Читать книгу «Соседская девочка», Денис Викторович Драгунский

«Соседская девочка»

11

Описание

В новом сборнике Дениса Драгунского ироничные, едкие, порой полные грусти и ностальгии рассказы, заметки о литературе, причудливые сны и наброски сценариев складываются в сложный пазл, в котором невзначай можно узнать соседскую девочку, первую любовь, лучшего друга, начальника или даже самого себя.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Денис Драгунский Соседская девочка

© Драгунский Д.В

© ООО «Издательство АСТ»

ну как же я тебя оставлю ПРОШЛЫМ ЛЕТОМ ВО ФРАЙБУРГЕ

Мы познакомились на Фейсбуке лет пять назад, кто к кому постучался, я уже не помню. Не знаю почему, но вышло так, что последние три года мы поздравляли друг друга в мессенджере. Рождество, Новый год, дни рождения. И еще я ее – 21 июля с Днем Бельгии. Она была бельгийка, то есть бельгийская подданная, а так – жила по всей Европе, то тут то там. Где и кем работала, не знаю; думаю, она и сама не знала толком. «Разные проекты». У меня, впрочем, было то же самое. Эти проклятые «проекты», деньги то густо, то пусто; а главное, в сорок два года я так и не мог ответить на простейший вопрос, от которого зависят все остальные моменты жизни: «кто я?»

Мне казалось, что она такая же. Я часто заглядывал к ней в профиль, смотрел ее фото. Там было много всякой ерунды, какие-то люди, звери, фуршеты, компании на пароходике на фоне краснокирпичного городка с флюгерами и старинными шильдами. Она всегда была общим планом, я скачивал эти фотографии и увеличивал ее лицо. У нее были желтые прямые волосы до плеч, ровная челка до бровей, широковатые плечи – наверное, занималась спортом, плаванием скорее всего. И на ее милом, добром и даже красивом лице сквозь хохот с бокалом в руке читался тот же вопрос: «Вот мне тридцать четыре – а кто я?»

Прошлым летом мне случилось по делам одного проекта заехать во Фрайбург. Написал ей. Она ответила, что может туда заскочить, на один день, и будет счастлива со мной увидеться.

Я приехал в два часа пополудни, устроился в гостинице, это был чудесный старый «Парк отель пост», рядом с вокзалом и близко от центра, я был там лет пятнадцать назад, он был все такой же, но, кажется, потерял одну звезду. Бросив чемодан и быстро приняв душ, я раскрыл мессенджер и написал, что я здесь.

Она ответила через секунду, как будто бы она сидела с раскрытым айфоном и ждала моего письма; вечером она рассказала, что так оно и было: сидела в номере, вытянув ноги, положив айфон на колени, и глядела на экран.

Мы встретились в кафе у собора. Мы сразу узнали друг друга, заулыбались, и пожали руки, и даже слегка обнялись. У нее были соломенно-желтые волосы, светлые глаза и смуглая кожа. Папа швед, а мама итальянка. Перекусили, выпили по бокалу. Она была во Фрайбурге первый раз, а я – то ли второй, то ли третий. Сначала мы зашли в собор, потом я повел ее смотреть Бертольда, потом Мартинстор, Швабентор, потом мы обошли улочки вокруг, любуясь знаменитыми фрайбургскими ручейками, Bächle, мощеными каменными канавками вдоль улиц, – а потом вышли к реке Драйзам… Я рассказал ей, что здесь был ресторан Шмитца, даже два, очень классные. Но мы их не нашли. Ужинали в какой-то «Волчьей норе». Мы с ней говорили по-английски. Болтали без умолку. Начало темнеть. Она смеялась. Я тоже смеялся.

