никаких недостатков в его искусстве. Такое разнообразие в этих, так сказать, бессловесных искусствах кажется удивительным, и все же оно существует; а насколько же оно поразительнее в области речи и языка! Слова и мысли здесь одни и те же, писатели — самые различные; и не в том дело, что кто–то из них заслуживает порицания, а в том, что даже те, которые явно заслуживают похвалы, заслуживают ее каждый по–своему. (27) И это первым делом заметно у поэтов, которые ближе всего сродни ораторам: как несхожи между собой Энний, Пакувий и Акций, как несхожи у греков Эсхил, Софокл и Еврипид[488], хотя все они пользуются едва ли не одинаковой славой за свои совсем не одинаковые сочинения!
(28) А теперь взгляните и рассмотрите тех писателей, чьи занятия нам сейчас ближе всего, — как отличны друг от друга их наклонности и свойства! У Исократа изящество, у Лисия простота, у Гиперида остроумие, у Эсхила звучность, у Демосфена сила. Разве они не прекрасны? И разве они хоть сколько–нибудь похожи друг на друга? У Африкана была вескость, у Лелия мягкость, у Гальбы резкость, у Карбона особенная плавность и напевность. Кто из них не был в свое время первым? И, однако, каждый был первым в своем роде.
8. (29) Но что мне обыскивать старину, когда можно сослаться на живые примеры, которые перед нами? Случалось ли нам слушать что–либо приятнее, чем речь нашего Катула? Она так чиста, что кажется, будто только он умеет говорить по–латыни, и при всей ее вескости и ее глубочайшем достоинстве она полна и вежливости, и прелести. И что же? Право, слушая его, я всегда думаю, что если что–нибудь добавить, или изменить, или отнять, речь его испортится и ухудшится. (30) Ну, а наш Цезарь разве не по–новому повел свою речь и не ввел совсем, пожалуй, небывалого рода красноречия? Разве кто–нибудь умел так, как он, излагать предметы трагические почти комически, печальные мягко, серьезные весело, и при этом так, что величие предмета не исключало шутки, а вескость речи не ослаблялась остротами? (31) А вот перед нами Сульпиций и Котта[489], почти ровесники: что может быть более несхожим? и что может быть превосходнее в своем роде? Котта отшлифован и утончен, разъясняет дело точными и меткими словами, всегда твердо держится сути, зорко видит, что надо доказать судье, и, опуская излишние доказательства, сосредоточивает на этом всю свою мысль и речь. А у Сульпиция — неукротимая мощь душевного натиска, сильный и полнозвучный голос, могучее тело, величественные движения и, наконец, великое изобилие важных и веских слов — поистине кажется, что сама природа нарочно вооружила его для ораторского поприща.
9. (32) Но посмотрим лучше на нас самих: ведь нас с Антонием постоянно так сопоставляют и так упоминают в разговорах, будто вызывают потягаться силами перед судом; а между тем, есть ли что менее похожее, чем мои речи и речи Антония? Он — оратор, лучше которого нет и быть не может, я же сплошь и рядом не доволен собой; и все–таки именно с ним меня постоянно сопоставляют. Знаете ли вы, какова речь Антония? Смелая, страстная, бурно звучащая, отовсюду укрепленная, неуязвимая, яркая, острая, тонкая, ничего не упускает, отступает с достоинством, наступает с блеском, устрашает, умоляет, разнообразием поражает и слуха нашего никогда не пресыщает. (33) А я, каковы бы ни были мои речи (ибо вы, кажется, считаете их небезынтересными), во всяком случае, безмерно далек от такого красноречия. Какова моя собственная речь, судить не мне: каждому человеку труднее всего познать себя и судить о себе. Однако отличие мое от Антония можно увидеть и в сдержанности моих движений, и в том, что от первых шагов до самого заключения я обычно не меняю направления речи, и в том, что значительно больше труда и заботы я отдаю подбору слов[490], опасаясь, что слишком стертые слова окажутся недостойны безмолвного внимания слушателей. (34) Таким образом, если даже между нами, здесь присутствующими, имеется столько отличий, столько своеобычных особенностей, и в этом разнообразии лучшее от худшего отличается не столько стилем, сколько мастерством, а похвально бывает все то, что совершенно в своем роде, — что же тогда вы подумаете, если мы захотим обозреть всех и теперешних, и прошлых ораторов? Сколько ораторов, столько, как видно, окажется и родов красноречия.
Казалось бы, из этого моего рассуждения можно сделать вывод: если существует почти несчетное множество этих как бы видов и образов красноречия, если все они несхожи, но каждый сам по себе хорош, то весь этот разнообразный материал, по–видимому, никак нельзя подчинить общим правилам единого обучения. (35) Это, конечно, не так; однако это значит, что наставники и преподаватели должны особенно зорко присматриваться, куда больше всего влечет каждого ученика его природное дарование. Ибо мы видим, что из одной и той же как бы школы, от величайших в своем роде художников и мастеров выходили ученики, совсем не схожие между собою и, однако же, равно достойные одобрения; и все потому, что наставники умели приспособить свои уроки к особенностям каждого дарования. (36) Наиболее яркий пример этому (не говоря уже о других науках) мы видим в словах такого несравненного преподавателя, каким был Исократ. Он говаривал, что для Эфора он обыкновенно употребляет шпоры, а для Феопомпа — узду: ибо в одном ученике он сдерживал бурную смелость выражений, другого пробуждал от медлительности и какой–то застенчивости. И от этого они не стали близнецами: к одному он добавлял, а от другого отнимал ровно столько, сколько позволяли их природные данные.
10. (37) Обо всем этом я счел необходимым сказать заранее, чтобы вы поняли: если не все, что я говорю, будет отвечать вашим склонностям и применяться к избранному каждым роду красноречия, то это потому, что я описываю только тот род, который избрал я сам.
Итак, все, что изложено Антонием, оратор должен облечь в слова и произнести. На произнесении я остановлюсь потом; что же касается слов, то что может быть лучше, чем слова чисто латинские, слова ясные, слова красивые, слова уместные и соответствующие предмету?
Правильность (38–47)
Чистоту и ясность языка я упомянул на первом месте, и думаю, что никто даже не ждет от меня обоснования их необходимости. Ведь мы не пытаемся обучить ораторской речи того, кто вообще не умеет говорить; мы не может надеяться, чтобы тот, кто не владеет чистым латинским языком, говорил на нем изящно; и подавно не можем надеяться, чтобы тот, кто не умеет выражаться удобопонятно, стал говорить достойным восхищения образом. Поэтому не будем задерживаться на этих качествах: приобрести их легко, а обойтись без них нельзя. Приобретаются они еще в детском возрасте при обучении грамоте; а необходимы они для того, чтобы люди понимали друг друга, и необходимы настолько, что это — самое элементарное требование из предъявляемых оратору. (39) Но всякая чистота речи вырабатывается не только обучением грамоте: она очень совершенствуется посредством чтения ораторов и поэтов. Ибо эти древние мастера, не умевшие еще говорить красиво[491], говорили почти все замечательно ясно; и кто усвоит себе их способ выражения, тот даже при желании не сможет говорить иначе, как на чистом латинском языке. Конечно, ему не следует пользоваться теми словами, которые уже вышли из употребления, разве только изредка и осторожно, ради украшения, о чем будет речь дальше. Однако тот, кто погружался в сочинения древних, даже из употребительных слов сумеет отобрать самые лучшие.
11. (40) При этом для чистоты латинской речи следует позаботиться не только о том, чтобы подбор слов был безупречен, и не только о том, чтобы соблюдение падежей, времен, рода и числа предохраняло речь от сбивчивости, бессвязности и беспорядка; но необходимо управлять органами речи, и дыханием, и самим звуком голоса. (41) Нехорошо, когда звуки выговариваются слишком подчеркнуто; нехорошо также, когда их затемняет излишняя небрежность; нехорошо, когда слова произносятся слабым, умирающим голосом; нехорошо также, когда их произносят, пыхтя, как в одышке. О голосе я говорю сейчас не в связи с произнесением речи, а только в связи с ее словесным выражением. Существуют, с одной стороны, такие недостатки, которых все стараются избегать, например голос слабый, женственный или как бы немузыкальный, неблагозвучный и глухой. (42) С другой стороны, есть и такой недостаток, которого иные сознательно добиваются: так, некоторым нравится грубое мужицкое произношение, ибо им кажется, что оно вернее придает их речи оттенок старины. Например, по–моему, Катул, твой приятель Луций Котта[492] увлекается как раз таким тяжеловесным языком и грубым произношением, и ему кажется, что, разговаривая по–мужицки, он будет выражаться по–старинному. Ну, а мне больше нравится, Катул, твой собственный тон и изящество речи — я не говорю о словах, хотя это и главное, ибо владение словами зиждется на теории, усваивается из книг, закрепляется привычкой читать и говорить, я же имею в виду то благозвучие, которое непосредственно исходит из уст, то самое, которое у греков более всего свойственно жителям Аттики, а в латинском языке — говору нашего города. (43) В Афинах наука давно исчезла между самими афинянами; их город остается лишь местом научных занятий, коим граждане чужды и коими увлечены лишь чужеземцы, плененные, так сказать, именем и славою города; и все–таки любой неученый афинянин легко превзойдет самых образованных азиатов не словами, но произношением слов, и не страстностью, а прелестью речи. Жители Рима менее образованны[493], чем жители Лация; однако среди этих самых римских граждан, совершенно необразованных, как мы знаем, любой легко превзойдет мягкостью голоса, и произношением, и звуком языка даже Квинта Валерия Сорана, ученейшего из всех, кто носит тогу.
12. (44) Итак, существует определенный говор, свойственный римскому народу и его столице, говор, в котором ничто не режет слух, не вызывает неудовольствия, не навлекает упрека, не содержит чуждого звука и привкуса. Этот говор мы и усвоим, стараясь избегать не только мужицкой грубости, но и чужеземных особенностей. (45) По крайней мере, когда я слушаю мою тещу Лелию[494] — ведь женщины легче сохраняют старинную манеру говорить, так как не сталкиваются с разноречием толпы и всегда остаются верны первым урокам раннего детства, — когда я ее слушаю, мне кажется, что я слышу Плавта или Невия[495]. Самый звук голоса ее так прост и естествен, что в нем не слышится ничего показного, ничего подражательного; отсюда я заключаю, что так говорил ее отец, так говорили предки: не жестко, как упомянутый Котта, не разевая рот по–мужицки, не отрывисто, а сжато, ровно, мягко. (46) А этот Котта, по–моему, говорит не как древние ораторы, а как сельские жнецы, — хоть ты, Сульпиций, и подражаешь порой его широкому произношению, выговаривая вместо «и» явственное «е»[496]. — Сам Сульпиций на эти слова усмехнулся, а Красс добавил:
—Вы сами захотели, чтобы я говорил, и вам придется от меня кое–что услышать и о ваших собственных погрешностях.
—Будем надеяться! — отозвался Сульпиций. — Этого–то мы и хотели; и если ты так и будешь делать, мы, я уверен, избавимся здесь сегодня от многих погрешностей.
(47) — Однако, — сказал Красс, — тебя, Сульпиций, мне опасно порицать: ведь Антоний сказал[497] мне, что, на его взгляд, ты точь–в–точь похож на меня самого.
—Нисколько не опасно, — ответил тот. — Ведь Антоний внушал нам подражать у каждого оратора только наилучшему; и вот я и побаиваюсь, не подражал ли я только твоему притопыванию[498], кое–каким словечкам да, пожалуй, некоторым жестам.
—Вот этого всего я и не буду трогать, чтобы самому себя не вышучивать, — сказал Красс, — тем более, что ты у меня учился и больше, и лучше, чем ты говоришь; но есть у тебя много и такого, что или всецело твое, или воспринято от кого–то другого; вот об этом–то, если представится случай, я и напомню.
Ясность (48–51)
Итак, оставим в стороне правильность латинской речи: она приобретается обучением в детстве, развивается углубленным и сознательным изучением языка и практикой живого разговора в обществе и в семье, а закрепляется работой над книгами и чтением древних ораторов и поэтов. Не будем останавливаться и на втором вопросе: как добиться, чтобы то, что мы говорим, было удобопонятно. (49) Ясно, что для этого нужно говорить чистым латинским языком, пользуясь словами употребительными и точно выражающими то, что мы хотим обозначить и изобразить, без двусмысленности как в отдельных словах, так и в связной речи, без слишком длинных периодов, не слишком задерживаясь в сравнениях[499] на заимствованных из другой области образах, не разрывая мысли вставками, не переставляя событий, не путая лиц, не нарушая последовательности изложения. Зачем терять на это много слов? Все это так просто, что меня повергает в совершенное изумление, когда понять бывает труднее, чем если бы подзащитный сам говорил о своем деле. (50) В самом деле, люди, поручающие нам ведение своих дел, часто излагают так все нам сами, что большей ясности нельзя и желать. А вот как только по тем же делам начинают выступать Фуфий или ваш сверстник Помпоний[500], я никак не могу взять в толк, о чем они говорят, если только не напрягу всего своего внимания; речь их так запутанна и беспорядочна, что не разберешь, где начало, где конец, а слова нагромождены такие дикие, что речь, которая должна прояснять дело, только его затуманивает и затемняет до такой степени, что, очевидно, и сами говорящие становятся в тупик.
(51) Однако я полагаю, что вам, мужам старейшего поколения, все это представляется только скучным и противным; поэтому, с вашего позволения, перейдем к предметам более хлопотливым.
14. — Конечно, — сказал Антоний, — ты сам видишь, как мы невнимательно тебя слушаем! А ведь тебе не трудно добиться (по себе сужу!), чтобы мы забыли обо всем и следили только за твоей речью. Так изящно ты говоришь о мерзком, так содержательно о пустом, так по–новому об общеизвестном.
Красота (52–55)
— Да, Антоний, — отвечал Красс, — ибо просты были те два раздела, которые я так бегло затронул, или, вернее сказать, миновал: о речи правильной и о речи ясной. Зато остающиеся вопросы обширны, сложны, разнообразны и многозначительны; от них–то и зависит вся слава таланта, весь успех красноречия. Ведь никто никогда не восхищался оратором только за то, что он правильно говорит по–латыни. Если он этого не умеет, его просто осмеивают и не то что за оратора, а и за человека–то не считают. Точно так же никто никогда не хвалил человека за то, что слова его понятны присутствующим; если это не так, его попросту презирают. Перед кем же люди трепещут? (53) На кого взирают потрясенные, когда он говорит? Кем восторгаются? Кого считают чуть ли не богом среди людей? Того, кто говорит стройно, развернуто, обстоятельно, блистая яркими словами и яркими образами, вводя даже в самую прозу некий стихотворный размер, — одним словом, красиво. А тот, кто так владеет речью, как требует важность предметов и лиц, тот немалой заслуживает похвалы за то, что можно назвать уместностью и соответствием с предметом. (54) Только таких ораторов, говорит Антоний, и можно называть красноречивыми, но ни одного такого он еще не встречал.
Поэтому с моего разрешения клеймите насмешкою и презрением всех этих господ, которые думают, что уроки так называемых нынешних риторов открыли им всю сущность ораторского искусства, но которым невдомек, какое имя они принимают и за какое дело берутся. Истинный оратор должен исследовать, переслушать, перечитать, обсудить, разобрать, испробовать все, что встречается человеку в жизни, так как в ней вращается оратор и она служит ему материалом. (55) Ибо красноречие есть одно из высших проявлений нравственной силы человека[501]; и хотя все проявления нравственной силы однородны и равноценны, но одни виды ее превосходят другие по красоте и блеску. Таково и красноречие: опираясь на знание предмета, оно выражает словами наш ум и волю с такою силой, что напор его движет слушателей в любую сторону. Но чем значительнее эта сила, тем обязательнее должны мы соединять ее с честностью и высокой мудростью; а если бы мы дали обильные средства выражения людям, лишенным этих достоинств, то не ораторами бы их сделали, а безумцам бы дали оружие.
Отступление: раскол философии и риторики (56–73)
Эту, говорю я, науку мыслить и говорить, эту силу слова древние греки называли мудростью. Она породила и Ликургов, и Питтаков, и Солонов, а у нас, по их примеру, Корунканиев, Фабрициев, Катонов, Сципионов, не столь, может быть, ученых, но сходных с ними по устремлению ума и воли. Другие же, люди такого же разума, но иных взглядов на цели жизни, искали покоя и досуга, как Пифагор, Демокрит, Анаксагор, и, отстраняясь от государственных дел, всецело посвятили себя умозрению; такая жизнь своим спокойствием и сладостью самого знания, упоительнее которого нет ничего для человека, привлекала к себе больше последователей, чем это было полезно для общего блага. (57) А так как этому занятию отдавались люди исключительно одаренные и вволю располагавшие свободным временем, то эти ученые при их безмерном досуге и при их плодотворнейших дарованиях считали своим долгом заниматься отвлеченными исследованиями и изысканиями гораздо больше, чем это было необходимо. Ведь в старину–то наука, как видно, одинаково учила и красному слову, и правому делу; и не особые учителя, но одни и те же наставники учили людей и жить, и говорить, — таков был славный Феникс у Гомера, говоривший, что отец Ахиллеса Пелей дал его юноше в спутники на войне, чтобы тот мог «быть и витией в речах и в делах деловым человеком»[502]. (58) Но, как люди, привыкшие к неустанному и ежедневному труду, забавляются, когда им мешает работать непогода, игрою то в мяч, то в бабки, то в кости, а то и выдумывают от нечего делать какую–нибудь новую игру, так и те мудрецы, отстраненные от политической деятельности и оставшись без работы или в силу обстоятельств, или по любви к праздности, всецело предались одни поэзии, другие геометрии, третьи музыке, а иные, как диалектики, сами себе придумали новое занятие и утеху и стали посвящать свое время и жизнь искусствам, служащим для образования и воспитания детей.
16. (59) Итак, немало было таких государственных деятелей, которые пользовались нераздельной славою мужей слова и дела, как, например, Фемистокл, Перикл и Ферамен; были такие, которые сами меньше принимали участия в общественной жизни, но были тем не менее в ней умудренными, как Горгий, Фрасимах, Исократ; однако находились вместе с тем и такие, которые хотя и блистали ученостью и дарованием, но чувствовали какое–то отвращение к политической деятельности и поэтому отвергали и презирали самое ораторское искусство. (60) Во главе их был тот самый Сократ, который, согласно свидетельству всех образованных людей и согласно мнению целой Греции, как по своей рассудительности, находчивости, прелести и тонкости ума, так и по своему разнообразному и богатому красноречию в любой области легко выходил победителем. Это он отнял звание философов у тех, кто носил его[503], изучая, исследуя и преподавая те предметы, какими сейчас занимаемся мы, ибо всякое постижение и применение достойных знаний называлось философией; это он в своих рассуждениях раздвоил единую науку мудрой мысли и украшенной речи. Его дарование и разнообразные беседы обессмертил в своих сочинениях Платон; от самого же Сократа не осталось ни одной написанной буквы.
(61) С той поры и возник тот раскол, так сказать, языка и сердца, раскол бессмысленный, вредный и достойный порицания, именно — обычай учить отдельно мысли и отдельно речи. Действительно, у Сократа было множество учеников: так как из всевозможных, различных и многосторонних его рассуждений одних увлекало одно, других другое, то и возникли среди философов как бы разные семейства, очень несхожие и несогласные между собою, хотя все философы одинаково считают себя и хотят называться последователями Сократа.
17. (62) И вот, прежде всего, от самого Платона пошли Аристотель и Ксенократ, один из которых дал имя[504] перипатетикам, а другой — Академии. Затем от Антисфена, которого привлекала у Сократа, главным образом, проповедь терпения и твердости, пошли сначала киники и потом стоики; потом от Аристиппа, увлекавшегося больше беседами о наслаждении, проистекла философия киренаиков, которую он сам и его последователи защищали открыто, а вот нынешние мыслители, для которых наслаждение — мера всех вещей, хотя и делают это скромнее, ни достоинства не соблюдают при всем старании, ни наслаждения, которым хотят овладеть, не могут отстоять. Были и другие философы, все объявлявшие себя последователями Сократа, — эретрийцы, эрилловцы, мегарцы, пирроновцы[505], но все они уже давно разбиты и уничтожены силою доказательств вышепоименованных школ.
(63) Из существующих ныне учений некоторым представляется истинной та философия, которая предприняла защиту наслаждения; однако она слишком уж далека от образа того человека, которого мы ищем и в котором желаем найти духовного вождя и деятельного правителя республики, первого советника и первого оратора в сенате, в суде и в народном собрании. Мы не будем несправедливы к этой философии, мы не будет отвлекать ее от цели ее стремлений; пусть она отдыхает, томно раскинувшись в своих желанных садиках[506], куда она так нежно манит нас от трибуны, от судов, от сената; ведь, может быть, это и разумно, особенно при теперешнем положении республики. (64) Но я доискиваюсь теперь не того, какая философия самая истинная, а того, какая лучше всего подходит для оратора. Поэтому не будем задевать этих поборников наслаждения: все они славные люди и на свой вкус счастливые. Только попросим их об одном: пусть они хранят, как священную тайну, свой завет о том, что мудрецу не место в политике. Может быть, это даже истинная правда; но если они убедят в этом нас и всех хороших граждан, то уже им самим не придется жить, как им хочется, жить на покое.
18. (65) К стоикам я тоже отношусь с глубоким уважением; но и о них я не собираюсь говорить и даже не боюсь этим их разгневать, ибо ведь они совсем не ведают гнева[507]. Более того, я им даже благодарен за то, что они признали красноречие и доблестью, и мудростью. Но и у стоиков есть две вещи[508], которые неприемлемы для нашего образцового оратора. Во–первых, они говорят, что все, кроме истинных мудрецов, — рабы, разбойники, враги и безумцы, а истинных мудрецов на свете нет. Так что же за нелепость выпускать к народу, или к сенату, или к любому собранию человека, который ни в ком вокруг не признает ни разума, ни свободы, ни гражданских достоинств! (66) А, во–вторых, и речи их, хоть и бывают порою тонкими, всегда острыми, все–таки для оратора слишком сухи, непривычны, чужды слуху толпы, темны и скудны, короче говоря, таковы, что обращаться с ними к толпе совершенно невозможно. Ведь и о добре и о зле стоики судят по–иному, чем все граждане и даже все народы; по–своему понимают они и честь, и позор, и награду, и наказание; правильно понимают или нет, сейчас не в этом дело, но если мы будем выражаться, как они, то мы ничего не сможем разъяснить в своих речах.
(67) Остаются перипатетики и академики. При этом под единым названием академиков разумеются две отдельные школы. Ибо Спевсипп, сын сестры Платона, и Ксенократ, ученик Платона, и Полемон с Крантором по существу ни в чем не расходились с Аристотелем, тоже учеником Платона, и уступали ему только по богатству и разнообразию речи. И только ученик Полемона Аркесилай из разных книг Платона и сократических бесед впервые выхватил мысль, что ни ум, ни чувства не могут дать нам истинного понимания вещей. Говорят, что в своих речах он с очаровательным юмором отвергал все показания ума и чувств и впервые (в прошлом это было главным приемом у Сократа) стал не высказывать собственное мнение, а оспаривать чужие. (68) Отсюда проистекла новейшая Академия[509], в которой прославился поистине божественной быстротой мысли и богатством речи Карнеад; многих его учеников я сам знавал в Афинах, а о самом Карнеаде могут дать самые достоверные свидетельства мой тесть Сцевола, который в молодости слушал его в Риме, и достойнейший мой друг Квинт Метелл, сын Луция, который рассказывал, что он в юности много дней слушал в Афинах Карнеада, в то время уже дряхлого старика.
19. (69) И вот, подобно тому как реки с Апеннин растекаются в разные стороны, так с общего хребта мудрости растеклись в разные стороны науки; и если философы, так сказать, стекались в верхнее Ионийское море, море греческое, богатое гаванями, то ораторы спускались в наше нижнее Тирренское, варварское, скалистое и негостеприимное, в котором и сам Улисс заблудился[510]. (70) Так что же теперь? Будете ли вы довольны таким красноречием и таким оратором, который только и знает[511], что следует либо опровергнуть доводы обвинения, либо, если это невозможно, доказать, что обвиняемый совершил свой поступок справедливо или хотя бы по вине или несправедливости другого; что поступок этот законный или хотя бы противозаконный; что поступок совершен неумышленно или по необходимости; что поступку этому обвинитель дает неправильное определение; что судопроизводство, наконец, ведется недолжным и недопустимым образом? Считаете ли вы достаточным выучиться тому, чему учат эти ваши ученые знатоки, и что, впрочем, гораздо ярче и обстоятельнее изложил Антоний? Нет, если вы довольствуетесь только этими требованиями да еще теми, какие вы желаете услышать от меня, то вы загоняете оратора из огромного и необъятного поля в узкую и тесную ограду[512]. (71) Если же вы хотите следовать знаменитому древнему Периклу или тому, кого мы еще лучше знаем по множеству его сочинений, — Демосфену и если вас привлекает этот возвышенный, славный и прекрасный образ совершенного оратора, тогда вам необходимо постичь всю силу философии[513]: новой философии Карнеада или более ранней — Аристотеля. (72) Ведь, как я уже говорил, древние мыслители вплоть до Сократа не отделяли науку речи от исследования и познания всей человеческой жизни, нравов, добродетели, государственных дел; и только впоследствии, разъединенные, как я указывал, Сократом, а затем и всеми последователями Сократа, философы пренебрегли красноречием, ораторы — мудростью и более не касались чужого достояния, лишь изредка заимствуя что–нибудь друг у друга; а между тем они могли бы одинаково черпать знания из общего своего источника, если бы они пожелали остаться в былом общении. (73) Но подобно тому, как древние понтифики из–за множества жертвоприношений решили выделить особый триумвират[514] по устройству священных пиршеств на играх, хотя Нума возложил на них самих эту заботу, так и последователи Сократа отвергли от себя судебных ораторов и лишили их званья философов, хотя древние мыслители и стремились к дивному единству речи и мысли.
Отступление: оратор должен сочетать философию и красноречие (74–95)
Теперь, имея все это в виду, я обращусь к вам с небольшой просьбой: не забывайте, что все, о чем я буду говорить, я говорю не о себе самом, но об истинном ораторе. Что же касается меня, то я, конечно, получил в детстве образование благодаря заботам своего отца, а потом посвятил себя деятельности на форуме в полную меру своего дарования, хоть оно и много скромнее, чем вы его представляете; но я никак не могу сказать, что изучил все, о чем сейчас говорю, и в той степени, в какой сейчас этого требую. Ведь я вступил на общественное поприще очень рано: мне был двадцать один год, когда я выступил обвинителем человека знатного и красноречивого[515]; школой мне был форум, учителем опыт, законы, установления римского народа и обычаи предков. (75) И хотя я всегда испытывал жажду к тем занятиям, о которых я говорю, но отведал я их совсем немного: сперва — в Азии, где я, будучи квестором, встретился со своим почти ровесником, ритором из Академии, известным Метродором, которого добром помянул Антоний[516], а на пути оттуда — в Афинах, где я задержался бы и подольше, если бы не рассердился на афинян за то, что они не повторили мистерий[517], к которым я на два дня опоздал. Поэтому, когда я рассуждаю о таких обширных и важных областях науки, это говорит не только не за меня, но скорее против меня (я ведь рассуждаю не о том, что по силам мне, но что по силам оратору) и против всех этих смехотворных теоретиков риторики; ведь они пишут и о видах судебных дел, и о приступах, и об изложении; (76) а ведь подлинная сила красноречия в том, что оно постигает начало, сущность и развитие всех вещей, достоинств, обязанностей, всех законов природы, управляющей человеческими нравами, мышлением и жизнью; определяет обычаи, законы, права, руководит государством и умеет что угодно и о чем угодно высказать красиво и обильно.
(77) Вот каким красноречием занимаюсь я в той мере, в какой это мне по силам и в какой это доступно моему дарованию, моему несовершенному образованию и моему опыту. Однако думаю, что я не очень уступаю в рассуждениях тем, кто всю свою жизнь безвыходно сидит под кровом философии.
21. (78) В самом деле, разве может приятель мой Гай Веллей[518], доказывающий, что высшее благо — это наслаждение, сказать что–нибудь такое, чего бы я не смог при желании отстоять или опровергнуть обстоятельнее посредством тех основоположений, которые выставил Антоний, и пользуясь тем навыком, какой Веллею неведом, а каждому из нас смолоду знаком? А Секст Помпей, а оба Бальба, а мой приятель Марк Вигеллий, деливший кров с Панэтием, что все эти стоики[519] могли бы сказать такого в своих рассуждениях о людской добродетели, чтобы мне или кому–нибудь из вас пришлось бы им уступить? (79) Философия ведь не похожа на другие науки. В геометрии, например, или в музыке, что может сделать человек, не изучавший этих наук? Только молчать, чтобы его не сочли за сумасшедшего. А философские вопросы открыты для всякого проницательного и острого ума, умеющего на все находить правдоподобные ответы и излагать их в искусной и гладкой речи. И тут самый заурядный оратор, даже и не очень образованный, но обладающий опытом в речах, побьет философов этим своим нехитрым опытом и не даст себя обижать и презирать. (80) Ну, а если когда–нибудь явится кто–нибудь такой, который сможет или по образцу Аристотеля[520] говорить за и против любых предметов и составлять по его предписаниям для всякого дела по две противоположные речи, или по образцу Аркесилая и Карнеада спорить против всякой предложенной темы, и если с этой научной подготовкой он соединит ораторскую опытность и выучку, то этот муж и будет оратором истинным, оратором совершенным, единственным оратором, достойным этого имени. Ибо без мускулатуры, развитой на форуме, оратор не сможет иметь достаточно силы и веса, а без всестороннего научного образования не сможет иметь достаточно знаний и вкуса. (81) Поэтому давайте уж позволим этой старой вороне Кораку[521] высиживать в гнезде своих воронят, и пусть себе вылетают они несносными и надоедливыми крикунами, и пусть какой–то там Памфил[522] забавляется, как малый ребенок, расписывая на ленточках[523] столь важный предмет; а в нашей короткой двухдневной беседе возьмем и расскажем сами, что такое назначение оратора. Предмет этот, конечно, настолько обширен, что мог бы заполнить все книги философов, но как раз философов–то наши риторы никогда и не читали.
22. (82) Тут Катул перебил Красса.
—Честное слово, Красс, — сказал он, — ни сила, ни сладость, ни богатство твоей речи для нас теперь не удивительны; раньше, правда, я полагал, что это от природы ты говоришь так, что всегда представляешься мне не только замечательным оратором, но и великим мудрецом; теперь же я понимаю, что именно мудрость ты всегда считал для себя главным и что из нее–то и проистекало все богатство твоей речи. Однако же, когда я припоминаю все ступени твоей жизни и присматриваюсь к твоим делам и занятиям, я не вижу, когда же ты все это изучил, и не замечаю в тебе никакой особенной приверженности к этим занятиям, людям и книгам. И я не могу даже решить, чему мне больше удивляться: тому ли, что ты при всех своих делах мог так основательно изучить эти, по твоим словам, столь полезные для тебя предметы, или тому, что без всякого такого изучения ты способен так хорошо говорить.
(83) — Прежде всего, пойми, пожалуйста, Катул, — отвечал Красс, — что я рассуждаю об ораторе почти так же отвлеченно, как если бы рассуждал, например, об актере. Я ведь вполне мог бы утверждать, что игра его будет неудачна, если он не обучится ни гимнастике, ни танцам; а для такого утверждения мне вовсе не нужно самому быть актером, а достаточно лишь с толком разбираться в чужом искусстве. (84) Точно так я рассуждаю, по вашему настоянию, и об ораторе, при этом, разумеется, об ораторе совершенном. Всегда ведь, о каком бы искусстве или мастерстве ни шла речь, в виду имеется безусловное и высшее его совершенство. Так вот, если вы считаете меня оратором, и даже неплохим, и даже хорошим, то я не буду спорить (к чему прикидываться? я ведь знаю, что таково обо мне мнение); но если это и так, то совершенным оратором меня назвать никак нельзя. Ведь совершенство для человека — дело самое трудное, самое великое, требующее для своего достижения самой большой учености. (85) Говорить мне сейчас приходится (раз мы уж взялись рассуждать об ораторе), конечно, только об ораторе совершенном: ибо только представив себе предмет в совершенном виде, можно постичь его сущность и природу. Но сам–то я, признаюсь тебе, Катул, ни сейчас с нужными книгами и людьми не общаюсь, да и раньше, как ты правильно заметил, никогда не имел досуга для ученых занятий и науке уделял лишь то немногое время, какое оставалось в детстве или по праздникам.
23. (86) Но если ты спрашиваешь, Катул, что я со стороны думаю об этой науке, то я полагаю, что человеку способному, чье поле деятельности — форум и сенат, судебные и общественные дела, вовсе нет необходимости тратить на нее столько времени, сколько тратят те, кто посвятил ей всю жизнь. Ибо по–разному изучают науки те, кому наука нужна для дела, и те, кому приятно это изучение само по себе и больше ничего в жизни не нужно. Так, какой–нибудь учитель гладиаторов до глубокой старости только о своем искусстве и думает и ни о чем другом не заботится; а вот Квинт Велоций учился этому делу только мальчиком, но благодаря способности полностью им овладел и стал, по словам Луцилия,
несмотря на то, что главным для него оставались форум, друзья и собственные дела. Валерий ежедневно занимался пением; на то он и был актером, чем же еще было и заниматься? (87) А приятель наш Нумерий Фурий[525] тоже поет, но только при случае: он глава семьи, он римский всадник; просто он в детстве научился тому, чему стоило научиться. Вот так же обстоит дело и с нашими высокими науками. Квинт Туберон[526], человек отменного ума и душевных качеств, у всех на глазах занимался денно и нощно с философом, а вот его дядя Африкан, прямо и не поймешь, когда он это делал, а тем не менее делал. Учиться этому не трудно, если брать у науки ровно столько, сколько нужно, и если у тебя добросовестные наставники, и ты сам умеешь учиться; (88) но ежели ты целую жизнь ничем, кроме этого, заниматься не пожелаешь, то само изучение и исследование будет порождать все новые и новые вопросы, на которые ты будешь с праздным любопытством искать ответа. Углубление в науку может быть бесконечным, знакомство же с наукой совсем не трудно: пусть только знакомство это соразмеряется с потребностью, труд пусть будет умеренным, память и усердие неослабными. А учиться всегда приятно — даже, например, к игре в бабки или в мяч мне было бы приятно пристраститься, хотя у меня и нет к тому способностей; а те, у кого способности отличные, подчас увлекаются игрой даже куда больше, чем следует, например Тиций мячом, а Брулла бабками[527]. (89) И пусть никого не отпугивает то, что иные и в старости сидят над науками: это не потому, что наука так уж бесконечно обширна, а потому, что эти люди либо сознательно посвятили им всю жизнь, либо просто уже чересчур тупоумны, ибо если кто не способен был быстро что–нибудь усвоить, тот, по–моему, и вовсе никогда не сможет этого постигнуть.
24. (90) — Вот теперь я понимаю тебя, Красс, — сказал Катул, — и, ей–богу, с тобой согласен. Теперь я вижу, что с такими–то способностями к учению ты отлично успевал слету ухватывать все, о чем ты говоришь.
—До чего же ты упорен, — отозвался Красс, — если все еще думаешь, что я говорю о себе, а не об общем нашем деле! Но давайте уж, если угодно, вернемся к предмету.
(91) — Что до меня, — сказал Катул, — то мне очень даже угодно.
Тогда Красс начал:
—Итак, какова же была цель этого столь длинного и столь обстоятельного отступления? Мне остается сказать вот о каких двух разделах: об украшении речи и о высшем завершении всего в целом, то есть о том, что говорить следует, во–первых, красиво, во–вторых, уместно. Это значит, что речь должна быть как можно более увлекательна, производить как можно большее впечатление на чувства слушателей и подкрепляться как можно большим количеством доводов. (92) А как раз доводы, которыми орудуют у нас на форуме, полны крючкотворства, бранливости, жалки, ничтожны и всецело потакают вкусам толпы. Не многим выше этой грубой площадной болтовни и то, что преподают эти ваши молодцы, объявляющие себя учителями красноречия. Нам же необходимо убранство и средства отборные, изысканные, отовсюду собранные и сосредоточенные, — точь–в–точь какие понадобятся тебе, Цезарь, на будущий год и как мне когда–то в мою бытность эдилом[528], — ибо, по–моему, способами привычными и обыденными удовлетворять народ невозможно. (93) Слова–то и отобрать, и расположить, и замкнуть в период совсем не трудно, как при помощи теории, так и без теории, одним навыком. А вот доводы — это материал, действительно, громадный и важный; однако пользоваться ими молодежь наша не столько учится, сколько разучивается, потому что и греки–то давно отвыкли ими владеть, а теперь нелегкая послала нам в эти два года еще и латинских наставников красноречия — тех самых, которым я в мое цензорство эдиктом запретил преподавать[529], не потому, что я не желал (как некоторые утверждали) оттачивать молодые дарования, а напротив, потому, что я не желал их притуплять, поощряя бесстыдство. (94) Ведь у греков, каковы бы они там ни были, я все–таки видел, кроме этой развязности языка, хоть какие–нибудь научные сведения и знания, достойные образованного человека; а эти новые наставники, как я убедился, неспособны учить ничему, кроме дерзости, а это свойство, даже в применении к хорошим действиям, само по себе должно быть усиленно избегаемо. Только это у них и было, и школа их была школой бесстыдства; потому я и счел долгом цензора пресечь дальнейшее распространение зла. (95) Это совсем не значит, что я вообще не допускаю возможности излагать и разрабатывать наш предмет на латинском языке; ведь суть предмета и характер языка вполне допускают перенесение на наши обычаи и нравы древней и достославной мудрости греков. Но тут нужны люди образованные, а таких, по крайней мере в этом деле, до сих пор у нас не оказывалось; если же они когда–нибудь появятся, то их должно будет даже предпочесть грекам.
Красота: ее распределение (96–103)
Итак, красота речи состоит прежде всего как бы в некой общей ее свежести и сочности[530]: ее важность, ее нежность, ее ученость, ее благородство, ее пленительность, ее изящество, ее чувствительность или страстность, если нужно, — все это относится не к отдельным ее частям, а ко всей ее целокупности. А вот цветы слов и мыслей, как бы усевающие речь, не должны рассыпаться по ней равномерно, а располагаться с разбором так, как на каком–нибудь наряде располагаются украшения и блестки.
(97) Итак, общий тон речи надо избирать такой, какой в наибольшей степени удерживает внимание слушателей и какой не только их услаждает, но услаждает без пресыщения. (Я думаю, вы не ждете, что я стану увещевать вас, чтобы ваша речь не была вялой, грубой, темной, заурядной и тому подобное; ваши дарования и возраст требуют от меня советов поважнее.) (98) Трудно, право, сказать, почему все, что при первом впечатлении более всего услаждает и сильнее всего волнует наши чувства, то впоследствии всего скорее и надоедает, и пресыщает, и нагоняет скуку. Насколько и по красоте, и по разнообразию красок большинство новых картин цветистее старых[531]! И однако даже если с первого взгляда они нас и захватывают, то надолго не восхищают, между тем как в древних картинах нас притягивает к себе самая их неумелость и старомодность. Насколько переливы голоса и искусственные нотки в пении мягче и сладостнее звуков чистых и строгих! Однако же не только люди серьезные, но и толпа бывает недовольна, когда ими злоупотребляют. (99) То же наблюдается и в области прочих чувств; благовониями с приторным и резким запахом мы не можем долго наслаждаться а предпочитаем менее пахучие — запах воска[532] нам явно приятнее запаха шафрана; даже для осязания существует предел мягкости и гладкости. Да и вкус, чувство самое из всех избалованное и больше всех других привлекаемое лакомствами, как скоро он отвергает и отплевывается от избытка сладости! Кто в состоянии долго пить или есть только сладкое? А умеренного вкуса пища и питье легко избавляют нас от пресыщения. (100) Так во всех случаях чрезмерное наслаждение граничит с отвращением.
Поэтому нечему тут удивляться и в отношении речи: будь это стихотворение поэта, будь это проза оратора, но если мы чувствуем, что это произведение благозвучно, отделано, разукрашено, нарядно без перерыва, без передышки, без разнообразия, то, пусть оно и написано яркими красками, оно не может доставить длительного удовольствия. И тем скорее раздражают нас завитушки и прикрасы оратора или поэта, что чувства пресыщаются чрезмерным наслаждением естественно и бездумно, а здесь, в речах и в книгах, даже прикрашенные недостатки легко улавливаются не столько слухом, сколько умом.
26. (101) Поэтому пусть уж нам кричат «хорошо!» «отлично!»; но когда начинают кричать только «очаровательно!» и «восхитительно!», это уже ни к чему. Мне самому приятно слышать, как восклицают: «лучше нельзя!» — и все–таки пусть в нашей речи среди всего этого восхитительного великолепия кое–что будет и приглушено, и затенено, чтобы на этом фоне ярче блистало и выделялось главное. (102) Росций мог бы сделать прекрасный жест при словах:
но он не делает этого и пренебрегает этим, чтобы зато в следующем стихе —
ринуться, изумиться, ужаснуться, остолбенеть. Ну а другой актер? Как кротко, как нерешительно, как беспомощно он произносит:
Зачем? Да чтобы грозно прозвучало —
Тут игра актера не могла бы так потрясти, будь она поглощена и исчерпана предшествующим движением. И первыми это поняли даже не актеры, а сами поэты и сочинители музыки, так как только от стихов и от музыки зависят понижения, а зачем повышения голоса, его ослабления и нарастания, его видоизменения и остановки.
(103) Итак, пусть будет речь нашего оратора и красива, и приятна (да и как же иначе!), но пусть ее приятность будет строгой и твердой, а не слащавой и вялой. Ну, а как украшать такую речь, на то есть правила такие простые, что их может применять даже самый никудышный оратор. Потому–то, как я уже говорил, надо сперва позаботиться о сыром материале доводов (о чем нам уже рассказывал Антоний), а потом уже этот материал надо обработать в нужном тоне и слоге, украсить словами и разнообразить мыслями.
Амплификация (104–108)
Высшее достоинство красноречия в том, чтобы распространить свой предмет. Распространение служит не только к усилению или превознесению чего–либо в речи, но и к умалению и уничтожению. 27. Оно необходимо во всех тех «местах», какие Антоний советовал[534] применять для придания речи доказательности, когда мы или разъясняем что–нибудь, или когда мы успокаиваем, или когда возбуждаем слушателей; (105) главным образом, именно в этом последнем случае распространение имеет наибольшую силу и является исключительным и высшим достоянием оратора. А еще большее значение имеет то, что Антоний в конце своего выступления предлагал, а в начале отвергал[535], а именно — искусство похвалы и порицания. Ничто ведь лучше не способствует развертыванию и распространению речи, чем умение пользоваться тем и другим в совершенстве. (106) Далее тому же служат те самые «места», которые, хотя и должны относиться к данному делу и заключаться в нем самом, однако применимы ко всему на свете и потому издавна получили название «общих мест»[536]. Одни из этих «общих мест» содержат, скажем, резкие, преувеличенные и обычно неопровергаемые или неопровержимые обвинения и жалобы на проступки и преступления, как, например, на грабителя, на предателя, на отцеубийцу, — такими общими местами следует пользоваться только после подтверждения обвинений, а иначе они оказываются пустыми и бессильными; (107) другие, напротив, содержат просьбы или мольбы о сострадании; а иные содержат рассуждения двоякие, позволяющие во всевозможных случаях пространно выступать и за и против. Такие рассуждения считаются теперь достоянием двух философских школ[537], о которых я говорил раньше, а в старину были в распоряжении любого, кому нужно было обоснованно и пространно выступать по судебным делам. Нам и сейчас[538] приходится говорить о добродетели, о долге, о справедливости и честности, о почете и позоре, о награде, наказании и тому подобных вещах как за, так и против, с вдохновением, силой и искусством. (108) Но так как нас выгнали из наших владений и оставили в маленьком судебном именьице[539], и мы, будучи защитниками других, не смогли удержать и охранить своей собственности, то мы к своему величайшему стыду берем взаймы то, что нам нужно, у тех, кто вторгся в нашу наследственную область.
Общий вопрос (109–119)
Так вот, те философы, которые теперь–то получили наименование по маленькой частице города и округа и называются «перипатетиками» или «академиками», а некогда, благодаря своей исключительной осведомленности в важнейших делах, звались по имени всей государственной области «политиками»[540], — эти самые философы утверждают, что всякая речь перед народом имеет своим предметом одно из двух: либо спорный вопрос, определенный точным временем и лицами, например: «Допустить ли обмен наших пленных на карфагенских?», либо вопрос неопределенный общего характера: «Как рассматривать и решить вопрос о пленных вообще?» Вопросы первого рода они называют «делами» или «контроверсиями» и разделяют их на три вида — судебные, совещательные или хвалебные; а вопросы второго рода называют «неопределенными» и «общими рассуждениями». (110) И этим же разделением они пользуются и при обучении, но так, что овладевают спорным владением не по праву или по суду и даже не силой, но присваивают его, только ломая ветку[541]. Ибо за вопросы первого рода, определяемые временем, местом и лицами, они упорно держатся, цепляясь прямо за их обрывки; теперь ведь, при Филоне, который, говорят, стал главным в Академии, изучение и занятие этими «делами» там в особенном ходу. О вопросах же второго рода они всего только упоминают при начальном знакомстве с их наукой[542] и считают их занятием ораторов; но они не показывают ни значения этих дел, ни их сущности, ни их подразделений и видов, так что уж лучше было бы совсем их обойти, чем так вот тронуть и бросить. И молчание это в данном случае объясняется беспомощностью, тогда как в других оно, видимо, сознательно.
29. (111) В действительности же все без исключения предметы по самой природе своей могут рассматриваться и исследоваться совершенно одинаково, будь это «общие рассуждения» или же дела политические и судебные; и каждый предмет может быть сведен к общему вопросу, теоретическому или практическому. (112) Ибо тут всегда либо теоретически познается сущность предмета, например: «Ценна ли добродетель сама по себе или какими–нибудь своими плодами?», — либо спрашивается о том, как надо практически поступать, например: «Следует ли мудрецу заниматься государственными делами?»
(113) Вопрос теоретический имеет три случая: установление, определение и, так сказать, следствие. Наличие какого–нибудь явления расследуется путем установления, например: «Есть ли в человеческом роде мудрость?» Сущность каждой вещи раскрывается в определении, например: «Что такое мудрость?» Следствие же применяется, когда доискиваются, что из чего следует, например: «Допустимо ли честному человеку когда–нибудь лгать?» (114) Установление, в свою очередь, подразделяется на четыре рода. Именно установлению подлежит или сущность какого–то предмета: «От природы ли у людей право или же по соглашению?», — или его происхождение, например: «Почему великие ученые не согласны между собой в самых важных вопросах?», — или его изменение, например: «Неужели у человека может пропасть добродетель или обратиться в порочность?» (115) Что касается определения, то к нему относятся такие рассуждения, когда или выясняется, что, так сказать, заложено во всеобщем сознании, например: «Тождественна ли справедливость с пользой большинству?», — или выясняется, что кому присуще, например: «Присуща ли красивая речь только оратору или же она доступна и другим?», — или когда что–нибудь разделяется на части, например: «Сколько есть видов желаемого? не насчитывается ли их три: благо телесное, благо духовное и благо стороннее?», — или же, когда описывается чей–то облик и как бы естественные приметы, например, образ скряги, мятежника, хвастуна. (116) Наконец, к следствию относятся два главных рода вопросов: это — либо рассуждение простое, если, например, решают: «Надо ли стремиться к славе?», — либо рассуждение, исходящее из сравнения: «К чему надо больше стремиться, к славе или к богатству?» Простых рассуждений бывает три вида: о желательном и нежелательном, например: «Надо ли стремиться к почестям?» — «Следует ли избегать бедности?»; о справедливом или несправедливом, например: «Справедливо ли мстить за обиды даже близким?»; о достойном или постыдном, например: «Достойно ли ради славы идти на смерть?» (117) А сравнений бывает два вида: один, когда спрашивается, тождественны или различны какие–нибудь понятия, например: «Боязнь и страх», «Царь и тиранн», «Приятель и друг»; другой, когда спрашивается, что из двух лучше, например: «Должны ли мудрецы руководствоваться мнением лучших людей или одобрением народа?» Вот так, примерно, распределяются крупнейшими знатоками рассуждения, относящиеся к теоретическому вопросу.
30. (118) Что же касается рассуждений, относящихся к практическому вопросу, то это или рассуждения о долге, — например, о том, что правильно и что нет, как следует поступать и как не следует (а материалом для этого служит весь запас добродетелей и пороков), — или же это возбуждение душевных чувств и их успокоение и прекращение (а сюда относятся увещания, порицания, утешения, соболезнования и вообще всякое подходящее для любого душевного движения как возбуждение, так и укрощение).
(119) Теперь, после разбора этих видов и способов всех рассуждений, не имеет, разумеется, никакого значения, если наш распорядок несколько отличается от разделения Антония[543]; ведь в наших разборах составные части одни и те же, только распределены и размещены они немного по–разному. Я перейду теперь к остальному и возвращусь к своей главной обязанности и задаче. Ибо из тех «мест», какие дал Антоний, легко извлечь всевозможные доводы для любого рода расследований, но для одного рода больше годятся одни, для другого — другие. Об этом даже нет никакой необходимости говорить: не столько потому, что это долго, сколько потому, что это совершенно ясно.
Необходимость общего образования для оратора (120–143)
Итак, самыми красивыми речами оказываются те, которые разбегаются во всю ширь и от частного спорного вопроса обращаются к разъяснению существа его в общем и целом, чтобы слушающие дело, уразумев его природу, сущность и общий характер, могли составить мнение об отдельных ответчиках, преступлениях и тяжбах. (121) Именно в этом, юноши, и звал вас упражняться Антоний[544], с тем, чтобы от мелочных и робких прений возвести вас к искусству красноречия во всем его многообразии и мощи. Это — великое дело, и его не охватить в немногих книжках, как полагали сочинители учебников словесности, и его не обсудить на этой Тускуланской вилле, где мы, беседуя, гуляем до полудня и сидим после полудня. Ведь наша задача не только выковать и отточить язык, но вдобавок до предела наполнить душу содержанием привлекательным, обильным, разнообразным, относящимся ко многочисленным предметам величайшей важности. 31. (122) Ибо нам одним, если только мы настоящие ораторы, если мы призваны быть знатоками и руководителями и в гражданских, и в уголовных, и в государственных делах, нам, говорю я, принадлежит вся эта область знания и науки, в которую, точно в бесхозяйную и пустую, вторглись, когда мы были погружены в занятия, досужие люди, издеваясь и высмеивая ораторов, подобно Сократу в «Горгии»[545], и даже осмеливаясь учить нас нашему же ораторскому искусству своими книжонками по «Риторике», как будто все то, что они говорят о правосудии, о долге, об устройстве и управлении государств, о всех законах жизни и самой даже природы, вовсе уж риторов и не касается! (123) Раз уж больше неоткуда, приходится нам теперь эти знания занимать у тех самых, кем мы ограблены, лишь бы только направить их к той общественной цели, для которой они предназначены и которой служить должны. И нечего, как я уже говорил, тратить на изучение этих предметов всю нашу жизнь, а нужно лишь отыскать те источники знаний[546], из которых сможем черпать всякий раз ровно столько, сколько нужно, и тогда, когда нужно: глупому человеку и всей жизни на это будет мало, а умный отыщет их быстро. (124) Ибо ни люди не одарены от природы настолько острой проницательностью, чтобы без всяких указаний добраться до наших сложных предметов, ни предметы эти, однако, не настолько темны, чтобы человек, обладающий острым умом, их не постиг, если только он до них добрался. А когда оратор сможет по всему этому безграничному полю свободно бродить, чувствуя, что где бы он ни находился, он находится в своих владениях, тогда он легко сможет найти себе любое убранство и любое украшение для речи. (125) Обилие содержания порождает и обилие выражения; и если содержание значительно, то оно вызывает естественный блеск и в словах. Пусть лишь тот, кто намерен говорить или писать, получит в детстве воспитание и образование, достойное свободного человека, пусть в нем будет горячее рвение и природные дарования; пусть он, приобретя опытность в рассуждениях на общие темы, изберет себе образцом для изучения и подражания писателей и ораторов, чья речь особенно хороша; и тогда, конечно, ему не придется расспрашивать нынешних наставников, как построить да как расцветить изложение. Таким образом, при богатстве содержания природные способности, если только они развиты, сами собой, без руководителя, откроют оратору путь к украшениям речи.
32. (126) — Боги бессмертные! — воскликнул Катул, — как разнообразно, как выразительно, как содержательно ты говорил, Красс, из каких теснин решился ты вывести оратора, чтобы вновь водворить его в царстве предков! Ведь и мы наслышаны о том, что славные древние знатоки и мастера красноречия не отвергали никакого рода рассуждений и постоянно занимались речами по всевозможным вопросам. (127) Когда одни из них, Гиппий Элидский, прибыл в Олимпию на знаменитые четырехлетние игры[547], он похвалялся на глазах чуть ли не у всей Греции тем, что нет на свете такого искусства, какого бы он не знал; и не только среди тех искусств, предметы которых привычны для свободного и благородного человека, каковы геометрия, музыка, литература и поэзия, а также науки о явлениях природы[548], о нраве человека и об устройстве государства, — нет, даже перстень, который он носит, плащ, в который он одет, и сандалии, в которые он обут, он сделал собственными руками. (128) Конечно, он здесь немного перехватил, но по этому примеру легко понять, сколь многого достигли былые ораторы в славнейших искусствах, если они не пренебрегали даже такими низкими. А Продик Кеосский, а Фрасимах Халкедонский, а Протагор Абдерский? Каждый из них очень много для своего времени рассуждал и писал — даже о природе вещей[549]. (129) А Горгий Леонтинский? В споре об ораторе и философе у Платона он защищает оратора, и если победа остается не за ним, а за Сократом, то это означает лишь одно из двух: или диалог Платона вымышлен, и ничего подобного вовсе не было, или же, по–видимому, Сократ оказался и более речист, и более красноречив, то есть, по твоему выражению, говорил обильнее и лучше. Так вот в этой самой книге Платона Горгий открыто заявляет, что он готов сколько угодно содержательно говорить о любом предмете[550], который ему предложат для рассуждения; Горгий первый осмелился спросить в собрании, о чем любой из присутствующих желал бы от него услышать; и почетом в Греции он пользовался таким, что единственный удостоился в Дельфах статуи не позолоченной, а целиком золотой. (130) И все те, которых я назвал, да и многие иные величайшие знатоки красноречия жили в одно и то же самое время, так что по ним можно судить, что дело и впрямь обстояло так, как ты, Красс, говоришь: в старину в Греции звание оратора куда больше процветало и было почитаемо. (131) Поэтому–то меня все больше берет сомнение, и я не могу решить, тебя ли мне больше следует восхвалять или греков укорять: между тем как ты, родившийся в стране с другим языком и с другими обычаями, занятый в нашем вечно деятельном обществе то всевозможными частными делами, то попечением о целом мире и управлением великой державой, сумел овладеть таким множеством познаний и соединил это воедино со знаниями и опытом государственного мужа, сильного советом и славой, а эти греки, рожденные в стране наук и горячо им преданные, так и иссякли в праздности и не только ничего не приумножили, но даже ничего из унаследованного достояния не сохранили.
33. (132) — Не только в одной области, — отвечал Красс, — но и во многих других теперь сокращается объем каждой науки из–за расчленения больших наук и разъединения их частей. Как ты думаешь, во времена великого Гиппократа Косского было так, что одни врачи лечили болезни, другие — раны, третьи — глаза? А когда Евклид и Архимед занимались геометрией, или Дамон и Аристоксен музыкой, или Аристофан и Каллимах литературой, разве все эти предметы были настолько обособлены, что никто не охватывал всех их в целом, а каждый занимался исключительно только одним из них? (133) Да и наши соотечественники, желавшие прославиться мудростью, всегда стремились полностью охватить все, что можно было изучить в нашем отечестве. Об этом я часто слышал от отца и от своего тестя. Они вспоминали Секста Элия, а вот Мания Манилия[551] мы видели и сами, — он ходил взад и вперед по форуму, и видно было, что делает он это затем, чтобы любой гражданин мог обратиться к нему за советом. И к ним обращались за советами — и когда они так прохаживались, и когда они посиживали в креслах у себя дома, — а вопросы были не только по гражданскому праву, но и о выдаче дочери замуж, о покупке поля, об обработке земли, словом, обо всех людских делах и обязанностях. (134) И старый Публий Красс[552], и Тиберий Корунканий, и прадед моего зятя[553], разумнейший Сципион, все эти великие понтифики отличались такой мудростью, что к ним обращались за советами по всем религиозным и мирским делам. Они и в сенате, и в народном собрании, и в судебных делах своих друзей и в мирное, и в военное время подавали свои благоразумные и добросовестные советы. (135) А чего, в самом деле, недоставало Марку Катону, кроме нынешнего заморского и заемного лоска образованности? Разве знание права мешало ему выступать с речами? или его ораторские способности — изучать право? И в той, и в другой области он работал с усердием и успехом. Разве известность, какую он заслужил, ведя частные дела, отвлекала его от дел государственных? Нет: он был мужественнее всех в народном собрании, лучше всех в сенате, бесспорно, и был отличным полководцем. Словом, в те времена у нас не было ничего, что можно было знать и изучить и чего бы он не знал, не исследовал и даже не описал бы в своих сочинениях[554]. (136) А теперь, наоборот, молодые люди идут добиваться должностей и управлять государством прямо ни с чем, безоружными — без всяких познаний, без знакомства с делом. Если и найдется среди многих один способный, то и он гордится лишь чем–нибудь одним: или воинской доблестью и хоть каким–то военным опытом, что теперь у нас в редкость; или знанием права, хоть и не в полном объеме, потому что религиозного права уже никто не изучает; или красноречием, за которое нынче считают крик и болтовню; а вот о познании и единении всех благородных знаний и самих душевных добродетелей у нас никто и не думает.