Мы шли, держась за руки. Снова вышли к какому-то ручью. У нее глаза сияли. Мы поцеловались. «Вдруг ты женат?» – спросила она. «Я разведен три года назад. А вдруг ты замужем?» – «Нет, – сказала она. – Бойфренда у меня тоже нет». «Пойдем ко мне в гостиницу», – сказал я. «Нет. Мне стыдно, – сказала она. – Давай найдем какую-нибудь дешевую маленькую меблирашку, chambre garnie, чтоб никто не узнал». Я дрожащими пальцами стал тыкать в айфон, ничего не находилось. «Ладно, – сказала она. – Пойдем ко мне». – «А ты где живешь?» – «В “Коломби”». – «Ого!» – сказал я. Это была чуть ли не самая дорогая гостиница Фрайбурга, и в двух шагах от моего «Парк отеля». Она засмеялась: «Иногда можно себе позволить. Тем более что всего один день. Даже меньше. У меня поезд в половине второго утра». – «Домой?» – спросил я. «Нет, в Гамбург и дальше в Орхус», – сказала она, сильно сжимая мою руку.

Пришли. Ах, ребята, ну что я буду рассказывать…

Потом мы лежали, раскинувшись на огромной постели, едва касаясь друг друга кончиками пальцев рук и ног; она шептала, как ей прекрасно, а я говорил, что люблю ее, а она говорила, что тоже, очень. Я говорил, что хочу жениться на ней. Она отвечала, что она хочет за меня замуж. Что наша встреча – это чудо. Это мы оба говорили, целовались и шептали: «чудо, чудо, чудо».

Потом я говорил, что мне надоели «проекты», надоело мотаться по городам и странам, что я хочу свое дело, у меня есть деньги, чтоб купить маленький, но готовый бизнес. Я даже готов пойти на службу, у меня отличное резюме, я могу претендовать на хорошую позицию, но неважно! Главное, мне хочется наконец ответить самому себе на простой вопрос: «кто я?» Надоело болтаться, как роза в океане. Она не поняла шутки, но засмеялась: «Comme une rose dans l’océan!» «Я хочу, чтоб у нас с тобой был дом, – сказал я. – Здесь, в Европе. Или в России. В России не так страшно, поверь! Или в Америке. Или даже на Тайване. Я люблю тебя. Я хочу жить с тобой в своем доме, в нашем доме». – «Ты чудо моей жизни, – сказала она. – Ты первый мужчина, который мне это говорит. Ты правда этого хочешь?» – «Правда!» – «Поцелуй меня еще…»

Потом зазвенел ее айфон. Надо было вставать и идти к поезду.

Я сидел в кресле и смотрел на нее голую, как она быстро и ловко укладывает свой чемодан. Потом она сбегала в душ, стала одеваться. Я тоже сполоснулся и натянул брюки. Вышли, она сделала чек-аут, и мы пошли пешком по Айзенбанштрассе к вокзалу, благо там всего метров пятьсот.

Мы долго целовались у вагона, кусая друг другу губы, мучая языки, бесстыдно обнимаясь и шепча друг другу какие-то клочки фраз: «ты… завтра… вместе… чудо… наш дом… только с тобой… люблю…»

Я вернулся в гостиницу. Зашел в номер, сбросил туфли, зажег свет, потом погасил – луна светила в окно. На столе стоял фаянсовый поднос, на нем – два яблока и маленькая бутылка вина: комплимент от гостиницы. Я сел в кресло, вытянул ноги, отвинтил пробку, налил вино в стакан, сделал два глотка, закусил яблоком.

Потом достал айфон. Захотелось написать ей: «Спокойной ночи, любимая, я уже скучаю». Наверное, она еще не успела заснуть.

Солнце мое, чудо мое, счастье мое.

Открыл Фейсбук, потом Вотсап, потом Вайбер, потом Инстаграм, потом еще что-то.

Она заблокировала меня во всех сетях и мессенджерах.

другой рассказ НИЧЕГО НЕ БЫЛО, НИКОГО НЕ БЫЛО

– Это совпадение, – сказал писатель Сергеев. – Даже не совпадение, а просто ваши домыслы. Фантазии. Любой человек, когда читает рассказ или повесть, видит больше, чем написано. Из своих воспоминаний или из своих мечтаний, – он даже увлекся, объясняя. – Есть произведения, которые как бы распечатывают воображение читателя, заставляют его домысливать сюжет. И вы знаете, большинство моих текстов именно таковы! – горделиво закончил он.

– При чем тут? Вы написали о моей маме! – сказала молодая женщина.

Она вчера позвонила Сергееву, представилась с именем-отчеством и фамилией и попросила, даже потребовала срочной встречи для очень серьезного разговора. Сергеев был немолод, но согласился. Встретились в кафе недалеко от его дома. Ей было лет тридцать, но она выговаривала ему как маленькому:

– Вы описали всё в мельчайших подробностях. Вывалили на публику все ваши отношения! Это просто подло. Скажите спасибо, что она умерла. Год назад.

– При чем тут спасибо? – возмутился Сергеев, а потом сказал: – Примите мои соболезнования, уважаемая Алиса Павловна… Но все это вам почудилось.

– Не Алиса, а Эльза Павловна. А лучше просто Эльза.

– Простите, Эльза Павловна.

– Просто Эльза, я же сказала!

– Хорошо. У меня, Эльза, не было никаких отношений с вашей мамой. Я не знаком с вашей мамой. Я не знаю, кто она.

– А что же вы тогда описывали? Кто эта женщина? Это она. А кто этот человек, который «я»? «Я пришел», «я сказал», «я обнял» и все такое? Кто? Ну, кто? Вы!

– Эльза! – сказал Сергеев. – Это всё вымышленные персонажи. А этот самый «я» – такой же вымышленный герой-рассказчик. Тут все выдумано.

– Нельзя вот так все выдумать.

– Почему это нельзя? Еще как можно, все писатели так делают.

– Не надо! Все писатели пишут из своей жизни. Вам кажется, что вы выдумали, – а на самом деле вы всё берете из воспоминаний. Я вам точно говорю.

– А вы откуда знаете? Вы что, тоже, извините, писательница?

– Слава богу, нет. Просто знаю, и всё! Не отпирайтесь!

– Я не отпираюсь, – вздохнул Сергеев.

– Вот вы тут пишете про вашу с ней первую встречу. Что якобы это была Вена. Но я-то вижу, что это был Будапешт. Остров! Гостиница на острове, всё, прокол. Дальше. В Москве вы якобы ходили гулять в Сокольники, по набережной, ха-ха! Хотя на самом деле это был парк Горького, потому что набережная есть там! Где набережная в Сокольниках, а? Дальше. Я видела интервью с вами, там вы стоите на фоне окна. Торчат ветки деревьев, то есть четвертый-пятый этаж, шестой в крайнем случае. А написано: «Мы стояли, обнявшись, у окна моей комнаты, во весь окоем были бесконечные панельные дома, московская окраина, вид с пятнадцатого этажа». Какой еще пятнадцатый этаж, как вам не стыдно! И главное: «я звонил ей днем, между девятью и двумя, когда ее дочь-пятиклассница была в школе». А у меня именно в пятом классе была вторая смена, потому что в школе ремонт! Ну и вот это, просто стыдно: «она распустила свои темные волосы, длинные пряди упали на ее смуглые худые плечи». Мама была светленькая, с аккуратной такой стрижкой, очень белокожая. Не толстая, но уж не худая! То есть вы нарочно писали все наоборот, чтоб никто не догадался? Но я все сразу поняла.

Она говорила напористым полушепотом, поставив локти на стол и близко-близко придвинувшись к нему.

Сергеев понял, что лучше со всем соглашаться и поскорее смыться.

– Да, – сказал он, изобразив смущение. – Да, вы правы. Я, в общем-то…

– Вот, – сказала Эльза и откинулась в кресле. – Ну, сознавайтесь!

Сергеев с ходу – профессионал все-таки! – сочинил историю о своем романе с красавицей-блондинкой. Они впервые встретились в Будапеште, в Москве назначили встречу в парке Горького. Потом он ее повел к себе, и они любили друг друга под шелест лип, заслоняющих окна, это было после обеда, пока ее дочь в школе, во второй смене.