34. (137) Обратимся теперь к грекам, без которых в нашем рассуждении нам обойтись никак нельзя, потому что как добродетелям надо учиться у нас, так науке — у них. Говорят, что у них было единовременно семь человек[555], слывших и именовавшихся мудрецами; и все они, кроме Фалеса Милетского, стояли во главе своих государств. Кто в те былые времена был более ученым или более образованным оратором, чем Писистрат? тот Писистрат, который первый, говорят, привел дотоле разрозненные поэмы Гомера в тот порядок, в каком мы читаем их теперь. Благодетелем своих сограждан[556] он не был, но был таким блестящим оратором, что всех превосходил и образованностью, и ученостью. (138) А Перикл? О силе его слова говорит то, что когда он наперекор афинянам выступал с суровой речью за благоденствие родины, то даже обличение народных вождей казалось в его устах самому народу и угодным, и желанным. А сочинители древней комедии, даже и злословя, что допускалось тогда в Афинах, признавали, что на устах его обитала прелесть[557], а в его словах была такая сила, что они застревали, словно жало, в умах слушателей. Да и не декламатор какой–нибудь обучал его горланить по часам[558], а сам, как известно, Анаксагор Клазоменский, крупнейший знаток высочайших областей знания. И вот благодаря учености, мудрости, красноречию, Перикл в течение сорока лет[559] был главою Афин во всех делах — и гражданских и военных сразу. (139) А Критий[560]? а Алкивиад? Они не принесли, правда, добра своим согражданам, но несомненная их ученость и красноречие разве не были приобретены в собеседованиях с самим Сократом? А кто дал образование Диону Сиракузскому? Разве не Платон? И научил он его не только слову, но и разуму и добродетели, побудив, вооружив и подготовив его к бою за освобождение отечества. И как у Платона учился Дион, разве не так же и не тому же учился у Исократа Тимофей, сын выдающегося полководца Конона и сам великий полководец и ученейший человек! или у известного пифагорейца Лисида — едва ли не величайший герой всей Греции, фиванец Эпаминонд? или у Ксенофонта — Агесилай? или у Филолая — Архит Тарентский? или, наконец, у самого Пифагора — вся италийская Греция, именовавшаяся некогда Великой Грецией[561]? 35. (140) Думаю, что тому же самому. Ибо я вижу, что была некая единая наука, объемлющая все предметы, какие достойны человека просвещенного и стремящегося к государственной деятельности; и все, кто ее усваивал, если они обладали даром слова и соответственными природными данными, оказывались выдающимися ораторами. (141) Так и сам Аристотель, видя, как благодаря славе своих учеников, процветает Исократ, оставивший в своих наставлениях дела государственные и судебные для заботы о пустой словесной красоте, неожиданно изменил почти целиком[562] свой способ обучения, а в объяснение привел немного измененный стих «Филоктета»[563]: Филоктет говорил, что ему «позорно молчать, позволяя говорить иноземцам», а Аристотель говорил — «позволяя говорить Исократу». Поэтому он придал своей науке блеск и красоту и воссоединил познание вещей с упражнением в словах. И это не ускользнуло от умнейшего царя Филиппа, который и пригласил его в учителя своему сыну Александру, научившемуся у него правилам и поведения, и красноречия.
(142) Так вот, если кто пожелает назвать оратором того философа, который учит нас владеть всею полнотою и предметов, и слов, то пусть и называет без помехи; а если он предпочтет называть философом того оратора, который, как я сказал, соединяет в себе мудрость с красноречием, то и тут я возражать не стану. Только бы он не забывал, что знать дело и не уметь его изложить, — это признак человека бессловесного, а не знать дела и владеть лишь словами — признак человека невежественного; ни то, ни другое похвалы не заслуживает, но уж если выбирать, то я предпочел бы неречистое разумение говорливой глупости. (143) Если же речь идет о том, что по–настоящему превосходно, то пальма первенства принадлежит тому, кто и учен, и красноречив. Если мы согласимся назвать его и оратором и философом, то и спорить не о чем; если же эти два понятия разделить, то философы окажутся ниже ораторов потому, что совершенный оратор обладает всеми знаниями философов, а философ далеко не всегда располагает красноречием оратора; и очень жаль, что философы этим пренебрегают, ибо оно, думается, могло бы послужить завершением их образования.
Сказав это, Красс и сам немного остановился, и остальные не стали нарушать молчания.
Возвращение к теме (144–149)
Наконец Котта произнес[564]: — По совести, Красс, я не могу пожаловаться на то, что ты, по–моему, несколько отклонился в сторону и говорил не о том, о чем обещал; ты ведь этим уделил нам даже больше того, чем мы от тебя ожидали. Но ты ведь должен был говорить об украшениях речи, и ты приступил уже к этому; ты разложил все достоинства речи на четыре части, ты рассказал нам о двух первых (для нас–то достаточно подробно, а для меры твоих знаний, конечно, лишь наскоро и мельком), и тебе оставались еще две части: а именно, во–первых, каким образом нам говорить красиво, а во–вторых, — уместно. (145) Но не успел ты начать, как тебя подхватил словно какой–то порыв вдохновения и едва не унес из наших глаз в открытое море. Ведь, хотя ты и охватил всю область знания, нам ты все–таки его не передал, да и передать не мог в такое короткое время. Как других, я не знаю, но меня ты прямо–таки загнал в стены Академии. Конечно, мне хотелось бы, чтобы все здесь оказалось так, как ты говорил, чтобы не нужно было тратить на науку всей жизни и чтобы можно было с одного взгляда во всем разобраться; но если даже дело окажется нелегким или сам я буду несколько медлителен, все равно я никогда не успокоюсь и не устану, пока не постигну всех двояких путей и приемов доказательства «за» и «против» по любому вопросу.
(146) Цезарь откликнулся:
—Одно в твоем рассуждении, Красс, чрезвычайно меня поразило. Ты утверждаешь: кто чего–нибудь не выучит быстро, тот уже не сможет этого выучить никогда. Так, стало быть, мне нечего тут и трудиться наудачу: либо я сразу постигну все то, что ты превознес до небес, либо, если мне это будет не под силу, не стану тратить времени даром и буду довольствоваться тем, что по силам любому из римлян.
(147) — А я, — отозвался Сульпиций, — по правде сказать, и вовсе не чувствую нужды ни в твоем Аристотеле, ни в Карнеаде, да и вообще ни в каких философах; а ты, Красс, можешь, коль угодно, думать, что я либо безнадежно неспособен усвоить ихнюю премудрость, либо ею пренебрегаю, что я и делаю. Для того красноречия, о каком мечтаю я, мне за глаза довольно простого знакомства с судебными и всем доступными вопросами; многого, однако, я и тут не знаю и узнаю лишь тогда, когда этого требует очередное дело. Поэтому, если только ты уже не устал и если мы тебе не надоели, вернись к тому, что касается достоинства и блеска самой речи; я хочу услышать это от тебя не для того, чтобы отчаяться самому достигнуть красноречия, а для того, чтобы просто кое–чему подучиться.
37. (148) На это Красс сказал:
—То, о чем ты спрашиваешь, Сульпиций, всем хорошо знакомо, да и тебе самому небезызвестно. Кто только об этом ни учил, ни наставлял и даже ни писал сочинений по этому предмету! Но будь по–твоему: я вкратце изложу тебе то, что мне, по крайней мере, на этот счет известно; однако же всегда буду считать, что даже в таких мелочах лучше обратиться к тем, кто первый открыл и разработал их[565].
(149) Итак, всякая речь составляется из слов; и нам сначала предстоит рассмотреть способ употребления их в отдельности, затем в сочетаниях. Ибо существуют украшения речи, заключающиеся в отдельных словах, и существуют другие, состоящие из сочетания слов.
Слова по отдельности: простые и новообразованные (149–154)
Словами мы пользуемся или такими, которые употребляются в собственном значении и представляют собой как бы точные наименования понятий, почти одновременно с самыми понятиями возникшие; или такими, которые употребляются в переносном смысле, как бы подменяя, так сказать, друг друга; или, наконец, такими, которые мы вводим и создаем сами. (150) В отношении слов, употребляемых в собственном значении, главная задача оратора в том, чтобы избегать затасканных и приевшихся слов, а пользоваться отборными и яркими, в которых есть необходимая полнота и звучность. Стало быть[566], среди слов, употребляемых в собственном значении, тоже должен производиться определенный отбор, и решающим при этом должно быть слуховое впечатление, навык хорошо говорить также играет здесь большую роль. (151) Ведь самые обычные отзывы об ораторах со стороны людей непосвященных, вроде: «У этого хороший подбор слов» или «У такого–то плохой подбор слов», выносятся не на основании какой–нибудь науки, а просто с помощью природного чутья. При этом не велика еще заслуга избегать промахов, хотя и это большое дело; умение пользоваться словами и большой запас хороших выражений образуют как бы только почву и основание красноречия. (152) А вот то, что на этом основании воздвигает сам оратор и к чему прилагает он свое искусство, это нам и предстоит исследовать и выяснить.
38. Итак, украшения речи, состоящие в отдельных словах, которыми располагает оратор, имеют три вида: либо слова малоупотребительные, либо новообразованные, либо переносные.
(153) Малоупотребительные слова — это преимущественно древние и старинные слова, давно уже вышедшие из разговорного обихода. Они более доступны как поэтическая вольность в стихах, чем в ораторской речи; однако изредка употребляемое поэтическое выражение и речам придает более возвышенный оттенок. Потому я бы не стал отвергать таких оборотов, как у Целия: «В эту годину[567] пуниец вошел в Италию», или отказываться от таких слов, как «сродник», «отрок», «вещать», «именовать», или твои, Катул, излюбленные выражения «я не мыслил» или «полагал» или еще многие другие, благодаря которым речь часто приобретает величавость и древнюю важность.
(154) Новообразованные слова — это те, которые рождаются и создаются самим говорящим. Иной раз они возникают путем соединения двух слов, как, например:
Вы прекрасно видите, что и «хитролукавствия» и «обезумил» образованы соединением, а не рождены естественно; но часто также создаются новые слова и не путем соединения[569], вот, например: «дряхлец покинутый», «родительные боги», «под весом зрелых ягод накреняются».
Слова по отдельности: переносные (155–170)
Третий способ — употребление слов в переносном смысле — имеет самое широкое распространение. Его породила необходимость, он возник под давлением бедности и скудости словаря, а затем уже красота его и прелесть расширили область его применения. Ибо подобно тому как одежда, вначале изобретенная для защиты от холода, впоследствии стала применяться также и как средство украшения и как знак отличия, так и переносные выражения, появившись из–за недостатка слов, распространились уже ради услаждения. Например[570]: «глазки у лозы», «роскошный урожай», «веселые нивы» говорят даже в деревне. Когда то, для чего трудно подобрать слово в собственном значении, передается с помощью значения переносного, то мысль, которую мы хотим выразить, выигрывает в яркости от содержащегося в перенесенном слове уподобления. (156) Таким образом, эти переносы представляют собою как бы заем — то, чего нет в нашем распоряжении, приходится занимать на стороне. Несколько более смелы те переносы, которые явились не по недостатку слов, а для придания речи особого блеска; но нужно ли мне излагать вам, как их создавать и какие они бывают?
39. (157) Употребление, сжатое в одном переносном слове, бывает приятно только тогда, когда оно ощутимо; если же никакого уподобления не чувствуется, то язык такой перенос отвергает[571]. Пользоваться переносными выражениями следует, во–первых, там, где они более наглядно представляют предмет, например, вот в этих стихах[572]:
Здесь для наглядности почти все выражено словами, перенесенными по сходству. (158) Во–вторых, переносы нужны там, где они более точно передают смысл предмета, будь то какой–нибудь поступок или мысль; так двумя переносами по сходству поэт показывает, как человек умышленно не желает открыть и дать понять то, что произошло:
В-третьих, иногда таким переносом достигается краткость выражения, как, например: «Если копье вырвалось из руки»[573]. То, что копье было брошено нечаянно, не могло бы быть высказано с такой сжатостью буквальными выражениями, как это передано одним словом, употребленном в переносном смысле.
(159) Здесь меня очень часто удивляет, почему всем больше нравятся слова переносные и заимствованные из другой области, чем слова, взятые в собственном своем значении. 40. Еще понятно, что если предмет не имеет собственного наименования[574] и точного обозначения, как «ножка» у постели, как «заклад», который кладется в сундук, как «развод» по отношению к жене, то необходимость вынуждает недостающее слово брать из другой области; но, ведь даже располагая великим множеством самых точных слов, все же люди гораздо охотнее пользуются словами несобственными, если только перенос значения удачен.
(160) Может быть, это происходит потому, что человеческому уму свойственно отмахиваться от того, что под руками, и хвататься за иное, далекое; либо потому, что при этом мысль слушателя уносится далеко в сторону, не сбиваясь, однако, с пути, а это необычайно приятно; либо потому, что при этом одно сходственное слово разом рисует весь предмет целиком; либо потому, что всякое переносное выражение, если только оно образовано правильно, обращается непосредственно к нашим внешним чувствам, а в особенности к зрению, чувству наиболее обостренному. (161) Есть, конечно, и образы, заимствованные из области остальных чувств, — «дух изящества», «мягкость образованности», «ропот моря», «сладость речи», — но зрительные образы гораздо ярче, они почти что дают нам видеть умственным взором вещи, недоступные очам. Ведь нет на свете такого предмета, название и имя которого мы не могли бы употребить в переносном смысле. Потому что все, что поддается сравнению, — а сравнению поддается решительно все, — может быть сжато переносным выражением по сходству в единое слово, и оно украсит речь ярким образом.
(162) Пользуясь переносными словами, прежде всего следует избегать употреблений натянутых: «Неба арки[575] мощные». Хотя Энний, говорят, сам пустил в оборот слово «сфера», однако в сфере никак не может заключаться сходства с арками. И напротив:
Здесь не сказано ни «получай», ни «бери» — это выражало бы какую–то надежду для собирающегося еще пожить, — но «рви». Это слово хорошо подготовлено предыдущим «пока».
41. (163) Затем надо позаботиться о том, чтобы сравнение не было слишком отвлеченным. Вместо «Сирт[577] наследства» я сказал бы скорее «подводный камень», вместо «Харибды богатства», — пожалуй, «пучина богатства». Ведь мысленный взор скорее представит себе то, что мы видели, чем то, о чем знаем только понаслышке. Далее, поскольку высшее достоинство переносов заключается в том, чтобы взятое в переносном значении слово поражало чувство, то недопустимо привлекать для сравнения предметы безобразные и этим обращать на них внимание слушателей. (164) Я считаю возможным сказать, что смерть Африкана «охолостила» республику, или обозвать Главцию[578] «дерьмом сената»; пусть сходство тут и есть, но в обоих случаях сравнение уводит нас в область отвратительного. Я возражаю и против преувеличения предмета — «Буря кутежа», и против преуменьшения — «Кутеж бури». Я возражаю и против того, чтобы переносное выражение было слишком узко по сравнению с собственным и точным выражением:
Лучше было бы «запретил», «помешал», «отпугнул», раз перед этим сказано:
(165) Кроме того, если есть опасение, что переносное выражение покажется слишком смелым, его следует смягчить — обычно простой оговоркой: так, если бы в старину кто–нибудь сказал по поводу смерти Катона, что сенат «осиротел», это было бы слишком смело; а вот «можно сказать, осиротел» — это уже гораздо мягче. В самом деле, перенос не должен быть навязчивым, иначе покажется, что перенесенное слово не заняло, а захватило силой чужое место.
(166) Итак, при употреблении отдельных слов больше всего яркости и блеска сообщают речи переносные выражения, а из переносных выражений и уже не по отдельности, а из нескольких подряд складывается, в свою очередь, следующий прием[580] того же рода: тот, при котором говорится одно, а подразумевать следует иное:
42. (167) Слова, присущие одному предмету, переносятся здесь на другой, схожий предмет, точь–в–точь как при простом переносе. Это также важное украшение речи. В нем особенно надо избегать темноты: иначе этот прием обернется тем, что мы называем загадками. Но повторяю, что способ этот относится уже не к единичным словам, а ко всей речи, то есть к последовательному ряду слов.
Не изменяет смысла отдельных слов также и подмена или замена[582] их:
вместо «африканцы» здесь сказано «Африка». И такое слово не бывает ни новосозданным, как «С камнеломными волнами море», ни переносным, как «Смягчается море»; просто одно точное слово подменяется другим точным словом, и из этого получается украшение:
Этот прием украшения речи очень важен, и к нему приходится часто прибегать. Его мы находим в таких выражениях, как «Марс войны ненадежен», или когда мы называем хлеб «Церерой», вино — «Вакхом», море — «Нептуном», сенат — «курией», народное собрание — «Марсовым полем», мир — «тогой», войну — «щитом и копьем»; (168) или же когда мы называем добродетели и пороки вместо их носителей: «Роскошество ворвалось в дом» и «Куда проникла алчность» или «Честность победила», «Законность одолела». Вот каков весь этот род оборотов речи, когда путем подмены или замены одного слова другим то же самое понятие становится красивее.
Сюда же принадлежат[584] и такие менее красивые, но все же достойные внимания обороты, когда мы либо под частью разумеем целое, например, вместо здания говорим «стены» или «кров»; либо под целым разумеем часть, когда, например, один конный отряд именуем «конницей римского народа»; либо под одним лицом подразумеваем многие:
либо под многими лицами — одно:
либо вообще, когда сказанное следует понимать не буквально, а по общему смыслу.
43. (169) Часто мы отступаем от обычного словоупотребления[586] даже не столь изящно, как при переносах, а с гораздо большей вольностью, не выходя, однако, за грани допустимого; например, говорим не «длинная речь», а «пространная речь», не «малая душа», а «мелкая душа». Тем не менее, из всех перечисленных приемов только один[587] относится не к употреблению — тот, который, как я показал, складывается из целого ряда переносов; а все остальные, состоящие в замене слов или в замене их буквального значения иным, в конечном счете являются случаями употребления отдельных переносных слов.
(170) Таким образом, достоинство и превосходство отдельных слов в ораторской речи сводится к трем возможностям: или к употреблению старинного слова, но все–таки приемлемого для живого языка; или к употреблению слова нового, созданного путем сложения либо путем словопроизводства, но тоже сообразного с требованиями языка и слуха; или, наконец, к употреблению слова переносного, что придает речи наибольшую яркость и блеск, усыпая ее как бы звездами.
Слова в связной речи: расположение (171–172)
Далее следует вопрос о сочетании слов, сводящийся главным образом к двум требованиям: во–первых, к правильному расположению слов, во–вторых, к некоторой размеренности и законченности речи.
Расположение слов требует сочетать и складывать слова так, чтобы при встрече их друг с другом не получалось ни шероховатостей, ни зияний[588], а было впечатление как бы сплоченности и гладкости. Насчет этого позабавился от лица моего тестя тот, кто чрезвычайно тонко умел это делать, — Луцилий[589]:
А потом, подшутив над Альбуцием, он не оставил в покое и меня:
Так что же, Луцилий? Разве этот самый Красс, раз уж ты воспользовался его именем, добивался чего–нибудь иного? Да нет, того же самого, только с бо́льшим успехом, чем Альбуций, — по крайней мере, так думает мой тесть и так надеюсь я сам. Поэтому Луцилий шутит здесь только надо мной, как нередко шутил; (172) а то расположение слов, о котором идет речь, все–таки надо сохранять. Оно делает речь связной, сплоченной, гладкой, ровно текущей; и этого вы достигнете, если будете соединять окончания слов с началом следующих так, чтобы эти сочетания не сопровождались ни резкими столкновениями, ни слишком ощутительным разрывом.
Слова в связной речи: ритм (173–198)
За этой заботой следует вторая — соблюдение размеренности и законченности речи. (Пусть только Катулу[590] не покажется, что я говорю слишком по–детски.) Так хорошо вам знакомые древние знатоки считали, что даже в прозаической речи необходимо выдерживать почти что стих, то есть ритм; именно, они требовали, чтобы в речи были остановки, во время которых можно перевести дыхание, с предшествующими им концовками, обусловленные, однако, не нашей усталостью и не отметками писца, а размеренностью слов и предложений. Первым, говорят, начал этому учить Исократ, чтобы, как сообщает его ученик Навкрат, придать обычно беспорядочным речам старинных ораторов ритмическую четкость, сделав их приятными для слуха. (174) Ибо музыканты, бывшие некогда также и поэтами, придумали два приема доставлять удовольствие — стих и пение, чтобы и ритмом слов и напевом голоса усладить и насытить слушателей. Вот эти два приема, то есть управление тоном голоса и ритмическую законченность фраз, поскольку их допускает строгость прозаической речи, они сочли возможным из поэтики перенести на красноречие. (175) Едва ли не важнее всего при этом следующее: мы считаем промахом, если в прозе сочетание слов нечаянно образует настоящий стих, и в то же время мы хотим, чтобы это сочетание обладало таким же ритмическим заключением, закругленностью и совершенством отделки, каким обладает стих. И среди многих других признаков нет ни одного, который в большей мере отличал бы оратора от неопытного и несведущего в искусстве речи человека, чем то, что неискусный муж беспорядочно распространяется, насколько хватает сил, и ограничивает свои словоизлияния лишь запасом дыхания, а не художественными соображениями, оратор же всегда так укладывает мысль в слова, что она обрамляется определенным размером, выдержанным и в то же время свободным. (176) Именно, ограничив ее сначала намеченной формой и размером, он затем раздвигает эти рамки и дает ей волю, переставляя слова так, что никакой непреложный закон, как в стихе, их не сковывает, и в то же время разбегаться во все стороны они не могут.
45. Так каким же образом приступить к такой серьезной задаче и считать, что мы можем овладеть размеренною речью? Это дело не столь трудное, сколь необходимое. Ведь нет ничего столь мягкого, столь гибкого, так послушно принимающего любое направление, как живая речь. (177) Из нее складываются ровные стихи, из нее же — переменчивые ораторские размеры, из нее же, наконец, и совершенно свободная проза всякого рода. В самом деле, слова в простой беседе и в ораторской речи — одни и те же; слова для повседневного обихода и для театральной высокопарности черпаются из одного источника; но когда мы берем эти слова, первые попавшиеся, прямо из жизни, то мы формуем и лепим их по своему желанию, как мягкий воск. И оттого наша речь звучит то важно, то просто, то держится некоторого среднего пути; так характер слов вторит нашей мысли, видоизменяясь и преображаясь любым образом, чтобы радовать слух и волновать дух. (178) Но так уже устроила с непостижимым совершенством сама природа: как во всем на свете, так и в человеческой речи наибольшая польза обыкновенно несет в себе и наибольшее величие и даже наибольшую красоту. Мы видим, что ради всеобщего благополучия и безопасности само мироздание устроено от природы именно так[591]: небо округло, земля находится в середине и своею собственной силой держится в равновесии. Солнце обращается вокруг нее, постепенно опускаясь до зимнего знака[592] и затем постепенно повышаясь вновь; Луна, увеличиваясь и убавляясь, получает свет от Солнца; и по тем же пространствам движутся с разной скоростью и по разному пути пять светил[593]. (179) Все это настолько стройно, что при малейшем изменении не могло бы держаться вместе; настолько восхитительно, что и представить себе нельзя ничего более прекрасного. Взгляните теперь на вид и облик людей и животных: и вы найдете, что все без исключения части тела у них совершенно необходимы, а весь их облик создан как бы искусством, а не случайностью. 46. А если посмотреть на деревья? И ствол у них, и ветви, и листья — все до мелочей служит устойчивости и сохранности их природы; и при этом каждая из частей их полна изящества. Оставим природу и посмотрим на искусства. (180) Вот корабль; что более необходимо для него, чем борта, чем днище, чем нос, чем корма, чем реи, чем паруса, чем мачты? И, однако, у них такой изящный вид, что кажется, будто они изобретены не только ради безопасности пловцов, но и ради нашего удовольствия. Вот колонны, они поддерживают храмы и портики; однако и в них достоинство ничем не уступит пользе. Вот кровля Капитолия или любого другого храма; не потребность в изяществе, а необходимость заставила придать ей такой вид; но когда была придумана двускатная крыша с фронтоном, чтобы вода стекала с нее, то оказалось, что такой фронтон не только удобен, но и величав, настолько величав, что если бы построить Капитолий на небесах, где не бывает дождя, то без фронтона он лишился бы там всякого величия.
(181) То же самое относится и к речи во всех ее разделах: за пользой и даже необходимостью в ней следуют и приятность, и прелесть. Так, например, концовки и передышки между словами вызваны были необходимостью набирать свежий запас воздуха и переводить слабеющее дыхание; но в этом изобретении оказалась такая приятность, что если бы кто–нибудь и был наделен неистощимым дыханием, мы все же не захотели бы, чтобы он сыпал слова без перерывов. Ведь нашему слуху приятно лишь то, что для легких говорящего не только доступно; но и легко. 47. (182) Понятно, что самое длительное сочетание слов — это то, какое может быть произнесено на одном дыхании. Но это границы, поставленные природой; искусство же ставит другие границы.
В самом деле, из многочисленных существующих размеров ваш Аристотель, Катул, исключает для оратора ямб и хорей[594]. От природы они сами собой напрашиваются в нашу речь и в наш разговор; но для нас в этих размерах слишком заметны ударения, и стопы их слишком мелки. Поэтому он зовет нас пользоваться прежде всего гексаметром; но и из него можно безнаказанно взять, пожалуй, лишь две стопы или чуть–чуть больше, чтобы речь не превратилась совсем в стихи или в подобие стихов. «Обе девы высокие»[595] — эти три стопы довольно благозвучны для начала периода. (183) Но более всего рекомендует он пеан, которого имеются два вида: пеан, начинающийся долгим слогом, за которым следуют три кратких, как, например, такие слова: desinite, incipite, comprimite, и пеан, начинающийся тремя краткими с последним долгим, как domuerant, sonupedes. Философу нравится, когда начинают с первого и кончают вторым. Этот последний пеан не по числу слогов, а по слуху, который судит точнее и вернее, почти равен кретику[596], состоящему из долгого, краткого и долгого слогов, например:
Таким размером начинает свою речь Фанний[597]: «Если страх вам внушит то, чем нам он грозит». Аристотель и этот размер считает подходящим для концовок, которые, по его мнению, должны в большинстве случаев кончаться долгим слогом.
48. (184) Впрочем, здесь не требуется такого острого внимания и тщательности, какие приходится проявлять поэтам, которых сами стихотворные размеры с необходимостью вынуждают так укладывать слова в стих, чтобы ничто даже на самый кратчайший вздох не оказалось ни короче, ни длиннее, чем следует. По сравнению с этим прозаическая речь гораздо свободнее — не до такой, конечно, степени, чтобы путаться и рассыпаться, но как раз настолько, чтобы она без всяких оков сама себя сдерживала. В этом я согласен с Феофрастом, который считает, что речь, если она хочет быть отделанной и художественной, должна обладать ритмичностью не строго выдержанной, а более свободной. (185) По его мнению, из простых размеров[598], применяемых в самых обычных стихах, развился более величавый метр — анапест, а из анапеста — свободный и роскошный размер дифирамба, части и стопы которого, по словам Феофраста, можно найти во всякой богатой прозаической речи. И в самом деле, если ритм любых слов и звуков состоит в том, что мы улавливаем в них отчетливые повышения голоса и ощущаем между ними равные промежутки, то почему бы нам не считать такой ритм достоинством речи, если, конечно, он не затягивается без конца? Ведь болтовня без остановок, без передышек, без перебоев кажется нам грубой и неизящной единственно потому, что в человеческом слухе от природы заложено чувство меры. А оно бывает удовлетворено лишь тогда, когда в речи есть ритм. (186) В непрерывности же нет никакого ритма: ритм создается лишь четкими промежутками между ударениями, промежутками равными или даже неравными, — мы замечаем ритм в падении капель, разделенных промежутками, и не замечаем в стремительном движении потока. Таким образом, последовательное течение слов представляется гораздо более складным и приятным для слуха, когда оно разбито на отрезки и члены, чем когда оно тянется и длится непрерывно. А, стало быть, и сами эти члены должны быть упорядочены. Так, если члены, помещенные на конце, оказываются короче предыдущих, то рушится весь этот наш период (так называют эти закругленно выраженные предложения греки). Поэтому последующие члены должны быть либо равны предшествующим, а конечные — начальным, либо, что еще лучше и приятнее, они должны быть длиннее.
49. (187) Так, по крайней мере, говорили те философы[599], которых ты, Катул, так высоко ценишь; я частенько об этом заявляю, чтобы, ссылками на уважаемых писателей, избежать обвинения в нелепостях.
—В каких это нелепостях? — сказал Катул. — Да что же может быть лучше того, что ты с таким изяществом разобрал и так тонко изложил в твоем рассуждении?
(188) — Да вот я побаиваюсь, — сказал Красс, — что кому–нибудь может показаться, что все это слишком трудно для выполнения, либо, наоборот, будто мы нарочно преувеличиваем значение и трудность таких пустяков, каких и в школе–то не проходят.
—Ты ошибаешься, Красс, — возразил Катул, — если думаешь, что либо я, либо кто–нибудь другой здесь ожидает от тебя обычных затасканных правил. Мы хотим, чтобы речь шла именно о том, о чем ты говоришь, и чтобы это было не только изложено, но изложено по–твоему, и я обращаюсь к тебе не только от себя, но, без всякого сомнения, и от всех здесь присутствующих.
(189) — Что до меня, — сказал Антоний, — то я нашел, наконец, того, кого, как я говорил в своей книжке, никогда не мог найти — совершенного оратора. Но я не хочу перебивать тебя даже ради похвалы тебе, и пусть ни одно мое слово не сокращает и без того уже столь скудного для твоей речи времени.
(190) — Итак, — продолжал Красс, — вот по этому закону ритма мы и должны вырабатывать речь, упражняя в этом как голос, так и перо, которое всегда помогает достичь наилучшего украшения ее и отделки. Это однако не так трудно, как кажется, и здесь нет необходимости соблюдать строгие правила ритмики или музыки; мы должны добиваться только того, чтобы речь не расплывалась, не отклонялась в стороны, не спотыкалась, не разбегалась слишком далеко, чтобы она была правильно расчлененной, чтобы ее периоды были закончены. Да и периодами с их плавным звучанием лучше пользоваться не сплошь, а надо чаще прерывать речь более короткими членами, но тоже связанными ритмом. (191) Да не смущает вас также пеан и пресловутый героический размер[600]. Они сами попадутся нам на пути, сами, так сказать, предложат свои услуги и откликнутся без зова, лишь бы образовался такой навык в письме и устной речи, чтобы фраза сама собой облекалась в ритмические сочетания слов и чтобы сочетания эти начинались видными и свободными размерами, преимущественно дактилем или первым пеаном, или кретиком, а завершались с наивозможным разнообразием и четкостью. Ибо более всего заметно бывает однообразие перед паузой. И если эти начальные и конечные стопы соблюдены, то находящиеся в середине могут остаться без внимания, лишь бы сам период не был ни короче, чем ожидает слушатель, ни длиннее, чем позволяют силы и дыхание. 50. (192) Концовки же следует, по моему мнению, даже еще старательнее соблюдать, чем начальные части, так как именно они более всего дают впечатление совершенства и закругленности. Только в стихе одинаковое внимание уделяется и началу, и середине, и концу, и где бы ни проскользнула ошибка, стих страдает одинаково; в ораторской же речи, напротив, лишь немногие замечают начало, а конец — почти все, и так как эта часть более всего бросается в глаза и привлекает внимание, она–то и должна разнообразиться, чтобы развитой вкус или пресыщенный слух ее не забраковали. (193) А именно, надо, чтобы две или три последние стопы были выдержаны и выделены, если, конечно, предыдущая часть фразы не слишком коротка и отрывиста, и стопы эти должны быть или хореями, или дактилями, или же чередоваться друг с другом, или с тем последним пеаном, который одобряет Аристотель, или с равным ему кретиком. Такие чередования способствуют и тому, чтобы слушатели не пресыщались надоедливым однообразием, и тому, чтобы получающийся ритм не казался нарочитым. (194) И если славный Антипатр Сидонский[601], которого ты, Катул, отлично помнишь, умел сочинять стихи гексаметром и настолько изощрил свое дарование и память, что по первому желанию слагать стихи у него сами собою текли слова, то насколько же нам в наших речах легче этого достичь путем упражнения и привычки!
(195) И нечего удивляться, каким образом невежественная толпа слушателей умеет замечать такие вещи: ибо здесь, как и повсюду, действует несказанная сила природы. Ведь все, как один, по какому–то безотчетному чутью, без всякого искусства или науки отличают верное от неверного и в искусствах, и в науках. И раз люди разбираются так и в картинах, и в статуях, и в других художественных произведениях, для понимания которых у них меньше природных данных, то тем более они способны судить о словах, ритме и произношении потому, что для этого во всех заложено внутреннее ощущение, и по воле природы никто этого чутья полностью не лишен. (196) Поэтому впечатление на людей производит не только искусная расстановка слов, но и ритм, и произношение. Много ли таких, кто постиг законы ритмики и метрики? Однако при малейшем их нарушении[602], когда стих либо укорачивается от сокращения, либо удлиняется от растяжения слога, весь театр негодует. И разве не то же самое происходит и при пении, когда весь народ при разноголосице не только труппы и хора, но и отдельных актеров гонит их вон? 51. (197) Удивительно, какая между мастером и неучем огромная разница в исполнении дела, и какая малая — в суждении о деле. Ведь раз всякое искусство порождается природой, то, если бы оно не действовало на нашу природу и не доставляло бы наслаждения, оно ни на что не было бы годно. А от природы нашему сознанию ничто так не сродно, как ритмы и звуки голоса, которые нас и возбуждают, и воспламеняют, и успокаивают, и расслабляют, и часто вызывают в нас и радость и печаль; этой великой их силой, особенно явной в стихах и песнях, не пренебрегли, как я вижу, ученейший царь Нума и наши предки[603], на что указывают звуки струн и дудок, а также стихи салиев, но еще более это было в ходу на торжественных пирах в древней Греции. (Насколько лучше было бы нам с вами беседовать о таких вот вещах, чем о переносных выражениях и прочих ваших пустяках!) (198) Так вот, как толпа замечает ошибки в стихосложении, точно так же она чувствует промахи и в нашей речи. К поэту она беспощадна, к нам снисходительна, однако все, что у нас сказано нескладно и несовершенно, она хоть молчит, да видит. Поэтому даже старинные ораторы, которые (как, впрочем, кое–кто и до сих пор) еще не умели правильно закруглить период, — что и мы–то лишь недавно начали и осмелились делать, — и заключали его всего тремя, двумя, а иные и одним словом, даже, говорю я, эти древние ораторы при всей своей бессловесности помнили, чего требует человеческое ухо: чтобы фразы в их речи были равномерными и расчленялись одинаковыми передышками.
Фигуры речи (199–208)
Вот, пожалуй, и я рассказал по мере сил все, что считаю самым существенным для украшения речи. Сказал я и о значимости отдельных слов, сказал и об их сочетании, сказал и о ритме, и строе речи. Если же вы хотите узнать и об общем складе, тоне, окраске речи, то вот что я скажу[604]: речь бывает и изобильной, но вместе с тем изящной, и скудной, но не лишенной крепости и силы; и, наконец, такой, какая держится похвального среднего пути, соединяя качества того и другого рода. В каждом из этих трех видов речи может быть прекрасный склад, тон и окраска, если только создают ее не румяна, а настоящий полнокровный румянец. (200) А после этого оратор у нас должен так наловчиться владеть оружием слов и мыслей, как великолепный гладиатор, который старается не только наносить удары и избегать ударов, но еще старается делать это красиво. Слова оратора должны способствовать стройности и достоинству речи, а мысли оратора — ее внушительности[605].
Приемы построения и слов, и мыслей почти неисчислимы, что, как я уверен, вам небезызвестно. Разница между построением слов и построением мыслей состоит в том, что при перемене слов словесное построение нарушается, а построение мыслей сохраняется, какими бы словами ни пользоваться. (201) Хотя вы и без меня это соблюдаете, однако я, как видно, должен еще раз вам напомнить, что для оратора нет ничего более существенного, важного и дивного, чем при выборе отдельных слов держаться трех наших правил: словами иносказательными пользоваться вволю, новообразованными — иногда, а устарелыми — только изредка; в общем течении речи следить за гладкостью словосочетаний и за правильностью ритма; и, наконец, всю речь разнообразить и как бы усыпать блестками мыслей и слов.
53. (202) Ибо сильное впечатление производит задержание на чем–нибудь одном и яркое разъяснение с наглядным показом событий; все это очень важно и для изложения дела, и для украшения и распространения его, когда мы стремимся, чтобы наши ораторские преувеличения представлялись слушателям самой действительностью; часто встречается и противоположное этому беглое обозрение и выразительный намек, говорящий больше слов, и сжатая четкая краткость, и умаление в сочетании с осмеянием[606], которому научил нас Цезарь, (203) и отступление от темы, приятно развлекающее, но требующее потом ловкого и уместного возвращения к делу; предуведомление о том, о чем собираешься говорить, и подытоживание того, что уже сказано, и возвращение к сказанному, и повторение, и логическое заключение для возвеличивания или умаления истины; и вопрошание, как бы отвечающее на него подсказывание собственного мнения; затем то, что больше всего как бы вкладывается в сознание людей, — ирония, когда говорится одно, а разумеется другое, что особенно приятно в речи, будучи сказано не ораторским, а разговорным языком; далее сомнение, затем расчленение, затем поправка[607] того, что ты уже сказал или еще скажешь или даже вообще не собираешься говорить; (204) также предотвращение возражений против того, что ты скажешь и перенесение ответственности на другого; собеседование, когда ты словно обсуждаешь вопрос со своими слушателями; подражание[608] привычкам и поведению в лицах или без лиц — одно из существенных украшений речи и едва ли не самый ловкий прием, чтобы привлечь, а то и взволновать слушателей; (205) олицетворение — едва ли не самый сильный и блестящий прием усиления; описание, намеренное заблуждение, увеселение, предвосхищение; затем эти два сильнейших приема воздействия — уподобление и пример; разделение, перебивание, противопоставление, умолчание, одобрение; какое–нибудь смелое и даже дерзкое слово для усиления; негодование, порицание, обещание, просьба, мольба; попутное замечание, более скромное, чем упомянутое выше отступление; извинение, самооправдание, поддразнивание, пожелание и, наконец, проклятие[609]. 54. (206) Вот приблизительно какими блестками мысли придают речи яркость.
55. — Как видно, Красс, — сказал Котта, — ты твердо уверен, что мы все это отлично знаем, и оттого высыпал все эти фигуры перед нами без определений и без примеров.
Уместность (208–212)
— Конечно, я и мысли не допускаю, — сказал Красс, — будто все, что я говорил, будет для вас какой–нибудь новостью. (209) Но вы ведь сами хотели, чтобы я об этом рассказал; а солнце, которое так быстро катится к закату, заставило и меня в моем рассказе катиться к концу как можно скорее. Ведь разъяснять и показывать такого рода приемы — дело общедоступное; а вот применять их — дело крайне ответственное и во всей нашей словесной науке самое трудное. (210) Поэтому, теперь, когда мы если и не раскрыли, то по крайней мере показали всякие примеры всякого украшения речи, посмотрим, что среди них уместно, что наиболее достойным образом подобает нашей речи. Ибо совершенно очевидно, что одного и того же рода речь не годится для любого дела, любого слушателя, любого лица, любого времени. (211) Потому что особого звучания требуют дела уголовные и особого — дела гражданские и заурядные; и особого рода способ выражения нужен для речей совещательных, особый для хвалебных, особый для судебных, особый для собеседования, особый для утешения, особый для обличения, особый для рассуждения, особый для изложения событий. Существенно также и то, перед кем ты выступаешь: перед сенатом или перед народом, или перед судьями; много ли слушателей, или их мало, или их всего несколько человек, и каковы они. Ораторам надо принимать во внимание и свой собственный возраст, должность и положение; и, наконец, помнить, мирное ли время или военное, есть ли досуг или же надо торопиться. (212) Поэтому тут заведомо нельзя давать никаких предписаний, кроме разве того, что из трех форм речи — более полной, более скудной или же средней между ними — мы должны выбирать ту, какая подходит к нашему делу. Соответственно, одними и теми же украшениями в одних случаях придется пользоваться решительнее, в других — сдержаннее. А в конце концов, здесь, как и везде, здравый смысл подскажет нам, что и в каком случае уместно, а наука и дарование помогут этой уместности достичь.
Произнесение (213–227)
Но все эти качества существуют лишь постольку, поскольку их передает исполнение. Исполнение, — утверждаю я, — единственный владыка слова. Без него и наилучший оратор никуда не годится, а посредственный, в нем сведущий, часто может превзойти наилучших. Демосфен, говорят, на вопрос, что важнее всего в красноречии, ответил: «Во–первых, — исполнение, во–вторых, — исполнение, в-третьих, — исполнение». А еще лучше, как мне всегда кажется, сказал об этом Эсхин. Когда он, опозоренный на суде, покинул Афины и отправился на Родос, то, говорят, по просьбе родосцев прочел им свою превосходную речь против Ктесифонта[612], направленную против Демосфена; по прочтении ее его на другой день попросили прочесть также и ту речь, какую произнес Демосфен в защиту Ктесифонта. Когда он прочитал ее прекраснейшим и громким голосом, то в ответ на общее восхищение он сказал: «Насколько вы бы еще больше восторгались, если бы слышали его самого!» Этим он ясно показал, как много значит исполнение, полагая, что если исполнитель не тот, то и речь уже не та. (214) А за что, спрашивается, в годы моего детства так превозносили Гракха, которого ты, Катул, помнишь лучше меня![613] — «Куда мне несчастному обратиться? Куда кинуться? На Капитолий? Но он обагрен кровью брата. Домой? Чтобы видеть несчастную мать, рыдающую и покинутую?» Его взоры, голос, телодвижения были при этом исполнении таковы, что и враги не могли удержаться от слез.
Я так подробно остановился на этом потому, что в наши дни ораторы, исполнители самой правды, эти все приемы забросили, а подражатели правды, актеры, их присвоили. 57. (215) Конечно, в конце концов правда всегда берет верх над подражанием; но если бы она при исполнении была бы доказательна сама по себе, то не нужно было бы и ораторское искусство. Однако, поскольку душевное возбуждение, которое главным образом следует обнаружить или представить исполнением, часто бывает настолько беспорядочным, что затемняется и почти теряется, то оратору и следует устранить то, что его затемняет, и выявить то, что в нем ярко и наглядно. (216) Ведь всякое душевное движение имеет от природы свое собственное обличье, голос и осанку; а все тело человека и лицо и его голос, подобно струнам лиры[614], звучат соответственно тронувшему их душевному движению. Ибо человеческие голоса настроены, как струны, отзывающиеся на каждое прикосновение высоко или низко, быстро или медленно, громко или тихо, не говоря уже о промежуточных звуках каждого рода; а каждый род в свою очередь имеет многообразные оттенки звука — мягкий или грубый, сдавленный или полный, протяжный или прерывистый, приглушенный или резкий, затихающий или нарастающий. (217) И ни одним из этих оттенков нельзя управлять без знания и чувства меры. Это те краски, которыми разнообразят свои образы как живописцы, так и актеры. 58. Гнев выражается голосом резким, возбужденным, порывистым:
и то, что ты, Антоний, недавно приводил:
и почти весь «Атрей». А вот тоска и уныние — голосом жалостным, отчаянным, прерывистым, слезным:
и знаменитое:
и то, что следует дальше:
(218) А страх — голосом подавленным, растерянным и унылым:
(219) А решимость — голосом напряженным, твердым, грозным, выражающим стремительность и суровость:
А радость голосом открытым, мягким, нежным, веселым и непринужденным:
А подавленность — голосом с оттенком мрачной жестокости, сдавленным и приглушенным:
59. (220) И всем этим движениям души должно сопутствовать движение тела, но движение не сценическое, воспроизводящее каждое слово, а иное, поясняющее общее содержание мыслей не показом, но намеком. Поворот тела должен быть уверенный и мужественный, не как у актеров на сцене, а как у бойца при оружии; кисть руки — не слишком подвижная, сопровождающая, а не разыгрывающая слова пальцами; рука — выдвинутая вперед, вроде как копье красноречия; удар ступней — то в начале, то в конце страстных частей. (221) Но главное дело в лице. А в нем вся мощь — в глазах; это гораздо лучше понимали наши старики, не очень–то хвалившие даже Росция, когда он играл в маске[618]. Ведь движущая сила исполнения — душа, а образ души — лицо, а выразители ее — глаза. Ибо это единственная часть тела, которая в состоянии передать все, сколько ни на есть, оттенки и перемены душевных движений. И с закрытыми глазами никто этого сделать не может. Недаром о каком–то актере Тавриске, смотревшем при исполнении в одну точку, Феофраст говорил, что он играет задом к зрителям. (222) Поэтому очень важно уменье владеть глазами, тем более, что остальные черты лица не должны чрезмерно играть, чтобы не впасть в какую–нибудь глупость или уродливость. Глаза наши то пристальным взором, то смягченным, то резким, то веселым выражают движения души в соответствии с самим тоном нашей речи. Ведь исполнение — это как бы язык нашего тела, который должен согласоваться с нашей мыслью. (223) А глаза — так же, как коню или льву грива, хвост и уши — даны нам природою выражения душевных движений. Поэтому–то в нашем исполнении вторым по важности после голоса является выражение лица, а оно определяется глазами. Так все в исполнении основывается на некой силе, данной от природы, и от того так мощно волнующей даже невежд, даже толпу, даже иноземцев. В самом деле, слова действуют только на тех, кто знаком с языком; остроумные мысли часто ускользают от людей неостроумных; а исполнение, открыто выражающее душевное движение, волнует всех: ведь одни и те же душевные движения возбуждаются у всех, и по одним и тем же признакам угадываются человеком и в других и в себе самом.
60. (224) Но главную роль в удачном исполнении играет все–таки голос. Все мы должны прежде всего стремиться иметь голос получше, а затем — оберегать и тот, какой у нас есть. Каким образом это делается — совершенно не имеет касательства теперешних наших наставлений; но что о нем надо всемерно заботиться, это ясно. А зато уж прямо касается нашей беседы другое — то, что в большинстве случаев самое полезное, как я уже говорил[619], почему–то оказывается и самым уместным. Ибо для обладания голосом ничего нет полезней частой перемены тона и ничего нет губительнее постоянного неослабного напряжения. (225) И что же? Что приятнее слуху и лучше для привлекательности исполнения, чем чередование, разнообразие и перемена голоса? Поэтому тот же Гракх, — как ты, Катул, может быть слыхал от твоего клиента, ученого Лициния, бывшего у Гракха доверенным рабом, — имел обыкновение, выступая перед народом, скрытно ставить за собой опытного человека с дудочкой из слоновой кости, чтобы тот сейчас же подавал ему на ней нужный звук, указывая, когда надо усилить, а когда ослабить голос.
—Правда, правда, — сказал Катул, — я об этом слышал и не раз восхищался как усердием, так и учеными знаниями этого человека.
(226) — Я тоже, — сказал Красс, — и тем более жалею, что такие мужи у нас оказались столь пагубны государству; а ведь у нас и теперь ткут ту же ткань и разжигают в государстве тот же образ мыслей и передают его последующим поколениям. Как видно, граждане, которые для наших отцов были нетерпимы, для нас теперь желанны!
—Брось ты, пожалуйста, Красс, об этом говорить, — сказал Юлий, — и расскажи–ка еще о дудке Гракха, смысла которой я все никак не пойму как следует.
61. (227) — У всякого голоса, — сказал Красс, — есть свой средний звук, но у разных людей он разный. Если, начиная с него, постепенно повышать голос, то это будет и приятно, ибо начинать сразу с крика — грубовато, и вместе с тем полезно, ибо голос от этого крепнет. Но у такого повышения есть предел, не доходящий, однако, до пронзительного крика; его–то дудка и не позволит тебе перейти и удержит тебя от чрезмерного напряжения. И напротив, есть и самый низкий предел ослабления голоса, до которого звук спускается словно по ступеням. Это разнообразие, этот разбег голоса по всем звукам и его сбережет и исполнению придаст привлекательность. Но дудочника вы можете оставить и дома, а с собой на форум взять только выработанный этим упражнением слух.
Заключение (228–230)
Вот я и рассказал вам все, что мог: не так, как бы мне хотелось, но так, как принудил меня недостаток времени. Ведь это очень удобно — взвалить вину на время, раз уж ни на что больше свалить ее не можешь.
—Зачем же? — сказал Катул. — Насколько я могу судить, ты подобрал все так превосходно, что впору сказать, будто не ты научился этому у греков, но сам можешь их этому поучить. Что до меня, то я счастлив был принять участие в твоем собеседовании; жаль только, не было с нами моего зятя и твоего друга Гортензия, потому что он–то, я уверен, достигнет вершины всех тех совершенств, какие ты охватил в своей речи.
(229) — Достигнет, ты говоришь? — сказал на это Красс. — Да я убежден, что он их уже достиг, и был в этом убежден еще тогда, когда он в мое консульство выступал в сенате защитником Африки[620], а еще того больше — в недавнее время, когда он говорил в защиту царя Вифинии. Поэтому ты совершенно прав, Катул; я тоже думаю, что у этого молодого человека нет недостатка ни в даровании, ни в образовании. (230) Ну, что ж? Тем более надо усердно и неусыпно трудиться тебе, Котта, и тебе, Сульпиций: не рядовой какой–нибудь оратор прорастает, так сказать, на вашем поколении, но такой, который наделен и острейшим умом, и пылким рвением, и отменным образованием, и редкостной памятью. И хотя я желаю ему добра, но пусть он будет выше всех только в своем собственном поколении, а чтобы он, еще такой молодой, опередил вас, это вряд ли для вас почетно.
Ну а теперь, — заключил он, — давайте встанем, подкрепимся и беззаботно отдохнем, наконец, от этого напряженного нашего обсуждения.
Примечания
На покое сохранять достоинство (otium cum dignitate), покой с достоинством: формула, которой Цицерон обозначал занятия философией и другими «славными науками» (правом, риторикой, литературой). В представлении римлянина только государственная служба, политическая или военная, были «делом» (negotium), а все остальные занятия — «досугом» (otium).
Бедствия… превратности — заговор Катилины, первый триумвират, изгнание и возвращение Цицерона и пр.
Грянули грозы… и т. д. — аллитерации в подлиннике (maximae moles molestiarum et turbulentissimae tempestates).
Потрясение прежнего порядка вещей — война между Марием и Суллой.
Авторитет соответствует совету, желания — просьбе Квинта.
Не вполне сохранился в моей памяти— искусный намек на вымышленность описываемого диалога.
Сочинение, о котором говорит Цицерон, — «Риторика» (две книги «О нахождении»).
Стольких важных дел: известны (хотя бы по названиям) 56 речей Цицерона, произнесенных до написания «Об ораторе».
Знаний не мелких — с точки зрения римлянина, т. е. поэзии, музыки и пр.; ср. выражение «менее значительные науки», I, 212.
Хороших ораторов не было очень долго — до времени Гракхов, как будет показано в «Бруте».
Математиков — в понятие «математики» у римлян входили также астрономия и астрология.
Грамматиков— понятие «грамматики» было в древности приблизительно так же широко, как в наши дни понятие «филология»: оно включало чтение и комментирование классических писателей как с точки зрения языка, так и с точки зрения содержания.
Нет порока больше — ср. О, 30, и далее.
Открыто красноречие, собственно, было не в Афинах, а в Сицилии, где его теорию впервые изложили Тисий и Коракс, и откуда его перенес в Афины Горгий. Такая же гипербола — в Б, 39.
И в нашем отечестве— ср. О, 141.
По установлении всемирного нашего владычества — т. е. приблизительно после победы над Македонией в 168 г. до н. э., ср. Б, 45.
Никаких методов в упражнении — viam exertationis; другие рукописи дают чтение: vim exertationis — «никакого толка от упражнений».
Послушав греческих ораторов— имеется в виду прежде всего посольство трех философов в Рим: Карнеада, Диогена и Критолая (155 г.).
Разнообразие и множество всевозможных судебных дел — следствие учреждения постоянных судебных комиссий (в 149 г.), после чего выступления в громких судебных процессах стали обычным началом политической карьеры молодых аристократов.
Далеко превзошли всех прочих людей— с такого же патриотически самоуверенного заявления начинаются и «Тускуланские беседы», I.
Перечисление четырех из пяти частей красноречия: нахождения, изложения, произнесения, памяти.
Законы и гражданское право — под «законами» подразумеваются только постановления народного собрания, под «гражданским правом» — также и указы сената, эдикты преторов, советы юрисконсультов и пр.
Если за ней не стоит содержание — перевод по чтению cui nisi subest res.
Красиво — относительно формы, изобильно — относительно содержания.
Досугом — противопоставление римской деловитости и греческого «досуга» было ходовым: ср. III, 57; О, 30.
Мужей красноречивых и превознесенных всякими почестями, т. е. служивших государству — в противоположность кабинетной учености греческих теоретиков.
Луций Марций Филипп, консул 91 г., политик недальновидный, но честолюбивый и страстный, был сторонником популяров.
Марк Ливий Друз был ведущей фигурой той группировки сенаторов, которая стремилась к компромиссу и пыталась проектами реформ «сверху» привлечь на свою сторону народ. В 91 г. он выступил с предложением допустить всадников в сенат (а тем самым и в суды) [Суды и так принадлежали всадникам по закону Гая Гракха. Друз предложил вернуть их сенаторам, но в качестве компромиссной меры ввести 300 всадников в состав сената, тем самым удвоив его численность (Аппиан, «Гражданские войны», I, 22, 35). — Прим. О. Любимовой.] и дать право римского гражданства италикам. Компромисс не состоялся: сенат не решился пойти на такие уступки, Друз остался в одиночестве, законопроекты не прошли. Приверженцами Друза были и Красс и Антоний; Цицерон, всегдашний идеолог политики компромисса, сочувствует, конечно, именно этой группировке.
Римские игры в честь Юпитера, Юноны и Минервы справлялись ежегодно с 4 по 12 сентября; на это время политические и судебные дела приостанавливались.
Тускульское имение— живописные окрестности Тускула, городка в Лаций, были излюбленным местом отдыха римской знати; там была вилла и у Цицерона.
Бывший тесть— потому что жена Красса, дочь Сцеволы, к этому времени уже умерла.
Консуляр — сенатор, побывавший в должности консула. Сцевола, Антоний и Красс были консулами соответственно в 117, 99 и 95 гг.
Обедали римляне в предвечернее время, за 3–4 часа до заката; перед обедом обычно принимали ванну.
Ср. Платон, «Федр», 230bc: (слова Сократа:) «Клянусь Герой, прекрасный уголок! Этот платан такой развесистый и высокий, а разросшаяся тенистая верба великолепна: она в полном цвету, все кругом благоухает. И что за славный родник пробивается под платаном: вода в нем совсем холодная, можно попробовать ногой… Ветерок здесь прохладный и очень приятный: по–летнему звонко вторит он хору цикад. А самое удачное это то, что здесь на пологом склоне столько травы — можно прилечь, и голове будет очень удобно…»
При закаленных ногах— Сократ всегда ходил босиком.
Приковывать к себе и т. д. — перечисляются три цели оратора: вразумить, усладить, увлечь.
Удерживать людей в среде сограждан — защищая тех, кому грозило изгнание по суду.
Форум— обычная метонимия для обозначения общественной деятельности римлянина на трех ее важнейших поприщах: в суде, в народном собрании и в сенате.
Главное преимущество перед дикими зверями— общее место риторики, начиная, по крайней мере, от софистов; Цицерон уже развивал эту мысль в трактате «О нахождении», I, 4, 5.
Собрать рассеянных людей — ср. «О нахождении», I, 2, 2; в «Тускуланских беседах», V, 2, 5 та же роль отведена философии.