– Похоже на правду, – сказала Эльза. – Но не очень.

– Почему? – обиделся Сергеев.

– Потому что вы с ней встретились в Петербурге. Познакомились еще в поезде. Когда ехали туда. У нее был билет на верхнюю полку, а у вас на нижнюю, и вы ей уступили место. Потом случайно встретились на канале Грибоедова, где прогулочные кораблики. А в Москве гуляли в Измайлове. А потом пошли в гостиницу – там стоят такие высокие башни. Корпус Альфа, корпус Бета и так далее. Взяли номер на пятнадцатом этаже. Вот откуда «бесконечные панельные дома во весь окоем», поняли?

– Нет, – сказал Сергеев. – Не понял.

– Я тоже, – вдруг сказала она. – Потому что всё это неправда. Вы всё выдумали. Не было случайного знакомства, внезапной любви, свиданий тоже не было, ни у вас дома, ни в гостинице. Ничего не было!

– Ну, наконец-то! – выдохнул Сергеев. – Я вам уже целый час объясняю, что все это – литература. Художественный, так сказать, вымысел. Слава богу, дошло!

– Выдумка? – спросила Эльза.

– Выдумка, – подтвердил Сергеев.

– Прямо вот от первого до последнего слова?

– Тогда зачем вы всё это выдумали про мою маму?

– Да не знал я вашу маму!!! – заорал Сергеев.

– Юпитер, ты сердишься, – сказала Эльза. – Значит, ты неправ.

– Хорошо, хорошо! – сказал уставший Сергеев. – Когда-то давно я был в нее влюблен. Я ее любил, а она играла мною. Моими чувствами. Приманивала и отталкивала. Потом бросила. А потом я решил как бы отомстить. Написал рассказ, что она ко мне бегает от мужа. Нравится?

– Вполне, – сказала Эльза. – Ну и, чтоб поставить точку: как ее звали?

– Лена, – сказал Сергеев, чтоб не ошибиться. – Если я, конечно, не забыл.

– Какая еще Лена? – всплеснула руками Эльза. – У вас что, склероз? Вы же еще не такой старый!

– И зачем это я вас слушаю? – сказал Сергеев, вставая. – Сразу послать бы вас к черту.

– И зачем это вы меня слушаете? – иронично отозвалась Эльза, не трогаясь с места. – Сразу бы послали меня к черту! А вы на вопросы отвечаете, оправдываетесь… Значит, точно что-то было!

Сергеев чуть не заплакал.

– Не расстраивайтесь! – почти сочувственно сказала Эльза. – У вас есть с собой какой-нибудь блокнотик и авторучка? Отлично. Сейчас я вам все расскажу, как это было на самом деле. Готовы?

– Готов, – сказал Сергеев.

– Тогда начали, – сказала Эльза. – Значит, шестнадцатого июня одна тысяча девятьсот девяносто… – Вдруг у нее тенькнуло сообщение в айфоне. Она покосилась на айфон и вскочила, подхватив сумочку и плащ. – Ой, простите, я должна бежать!

– Куда же вы? – крикнул Сергеев ей вслед. – Постойте!

– Отбой! – на ходу крикнула она. – Наплевать и забыть!

Сергеев махнул рукой, засмеялся, посмотрел ей вслед, покрутил пальцем у виска, позвал официанта, расплатился, допил кофе – и вдруг всё вспомнил.

проводи меня до дому ПЯТЬ СЕКУНД И ДВА ЧАСА

На днях сидел в кафе с одной своей знакомой. Пообедали. Потом попросили чаю. Простого, зеленого, классического. Официант спросил: «Десертики будете?» Я сказал: «Дайте меню», он принес тяжелую кожаную папку, раскрыл на нужной странице, забормотал: «черный лес, эстерхази, тирамису, эклерчики». Я спросил: «Возьмешь пирожное?» Она помолчала, подумала – долго думала, секунд пять, – но потом покачала головой и сказала: «Пожалуй, всё-таки нет».