О Луции Бруте ср. Б, 53.
О Гракхе–отце ср. Б, 79, где отзыв о его красноречии более лестный.
Перевел отпущенников в городские трибы— население Рима делилось на 35 триб, 4 городские и 31 сельскую; в народном собрании голосование велось по трибам, и большинство голосов внутри трибы определяло общий голос трибы. Поэтому при распределении новых граждан по трибам аристократия старалась сосредоточить беднейшие и беспокойнейшие элементы лишь в немногих трибах, а большинство остальных триб сохранить за собою. С этой целью с 304 г. до н. э. вольноотпущенникам разрешалось приписываться только к 4 городским трибам — эти трибы были самые многолюдные, и поэтому влияние новых граждан здесь не так чувствовалось. А Гракх–отец во время своего цензорства в 169 г., когда ему пришлось зачислять в трибы новую массу вольноотпущенников, пошел еще дальше и приписал всех только к одной городской трибе — Эсквилинской; за это и хвалят его Сцевола и Цицерон.
Оружие деда— Сципиона Африканского старшего, победителя Ганнибала; его дочь Корнелия была женой Гракха–отца и матерью братьев Гракхов.
Разорили вконец— имеется в виду аграрная реформа Гракхов, ограничившая землевладение знати.
Гадания по полету птиц производились членами коллегии авгуров, к которой принадлежали Сцевола (его даже называли «Квинт Сцевола Авгур» в отличие от его двоюродного племянника «Квинта Сцеволы Понтифика») и Красс;
как я, так и ты, т. е., как неумелый оратор, так и знаменитый.
О Гальбе см. Б, 89–90;
о Порцине — Б, 95;
о Карбоне — Б, 103. Красс выступил обвинителем Карбона в 120 г., двадцати лет от роду.
Гражданское право — XII таблиц, составленных децемвирами с их толкованием и республиканские законы, как основа отношений между гражданами, в противоположность «народному праву» (ius gentium), основанному на общепринятых понятиях справедливости и применявшемуся в отношениях с неримскими гражданами.
Интердикт и наложение рук — судебные термины. «Интердикт» — распоряжение претора о том, чтобы спорная вещь вплоть до разбирательства находилась у пострадавшего и чтобы обе стороны внесли денежный залог, который после решения дела будет возвращен выигравшему и отобран у проигравшего. «Наложение рук» на спорный объект — церемония изъявления притязаний перед судом: истец и ответчик касались рукой или тростью спорного предмета (например, глыбы земли со спорного участка), а потом излагали свои права на него.
Спор о залоге, см. предыдущее примечание.
Философы отделены Цицероном от физиков: философия для него прежде всего — этика, родоначальник этой философии — Сократ.
Академики в послеплатоновское время усвоили принципы скептицизма в теории познания и специализировались на выискивании внутренних противоречий внутри всякого суждения.
Мои стоики — Сцевола сочувствовал Стое и был другом ее вождя Панэтия (I, 45). Стоя усиленно разрабатывала аристотелевскую логику, доводя ее до педантических тонкостей (ср. Б, 118–119).
При подаче мнений, т. е. в сенате.
Во время квесторства — в Азии, в 110 г. Это — время следующего поколения философов после послов 155 г.: Академию, Стою и Ликей возглавляли в это время ученик Карнеада Клитомах, ученик Панэтия Мнесарх и ученик Критолая Диодор.
Мукомольня — ворочать жернова на мельнице ссылали обыкновенно строптивых рабов: мотив, частый в римской комедии.
При постановке тяжбы — перед претором, при ведении — перед судьями.
Законы— письменные римские установления (начиная с XII таблиц), обычаи — неписаные римские установления, права — общечеловеческие понятия о справедливости.
Стройно, красиво и содержательно— три качества, соответствующие «расположению», «изложению» и «нахождению» в риторике.
О Демокрите ср. О, 67, где он поставлен как мастер слова наравне с Платоном. Таково было единодушное мнение всех античных критиков.
Гимнасии, собственно, места для спортивных тренировок; но в их широких дворах часто располагались философы с учениками для лекций и проповедей. Ср. II, 21.
Марк Марцелл — лицо неизвестное. Слова который теперь состоит курульным эдилом некоторые издатели считают глоссой.
К иным вопросам — т. е. от общефилософских проблем к специальным политическим, от отступлений («общих мест») к основным предметам речи. О предполагаемом красноречии Солона ср. Б, 27.
Филон построил в Афинах арсенал около 300 г. до н. э.; потом этот арсенал сгорел во время осады Афин Суллой.
Гермодор Саламинский построил в Риме в конце II в. до н. э. храм Марса при цирке Фламиния; о его постройке верфей ничего не известно.
Асклепиад из Прусы был одним из знаменитейших врачей своего времени; Митридат Понтийский тщетно пытался переманить его из Рима к своему двору.
Сократ — см. Ксенофонт, «Воспоминания о Сократе», IV, 6, 1: «Сократ держался такого мнения: если кто знает, что такое данный предмет, то, он может объяснить это и другим».
Толково и т. д. — перечисляются «нахождение», «расположение» и все остальные разделы красноречия.
У нашего свойственника — сын Мария был женат на дочери Сцеволы, другая дочь которого была женой Красса.
О Сексте Помпее, деде Помпея Великого, см. Б, 175. [Секст Помпей, о котором говорится в Б, 175, — дядя, а не дед Помпея Великого. — Прим. О. Любимовой.]
Три части философии — физика, диалектика и этика: деление, установившееся в пору раннего эллинизма (хотя Цицерон, «Академика», I, 5, 19, и приписывает его Платону).
В изящных и хороших стихах — Цицерон любил поэму Арата и сам перевел ее на латинский язык; этот перевод частично сохранился.
Ты сказал — § 41; я не стал бы говорить — § 34. — Воображаемый мною образец — фигура идеального оратора, которая станет центром трактата «Оратор».
Отчего сатирик Луцилий был не в ладах со Сцеволой, неизвестно.
То, чего я не хотел признать за оратором, — т. е. философские и политические знания.
Посетил Родос — в 121 г.; там преподавал Аполлоний Алабандский, известный ритор–преподаватель этого времени. Панэтий, живший в Риме, был уроженцем Родоса, и интерес родосцев к его деятельности вполне понятен.
Кто–нибудь… — …какой превосходный и великий вышел бы оратор — Цицерон, конечно, имеет в виду самого себя
Для умащенной гимнастики — ср. О, 42 и Б, 37.
В Афинах Антоний был после своего преторства 103 г. В Киликию он был послан для подавления тамошних пиратов. Из–за неблагоприятной… погоды — Антоний афиширует свое равнодушие к афинской культуре.
Кто обладает одной добродетелью, тот обладает всеми — парадоксальный вывод из основного положения стоиков — о том, что добродетель теоретическая и практическая едины.
Ритор Менедем более нигде не упоминается. Изображаемая сцена типична для борьбы между риторикой и философией за внимание римских политиков.
Слушателем Платона — см. Б, 121, О, 15 и примеч.
Лестью… подделываться — задача вступления к речи;
излагать— повествования;
доказывать и опровергать — разработки;
рассыпаться в просьбах и разливаться в жалобах— задача заключения к речи.
О Кораке и Тисии — см. Б, 45. Каких–то — сказано, чтобы подчеркнуть презрение Антония к истории греческой культуры.
Философское различение знания и мнения: три требования к науке — достоверность материала, единство предмета и общезначимость выводов.
Преудобного слушателя… — презадорного противника — так как Антоний с готовностью соглашался, что красноречие не нуждается в философии, а Красс, наоборот, доказывал их единство.
В той книжке — «De ratione dicendi». Ср. Б, 163 и О, 18 (и далее).
И Академия, где учил Платон, и Ликей, где учил Аристотель, были гимнасиями (зданиями для спортивных упражнений) в окрестностях Афин.
В актах о вступлении в чужое наследство — назначаемому наследнику давался срок для решения — принять или не принять наследство: «Титий пусть будет наследником, и пусть в ближайшие сто дней он решит, знает ли и умеет ли он? если решения он не примет, пусть лишается наследства» (Ульпиан, 22, 27).
Сказал Сульпиций — в рукописях здесь разночтение; может быть, вернее читать: «сказал Котта».
Марк Пупий Пизон, консул 61 г., участвует как приверженец перипатетической школы и в диалоге «О высшем благе и зле», кн. V. Он был старше Цицерона, в молодости был с ним дружен, но потом сблизился с Клодием и поссорился с Цицероном.
Стасей из Неаполя был его домашним учителем философии.
Средоточие владычества и славы — нередкая у Цицерона метафора.
В греческом языке возможны три термина для определения природы красноречия: epistēmē (чисто умозрительная наука), empeiria (чисто практический опыт) и technē (средняя категория — теоретическое обобщение практического опыта). Именно как technē определял риторику Аристотель. В латинском языке понятие «наука» (ars) не различало epistēmē и technē; отсюда необходимость обстоятельных разъяснений Красса.
Незадолго до этого — § 92.
Тот же рассказ о том, как Красс, домогаясь консульства, стыдился обхаживать избирателей на глазах у Сцеволы, — у Валерия Максима, IV, 5, 4.
О Гае Целии Кальде см. Б, 165; в 107 г. в должности трибуна он провел закон о тайном голосовании в судах о государственной измене, и этим снискал такую популярность, что в 94 г. был выбран консулом, хотя и был не из сенаторского рода («новый человек», как потом Цицерон).
О Кв. Варии см. Б, 182: он был автором закона о репрессиях против лиц, способствовавших союзническому восстанию. Оба закона были направлены против сенатской аристократии; таким образом, успеху Целия и Вария способствовало не только их ораторское мастерство, но и их политическая позиция. Целий принадлежал к поколению Антония и Красса, Варий — к поколению Котты и Сульпиция.
Варварство — главным образом, нечистота латинского языка; см. Б, 258.
Нерешительность и робость при начале речи обыгрывалась Цицероном во многих его выступлениях — см., например, «Дивинация», 41; «За Клуенция», 51; «За Дейотара», 1.
Квинт Максим — по–видимому, Квинт Фабий Максим Эбурн, консул 116 г. и претор 119 г., когда Красс выступал с обвинением Карбона. Как претор, председательствовавший в суде, он имел право закрыть заседание по своему усмотрению, хотя, конечно, практиковалось это редко.
В меньшей мере — имеется в виду и Котта, ср. Б, 202.
Красс противополагает идеальный план образования оратора, который он считает необходимым, и реальный план, которому он сам следовал в молодости. Далее идет краткий обзор традиционной системы риторики.
Перечисляются статусы установления, определения, законности.
Перечисляются статусы двусмысленности, противоречия и расхождения между буквой и смыслом. Пример статуса двусмысленности Цицерон приводит в юношеской «Риторике» («О нахождении», II, 116): «отец, умирая, оставил наследником сына, а жене отказал 100 фунтов столового серебра в таких выражениях: наследник мой пусть выдаст жене моей на 100 фунтов серебряных сосудов, каких захочет. После смерти завещателя мать требует от сына сосуды отличной и дорогой чеканки, а тот утверждает, что должен выдать те, какие сам захочет». Пример статуса противоречия — там же (II, 144): «По закону, кто убьет тиранна, тот получает награду, как Олимпийский победитель, имеет право требовать от властей, что угодно, и должен это получить. По другому закону, когда убит тиранн, власти обязаны казнить пятерых ближайших его родственников. Александра, тиранна города Фер в Фессалии, убила ночью в постели его жена Фива; в награду она требует себе своего сына, рожденного от тиранна, между тем как другие утверждают, что по закону мальчик должен быть казнен». Примером статуса расхождения между буквой и смыслом может служить дело Курия, о котором ниже, I, 180, 242; II, 24, 140.
Изречение: «слова из слов плодятся», пословица.
Перо — точнее, стиль, острая палочка, чтобы писать на восковых табличках. Долгие наставления Цицерона о необходимости письменных упражнений понятны: выступать с импровизированными речами, подчас выразительными и сильными, римские сенаторы умели давно, но писать речи, заботясь о связности и о стиле, они считали ниже своего достоинства.
По прекращении гребли — у Цицерона эта мысль выражена неправильно, словами: cum remiges inhibuerunt, что, собственно, значит: «когда гребцы гребут в обратную сторону». Цицерон заметил свою ошибку только десять лет спустя («К Аттику», XIII, 21, 3, июль 45 г.): «Inhibere — …чисто матросское слово. Я это знал, но я думал, что по такому приказу гребцы просто останавливают весла. Но это не так: я это узнал вчера, когда к моей усадьбе причаливал корабль. Оказалось, они не останавливаются, а гребут в обратную сторону…»
О внимании, которое Красс уделял упражнениям, упоминается и в «Бруте», 105. Квинтилиан, X, 5, 4–6 не соглашается с Цицероном и усиленно рекомендует пересказы «с латыни на латынь»: «не дошло еще красноречие до такой нищеты, чтобы о каждом предмете можно было сказать только одним способом». По его словам, пересказ стихов прозой был любимым упражнением Сульпиция.
Программа тренировки на переводах с греческого принадлежит, совершенно явно, не столько Крассу, сколько самому Цицерону: в молодости Цицерон переводил таким образом Платона и Ксенофонта, в зрелом возрасте — Демосфена и Эсхина.
Молчание — обычный композиционный прием, отмечающий в диалоге конец одного раздела и начало другого.
Наше гражданское право — занятие правом было в роде Муциев наследственным.
Сцевола — Публий Сцевола–Юрисконсульт, двоюродный брат участника диалога, консул 133 г.; находясь в числе советников претора, он не мог покинуть суд до конца прений. В суде разбиралось дело опекуна, злоупотребившего доверием подопечного. По закону XII таблиц, опекун должен был заплатить растраченную сумму в двойном размере. Однако если сумма иска оказывалась завышенной, истец автоматически проигрывал дело. Но ни Плавтий Гипсей, адвокат подопечного, ни Гней Октавий (бывший консул! — подчеркивает Цицерон), адвокат опекуна, не знали этого закона; поэтому Гипсей добивался у претора разрешения на иск о завышенной сумме, а Октавий, вместо того чтобы промолчать до суда и тем автоматически выиграть дело, спорил с Гипсеем и старался занизить сумму, т. е. каждый действовал вопреки собственным интересам. Дата процесса неясна: по одному предположению, это 127–126 гг. (Октавий, консул 128 г., уже «бывший консул», а Гипсей, консул 125 г., еще нет), по другому — 121 г. (когда Сцевола–Авгур был в Азии и должен был узнавать о процессе только по рассказу двоюродного брата).
Кв. Помпей Руф, действительно был в 91 г. городским претором (т. е. претором по разбору дел между гражданами; для разбора дел между гражданами и негражданами был другой претор). Процесс был между заимодавцем и должником–неплательщиком; долг должен был выплачиваться по частям, срок выплаты первых частей уже прошел, последних — еще нет; поэтому заимодавец должен был сделать в иске оговорку, что требует лишь ту сумму, «которой вышел срок»; если бы он этого не сделал, он проиграл бы, данный процесс из–за «превышения притязаний», а тем самым затруднил бы себе и повторение иска в дальнейшем. Поэтому в интересах должника было не напоминать противнику о необходимости этой оговорки; между тем, адвокат должника по невежеству решил, что эта оговорка выгодна именно должнику (меньше придется платить!), и настаивал на включении оговорки в обвинительный акт; т. е., как и в предыдущем казусе, думал не о том, как выиграть дело, а о том, как менее убыточно его проиграть.
О Публии Крассе Богатом см. Б, 98. Он был урожденным Сцеволой, братом Сцеволы–Юрисконсульта, и в семейство Крассов вошел по усыновлению. В каком родстве он находился с Крассом–оратором, неизвестно. Сын Сцеволы–Юрисконсульта, Квинт Сцевола–Понтифик, был коллегой оратора Красса почти во всех должностях; о нем см. Б, 306.
Нравственная и юридическая справедливость — aequitas и ius, дух и буква права, порой противоречащие друг другу.
Центумвиральные тяжбы— дела о собственности и наследовании, находившиеся в ведении суда центумвиров («ста мужей») — именно на них вырабатывались тонкости римского права. К ним относятся и «узаконения о давности» (о давности владения, которое с течением времени превращается в собственность), «об опеках» (над несовершеннолетними наследниками), «о родстве» (дающем право на наследование), «о намывных берегах и островах» (о приросте земельных владений в результате речных наносов), «об обязательствах и сделках» (относящихся к собственности), «о стенах, о пользовании светом, о капели» (случаи, когда человек, распоряжаясь только своей собственностью, наносит ущерб соседу: ломает или перестраивает пограничную стену, заслоняет ему вид своими постройками, размывает его землю капелью из своего водостока) и т. д.
Дело того воина — общеизвестный в Риме казус, еще через сто лет после Цицерона включенный Валерием Максимом в его сборник исторических анекдотов «Достопамятные дела и речи» (VII, 7, 1). Воин единогласно был признан наследником.
Дело между Марцеллами и патрицианскими Клавдиями — род Клавдиев был очень обширен и разветвлялся на несколько фамилий — патрицианских (Клавдии Пульхры, Клавдии Нероны и др.) и плебейских (Клавдии Марцеллы); каждая из этих фамилий чувствовала себя отдельным родом, а Марцеллы, плебеи, особенно. В фамилии Марцеллов был вольноотпущенник, получивший при отпущении, как было принято, родовое имя «Клавдий»; у вольноотпущенника был сын; сын умер, не оставив наследников; по закону его имущество переходило к членам его рода; спрашивалось, кого считать членами его рода — всех ли Клавдиев (как подсказывало его имя) или только Клавдиев Марцеллов? Так толкует ситуацию Уилкинс вслед за более старыми комментаторами; Пидерит и Зороф, чтобы объяснить притязания Клавдиев–патрициев, предполагает, что вольноотпущенник принадлежал к одной из патрицианских фамилий и лишь потом перешел в фамилию Марцеллов.
Изгнанническое право позволяло человеку, изгнанному из италийской общины, жить в Риме, если он найдет «условного покровителя» (quasi patronus) из римлян; отношения поселенца к покровителю были подобны отношениям клиента к патрону, но до какой степени — оставалось неясным; в данном случае спор шел о том, мог ли покровитель наследовать бездетному поселенцу, как наследовал патрон бездетному клиенту?
Процесс Ораты и Гратидиана подробнее описан в сочинении Цицерона «Об обязанностях», III, 16, 67. У Ораты был дом, но некоторыми частями этого дома он не мог свободно пользоваться, так как это наносило ущерб соседям (портило смежные стены, затеняло их участки, размывало их землю водостоками и пр.). Этот дом купил у него М. Марий Гратидиан (внучатный дядя Цицерона с материнской стороны), а потом, спустя немного времени, продал ему же обратно; при этом в договоре о продаже он не сделал оговорок о неполном пользовании частями дома, справедливо полагая, что Ората, прежний владелец, сам отлично знает об этом. Однако Ората решил на этой небрежности поживиться и подал на Гратидиана в суд, как если бы тот злонамеренно скрыл от него «условия, стесняющие пользование продаваемой собственностью». Орату защищал Красс, Гратидиана — Антоний; понятно, что Крассу приходилось напирать, главным образом, на букву договора, а Антонию — на смысл всей ситуации (контроверсия «закона» и «справедливости»).
180. О знаменитом деле Курия (93 г.) см. подробнее Б, 195. Здесь, напротив, Крассу пришлось защищать смысл справедливости, а его сопернику Сцеволе — букву закона. Некий человек, умирая, думал, что его жена беременна, и отказал в завещании свое имущество будущему сыну; а если сын умрет до совершеннолетия, то наследство должно перейти к Манию Курию. Однако беременность вдовы оказалась мнимой, наследство осталось без наследника, и тогда с притязанием на него выступил ближайший родственник умершего, Марк Копоний. Между Копонием и Курием состоялся процесс в суде центумвиров; Красс был защитником Курия, Сцевола — Копония.
Величайший оратор из всех правоведов— ср. такой же отзыв о самом Крассе в Б, 144.
Священный посол (pater patratus) — глава группы жрецов–фециалов, на обязанности которых были обряды объявления войны, переговоров и т. п.
Вступить по возвращении в прежние права — так называемое ius postliminii: римлянин, попадая в плен и становясь рабом, автоматически терял римское гражданство; но возвращаясь из плена, он так же автоматически получал его вновь. Вопрос стоял так: может ли пользоваться этим правом Манцин, которого сенат выдал врагу в плен и рабство, но враг его не принял?
Хозяин, желавший освободить раба, мог сделать это, заявив об этом цензору — должностному лицу, которое избиралось каждые пять лет для проверки состава гражданства. Цензор тут же вносил имя освобожденного в податные списки граждан; но эти списки получали окончательную силу лишь когда цензор заканчивал свою работу, приносил торжественную жертву в знак начала нового пятилетия и слагал с себя должность. Спрашивалось, с какого времени раб становился из раба вольноотпущенником — с момента составления списка или с момента освящения списка «заключительным священнодействием»?
Гн. Флавий — писец цензора Аппия Клавдия Слепого, опубликовавший в 304 г. расписание присутственных и неприсутственных дней и формулы вчинения исков; это облегчило народу обращение в суд.
Из другой области знания — из диалектики.
Философская систематизация римского права — задача, привлекавшая, конечно, не Красса, а самого Цицерона; за нее в свое время взялся друг Цицерона Сервий Сульпиций, о чем будет сказано в «Бруте».
Философия: как всегда у Цицерона, имеется в виду исключительно этика, в своем интересе к человеческому поведению смыкающаяся с законом.
Мудрейший муж — Одиссей: см. «Одиссея», I, 55–59, 135–136, 151–158. Любовь к родине, столь сильная у царя маленькой Итаки, должна стать еще понятнее у гражданина великого Рима. Отсюда и дальнейшее патриотическое восхваление римской культуры и принижение греческой.
Прагматики — наемные стряпчие, подготовляющие для ораторов весь фактический материал их дел; в эпоху императоров они появились и в Риме, к великому негодованию Квинтилиана (XII, 3, 4). Термин «прагматики» в этом значении, по–видимому, развился только в Риме и у греческих авторов не встречается.
Великий поэт— Энний, «Анналы», 335 (по Фалену);
хитроумнейший, catus, слово, ставшее прозвищем упомянутого Секста Элия Пета, консула 198 г.
Время подходит — в момент диалога Крассу было 49 лет. Цитата — из неизвестной трагедии Энния.
Преклонные годы — Сцеволе было больше 70 лет.
Ябедник, causidicus, платный стряпчий: плата за адвокатские услуги римскими законами запрещалась, но законы эти сплошь и рядом обходились.
Обладающим божественным даром— текст испорчен, перевод по смыслу.
Заключительная колкость по адресу школьной риторики.
Сократ говорил — ни у Ксенофонта, ни у Платона в сократических сочинениях таких слов нет, однако по смыслу они вполне соответствуют традиционному образу Сократа.
Выступать после тебя: в Б, 207 Цицерон свидетельствует, что во времена Антония и Красса еще не было обычая объединяться нескольким ораторам для одной речи; комментаторы усматривают здесь или натяжку в «Бруте» или анахронизм в данном месте «Об ораторе»; однако, быть может, Антоний просто хочет сказать: «я избегаю выступать с защитительной речью после того, как ты выступил с обвинительной».
Африканы и Максимы — т. е. такие мужи как Фабий Максим, спасший Рим от Ганнибала, и Сципион Африканский (Старший), нанесший карфагенянам окончательное поражение.
Здесь упоминаемый Публий Сципион Африкан — не Старший, а Младший, завоеватель Карфагена в III пунической войне; это видно из смежного упоминания о его друге Лелии.
Усадьба старого М. Эмилия Скавра, признанного вождя аристократической партии в сенате, действительно, находилась также в Тускуле; от него она перешла к его сыну и, по свидетельству Плиния Старшего («Естественная история», 36, 115), была сожжена рабами, изнуренными работой по обстановке и украшению виллы. О красноречии Скавра см. Б, 110.
Игра в «двенадцать линеек» — настольная игра: на доске было проведено 12 линий, и по ним играющие двигали камешки, стараясь ими пройти со своего конца доски на противоположный и обратно (Уилкинс). Такие игральные доски найдены при раскопках, но правила игры не совсем ясны.
То, что не расходится с людскими обычаями — выпад против парадоксальных суждений, которые так любили философы, особенно стоики.
Одни… — другие — стоики, осуждавшие всякую страсть, и перипатетики, осуждавшие страсть неумеренную.
Обзор разногласий философов по вопросу о высшем благе см: «Тускуланские беседы», V, 30, 84. С добродетелью благо отождествляли стоики, с наслаждением — эпикурейцы, сочетать то и другое пытались перипатетики (различавшие блага душевные, телесные и внешние), отрицали возможность всякого суждения о благе академики.
Цицерон приводит три примера противоречия между красноречием и философией: выступление Красса, где ему пришлось самому нарушить философские предписания, выступление Гальбы, спасшее его именно тем, что оно было нефилософски патетично, и выступление Рутилия Руфа, погубившее его именно тем, что оно было по–философски строго. — Цитируется отрывок из речи Красса за Сервилиев закон 106 г., по которому суды должны были перейти от всадников обратно к сенату. Закон, по–видимому, принят не был.
По словам философов: имеются в виду стоики с их культом самодовлеющей добродетели мудреца; их же учение пародируется и в следующем параграфе.
Речь идет о процессе Сервия Гальбы в 149 г., когда народный трибун Луций Скрибоний Либон призвал его к суду по обвинению в расправе с предавшимися ему лузитанцами; о патетических приемах, к которым Гальба прибег для своей защиты, см. Б, 89.
На поле битвы — подобные устные завещательные распоряжения, сделанные в присутствии нескольких друзей, имели силу закона, если произносились на поле битвы перед боем, когда не было времени для формальностей.
Квинт Муций — Сцевола–Понтифик, начальник Рутилия во время его легатства.
История о том, как Сократ отклонил защиту, написанную Лисием, легендарна. Сикионские башмаки — род мягких туфель, признак изнеженности.
По преступлениям, наказания за которые не были определены законом, голосование в афинском суде производилось дважды: в первый раз решалось — виновен подсудимый или нет, во второй раз — какого штрафа он заслуживает: обвинитель предлагал одну сумму, подсудимый — другую, более низкую, судьи делали выбор. Однако Сократ не пожелал воспользоваться этим правом.
«Пританей»— здание в Афинах, где заседали и обедали на государственный счет пританы — высшие должностные лица, а также почетные граждане.
Брачная купля — старинный обряд бракосочетания, при котором жених символически покупал невесту у отца; при этом он спрашивал: «Хочешь ли быть хозяйкой в моем доме?», а она отвечала: «Хочу».
Ссылки на § 180, 181, 183.
Публий Красс — тот Красс Дивес Муциан, консул 131 г., о котором упоминалось в § 170. Его эдильство приблизительно относится к 137 г.
«Подозвал по имени»— знак любезности в античном обиходе.
Комментаторы предлагают читать конец параграфа: «Да разве ты (не в обиду нашему превосходному другу будь сказано) не при помощи книг Сцеволы и указаний твоего тестя защищал дело Мания Курия?» — различая, таким образом, в этой фразе упоминания о двух Сцеволах: Сцеволе–Юрисконсульте с его «книгами» (libelli) о гражданском праве и присутствующего Сцеволу–Авгура («нашего превосходного друга» и тестя Красса), который давал «указания», но «книг» не писал. Однако такое толкование слова libelli необязательно, оно может означать и просто «записки» или «заметки», тогда синтаксис и смысл фразы становятся яснее.
Сам–то Муций — оппонент Красса, Сцевола–Понтифик, сын Сцеволы–Юрисконсульта, отсюда — шутка о праве — «вотчине».
Судебник Гостилия более нигде не упоминается, по–видимому, это сборник формул и приемов, относящихся к завещательному праву.
Вызвал бы… отца из мертвых — часто упоминаемый Цицероном прием высокого стиля, ср. Б, 322; О, 85.
Как нарек язык —так да будет по закону — древняя формула утверждения завещаний, восходящая к тем временам, когда завещания еще делались устно, а не письменно.
Манилиевы правила совершения купчей— сборник формул (вроде вышеупомянутого «судебника Гостилия»), изданный Манием Манилием, видным юристом, консулом 149 г.
Кто из нас имеет возможность… — рассуждение, характерное для городской знати эпохи гражданских войн, живущей всецело интересами политики и суда.
Пеаны и номионы — гимны богам, Аполлону Пеану и Аполлону Номию. Второе слово в рукописях испорчено и восстанавливается гадательно.
Только что сказал — в § 198.