Я не удержался и спросил:

– Скажи, а вот ты, когда сделала паузу, ты на самом деле думала, брать пирожное или не брать? Или ты уже заранее знала, что не будешь, и только сделала вид, что раздумываешь?

– Нет, – сказала она. – Я честно размышляла. Я хотела сладкого. Но потом решила, что лучше сдержаться.

– Понятно, – сказал я. – Тогда позволь еще вопрос. Интимный. Ладно?

– Валяй, – сказала она и посмотрела на меня поверх очков.

– Нет, не лично интимный, а так, – смутился я. – На интимную тему. Вообще.

– Не томи! – засмеялась она.

– Вот такой вопрос, – сказал я. – Как ты понимаешь, я в молодости не раз и не два, и даже не десять и не сто, после танцев, или выпив в хорошей компании, или читая стихи на скамейке Тверского бульвара, – я говорил, шептал девушке: «Поехали ко мне». А девушка молчала несколько секунд, как будто бы взвешивая все за и против, а потом медленно и отрицательно качала головой.

– Что, так ни одна и не согласилась? – засмеялась моя собеседница. – Бедный!

– Да нет! Я не о том. Когда она соглашалась, то все получалось как-то без слов. Она просто обнимала меня, или шла в прихожую взять пальто, или мы вместе вставали со скамейки и бежали к троллейбусу. А если нет – то перед отказом непременно пауза. Вот и скажи мне: девушка уже заранее знает, что не поедет, и только делает вид, что решает? Чтоб обидно не было, чтоб отказ выглядел обдуманным. Или она на самом деле обдумывает разные «за» и «против»? И вот приходит к выводу, что доводов «против» все-таки больше…

– Смотря сколько секунд, – сказала она. – Ты прав, неприлично сразу завопить «нет». Но если она думает две секунды, это значит, что ты ей совсем не нравишься. В эти две секунды она в уме произносит: «Я – к тебе? Ты охренел, дружочек?» Но если она молчит пять секунд – значит, она действительно думает. Но ты знаешь, о чем она думает, что взвешивает?

– Вот что. Ей очень хочется. Но сразу сказать «да» – неприлично. Хорошие девчонки с перва раза не дают, известное дело. Но сказать «нет» – это риск, что второго раза не будет. Вот между этими рисками и идет выбор, между риском показаться легкой давалкой или мрачной целкой. Понял?

– Понял, – сказал я. – А я-то думал, тут мысли о будущих отношениях, что он за человек и всё такое.

– Для этого нужно часа два, – сказала она. – Вот один раз один очень хороший мальчик сказал мне, что я ему очень нравлюсь. Серьезно так сказал, в глаза заглянул, за руку взял. После последней лекции. А у меня как раз родители уехали к бабушке в Свердловск. Я одна дома, в отдельной квартире. Я ему говорю вместо ответа, то есть он говорит: «Ты мне очень нравишься», а я говорю: «Проводи меня до дому». Мы учились на Моховой. Я жила в начале Дмитровского шоссе. Пятница. Конец ноября. Холодно, снег и ветер. Он говорит: «Пошли». Беру его под руку. Идем. Сначала по Горького, потом на Чехова мимо кино «Россия», потом через Садовую на Каляевскую, на Новослободскую… Я уже дома линеечку к карте приложила – бог мой родимый, почти восемь километров! Пешком! Снег в лицо! Уши мерзнут! А он мне все рассказывает, рассказывает, чем он увлекается в научном смысле, а потом про поэзию, я ему говорю: «Почитай чего-нибудь», а он читает, громко, красиво…

– Прохожие, небось, оглядываются?

– Да нет, стихи он уже на Новослободской читал, там народу почти не было. Да. Закончил он читать, я ему говорю: «Стой». И стала ему шарф поправлять. «А то, – говорю, – ты у меня простудишься». «Ты у меня», понимаешь? То есть я уже думаю и чувствую – мой человек. Совсем родной. Он мне плечи легонько так сжал: «Спасибо». Хорошо. Не полез целоваться, а вот так – по-родному. Чудесно. Идем дальше, темнеет, он начал про свою семью рассказывать. Мама-папа, дедушка-бабушка, брат и дядя, где живут, кем работают, даже сколько получают! Дедушка генерал, папа доцент, дядя главный инженер, брат кандидат наук… Собака Вальтер, кошка Муся, дача в Валентиновке, машина «Волга»…

– Запомнила, однако! – сказал я.

– Это старческое, – сказала она. – События молодости со всей яркостью.

– Ладно, – сказал я. – Ну и?

– Ну и вот. Где-то на середине Бутырской улицы я вдруг сообразила, что он про меня ничего не спрашивает. Чем я увлекаюсь, у кого курсовую пишу, какие книжки люблю… Или вот про свою семью рассказывает – точнее, хвалится. А про моих папу-маму не спрашивает. А я-то рассупонилась как дура – родной человек, мой человек… А ему про меня ничего не интересно! Ну и иди к черту! Как-то сразу во мне щелкнуло. Как будто выключилось. Он дальше треплется, а мне противно.

– Ты что! – сказал я. – Он, наверное, подумал, что это будет бестактно. Выяснять про твоих родителей – как будто сватовство.

– Не знаю, – сказала она. – В общем, дошли до моего дома, зашли в подъезд, и я ему говорю: «Спасибо, что проводил, пока». Он прямо сглотнул. «Пока», – говорит. Повернулся и убежал.

– Интересно, – сказал я.

– Да. Пока шли по Горького, по Чехова, по Каляевке – я уже всё размечтала во всех подробностях. Такой хороший, добрый, умный, а на Бутырской вижу – холодный, тупой, самовлюбленный «мальчик из хорошей семьи»…

Я вздохнул.

– А может быть, мне просто очень сильно писать захотелось, – тоже вздохнула она. – Представляешь, входим, квартира маленькая, современная, дверь сортира в прихожую смотрит, я бегу в сортир, и он слышит «дззззз». Ужас, кошмар, позор. Но ничего. Я потом все-таки вышла за него замуж. Но ненадолго.

провожу тебя до дому ДВА ЧАСА И ПЯТЬ СЕКУНД

На днях сидел в кафе с одним своим знакомым. Он так долго и вдумчиво размышлял, брать суп или нет, что я засмеялся:

– Юлий Цезарь перед Рубиконом.

– Да, да, – кивнул он. – У меня так бывает. Иногда двух часов не хватает, чтоб принять пустячное, в сущности, решение. Пустячное, но очень приятное: например, пойти с девочкой к ней домой, когда она позвала? Или не пойти?

– Ты что, дурак? – удивился я. – Конечно, пойти!

– Ну да, да. Но! Но если ты так прямо бросишься по первому приглашению, то может оказаться, что ты не так понял… Что тебя звали вовсе даже не трахаться, а поговорить о прекрасном и высоком. А если откажешься – другой раз не позовут. В общем, Сцилла Марковна и Харибда Петровна: риск показаться глупым кобелем или скучным импотентом.

– Понял, – сказал я. – Но ты расскажи, что хотел.

– Да! – сказал он. – Так вот. Была когда-то у нас на факультете девочка. Красивая, приятная, давно мне очень нравится, и вот один раз после занятий я подхожу к ней и открытым текстом леплю: «Ты мне очень нравишься». Беру ее за руку, перебираю пальчики, а она мне говорит: «Проводи меня до дому», – причем с таким очень отчетливым выражением лица говорит. Ясно, что у нее дома никого. Кажется, она даже на это как-то этак намекнула. В общем, я всё понял. «Хорошо, – говорю и руку ее не отпускаю. – А где ты живешь?» – «В начале Дмитровского шоссе», – и мне в ответ пальцы перебирает. Ого, думаю!

– Тут надо сажать ее в такси и вперед, – говорю я. – Пока она не передумала.