Напев флейтиста — в античной драме наряду с диалогами и хорами были речитативные партии, исполнявшиеся в сопровождении флейты. Цицерон опять имеет в виду свой собственный опыт и намерение: ср. «О законах», I, 4, 11, где Аттик говорит Цицерону: «Ты ведь переменился сам и усвоил себе другой род красноречия — как Росций, твой близкий друг, в старости стал петь стихи потише и даже замедлял сопровождение флейт, так и ты изо дня в день умеряешь понемногу пыл твоих выступлений, некогда весьма резких». Росций умер через 30 лет после времени действия диалога «Об ораторе», так что его забота о приближающейся старости — в значительной степени анахронизм.
Первую букву — т. е. букву «р» в слове «риторика». Цицерон разумно опускает легендарные подробности, как Демосфен для своих упражнений удалялся из города, брил себе голову и пр. (Плутарх, «Демосфен», 7 и 11).
В одном периоде — как правило, в одном периоде имелось только одно повышение и одно понижение голоса; периоды с двумя повышениями и понижениями требовали особого искусства; в качестве примеров комментаторы указывают речь Демосфена «О ложном посольстве», 250 и 320–322.
Тех из философов — последователей Новой Академии.
С Лелием — рукописное чтение, сохраняемое Фридрихом; большинство издателей принимают исправление Орелли «с Л. Элием», т. е. Стилоном, так как Лелий, друг Сципиона, консул 140 г., ко времени диалога давно был мертв. Однако не обязательно думать, что в виду имелся именно этот Лелий.
Как дети — Цицерону в пору этих посещений дома Красса было лет 14, его брату Квинту — и того меньше.
Наша тетка— Гельвия, сестра матери Цицерона. К обычаю приобретать первый политический опыт смолоду в сенаторских домах ср. Тацит. «Разговор об ораторах», 34: «У предков наших юноша, предназначивший себя для форума и для красноречия, по завершении домашнего образования, исполнившись познаний в благородных науках, препровождался отцом или родственниками к самому знаменитому по тому времени оратору».
Сыновья Акулеона— один из них, Визеллий Варрон, с похвалой упоминается в Б, 264.
Уроками тех наставников— перипатетика Стасея (I, 104) и др.
О пребывании Антония в Афинах см. I, 82; пребывание на Родосе (другой центр риторического образования), по–видимому, относится ко времени той же поездки Антония в Киликию.
Ср. слова Тацита об Апре («Разговор об ораторах», 2): «проникнутый всяческой ученостью, он относился к наукам не с невежеством, но скорее с пренебрежением». Квинтилиан (II, 17, 6) называет Антония «скрывателем искусства».
Толково, складно и красиво — имеются в виду нахождение, расположение, изложение речи.
Поэтому я и взялся описать — это предисловие казалось бы уместнее в начале первой книги, но Цицерон помещает его здесь, перед обсуждением проблем красноречия по существу.
Один из них — Красс (ср. О, 132 и Б, 138–160), другой — Антоний (его книга о красноречии с противопоставлением «речистого» и «красноречивого» оратора — О, 132‑явно не идет в счет). В юности — преувеличение, среди известных Цицерону речей Красса была и консульская — против Цепиона и цензорская — против Агенобарба.
Пошлыми руководствами по риторике — вроде юношеской «Риторики» («О нахождении»).
Как писал… Исократ — имеется в виду «Панафинейская речь», 10, место, переведенное самим Цицероном в трактате «О государстве», III, 30, 42: «мне не хватало двух вещей, чтобы выступать перед народом и на площади, — уверенности в себе и хорошего голоса».
Во втором часу дня — считая, по античному обычаю, от рассвета, т. е. около 7 часов утра.
Еще в постели— ср. намек на изнеженность Красса в I, 29.
Братом Катулу Цезарь приходился по матери Попилии (II, 44), которая первым браком была за отцом Катула, а вторым за отцом Цезаря.
Особенной причиной— волнение, понятное при напряженном положении государственных дел.
Какие у вас новости — ср. такое же начало «Брута», 10.
Усадьба— в подлиннике Tusculanum, т. е. вилла близ Тускула.
Старик — преувеличение, как и в I, 199.
Неуместным (ineptus от inaptus) — рассуждение Красса об этом понятии вставлено сюда не случайно: философское понятие «уместности» играло важную роль в риторической теории Цицерона.
Из слов греческого языка ближе всего подходят к лат. ineptus слова atopos, akaphos, aschemōn, anarmostos, periergos, но ни одно не совпадает с ним полностью. Ср. подобное рассуждение (по поводу слов labor и dolor и их общего греческого соответствия ponos) в «Тускуланских беседах», II, 15, 35: «О эта Греция, которая всегда хвастается изобилием слов, а оказывается подчас такой скудной!» В действительности, как замечает Уилкинс, это свидетельствует не о бедности, а об аналитическом богатстве греческого языка, который имеет отдельные термины для каждого отдельного оттенка значения латинского ineptus.
Заступничество Катула за греков — черта его обычного эллинофильства.
Палестра, место для спортивных упражнений, была обычной принадлежностью римской виллы, построенной на греческий лад; это напоминает Катулу о греческих гимнасиях, где так любили выступать философы.
Собирая ракушки и камушки — от Цицерона этот анекдот перешел в «Достопамятные дела и речи» Валерия Максима, VIII, 8, 1; ср. Гораций, «Сатиры», II, 1, 71–74. — Кайета (н. Гаэта) в южном Лации и Лаврент недалеко от устья Тибра — модные места отдыха знатных римлян (Кайета — летом, Лаврент — зимой).
Ни одно завещание не будет правильным — насмешка над юридической придирчивостью Сцеволы, защищавшего в деле Курия букву, а не смысл завещания.
Не по мне — эта цитата из Луцилия приводится Цицероном также в начале сочинения «О государстве» (цитируется Плинием, «Естественная история», введение, 7), но с другими именами:
В действительности имя Персия было Гай; о нем см. Б, 99. О Дециме Лелии более ничего не известно.
Начало речи Антония — пародия на широковещательные зазывания греческих риторов.
Будь оно искусством или наукой — sive artificium sive studium dicendi, — т. е., результат изучения теории (ars) или результат практического опыта.
Своему собственному учению… — Харнеккер считает эти слова глоссой.
Антоний следует ходу мыслей Хармада, изложенному им в I, 92, и далее в I, 102–109.
Речи, противоречащие одна другой— случай, частый в практике античных ораторов. Красс и Антоний выступали друг против друга, например, на процессе Ораты (I, 178); речи в защиту лиц, которых ранее приходилось обвинять, не раз произносил и сам Цицерон — например, в защиту Габиния и Ватиния.
Видимо вижу — игра слов, обычная у Цицерона.
Перечисляются действия совещательного красноречия (в сенате и в народном собрании), судебного (в обвинении и защите) и парадного (в обличении и в похвале).
Перлы, insignia — здесь в значении, в котором Цицерон обычно употребляет слово lumina («блестки», фигуры речи).
Антоний следует аргументации Красса в I, 11, сл. и 46, сл. Ссылка его — на слова Красса в I, 65 и 69.
«Три гроша» — комедия Плавта: раб Стасим прерывает патетический монолог хозяина Лисителя словами: «Не могу я не воскликнуть: браво, бис, мой Лиситель!» (ст. 705).
Цецилий — цитата из неизвестной комедии.
Красс дал… разбор‑I, 138, сл.
Отмеченный Крассом‑I, 141.
Как слышно— Антоний не читал Аристотеля и говорит о нем только понаслышке; имеется в виду «Риторика», I, 3, 1.
Надгробные слова были в Риме давним обычаем, но произносились преимущественно над мужчинами; только в годы галльского нашествия такими речами были почтены женщины, отдавшие свои золотые украшения на выкуп галлам (Ливий, V, 50, 7). После речи Катула над Попилией надгробные речи о женщинах также вошли в обычай — известно, например, что молодой Гай Юлий Цезарь говорил такую речь над своей теткой, женой Мария.
Речь Красса против коллеги по цензорству, Гнея Домиция Агенобарба, упоминается также в Б, 164 и в II, 227–230. Разделение объектов хвалы на внешние и внутренние — традиционный тезис риторики; см. Аристотель, «Риторика», I, 5, «Риторика для Геренния», III, 6, 10. Совет поменьше говорить о подлинных добродетелях выхваляемого, чтобы не обиделись слушатели, — это, конечно, характерная для Антония ирония.
Выступление Антония против народного трибуна Секста Тития, вслед за Сатурнином пытавшегося выступать с аграрным законом, — 99 г.; см. Б, 225. В следующем году Антоний обвинил Тития в том, что он хранит у себя в доме бюст Сатурнина, привлек его к суду и добился его осуждения.
В похвале красноречию, § 35.
Как и в § 35–36, Антоний после эпидиктического рода красноречия обращается к сходному с ним жанру риторической историографии.
До понтификата П. Муция — при Публии Муции Сцеволе (консул 133 г.) все записи понтификов с «белых досок», хранившихся в архиве, были переписаны в 80 книг и опубликованы. См. об этой древнейшей форме римской историографии «Историю римской литературы», т. I. М., Изд–во АН СССР, 1959, стр.118–120. Ср. «О законах», I, 2, 6 (реплика Аттика): «В нашей словесности нет еще исторических сочинений… ты же заведомо можешь преуспеть в этом тем более, что и ты ведь полагаешь, что история — это труд, в высшей степени приличествующий оратору. Поэтому приступи, пожалуйста, к делу и найди время для рассказа о событиях, нам неизвестных или нами позабытых, — ибо после летописи понтификов, суше которой ничего нет на свете, если обратиться к Фабию или к Катону, который вечно у тебя на устах, или к Пизону, или к Фаннию, или к Веннонию, то хотя среди них один и посильнее, чем другой, но все–таки что может быть скучнее, чем все они вместе взятые?»
Ферекид, Гелланик, Акусилай — перечисляются древнейшие греческие историки («логографы») догеродотовского периода.
ОЦелии Антипатре ср. Б, 102.
Разнообразием мыслей — varietate locorum (рукописное чтение); другие издатели читают: varietate colorum — разнообразием красок, ср. О, 65.
Фукидид был приговорен к изгнанию за неудачное командование афинским флотом в Пелопоннесской войне; Цицерон вспоминает по этому поводу об изгнании таких великих афинян, как Мильтиад, Фемистокл, Аристид, Кимон и др., а может быть, и о своем собственном.
Филиста Цицерон называет «маленьким Фукидидом» и в письме к брату Квинту, II, 13, 4.
Кузница риторов— так названа школа Исократа и в Б, 32.
Я загораю — colorer: в подлиннике игра двумя значениями этого глагола — «загорать» (о человеке) и «получать расцветку» (о речи).
Мизен — модное место отдыха на берегу Неаполитанского залива; вилла оратора Антония, находившаяся там, впоследствии принадлежала его внуку, триумвиру.
Ваших философов — Антоний обращается к эллинофилам Катулу и Цезарю (III, 182, 187) и имеет в виду прежде всего стоиков.
Последовательность требований Антония к истории: объективность, забота о хронологии и топографии, забота о причинно–следственной связи, забота о стиле.
Вопросы «о величине солнца и о виде земли» ставил перед своими учениками еще Гермагор (Цицерон, «О нахождении», I, 8).
Поликлиту (греч. Polycleitos; в латинском и русском написании чаще встречается форма «Поликлет») — этот скульптор назван как величайший мастер изображения человеческого тела; его статуя Геракла с гидрой более нигде не упоминается и, вероятно, выдумана Цицероном лишь для примера.
Какой–нибудь механизм — образ, который должен напомнить прежде всего о боевых метательных машинах, действующих натяжением и ослаблением тетивы.
Изваяние Минервы — речь идет о знаменитой статуе Афины Девы в Парфеноне; на щите ее с внешней стороны была изображена битва героев с амазонками, с внутренней стороны — битва богов с гигантами, и даже сандалии богини были украшены изображением борьбы лапифов с кентаврами (Плиний, «Естественная история», 36, 18).
Стобей, 54, называет собеседником Ганнибала какого–то философа–стоика, рассуждавшего, по стоическому обычаю, что только мудрец и есть истинный полководец. По–видимому, версия Цицерона — вторичная, так как перипатетик меньше подходит в герои подобного анекдота, чем стоик. Имя Формиона тоже более нигде не засвидетельствовано. Действие анекдота относится к 195 г.; Антиох III — сирийский царь, в то время готовившийся к войне с римлянами.
Такого Ганнибала, как ты — может быть, шутливый намек на военные предприятия Антония во время киликийского наместничества.
О числе частей, на которые делилась речь, см. вступительную статью; четыре части (вступление, повествование, доказательство, заключение) выделяет сам Цицерон в позднейшем сочинении «Ораторские разделения», шесть частей он выделял в юношеской «Риторике» («О нахождении»).
Как бы заключение — оговорка «как бы» введена потому, что термин peroratio имел и другое значение, — когда выступление в суде делилось между несколькими ораторами (см. О, 130), — так называлась речь последнего из них.
Вчера говорил Красс‑I, 190.
Марсово поле — в республиканском Риме было местом спортивных и военных упражнений.
Заключительные слова параграфа: …и находчивость (без труда соединимые с наукой) — мы вслед за Фридрихом и большинством издателей считаем интерполяцией, хотя сходное выражение и в сходном контексте имеется уже у Валерия Максима, II, 3, 2, где речь идет о консуле Публии Рутилии, который впервые ввел в Риме военные упражнения: «соединив доблесть с наукой и, наоборот, науку с доблестью, так что первая от второй набиралась смелости, вторая от первой — осторожности».
Достойный человек (напоминание о катоновском определении оратора: «достойный муж, искусный в речах») — понятие, для Цицерона неизменно имеющее смысл «благонамеренный, консерватор».
То есть, совершенство — слова добавлены переводчиком для ясности.
Обвинителем Гая Норбана: Гай Норбан — приверженец популяров и Мария, в 95 г. в должности народного трибуна он выступил с обвинением Сервилия Цепиона, полководца–оптимата, соперника Мария; в отместку оптиматы в следующем году обвинили самого Норбана в государственной измене; их обвинителем был Сульпиций. Антоний сочувствовал оптиматам, но был связан личными узами с Норбаном, который когда–то служил под его началом; поэтому он выступил защитником Норбана и блестящей речью добился его оправдания.
Да еще гордиться этим — перевод по конъектуре Лахманна, принятой Пидеритом и Зорофом; Фридрих читает: «перенять недостаток и сделать его своим». Та же мысль — Б, 225; О, 171.
Фуфий— Антоний тем более неприязнен к нему, что Фуфий был его противником в процессе Аквилия в 98 г.
Фимбрия— консул 104 г., о нем см. Б, 129.
Цицерон выделяет в греческом красноречии два периода — «перикловский» и «исократовский» — и в каждом периоде два направления: более сдержанное и более пышное. О сочинениях, ходивших под именем Перикла, упоминается и в Б, 27; но уже Квинтилиан (III, 1, 14) знал об их неподлинности. То же, по–видимому, относится и к Алкивиаду.
Сплошь одни герои — намек на «Одиссею», IV, 272: «В том деревянном коне сидели мы, лучшие в войске…»
«Парад» и «битва» — торжественное (включая историографию) и судебно–политическое красноречие; тот же образ — О, 42 (см. примечание к этому месту).
«Стремление к естественности»— в практическом судебном жанре противоположно парадной изысканности и торжественности парадного красноречия.
Загущенность — сельскохозяйственный термин; о такой загущенности, вредной для посевов, говорит и Плиний в «Естественной истории», 18, 154. Ср. сельскохозяйственную аналогию в О, 48.
Ср. «За Клуенция», 50, 140: «рассказывают, что Марк Антоний, человек замечательного таланта, говаривал, будто он никогда не записывает речей для того, чтобы в случае надобности всегда иметь возможность отказаться от своих слов».
Вести счетные книги было долгом хозяйственного римлянина старого закала. Ср. «Против Верреса», I, 23, 60: «Бывают люди, которые вовсе не ведут счетных книг; это говорят про Марка Антония, но это неправда — он вел их очень тщательно; все же я могу допустить, что такие люди есть, хотя я их и не одобряю…»
Один… другой — сперва речь о Цезаре, потом о Котте.
Курион — «Старший», трибун 90 г. и консул 76 г., о нем — Б, 210, сл. Его отец — претор 121 г., о нем — Б, 122.
Оделе братьев Коссов ничего не известно.
Закон воспрещает — типичная формула школьной контроверсии; цитируется и Квинтилианом (IV, 4, 4 и VII, 6, 6).
Вот на такой–то образец— по–видимому, позднейшая глосса.
Упреки в лени — для Цицерона–моралиста позорнее уклонение от дела, чем неумение с ним справиться; обыватель же, наоборот, предпочитает прослыть лентяем, чем дураком.
Либо по личному — эти слова, стоящие в некоторых рукописях, издатели (кроме Пидерита) считают интерполяцией: в торжественном красноречии по самому его существу спорных вопросов быть не может.
Дела о лихоимстве, de pecuniis repetundis — излюбленная форма преследования всадниками сенаторов, наживающихся на грабеже провинций.
Дела о подкупе, de ambitu — имеется в виду подкуп избирателей кандидатами на государственные должности.
Первый род, т. е. первый статус, «установления»; далее рассматриваются статус определения и статус законности.
Дело Л. Опимия, убийцы Гая Гракха, слушалось в 120 г., через год после события; обвинителем был трибун П. Деций, защитником — Г. Карбон. Карбон сам был недавним гракханцем, сам за десять лет до того требовал к ответу оптиматов за убийство Тиберия Гракха, и Публий Сципион Африкан (Младший) отвечал ему: «Тиберий был убит справедливо»; теперь новые люди требовали оптиматов к ответу за убийство Гая Гракха, и ренегат Карбон сам отвечал им: «Гай был убит справедливо».
О деле Норбана см. прим. к § 89. Закон Аппулея был направлен против ограничений власти трибуна.
Придравшись к одному слову… — вариант перевода: «из–за одного какого–нибудь слова, неудачного, лишнего или пропущенного…»
Повторенная два раза — т. е., чтобы разрешить противоречие между буквальным текстом двух законов, нужно сперва для каждого закона отдельно показать, что в нем смысл не соответствует букве, а потом — что в противоречии находится только буква двух законов, а не смысл их.
Диалектики — стоики, занимающиеся логикой.
В той части речи — в probatio.
Показания, quaestiones — собственно, «показания под пыткой».
Ручейки — конкретные категории дел, источник — общефилософская постановка вопроса.
Кажется предметом науки, totum arte tinctum videtur, точнее: «всё имеет научную окраску» — из–за множества мелочных наставлений о «нахождении» в традиционной риторике. Мысль повторяется в Б, 110 и О, 44.
Слова «греческого или латинского» Пидерит и Уилкинс (вслед за Баком) считают интерполяцией.
Создам, вскормлю и закалю — по мнению комментаторов, эти глаголы последовательно указывают на приобретение природных дарований, научных познаний и практического опыта.
Ответчика, бывшего консула — речь идет о процессе Мания Аквилия в 98 г., о чем подробнее см. II, 194–196.
Защищая человека мятежного и неистового— Гая Норбана в 94 г., о чем см. II, 89.
Потерял войско Цепион в поражении от кимвров при Аравзионе в 105 г.
Гней Манлий Максим (в других рукописях — Маллий) коллега Цепиона по консульству 105 г., Квинт Марций Рег — консул 118 г. Они были также участниками кимврской войны, по–видимому, Норбан изображал их несчастными жертвами полководческой неспособности Цепиона.
Все то, чем ты сам пользуешься — Красс имеет в виду прежде всего приемы, которыми Антоний с таким успехом умел привлечь и взволновать публику; поэтому он предлагает вовсе опустить первую задачу оратора, «убеждение», с ее школярским перечнем «источников» и сразу переходить ко второй и третьей задаче. Тем не менее Антоний рассуждает об «убеждении» довольно долго, однако не по–школярски, а по–философски.
Если можно так выразиться — Антоний упорно не хочет признавать риторику настоящей наукой.
Поле… передвоенное и перетроенное — сельскохозяйственные термины: поле для осеннего сева пропахивали весной и перепахивали летом и осенью. Говорится ли у Цицерона о двух или трех вспашках, не совсем ясно. Уилкинс предпочитает понимание «вспаханное не один раз, а раз и другой» (novato et iterato).
Опимий убил Гракха — собственно, Гай Гракх не был убит Опимием, а покончил самоубийством с помощью своего раба. Однако именно консул Опимий положил начало кровавой расправе с гракханцами, опираясь на постановление сената о военном положении («да позаботятся консулы, чтобы республика не потерпела ущерба»). Преследование Опимия Децием, несомненно, напоминало Цицерону, как его самого преследовали популяры за крайние меры против участников заговора Катилины.
Деций (в некоторых рукописях — «Публий Деций») — неясно, то ли это условное имя, то ли это какой–то неизвестный нам подсудимый, то ли это Деций, обвинитель Опимия, упоминавшийся выше; в последнем случае приходится предположить, что этот Деций был подкуплен оптиматами и за это сам привлечен к суду. Этот же пример приводит Цицерон и в «Ораторских разделениях», 30, 104.
При обвинении растратчика— следует говорить об общих приметах расточительства и расточителя и т. д.
Дело Манцина — см. I, 181.
Опять противопоставление «досуга» греческих риторов и «судебной опытности» римских политиков.
Дело Курия — см. I, 180 и примечание.
Катон — Катон Старший, юридические знания которого отмечались еще в I, 171; Брут — Марк Юний Брут, правовед, работавший ок. 150 г. и наравне со Сцеволой и Манилием считавшийся основателем римской науки о праве.
Мукомольня названа как место самой тяжелой рабской работы, ср. I, 46.
Заключительное «надобно усердие» — дополнение Эрнести, принятое почти всеми издателями; в рукописях — лакуна или произвольные дополнения переписчиков.
Аристотель — имеется в виду его «Топика» в восьми книгах; Цицерон знал это сочинение и впоследствии сокращенно изложил его в своей собственной «Топике».
И видеть предметы — перечисляются три части философии: физика, этика и диалектика.
Точно к какой–то скале сирен — вернее, «точно к каким–то скалам, куда влечет тебя наслаждение» (ad aliquem libidinis scopulum); намек на Сирен, сладострастным пением заманивавших Одиссея.
Великая Греция— так была названа Южная Италия, по берегам которой в VII–VI вв. выросло множество греческих колоний.
Расцвет пифагорейства в южной Италии относится к VI–V вв., правление легендарного Нумы Помпилия в Риме относится к концу VIII в. до н. э. На этом хронологическом недоразумении Цицерон останавливается также в «О государстве», II, 15, 28 и в «Тускуланских беседах», IV, 1, 2.
По важнейшим для них делам — афиняне спорили с беотийцами за крепость Ороп, третейский суд решил дело в пользу беотийцев и наложил на Афины 500 талантов штрафа; посольство Карнеада просило о снижении этой непомерной суммы.
Зет— действующее лицо трагедии Пакувия «Антиопа» (переработка одноименной трагедии Еврипида): грубый силач Зет был братом искусника–музыканта Амфиона и спорил с ним о пользе музыки. Эта тема и эти образы были в ходу и в риторских школах, как видно из «Риторики для Геренния», II, 27, 43.
Цитата из трагедии Энния «Неоптолем». То же сопоставление пакувиевского Зета и энниевского Неоптолема повторяется в трактате «О государстве», I, 18, 30.
Вернемся к тому — т. е. к необходимости философской обобщенности доводов в судебной речи.
Что они уже начали ткать… оказывается распущенным — намек на известную хитрость Пенелопы, жены Одиссея, которая, оттягивая время, днем ткала, а ночью распускала сотканное.
Ту книгу… Те книги — имеются в виду, с одной стороны, «Свод учений» (Synagogē technōn), содержавший изложение риторических теорий, предшествовавших Аристотелю, с другой стороны, три книги «Риторики» с учением о логической, эмоциональной и стилистической стороне речи и восемь книг «Топики» с теорией доказательств. «Свод учений» не сохранился, но он пользовался большой славой, и Цицерон свидетельствует («О нахождении», II, 2, 6), что почти все черпали сведения об учениях первых риторов не непосредственно из первоисточников, а из книги Аристотеля.
К тому наставнику — имеется в виду, конечно, Аристотель.
Если величие — пример, по–видимому, из речи Антония в защиту Норбана; ср. ссылки на этот процесс в сочинении «Ораторские разделения», 30, 104.
Для блага республики — пример, по–видимому, из речи Карбона в защиту Опимия.
Этимология, выводящая слово consul (консул) непосредственно от слова consilium (совет), была в древности обычной, но в современной науке отвергается: оба слова произошли от какого–то более древнего слова.
Подходящие случаи — собственно, случаи, позволяющие играть формами родственных слов, как в приведенном примере — «благочестие — благочестивый» (pietas — pie). Имеется в виду Квинт Метелл, прозванный Пием (Благочестивым), консул 80 г., его отец, Квинт Метелл Нумидийский, консул 109 г., победитель Югурты, ушел в изгнание в 100 г. за несогласие с демократическими законами Сатурнина, это и было причиной скорби сына: «его прославили слезы, как других — победы» (Валерий Максим, V, 2, 7); отсюда и прозвище сына (понятие «благочестие» в римском словоупотреблении обнимало и сыновнюю любовь).
Подчинялся воле народа», т. е. обвинителем Цепиона был весь народ, и Норбан только высказывал его волю.
Тот свой закон — закон 131 г., дозволявший переизбирать народных трибунов несколько лет подряд. Красс, нападая на Карбона–оптимата, настойчиво напоминает ему и судьям о его мятежном прошлом.
Едва знакомый с ней — цитата из Теренция, «Девушка с Андроса», 110–111.
Квинт Лутаций — Катул, участник разговора.
Прочти документы— чтение Фридриха; в лучших рукописях стоит не recita, а recito: «вот, я читаю документы».
Раньше— см. § 116.
Если удастся — перечисляются этос и пафос, служащие соответственно для того, чтобы «усладить» и «увлечь» публику.
Катул предлагал разговор о последовательности доводов отнести к разделу о нахождении, Антоний — к разделу о расположении. Из трех вещей — убеждения, угождения и волнения.
Образ мыслей, точнее mores et instituta — «характер и принципы».
Ответчиками я называю — в подлиннике этимология иная: «reus» (ответчик) производится от «res» (дело). В действительности это не так: слово reus — производное от глагола reor (думать).
Подобно старательному врачу — параллель, идущая от Платона («Федр», 270b): «В искусстве врачевания те же самые приемы, что и в искусстве красноречия… И тут и там нужно разбираться в природе, в одном случае — тела, в другом — души, если ты намерен пользоваться не навыком и опытом, а искусством, применяя в первом случае лекарства и питание для восстановления здоровья и сил, а во втором — беседы и надлежащие занятия, чтобы привить уменье убеждать или другое какое–то прекрасное качество».
Цитата — из трагедии Пакувия «Гермиона». Эту же фразу цитирует и Квинтилиан, I, 12, 18.
В указательном пальце — ср. Квинтилиан, XI, 3, 94: «Если три малых пальца согнуты и придавлены большим пальцем, то указательный палец бывает вытянут — он служит для порицания и для указывания, откуда и его имя. По словам Цицерона, им превосходно умел пользоваться Красс». Это учение о том, что нельзя внушить чувство другому, если сам его не испытываешь (ср. Гораций. «Наука поэзии», 101–103), близко перефразировано Квинтилианом, VI, 2, 26 и далее.
Эти трагические стихи — перевод по смыслу, в подлиннике безнадежно испорченное слово. Цитата из трагедии Пакувия «Тевкр» (перевод из Софокла). У саламинского царя Теламона было два сына, законный — Аянт и побочный — Тевкр; оба отправились воевать под Трою, где Аянт был самым могучим после Ахилла героем; потом Аянт погиб, оставив сына–сироту; война кончилась, Тевкр вернулся на Саламин, но Теламон проклял его за то, что он не уберег брата, и Тевкр должен был удалиться в изгнание. Реплика принадлежит гневному Теламону.
Не мог, однако, играть ее в рукописях следуют слова …должным образом, которые мы вслед за Пидеритом считаем вставкой.
Платон говорит о поэтическом безумии, например, в «Федре», 245a: «Кто же без неистовства, посланного Музами, подходит к порогу творчества в уверенности, что он благодаря одному лишь искусству станет изрядным поэтом, тот еще далек от совершенства: творения здравомыслящих затмятся творениями неистовых». Ср. «Менон», 99c; «Ион», 533e. О сходном мнении Демокрита Цицерон упоминает и в «О предвидении», I, 37, 80; ср. Гораций. «Наука поэзии», 295–296.
Не под чужой личиной, а от своего лица— игра слов в подлиннике: non actor alienae personae, sed auctor meae.
Овация — «малый триумф», торжественное шествие победоносного полководца верхом, во главе своего войска, через Рим на Капитолий, где он приносил в жертву богам овцу (между тем как при большом триумфе полководец ехал на колеснице и приносил в жертву быка). Маний Аквилий был удостоен овации, а не триумфа, оттого что его победа была одержана не над внешним врагом, а над восставшими рабами.
Гай Марий, товарищ Аквилия по консульству 101 г., присутствовал на процессе Аквилия в качестве «призванного» (advocatus) лица, которое, не участвуя практически в процессе, одним своим присутствием и поведением привлекает сочувствие к той или другой стороне.
Моего сотоварища (в рукописях вставка: «и квестора») — речь идет опять о деле Норбана, «безжалостного трибуна».
Насилие, побивание камнями— выступления популяров во главе с Норбаном против Цепиона.
Марк Эмилий— Скавр, вождь оптиматов;
Луций Котта и Тит Дидий — трибуны–оптиматы, пытавшиеся воспрепятствовать Норбану.
«Со святого места»— т. е. с ораторской трибуны: народные трибуны пользовались священным правом неприкосновенности.
Недавно напомнил — § 124.
Из–за его судебных предложений— Цепион, будучи консулом 106 г., внес законопроект о том, чтобы судейские коллегии составлялись не из всадников, а только из сенаторов, как это было до Гракхов; законопроект не был принят.
Закон Аппулея — см. II, 207 и прим.
Аристотель, «Риторика», II, 10, говорит о зависти к равным; зависть к низшим — добавление самого Цицерона.
Гармонической — в подлиннике temperatior, «смешенной в равной мере»: образ, восходящий к античному обычаю смешивать вино с водой.
Сила и напряженность… к жизни и нравам — описательные переводы греческих терминов ēthos и pathos.
Остроумнее, чем о самом остроумии — Цезарь начинает с шутки свою речь о шутке.
О смешном— ни один из этих трактатов не сохранился, неизвестны даже имена их авторов. Сборники шуток издавались в древности и без теоретического комментария; так были изданы и шутки самого Цицерона. Остроумие афинян славилось на всю Грецию, об остроумии сицилийцев упоминает Квинтилиан (VI, 3, 41), о византийцах и родосцах в этой связи более нигде не говорится.
Терминология юмора у Цицерона очень сбивчива. Здесь он представляет «насмешливость» (cavillatio) и «острословие» (dicacitas) как разновидности «остроумия» (facetiae); в О, 40, наоборот, «остроумие» и «острословие» оказываются разновидностями «шутливости» (sales).
Моему брату — Катулу. Слово «Катул» буквально означает «щенок»; отсюда насмешка Филиппа (консула 91 г.) и остроумный ответ Катула.
В оригинале apud centum viros — «перед центумвирами». — Прим. ред. сайта.
Против Сцеволы— речь идет все о том же деле Курия.
В защите Гнея Планка— об этом процессе больше ничего не известно. Обвинитель Планка Брут, сын видного юриста, известный кляузник и мот, упоминается в Б, 130.
«Словечко» или «словцо», в подлиннике — dicta. Сходное определение этого выражения (почти в тех же словах) Цицерон дает в письме к Корнелию Непоту, приводимом у Макробия, II, 1. Однако у Энния в данном месте под bona dicta имелись в виду слова поучительные и полезные.
Тут и потеть не с чего — Брут хотел этим только сказать, что вина Планка слишком самоочевидна, чтобы ее доказывать; Красс сделал из этого намек на проданные Брутом отцовские бани (отделение для потения было непременной принадлежностью римских бань).
Речь Красса о необходимости выведения колонии в Нарбонн была произнесена в 118 г. и содержала много нападок на сенат, противившийся этому запрету; вторая упоминаемая речь была произнесена в 106 г., когда политическая позиция Красса стала уже гораздо консервативнее, в ней Красс поддерживал законопроект консула Сервилия Цепиона о возвращении судейских коллегий в исключительное ведение сената; соответственно, основной ее темой были похвалы сенату и сенатскому правлению. Это же столкновение между Крассом и Брутом Цицерон описывал в речи «За Клуэнция», 140–141.
Сочинение по гражданскому праву Брута–старшего было посвящено его сыну — отсюда и обилие упоминаний о нем, цитируемых Крассом. По–видимому, это был свод казусов и их решений, собранных в трех книгах; а ученики и продолжатели Брута прибавили к ним еще несколько книг.
Кабы ты тогда был помоложе… — в Риме только мальчики лет до 14 мылись вместе с отцами, в более старшем возрасте это считалось неприличным.
Юния принадлежала к тому же роду Юниев, что и Брут; в каком они находились родстве между собой, неизвестно.
Сверкнув глазами… повернувшись всем телом… воскликнул — перечисляются все три составные части «произнесения»: выражение лица, движение тела и звук голоса.
Изображение— в знатных римских домах хранились бюсты всех предков, занимавших общественные должности, с этих бюстов делались маски, когда умирал член рода, то эти маски надевались участниками похоронной процессии: предки как бы сами провожали потомка в последний путь.
Все, что было движимого и недвижимого — точнее: «среди всего, что вырублено и вырыто…» Леса, пока они не вырублены, и ископаемые (например, камень в каменоломнях), пока они не вырыты, считались недвижимым имуществом, а после вырубки или добычи — движимым.
На форуме, в Риме— Фридрих считает эти слова глоссой, но вряд ли основательно.
Против сотоварища по цензуре — Гнея Домиция Агенобарба, речь, цитированная в II, 45 и упоминаемая в Б, 164. Шутку из этой речи приводит Светоний («Нерон», 2). Красс издевался над самим именем «Агенобарб», означающий «меднобородый»: «Нечего удивляться, что борода у него из меди, если пасть у него из железа, а сердце из свинца!»
Ср. замечание о зависти в Б, 84.
Пирушкивскладчину — греческий обычай, перешедший в Рим.
О Росции та же мысль встречается в ранней речи Цицерона «За Квинкция», 77: Росций просил Цицерона выступить защитником его родственника, Цицерон не решался соперничать с ораторами–обвинителями, Росций настаивал, Цицерон отвечал: «По–моему, нужно быть бесстыдником, чтобы выйти на сцену в твоем присутствии…» и т. д.
Впервые буду говорить об остроумии— здесь Цицерон имеет в виду, конечно, не только Антония, но и самого себя.
Свинья Минерву учит— популярная пословица.
Амбросия — пища богов, дающая им бессмертие.
Демокрит назван, с одной стороны, как знаменитый ученый естествоиспытатель, с другой стороны, как традиционная фигура «смеющегося философа» (в противоположность Гераклиту, «плачущему философу»).
Сперва перечисляются объекты насмешки из категории «непристойного» (т. е. нравственно дурного), потом — «безобразного» (т. е. физически дурного), соответственно с разделением в § 236.
Гай Меммий — народный трибун 111 г., пылкий приверженец популяров; Саллюстий в «Югуртинской войне» вкладывает в его уста страстную речь против сената (ср. Б, 136). Красс мог выступать против него в 106 г. в речи о законопроекте Сервилия (см. прим. к § 223). Шутка имеет в виду сразу и разврат и вспыльчивость Меммия.
Буквы ЛЛЛММ— вероятно, сокращенный лозунг, предлагавший голосовать за какого–то кандидата на муниципальную должность; такие лозунги из одних заглавных букв найдены в Помпеях. Слова Ломает локоть… образуют ямбический стих.
Изваяния — см. прим. к § 225. Какого противника высмеивал Красс, неизвестно; может быть, того же Юния Брута, о котором говорится в § 223–225, или Домиция Агенобарба, своего коллегу по цензорству.
Тебе мои посадки— полустишие из несохранившейся комедии: вероятно, обращение старого трудолюбивого отца к юноше–сыну. Фридрих и другие издатели включают в цитату и следующие слова: Тебе мои посадки, Антифон. Я чую старость (ямбический септенарий).
ГлашатайГраний, знаменитый шутник, персонаж нескольких сатир Луцилия, упоминается и далее (§ 254, 281–282; Б, 160); ср. «За Планция», 30: «он не раз безнаказанно осыпал самыми ехидными шутками и Луция Красса и Марка Антония…».
Варгула ближе неизвестен.
Бросились на шею — чтобы уговорить голосовать за Авла. Комизм шутки Варгулы в том, что «муха» (Муска) было родовое прозвище в той ветви рода Семпрониев, к которой принадлежали Авл и Марк.
Шутка Нерона — по–видимому, имеется в виду консул 207 г., победитель Гасдрубала; Цицерон, вероятно, позаимствовал ее из «Изречений» Катона (см. § 271).
Ни замков, ни запоров— точнее, «ни замков, ни печатей», в римских домах опечатывание кладовых, сундуков и пр. практиковалось шире, чем в наше время.
Хромал на обе ноги — в подлиннике острота тоньше: «ubi vetus illud: num claudicat? at hic clodicat!» Т. е. «хромал на обе ноги» Кальвин всегда (он был подагриком — см. Б, 130), но раньше это обозначалось литературным словом claudicare, а с тех пор, как Кальвин перешел на сторону популяров, эта слово должно произноситься уже на плебейский лад: clodicare. Такие же каламбуры и в словосочетании «невежа — Невий» (Naevius — ignavus), «ко злу — козлу» (circumveniri — hirco veniri). Комментаторы отождествляют названного Невия с трибуном Марком Невием, привлекавшим Сципиона Старшего к суду в 185 г.; но, возможно, имеется в виду и комедиограф Гней Невий, о чьих нападках на Сципиона говорит Геллий (VII [VI], 8, 5).
На пирах греки и вслед за ними римляне возлежали за столом в венках. Речь облысела — т. е. оскудела словами.
Передразнивание — в рукописях imitandis moribus, «передразниванием нравов», что выпадает из контекста — перечня чисто внешних комических черт. Поэтому одни издатели (в том числе Фридрих) считают эти слова глоссой, а другие исправляют их на imitandis motibus, «передразниванием жестов». Перевод дан сглаженный.
Проводимое здесь размежевание остроумия «благородного» и «неблагородного» еще более обнаженно высказано Цицероном в трактате «Об обязанностях», I, 104: «Шутки бывают двоякого рода: с одной стороны, неблагородные, наглые, предосудительные, непристойные, с другой стороны, изящные, светские, остроумные, тонкие, какими изобилуют не только наш Плавт и древняя аттическая комедия, но и сочинения сократиков. Многие мужи также оставили много остроумных речений, так называемых «апофтегм», вроде тех, которые собраны старым Катоном. Поэтому нетрудно определить разницу между благородной и неблагородной шуткой: одна достойна человека благородного, который время от времени позволяет себе душевную разрядку, другая достойна разве что рабской души, которая для срамных предметов пользуется непристойными словами».
Священные изваяния — статуи богов на перекрестках и других местах.
Сломал руку — «то ли себе, то ли статуе бога», поясняет глосса.
Стих Луцилия не совсем ясен: по–видимому, здесь Орешек (Nucula) — одновременно и метафора и прозвище соперника Деция.
Разве ему грош цена? (non esse sextantis) — в зависимости от интонации эта фраза может означать, что человек стоит и много меньше, и много больше.
Новий, автор фарсов–ателлан, до нас не сохранившихся, писал и пользовался популярностью как раз около времени действия диалога. В описываемой сцене, по–видимому, неоплатного должника уводили в рабство к кредитору; двусмысленность реплики в том, что «Не добавлю» может значить и «ни слова более» (т. е. встречный хотел выкупить должника на волю, и только цена оказалась не по карману) и «ни гроша более» (т. е. встречный хотел не выкупить должника, а перекупить его для себя, но нашел, что такой цены раб не стоит). Стих имеет форму трохаического септенария.
У Катула против Филиппа— см. § 220.
Парономасия — лат. annominatio, созвучие.
Nobilior (благородный) — родовое прозвище Марка Фульвия, консула 189 г., эллинофила и врага Катона; mobilior означает «подвижный», «легкомысленный».
Спереди и сзади (adversus et aversus) — здесь парономасия непереводима.
Раздатчик взяток — почти узаконенная обычаем должность при кандидатах на консульство, преторство и др., подкупавших народное собрание перед голосованием. Сын Ахилла Пирр, прибывший под Трою много позже других, получил там, «на бранном поле», имя «Неоптолем» (новый воитель).
Негодование Скавра было вызвано участием в народном собрании (конечно, на стороне популяров, противников Скавра и Красса) многочисленных италиков, которые выдавали себя за римских граждан («от отца и матери»), но не могли это доказать.
Закон о гражданстве, проведенный Крассом и Сцеволой в 95 г., изгонял италиков из Рима; этот закон был одной из причин восстания италиков, вспыхнувшего пять лет спустя.
Целий— свидетель Дурония, обвинявшего Антония в том, что тот достиг цензорства в 97 г. путем подкупа; Целий свидетельствовал, что сам дал сыну деньги на подкуп в пользу Антония, Антоний же, цитируя стих из неизвестной комедии, намекает, что деньги были истрачены сыном совсем на другое.
Шутка Сципиона обыгрывает имя противника: «Азелл» буквально значит «осленок». Пословица «Agas asellum, si bovem agere non queas» переводится: «Гони осленка, если не найдешь быка», в данном случае значит: «за неимением лучших полководцев приходится посылать в походы и Азелла». Другая сходная пословица — «Agas asellum, cursu non docebitur» — «Гони осленка, он умней не сделается» — может означать: «хоть Азелл и всюду побывал, а все, каким был, таким и остался».
Мим«Попечитель» ближе не известен.
При выборах в консулы голосование производилось по 193 центуриям — коллегиям избирателей, организованным по социальному признаку. Когда голосование внутри центурии заканчивалось, глашатай спрашивал первоголосующего из каждой центурии о результатах голосования в его центурии: «Скажи (как высказалась твоя центурия) о таком–то кандидате». Сципион должен был ответить: «Принимаем», но так как лично ему этот выбор был не по душе, он притворился не понимающим вопроса и сказал: «Он человек хороший…», подразумевая: «…а в консулы все–таки не годится».
Скажи по совести— обычная формула цензорского опроса. За неуместную шутку Катон исключил Назику из сословия всадников (Геллий, IV, 20).
До конного строя — намек на то, что греки воздвигали статуи своим благодетелям без всякого разбора, и это уже трудно было считать честью.
Дело Акулеона, друга Красса, разбиралось в 97 г.
Выйдешь из своей столовой, т. е. перестанешь перечислять своих собутыльников. Ответчик мог предложить суду нескольких человек из числа присяжных по своему выбору, а тот принимал или отвергал предложенных.
Скотный двор— место сходок аристократической партии, ненавистной Главкии.
Приведенный выше — § 240.
Сравнил себя с Кассандрой — ибо никто не верил его пророчествам о судьбе родины.
Оилеевых Аяксов— т. е. тех, кто лишал его чести.
Процесс Пизона ближе неизвестен; по–видимому, он обвинялся в том, что, будучи наместником в какой–то провинции, он позволил непомерно нажиться своему подчиненному Магию.
Марк Цицерон— дед оратора, строгостью взглядов напоминавший Катона.
Путем уподобления… отвратительному — Харнекер, вряд ли основательно, считает эти слова глоссой.
Кимврские щиты— трофеи недавней победы Мария над кимврами (в 101 г.); собственно, кимвры были германцами, но римляне путали их с галлами.
Новые лавки— на северной стороне форума, в отличие от «старых лавок» на южной стороне.
Фабиева арка — на форуме, близ «царской курии» (здания сената), была воздвигнута Фабием Аллоброгиком, консулом 121 г., победителем галлов.
Гай Метелл, будущий консул 113 г. был четвертым (и, по мнению Сципиона, самым бездарным) сыном своего отца.
Цензорское пятилетие — промежуток от переписи до переписи, завершаемый жертвоприношением быка, овцы и свиньи во имя благополучия и процветания римского народа. Сципион и Муммий были цензорами в 142 г. и соперничали между собой: так, Сципион разжаловал Азелла из сенаторского сословия в эрарии (так назывались зажиточные плебеи), а Муммий вернул ему прежнее достоинство. Что имел в виду Азелл под «несчастливым завершением» пятилетия, неясно: может быть, то, что Сципион впервые изменил форму цензорской молитвы при жертвоприношении и вместо «чтобы боги сделали державу римского народа больше и сильнее» произнес «чтобы сохранили ее невредимой, ибо она уже достаточно велика и сильна» (Валерий Максим, VI, 1, 10). Последние слова параграфа — глосса.
Говорил раньше — § 262.
Большим мастером — место испорченное, перевод по чтению Харнекера.
Африкан Эмилиан— т. е. Сципион Младший.
Те, кто это лучше знает— прежде всего, Платон и Ксенофонт.
Исключил из трибы — или, может быть, перевел из трибы в другую, где реальные избирательные права были более ограниченными.
Битва консула (Эмилия Павла) — при Пидне в 168 г., т. е. за 26 лет до цензорства Сципиона Эмилиана.
Тарент был потерян во второй Пунической войне в 212 г. и отбит в 209 г.
Цитируются строки из неизвестных комедий. Двусмысленность шутки Манция в том, что она может значить и «Наконец–то ты сможешь трудиться не только другим, но и себе на пользу» и «Наконец–то тебе придется быть не адвокатом, а обвиняемым».
Твою, например, дачу — т. е. дача Метелла в Тибуре (§ 263) так пышна, что ее видно от самых ворот Рима.
Концовкой… вызвать жалобу — ср. ниже, § 332.
О тяжбе между Скавром и Рутилием см. Б, 113.
Альбуций в 120 г. привлек Сцеволу к суду по обвинению в вымогательстве и ссылался при этом на счетные книги некоего Альбия, друга Сцеволы. Обвинение провалилось — тем самым надежность счетных книг Альбия была явно взята под сомнение. Однако Альбий, радуясь за Сцеволу, об этом даже не подумал. За такое недомыслие и порицал его Граний.
Без всякого завещания, т. е. как самый близкий из дальних родственников.
Заступник (advocatus) — лицо, непосредственно в процессе не участвующее, но связанное с обвиняемым (или обвинителем) дружбой и службой, и потому присутствующее на суде, чтобы своим видом и нравственным весом склонить судей на сторону друга. В качестве такого «заступника» маститый Скавр и присутствовал на процессе своего сослуживца Бестии, обвиненного в том, что в 111 г. он за взятку заключил позорный мир с Югуртой.
Закон Тория (118 г.) облагал податью тех землевладельцев, которые выпускали свой скот в недозволенном количестве пастись на государственной земле.
Лукулла — по другому чтению «Луцилия».
Марк Фульвий Флакк привлек Сципиона Назику к ответу за убийство Тиберия Гракха и предложил в судьи Публия Муция, который был консулом в год гибели Тиберия (133); Сципион отклонил его, так как Муций не участвовал в борьбе знати против Тиберия, а старался держаться нейтрально. Ропот сената означал, конечно, не возмущение, а сочувствие Муцию; Сципион делал вид, что понимает его противоположным образом, в этом и был комизм. Комизм стиха Новия (вместо совета, как уберечься от холода, — малоутешительная констатация) усугубляется, если считать его обращенным к стоику, утверждающему, что мудрец неподвластен телесным невзгодам.
Что там у тебя такое? — обычно с таким вопросом обращались к бродячим торговцам, отсюда — ответ Цинция. Речь шла о законе 204 г., запрещавшем подарки и вознаграждения за выступления в суде; поэтому слова «Налетай, раскупай» были также намеком на то, что бесплатно, в виде подарка, Центон уже ничего за свои речи не получит.
Лишил коня — т. е. исключил из всаднического сословия.
Пирги— город в Этрурии.
Как я уже сказал — § 254.
Вот как у тебя, Красс — ср. § 228.
Помптин — местность по Аппиевой дороге из Рима в Капую, известная малярийными болотами.
Осторожны — в подлиннике tectissimum «хорошо прикрыты щитом», ср. намек на такую же военную метафору в § 294.
Ученый — Симонид Кеосский, поэт, изобретатель мнемоники. Тот же случай, почти дословно, рассказывается Цицероном в «Академике», II, 2, и в «О пределах добра и зла», II, 104. Горький смысл ответа Фемистокла («Я хотел бы забыть все, что мне пришлось перенести от сограждан») здесь лишь подразумевается.
Заступники — см. примеч. к § 283.
Вражий лагерь — точка зрения противника, свои посты — доводы.
Перед этим хвалил — § 179.
Брать себе нескольких защитников — ср. Б, 207. Число защитников во времена Антония и Красса редко было более двух (процесс Рутилия Руфа, см. I, 229), во времена Цицерона уже брали и четверых, а после гражданских войн даже по 12 ораторов.
Ответчика — повторение определения из § 183.
Гладиаторы–самниты были вооружены мечом, щитом, шлемом, нарукавником и наголенником.
С точки зрения риторов, стиль Красса не считался «кратким», ибо, кроме «самых необходимых» (для убеждения) слов, он пользовался и словами для услаждения и волнения; Антоний подчеркивает, что называть эти слова лишними несправедливо.
Вот вышел он— Теренций, «Девушка с Андроса», 51: старик Симон, обращаясь к рабу Сосию, начинает рассказывать о своем сыне Памфиле. Подозревали, что он влюблен в гетеру Хрисиду; но когда Хрисида умерла, на ее похоронах появилась ее сестра Гликерия. Когда Гликерия в горе попыталась броситься в погребальный костер, Памфил ее удержал, стало ясно, что возлюбленная Памфила — Гликерия. Это — завязка комедии.
Выносят, вышли — «Девушка с Андроса», 128–129.
Как думает Красс — § 297, 305.
Тот, кто об этом предупреждал — Рэхем переводит «тот философ, который учил…» и видит в этом намек на Аристотеля («Риторика», I, 4, 2: «что неизбежно в настоящем или в будущем или что невозможно в настоящем или в будущем, о том совещаться не приходится»).
Как флейтист — ср. Б, 192.
Вначале исключил — § 47.
Короткие свидетельства— речь идет о выступлениях «заступников» на процессах — см. примеч. к § 283.
О надгробных речах см. § 44 и Б, 62.
Квинт Туберон, племянник Сципиона Младшего по своей матери Эмилии, был плохим оратором (Б, 117), и поэтому неудивительно, что за составлением речи он обратился к Лелию, самому близкому человеку к Сципиону.
В делах любого рода — т. е. не только в собственно–хвалебных речах, но и в судебных (например, похвала Хабрию в речи Демосфена против Лептина) и в политических (например, похвала Лукуллу в речи Цицерона «О назначении Помпея полководцем»).
О Фемистокле см. § 299.
Краннон — город в Фессалии. Кастор и Поллукс, боги–покровители атлетов, были детьми Зевса и Леды, жены царя Тиндара; отсюда имя «Тиндариды». Анекдот о Симониде и жадном заказчике имел несколько версий: заказчика в них звали Скопою, Главконом, Леократом, Агафархом, а место действия — Кранноном или Фарсалом (см. Квинтилиан, XI, 2, 14, где указывается, что Цицерон свою версию заимствовал у малоизвестного греческого философа Аполла Каллимаха).
Местами, как воском, и изображениями, как надписями — восковые таблички были обычным писчим материалом в Греции и Риме. Сравнение искусства памяти с письмом по воску было традиционным — ср. «Риторика для Геренния», III, 17, 30.
Это описание мнемонических приемов — одно из самых темных мест в трактате «Об ораторе»; поэтому перевод здесь поневоле приближается к пересказу, в основе которого лежит толкование Уилкинса. Цицерон перечисляет два приема мнемоники: (а) обозначение абстрактных понятий конкретными образами, похожими по звучанию слов (например, понятие «месяц», mensis, запоминается с помощью образа «стола», mensa) или по смыслу (например, родовое понятие «оружие» запоминается с помощью образа видового понятия «меч»); (б) обозначение абстрактных суждений конкретными образами (например, мысль о морском сражении представляется образом якоря), а последовательной связи между этими суждениями — перспективным расположением соответствующих образов в пространстве.
Подобно суставам — речь идет о предлогах, союзах и пр.; риторическая мнемоника даже их рекомендовала запоминать с помощью образов, что, конечно, не столько облегчало, сколько усложняло запоминание — за это риторов критикует даже Квинтилиан (XI, 2, 24–26).
Хармад и Метродор Скепсийский как образцы исключительной памяти упоминаются и в «Тускуланских беседах», I, 59, рядом с другими знаменитыми людьми — Симонидом, ритором Феодектом, советником Пирра Эпирского Кинеем и оратором Гортензием, о котором см. Б, 301.
Перестал дивиться — ср. § 59.
На четыре года, по римскому счету; по нашему на три.
На обочине, subsicivis operis.
При полюбовном разделе имущества между двумя притязателями обычно один делил его на две части, а другой первым выбирал свою часть. Красноречие называется красноречием — в подлиннике имеется в виду связь понятий elocutio и eloquentia.
При полюбовном разделе имущества между двумя притязателями обычно один делил его на две части, а другой первым выбирал свою часть. Красноречие называется красноречием — в подлиннике имеется в виду связь понятий elocutio и eloquentia.
И ты сам обязан поступать — текст испорчен, перевод приблизительный.
Не прошло и десяти дней — Красс умер 19 сентября 91 г.
В сентябрьские иды — 13 сентября.
Друз созвал— народный трибун имел право созывать сенат, но делалось это крайне редко — обычно тогда, когда сенат заигрывал с плебсом.
Взыскав с него пеню — это было обычное наказание за недостойное поведение в сенате; но позорная процедура взятия «залога» в том, что пеня будет уплачена, обычно применялась не к тем, кто нарушал спокойствие на заседаниях, а к тем, кто уклонялся от посещения заседаний, поэтому здесь налицо было явное отступление от порядка. Залог взимал ликтор тут же, на заседании, и если пеня не выплачивалась, залог уничтожался («урезался», concidere — юридический термин).
Лебединая песнь — греки считали лебедей певчими птицами со времен Гомера и Гесиода; представление о том, что поют они лишь перед смертью, впервые выражено у Эсхила, «Агамемнон», 1444.
Пришли в курию— ср. Б, 303 о том, что при жизни Красса Цицерон еще не появлялся на форуме.
Верховной должности — Красс был цензором в 92 г., за год до смерти.
Высшее влияние (нравственное, а не должностное: summa auctoritas) — основа действий идеального оратора–вождя в представлении Цицерона, важнейший момент его политической концепции, предвосхищающий принципат Августа.
Перечисляются восстание италиков 90 г., нечестивые обвинения по закону Вария против сенаторов, чья политика довела италиков до восстания [Закон Вария был направлен против сенаторов, тайно помогающих италийцам выступать против государства (Аппиан, «Гражданские войны», I, 73). — Прим. О. Любимовой.] (в числе жертв оказался и П. Корнелий Сципион Назика, муж Лицинии, дочери Красса — см. о нем Б, 211; подробности его судьбы неизвестны) и др. события 80‑х годов до н. э.
Ростры — ораторская трибуна на форуме.
Спасшая столько голов сограждан— игра слов: capita — означает не только «головы» людей, но и «главы» законов. Разумеется, вряд ли кто из клиентов Антония рисковал подвергнуться смертной казни; но игра слов была явно дорога Цицерону, поэтому из двух осмыслений в переводе передано первое.
Этрусским знакомцем— его звали Секстилий; Марк Антоний спас его когда–то в судебном процессе и укрывался у него в имении в надежде на его благодарность (Валерий Максим, V, 3, 3).
Соратник— Квинт Муций Сцевола–Понтифик, коллега Красса во всех его должностях, кроме трибуната и цензорства.
Нечестиво, ибо Карбон был убит в здании сената, т. е. в священном месте. Этот Карбон (см. о нем Б, 221), сын консула 120 г., был единственным из своего рода, переметнувшимся от популяров к оптиматам, и Красс его ненавидел не как политического противника, а как ренегата.
С кем… жил в теснейшей дружбе — речь идет об оптиматах, прежде всего о Квинте Помпее Руфе, консуле 88 г., с которым Сульпиций был более всего дружен.
Ибо и она… кровью граждан — имеется в виду диктатура Суллы.
Экседры — полукруглые ниши в портиках, «где философы, риторы и прочие любители наук могут сидеть и беседовать» (Витрувий, V, 11, 2).
Имеется в виду космология элейских философов, однако термин consensio (условно переведенный «гармония») — поздний, стоический и является переводом греческого sympatheia.
Платон, «Послесловие к Законам», 992a; эту же мысль Цицерон повторяет в речи за Архия, 2.
На суде или в сенате, или в народном собрании — sive inferiore loco, sive ex aequo, sive ex superiore: «снизу» говорил адвокат перед судейскими скамьями, «наравне» — сенатор сидя или стоя среди других сенаторов, «сверху» — оратор с трибуны перед народным собранием.
Мирон, Поликлет и Лисипп названы как представители трех ступеней развития греческой классики на пути к изяществу; по–видимому, в том же соотношении для Цицерона находились Зевксис, Аглаофонт (Младший, сын Полигнота?) и Апеллес.
Сравнения между тремя греческими и между тремя римскими трагиками были необычайно популярны, ср. О, 36
Сульпиций и Котта — ср. почти дословно такое же высказывание в Б, 204.
Подбору слов — в рукописях далее неудачная глосса: «чем мыслей».
Не умевшие еще говорить красиво — это умение впервые признавалось у Красса, II, 121.
Луций Котта — трибун 103 г.; не путать с участником диалога!
Жители Рима менее образованны — не раз отмечалось, что первые римские писатели (Невий, Энний, Плавт, Луцилий и др.) происходили не из Рима, а из мелких италийских городков — одним из таких городков была и Сора, родина Валерия Сорана.
О Лелии, жене Сцеволы–Авгура, и о двух ее дочерях, из которых одна была замужем за Крассом, ср. Б, 211.
Невий умер ок. 201 г., Плавт — в 184 г. до н. э.
Вместо «и» явственное «е» — ср. свидетельство Варрона, «О сельском хозяйстве», I, 2, 14, что крестьяне говорят вместо via (дорога) — «veha» и вместо villa (вилла) — «vella». Слова романских языков часто показывают, что в народной латыни произносилось «e» там, где в литературной латыни стояло краткое «i» (лат. bibere — пить, итал. bevere и т. п.).
Антоний сказал‑II, 89.
О «притоптыванье» ср. Б, 158.
Задерживаясь в сравнениях — собственно, имеются в виду не сравнения, а метафоры.
Помпоний (см. Б, 221), сверстник Котты и Сульпиция, был трибуном следующего, 80 г. до н. э. [следующего, 90 г. до н. э. — прим. О. Любимовой.]
Одно из высших проявлений нравственной силы человека — стоический взгляд, ср. I, 83.
Быть и витией в речах — «Илиада», IX, 443 (пер. Н. Гнедича).
Отнял звание философа у тех, кто носил его — собственно, оппоненты Сократа называли себя «софистами» (мудрецами), а Сократ лишь в виде вызова стал называть себя «философом» (взыскующим мудрости). Впрочем, по Диогену Лаэртскому (Введение, 12), слово «философия» было введено еще Пифагором.
Дал имя — эти слова относятся, собственно, только к перипатетикам («прогуливающимся»), ученикам Аристотеля, с которыми он занимался, прохаживаясь; академики же получили свое имя (от рощи, посвященной герою Академу) еще при Платоне.
Эретрийцы и мегарцы получили названия от городов, в которых существовали эти недолговечные философские школы, основанные учениками Сократа Федоном и Евклидом; эрилловцы (маленькая школа, пытавшаяся согласовать стоицизм с перипатетизмом) и пирроновцы (школа последовательного скептицизма) назывались так по имени основателей, Эрилла и Пиррона, которые, однако, жили несколько позже, учениками Сократа не были и сократиками себя не объявляли.
В своих… садиках — намек на сад Эпикура, обычное место его проповедей.
Не ведают гнева — намек на бесстрастие, которое стоики считали первым признаком мудреца.
У стоиков есть две вещи— место испорчено, перевод дан по смыслу.
Новейшая Академия: древней Академией считалась платоновская, средней — аркесилаевская, новой — карнеадовская; впрочем, после Аркесилая границы между «средними» и «новыми» школами были уже зыбкими, так что некоторые считали даже не три, а пять эпох в истории Академии. Сцевола слушал Карнеада в Риме во время посольства 155 г., Метелл — в Афинах ок. 130 г., незадолго до его смерти.
Античные географы, действительно, локализовали странствия Одиссея (Улисса) в Тирренском и других окрестных морях.
Перечисляются все основные категории теории статусов: «совершен ли поступок», «оправдан ли поступок», «правильно ли квалифицирован поступок».
В узкую и тесную ограду, точнее — на короткую и замкнутую беговую дорожку.
Всю силу философии — имеется в виду прежде всего диалектика, наука о доказательствах.
Особый триумвират — коллегия эпулонов, впервые выделенная из коллегии жрецов–понтификов в 196 г. до н. э.
Человека знатного и красноречивого — имеется в виду Гай Карбон (процесс 119 г.).
Помянул Антоний‑II, 360.
Повторить мистерии — требование, характерное для надменности римских сановников (даже таких третьестепенных, как квестор) в завоеванных провинциях.
Гай Веллей, трибун 90 г., выступает защитником эпикуреизма и в философском трактате Цицерона «О природе богов»; Квинт Луцилий Бальб возражает ему, отстаивая взгляды стоиков. Второй Бальб — быть может, его брат Луций, упоминаемый в Б, 154. Приверженность Секста Помпея (дяди полководца) к учению Стои упоминается и в Б, 175. Вигеллий ближе неизвестен.
Все эти стоики — некоторые издатели считают эти слова глоссой.
Аристотель упомянут как мастер литературных диалогов с пространными речами; Аркесилай и Карнеад — мастера «сократических бесед» с короткими репликами. Может быть, Цицерон имеет в виду слова Аристотеля о необходимости уметь «убеждать в противоположных интересах».
Имя Корака, первого составителя школьной риторики (Б, 46), буквально означает «ворон»; Цицерон намекает на греческую пословицу «У дурного ворона — дурное яйцо».
Ритор Памфил (II в. до н. э.) упоминается Квинтилианом, III, 6, 34.
Расписывание на ленточках риторической топики было, по–видимому, каким–то мнемоническим приемом школьного преподавания, ближе нам неизвестным (все домыслы комментаторов вполне произвольны).
О самнитах, тяжеловооруженных гладиаторах, см. примеч. к II, 325.
Велоций, Валерий и Нумерий ближе не известны.
О Квинте Тубероне, племяннике Сципиона Младшего и ученике Панэтия, см. II, 341 и Б, 117.
О Сексте Тиции, трибуне 99 г., см. Б, 225; Брулла ближе неизвестен.
Цезарь должен был стать эдилом в следующем, 90 г. В обязанности эдилов входило устройство всенародных зрелищ и празднеств, и они старались делать это с как можно большим блеском, чтобы приобрести популярность и заручиться поддержкой народа в своей дальнейшей карьере. О блистательном эдильстве Красса (103 г.) Цицерон упоминает и в трактате «Об обязанностях», II, 57.
Текст цензорского эдикта 92 г. приводят Геллий, XX, 2, 2 и Светоний, «О грамматиках и риторах», 25: «Дошло до нас, что есть люди, которые завели науку нового рода, к ним в школы собирается юношество, они приняли имя латинских риторов, и там–то молодые люди бездельничают целыми днями. Предками нашими установлено, чему детей учить и в какие школы ходить; новшества же, творимые вопреки обычаю и нраву предков, представляются неправильными и нежелательными. Поэтому считаем необходимым высказать наше мнение для тех, кто содержит школы, и для тех, кто приобвык посещать их, что нам это не угодно». По–видимому, эдикт имел силу только в течение цензорства Красса и Агенобарба — затем латинские школы вновь начали функционировать.
Говоря об «общей свежести и сочности» речи, Цицерон заимствует метафору от живого тела, говоря о «рассыпанных цветах и украшениях» — от его одеяния.
То же противопоставление древней живописи (пользовавшейся только четырьмя красками) и позднейшей — более подробно в Б, 70.
Запах воска (cera) — перевод по рукописному чтению; в изд. Фридриха конъектура «запах земли» (terra) на основании неопределенной ссылки у Плиния, «Естественная история», 13, 4 (и 17, 3): «в сочинениях Цицерона упоминается, что нам приятнее благовония с запахом земли, чем с запахом воска».
Первые два стиха — отрывки из неизвестной комедии, следующие — из трагедии Энния «Андромаха» («другой актер», их произносивший, по–видимому, трагик Эзоп); содержание их — жалобы пленной Андромахи при взятии Трои. Цицерон любил эти строки и цитировал их неоднократно в разных сочинениях.
Антоний советовал — см. II, 121, 128, 146, 163–173.
Отвергал Антоний правила похвалы и порицания в II, 43–47, советовал — в II, 341–349.
Ср. «О нахождении», II, 48: «Общие места содержат распространение или какого–нибудь бесспорного положения, например, «кто убил отца, тот заслуживает тягчайшего наказания…», или спорного положения, допускающего убедительные доводы с обеих сторон, например, «подозрениям не должно верить» и «подозрениям должно верить»».
Две философские школы — Средняя Академия Аркесилая и Новая Академия Карнеада, упомянутые в § 67 и 80.
Нам и сейчас — пер. по конъектуре Зорофа etiam nos вместо animos.
Судебное именьице — в подлиннике та же двусмысленность: «именьице, состоящее из судебных дел» или «именьице, оспариваемое по суду».
Цицерон противопоставляет этимологию слов перипатетики, академики (от названий школ) и политики (от слова «полис» — город).
Ломая ветку — символический знак, которым сопровождалось притязание на собственность в римском суде: «от стада пусть приведут в суд овцу или козу или хотя бы принесут волос от ее шерсти, от корабля или от столба пусть отломят щепку, от поля принесут ком земли, от строения — кирпич» (Гай, «Институции», IV, 17). В данном случае «спорным владением» между философами и риторами является область конкретных судебных дел.
С их наукой — с риторикой как частью философского образования.
Разделение Антония‑II, 163–177.
Звал вас Антоний‑II, 118, сл. и 133, сл.
О Сократе в «Горгии» см. I, 47 и примеч.
Под «источниками знаний» опять, как и в II, 117 и 174, имеются в виду прежде всего «места» — источники доказательств.
Обычай произносить торжественные речи на олимпийских играх берет начало с середины V в. до н. э.
Науки о явлениях природы — три части философии: физика, этика, политика.
Даже о природе вещей — тема, гораздо менее ходовая в публичных речах, чем этика и политика.
Платон, «Горгий», 447c: «и тут он предложил присутствующим задавать вопросы, кто какие хочет, утверждая, что даст ответ на все».
Секст Элий Пет, консул 198 г., и Маний Манлий, консул 149 г., не раз упоминались в I книге как юристы–ораторы.
Публий Лициний Красс — коллега Сципиона Старшего по консульству 205 г., «сохранивший свою мудрость до последнего вздоха», вместе с теми же Корунканиями и Элием Петом перечисляются как знаменитые законоведы и в «Катоне», 27.
Зять Красса — П. Корнелий Сципион Назика (см. о нем Б, 211), прадедом которого был П. Корнелий Сципион Назика Коркул, консул 162 г., в свою очередь приходившийся зятем Сципиону Старшему.
Под «сочинениями» Катона подразумевается, по–видимому, прежде всего, его серия трактатов «К сыну», представлявших собой энциклопедический обзор знаний, достойных римского гражданина, — земледелия, права, красноречия, медицины и военного дела.
Семь мудрецов — политические деятели и законодатели VII–VI вв., которым традиционно приписывается ряд изречений и моральных правил («Познай самого себя», «Все в меру» и пр.). Обычно перечисляются следующие имена: Фалес Милетский, Биант Приенский, Питтак Митиленский, Клеобул Линдский, Периандр Коринфский, Хилон Спартанский, Солон Афинский.
Благодетелем сограждан Цицерон Писистрата не считает, так как тот был тиранн.
Имеются в виду слова из комедии Евполида «Демы» о Перикле (ср. Б, 59):
«По часам» (водяные часы — клепсидра) учились рассчитывать речь в школах, а в суде отмеряли равное время для речей обвинителя и защитника.
Сорок лет — округление, имеется в виду срок от изгнания Кимона (465 г.) до смерти Перикла (429 г.).
Перечисляются ходовые примеры политиков, «учившихся» у философов, порой весьма натянутые: трудно сказать, в чем состояло влияние Исократа на деятельность афинского полководца Тимофея, невозможно сказать, в чем влияние Лисида (того, которому посвятил диалог Платон) на политику Эпаминонда, вождя Фив в пору их недолгой гегемонии, и совсем не приходится говорить о влиянии Ксенофонта на прославленного им спартанского царя Агесилая. Наиболее бесспорный пример — история Архита Тарентского, пифагорейского философа и математика, полководца и политика.
Великой Грецией назывались греческие колонии в Италии на берегах Ионического и Тирренского морей.
В действительности Аристотель никогда не «менял метода» и всю жизнь параллельно работал над «эксотерическими» сочинениями для публики, художественно изложенными и до нас не дошедшими, и над «эсотерическими» сочинениями для специалистов–философов.
Филоктет — несохранившаяся трагедия Еврипида; реплика — слова Одиссея, который слышит, как троянцы склоняют Филоктета встать со своим волшебным луком на их сторону.
Три позиции римских слушателей по отношению к философской программе Красса: безоговорочное приятие у Котты, безоговорочное неприятие у Сульпиция, промежуточное суждение у Цезаря.
Те, кто открыл систему словесных украшений, — эллинистические риторы.
Стало быть — перевод по конъектуре Зорофа, требуемой смыслом.
В эту годину — цитата из истории второй Пунической войны Целия Антипатра (II в. до н. э.) — историка, который под влиянием исторической поэмы Энния первым ввел в свою прозу поэтические украшения. Почти все перечисляемые здесь «старинные» слова сам Цицерон допускал в своих сочинениях.
Первый стих — из трагедии Энния «Алкмеон» (см. более пространную цитату в § 218), второй — по–видимому, из трагедии Акция «Суд об оружии» (слова Аянта о кознях Одиссея).
Примеры неологизмов, образованные без помощи соединения корней (существительное, прилагательное и глагол), заимствованы из Энния — первый из сатир, второй из «Летописи», третий из трагедии «Евмениды».
Почти те же примеры естественных метафор — О, 81.
В подлиннике — явная интерполяция, поясняющая разницу между сравнением и метафорой; перевод — по конъектуре Пидерита — Харнеккера.
Цитата — из трагедии Пакувия «Дулорест» (описывается буря, рассеявшая ахейский флот на обратном пути от Трои).
Стихотворная цитата — из «Антигоны» Акция (о караульщике, проглядевшем погребение тела Полиника), фраза о копье — из законов XII таблиц (о ненамеренном убийстве).
Примеры языковых метафор, по необходимости частично измененные; в подлиннике упоминаются pes (фал на корабле), nexum (долговое обязательство, буквально «узы») и divortium.
Арки — цитата, по–видимому, из трагедии Энния «Гекуба»: римские триумфальные арки имели узкий пролет с крутым сводом, так что сравнение с широким небом не могло не казаться натянутым; Эннию, который знал, что греки называли небосвод «сфера», «шар», и который сам перенес слово «сфера» в латинский язык, это должно было быть особенно ясно.
Живи пока, Улисс — по–видимому, из «Аянта» Энния (слова безумного Аянта о его враге).
Сирт — зыбучие пески у берега Африки.
Гай Сервилий Главция, претор 100 г., ближайший участник народного восстания Аппулея Сатурнина, был особенно ненавистен сенатской аристократии своим бесспорным красноречием (ср. Б, 224).
Стихотворные цитаты — из трагедии Энния «Фиест» (Фиест, в ужасе от своего нечаянного греха, бросается прочь от людей).
Следующий прием — аллегория («иносказание»), т. е. осложненная, развернутая вереница метафор; ср. О, 94.
Первая стихотворная цитата, быть может, из трагедии Пакувия «Хрис» (Орест, возвращаясь в Грецию из Тавриды, причаливает к острову, чтобы переждать погоню и бурю); вторая, — быть может, из трагедий Акция «Эгисф» или «Клитемнестра» (угроза Эгисфу от Электры).
Подмена или замена (traductio atque immutatio) — метонимия («переименование»), т. е. перенос значения не по сходству, а по смежности.
Стих об Африке (из «Летописи» Энния: о высадке Сципиона на африканском берегу) приводится также и в О, 93. Остальные примеры — тоже из Энния; Великая степь — место победы Сципиона над Сифаксом и Гасдрубалом в 203 г.
Сюда же примыкают… обороты — синекдоха, перенос значения с части на целое и с целого на часть.
Примеры — из Энния; в последнем Энний говорит о самом себе (уроженец южноиталийского города Рудий, он получил римское гражданство, лишь став знаменитым поэтом).
Отступаем от словоупотребления — катахреса; ср. О, 94.
Только один прием — аллегория; метонимию же, синекдоху и катахрезу Цицерон считает частными случаями переносных (метафорических) выражений.
Шероховатость — столкновение многих согласных, а зияние — столкновение гласных на стыке слов.
Цитата из Луцилия — иронический комплимент Сцеволы («моего тестя») манерной речи Альбуция — приводится и в О, 149.
Катул — сам поэт, и рассуждения Красса о ритме, рассчитанные на слушателей–непоэтов, могут показаться ему примитивными.
Яркая картина эстетического восприятия мироздания, столь долго поддерживавшая в умах веру в геоцентрическую систему.
«Зимний знак» Зодиака — созвездие Козерога, в котором находится солнце в своей наинизшей точке подъема в пору зимнего солнцестояния.
Пять светил — планеты Меркурий, Венера, Марс, Юпитер и Сатурн.
Аристотель (ваш Аристотель — в обращении к эллинофилу Катулу) исключает для оратора ямб и хорей — здесь и далее имеется в виду рассуждение о ритме в «Риторике», III, 8. О «естественности» ямба и хорея в прозаической речи Аристотель говорит и в «Поэтике». 4.
Обе девы — источник цитаты неизвестен.
Долгий слог в античной метрике равен по продолжительности двум кратким, поэтому пеан () звучит столько же, сколько кретик (). О примере см. III, 102 и примеч.
Знаменитая речь Фанния против Гая Гракха (122 г.) упоминается в Б, 99.
Простые размеры — ямб, трохей, дактиль.
Те философы — Аристотель и Феофраст.
Героический размер — гексаметр (см. § 182).
Греческого поэта Антипатра Сидонского, который жил и писал ок. 110 г. — чуть раньше описываемых событий, — упоминает как известного импровизатора еще Квинтилиан, X, 7, 19 (наряду с другим импровизатором, Архием, которого защищал в суде сам Цицерон). Несколько эпиграмм Антипатра Сидонского сохранились в «Палатинской антологии».
Ср. рассуждения о ритме в «Ораторе», особенно в § 173. Рассказы о том, как малейшая обмолвка актера порождала двусмысленность и осмеивалась, были в древности многочисленны. Актер Гегелох, играя «Ореста» Еврипида, произнес стих «Вот над водами ласка ветра стелется», выговорив неправильно один только звук в слове «ласка» (galēn вместо galen), и от этого слово было понято не как «ласковое прикосновение», а как «ласка–зверек»; скандал был такой, что комики вспоминали о нем много лет спустя.
Нуме Помпилию приписывалось и установление обычая петь на пирах песни во славу предков (ср. Б, 75) и установление обрядов жрецов–салиев, сопровождавшихся песнями. Квинтилиан, I, 10, 20, пересказывает это место Цицерона так: «У древних римлян тоже был обычай пировать под звуки струн и дудок; были у них и стихи салийских песен. Все это установлено царем Нумой, и из этого ясно, что даже у этих предков, которые им кажутся грубыми и воинственными, была забота о той музыке, какая существовала в тот дальний век».
Перечисляются три манеры речи: азианская, аттическая и промежуточная между ними (по мнению Цицерона) родосская.
В рукописи между абзацами — лакуна, после которой стоит обрывок фразы: «…как тем, кто привык обращаться с оружием».
Начиная с этого параграфа, последовательно перечисляются следующие фигуры мысли (ср. О, 137, где некоторые из них выступают под другими названиями):
1) задержание, commoratio;
2) разъяснение, explanatio;
3) показ, sub aspectum subiectio (Квинтилиан приводит пример из речей против Верреса, I, 161: «воспламененный преступлением и безумием, он выходит на форум, глаза его горят, все лицо дышит жестокостью»);
4) обозрение, percursio («пришел, увидел, победил»);
5) намек, emphasis (пример см. II, 268);
6) краткость, brevitas;
7) умаление, extenuatio;
8) осмеяние, illusio (примеры — в речи Цезаря, II, 216–290);
9) отступление, digressio;
10) предуведомление, propositio («Вы видите, каковы обстоятельства; теперь рассудите, что мы должны делать. Здесь я должен сказать сперва о характере войны, потом о ее размахе, потом об избрании полководца…» Цицерон, «О назначении Помпея полководцем», 6);
11) подытоживание, seiunctio (простейший вид — фразы типа «но об этом довольно», «к чему много говорить?» и т. п., частые и в «Об ораторе»);
12) возвращение к сказанному, reditus (примеры — здесь же, II, 157, III, 90 и 137 и пр.);
13) повторение, iteratio;
14) заключение, conclusio;
15) преувеличение, superlatio, hyperbolē («речь слаще меда», «блеск оружий затмевает солнце» — примеры из «Риторики для Геренния»);
16) вопрошание (interrogatio), вопрос, не требующий ответа («Доколе же ты будешь, Катилина, злоупотреблять нашим терпением?»);
17) подсказывание, subiectio, ответ на собственный вопрос («Дома тебе не хватало? был он у тебя! Денег ли было много? не было их у тебя!» — пример из О, 223);
18) ирония, dissimulatio, ср. II, 269;
19) сомнение, dubitatio («С чего же мне начать?..»);
20) расчленение, distributio («Плачет сенат, скорбит всадничество, удручено все государство…» Цицерон, «За Милона», 20);
21) поправка, correctio.
22) предотвращение, praemunitio (так, первая речь Цицерона в процессе Верреса начиналась мыслью: «если кто из вас, судьи, удивится, что я, доселе выступавший только как защитник, сейчас притязаю быть обвинителем…»);
23) перенесение ответственности, traiectio in alium («не моя вина, а вина нашего времени…» Цицерон, «Против Катилины», II, 3);
24) собеседование, communicatio;
25) подражание, imitatio.
26) олицетворение, personarum ficta inductio (знаменитым считалось олицетворение отечества в I речи против Катилины, 17–18);
27) описание, descriptio;
28) намеренное заблуждение, erroris inductio, например, в речи «За Росция Америйского», 144;
29) увеселение, hilaritas (примеры: II, 262 и 285);
30) предвосхищение, anteoccupatio («кто–нибудь может возразить…»);
31) уподобление, similitudo (образец‑III, 200, т. е. сравнение с вымышленным случаем, — «как бывает, когда…»);
32) пример, exemplum, т. е. сравнение с действительным случаем, — «как было, когда…»;
33) разделение, digestio (пример из «Риторики для Геренния»: «зачем я буду попрекать тебя? Если ты честен, упреки незаслуженны, если бесчестен — бесполезны»);
34) перебивание, interpellatio (пример‑II, 262);
35) противопоставление, contentio, антитеза;
36) умолчание, reticentia (пример из учебника Рутилия Лупа: «обо всем, что он сделал гнусного, я умолчу; о его лживых письмах к Сексту я говорить не буду; о том, в какой опасности он вас держал, не упомяну…»);
37) одобрение, commendatio;
38) свободоречие, licentia;
39) негодование, iracundia;
40) порицание, obiurgatio;
41) обещание, promissio;
42) просьба, deprecatio (ср. II, 339);
43) мольба, obsecratio (пример‑I, 227);
44) замечание, declinatio;
45) извинение, purgatio;
46) самооправдание, conciliatio;
47) поддразнивание, laesio, provocatio;
48) пожелание, optatio (например, воззвание к Юпитеру в речи против Катилины, I, 33);
49) проклятие, exsecratio.
Перечисляются фигуры речи (ср. О, 135 и примеры в примечаниях к этому месту):
1) повторение, geminatio;
2) созвучие, annominatio;
3) анафора, эпифора, симплока;
4) присоединение, adiunctio, эпидзевксис (одно управляющее слово и при нем ряд управляемых: «победило безумие — разум, дерзновение — страх, бесстыдство — стыд…»);
5) нарастание, progressio («связать римского гражданина — грех, бичевать его — преступление, казнить — святотатство, распять — для этого и слов нет!» — пример, приводимый Квинтилианом из речей против Верреса);
6) перенос («У кого в жизни нет ничего милее жизни, тот не может жизнь свою вести достойно»);
7) возвращение к слову, revocatio verbi («И он живет! Живет? более того, он является в сенат…» Цицерон, «Против Катилины», I, 2);
8) гомеоптотон и гомеотелевтон;
9) исоколон и парисон, т. е. точный и приблизительный параллелизм.
Перечисляются:
10) градация («Сципион превзошел современников славой, славу — доблестью, доблесть — рвением»);
11) антиметабола, conversio («мы едим, чтобы жить, а не живем, чтобы есть»);
12) гипербатон, инверсия, искусственная расстановка слов;
13) антитеза;
14) асиндетон;
15) отклонение, declinatio, уже упоминалось в фигурах мысли;
16) оговорка, reprehensio, тоже (под другим названием);
17) восклицание, exclamatio;
18) умаление, extēnuatio, из фигур мысли;
19) полиптотон;
20) «перекличка…» — фигура неизвестная; может быть, примером могут служить слова из речи за Милона, приведенные в О, 165;
21) обоснование в целом (этиология) и по частям (просаподосис; пример из речи Гая Антония, коллеги Цицерона по консульству, приводимый Квинтилианом: «не боюсь обвинителя, ибо я невинен; не боюсь соперника, ибо я — Антоний; не надеюсь на консула, ибо он — Цицерон»);
22) уступка, permissio;
23) сомнение (относительно слов: «назвать ли мне этот поступок легкомысленным или просто глупым?..»);
24) неожиданность (ср. II, 255);
25) перечисление, dinumeratio;
26) поправка (относительно слов);
27) расчленение, dissipatio;
28) непрерывность, continuatum;
29) недоговоренность (знаменитое «Я вас!..» из I книги «Энеиды»);
30) сопоставление, imago;
31) ответ себе, упоминался среди фигур мысли как «подсказывание»;
32) переименование, immutatio, метонимия;
33) разобщение, diiunctio («римский народ Нуманцию уничтожил, Карфаген разорил, Коринф разметал, Фрегеллы стер с лица земли»);
34) порядок, ordo, собственно, даже не являющийся фигурой;
35) что такое «отношение», relatio, не мог понять даже комментирующий это место Квинтилиан (IX, 3, 97);
36) отступление, digressio, уже упоминалось;
37) перифраза, circumscriptio.
Эсхин в 330 г. выступил с обвинением против Ктесифонта, предложившего наградить Демосфена золотым венком за заслуги перед отечеством, Демосфен взял на себя защиту Ктесифонта. По существу решался вопрос не о Ктесифонте, а о Демосфене — заслужил он венок своей политической деятельностью или нет. И Эсхин и Демосфен произнесли блистательные речи; победа осталась за Демосфеном, а Эсхин, по афинским законам, за ложное обвинение был лишен права выступать в народном собрании и должен был бежать из Афин в Малую Азию и потом на Родос.
В год убийства Гая Гракха (123 г.) Крассу было лишь 17 лет, а Катул на следующий год уже был квестором. В цитируемой речи Гай оплакивает своего брата Тиберия, убитого сенаторами на Капитолии. Начальные слова, быть может, навеяны монологом Медеи из трагедии Энния, цитируемым ниже, § 217.
Лира — у Цицерона, не любящего греческих слов, более неопределенно: «струнный инструмент». Музыкальная терминология последующей фразы не совсем ясна.
Первая и третья цитаты — слова Фиеста из трагедии Акция «Атрей»; вторая — из трагедии Пакувия «Тевкр» (см. II, 193); четвертая — из «Медеи» Энния (слова Медеи, брошенной Ясоном); пятая и шестая — из «Андромахи» Энния (см. III, 102).
Цитата — слова терзаемого Эринниями Алкмеона — матереубийцы из одноименной трагедии Энния (ср. III, 154).
Первая цитата — слова Атрея, злоумышляющего против Фиеста, из начальной части «Атрея» Акция; источник второй цитаты неизвестен, текст ее испорчен; третья, — по–видимому, из «Илионы» Пакувия, контекст неясен («безбрачный брак», т. е. недобрый — подражание стилю аттических трагиков).
В первые полтора века римского театра, когда публика была немногочисленна и когда мимику актера могли видеть все, актеры играли без масок; знаменитый Росций одним из первых стал выступать в маске по греческому образцу, после него это стало обычаем.
Уже говорил — § 178.
О первом выступлении Гортензия см. «Брут», 228. Упоминаемые речи его ближе неизвестны.
Комментарии к книге «Об ораторе», Марк Туллий Цицерон
Всего 0 комментариев