– Конечно! – говорит он. – А денег нет, как назло. Вернее, есть рубль с мелочью, а вдруг там набьет рубль пятьдесят? Это же стыд-позор! А в метро ехать и потом на автобусе – как-то совсем не романтично. Тесно, потно, шумно. Она как будто все сама поняла и говорит: «Пошли пешком!» Пятница. Конец ноября. Холодно, снег и ветер. Она берет меня под руку. Идем. Сначала по Горького, потом на Чехова мимо кино «Россия», потом через Садовую на Каляевскую, на Новослободскую… Я уже дома линеечку к карте приложил – господи, твоя воля! Почти восемь километров! Пешком! Снег в лицо! Уши мерзнут! А она держит меня за руку и молчит. А я говорю, говорю, говорю, рассказываю, чем увлекаюсь в научном смысле, потом про поэзию. Тут она наконец слово проронила: «Почитай чего-нибудь!» Я читаю, с выражением, громко, на всю улицу, а тут снег прямо в пасть!

– Прохожие, небось, оглядываются?

– Да нет, стихи я уже на Новослободской читал, там народу почти не было. Да. Закончил читать Гумилева, про трамвай, и тут она мне говорит: «Стой». Стала мне шарф поправлять. «А то, – говорит, – ты у меня простудишься». Обрати внимание: «Ты у меня». То есть я у нее, понимаешь? То есть она меня уже вот слегка присвоила. С одной стороны, приятно. Но с другой – как-то настораживает. Поправила мне шарф, стоит, на меня смотрит, лицо ко мне подняла. Хорошая девочка. Но я целоваться не полез. Просто ей плечи легонько так сжал: «Спасибо». Хорошо. Чудесно. Идем дальше, темнеет, она молчит. Ну хоть бы звук издала! Я, чтобы паузу забить, начал про свою семью рассказывать. Мама-папа, дедушка-бабушка, брат и дядя, где живут, кем работают, даже сколько получают! Приврал про дедушку, что он генерал-лейтенант. Хотя он генерал-майор. Ну, папа доцент, дядя главный инженер, брат кандидат наук… Собака Вальтер, кошка Муся, дача в Валентиновке, машина «Волга»…

– Ишь ты! Запомнил, что говорил! – сказал я.

– Да я говорил как есть. Что тут запоминать? – сказал он.

– Ладно, – сказал я. – Ну и?

– Ну и вот. Но где-то на середине Бутырской улицы я вдруг сообразил, что она о себе ничего не рассказывает. Чем увлекается, у кого курсовую пишет, какие книжки любит… Или вот про свою семью ничего не говорит в ответ на мои рассказы.

– Наверное, у нее не было дедушки-генерала и папы-доцента, – сказал я. – Вдруг она стеснялась, что у нее родители совсем простые люди. По сравнению с твоими.

– Это же было еще в СССР! – громко возмутился он. – Я бы на ее месте гордился. Вот, глядите на меня, я девочка из простой рабочей семьи, а студентка филфака! Покосился на нее: нет, брат! Судя по дубленке и сапожкам, далеко не рабочие и даже не инженеры. Ой-ой-ой! Куда там! Но не в этом дело. Хрен бы с ними, с родителями. Просто какая-то скрытная. А я-то уж размяк – какая девочка, и домой позвала, и шарфик поправила, и под руку держит. А о себе ничего не рассказывает. Враги партизанку поймали. Что за манеры? Ну и черт с ней! Как-то сразу у меня все опустилось. Как будто выключилось. Я с разгона дальше что-то болтаю, а на душе уже как-то не так.

– Ты что! – сказал я. – Она, наверное, думала только о том, что вот сейчас будет! Она все это себе воображала, наверное. Поэтому и говорить не могла.

– Не знаю, – сказал он. – В общем, дошли до ее дома, зашли в подъезд, и тут она мне строго так говорит: «Спасибо, что проводил, пока». Ага, думаю. Ждет, чтоб я ее стал уговаривать. Чтоб я ее обнял, стал тискать, целовать прямо тут, перед лифтом, чтоб стонал ей в ухо: «Я тебя люблю, ну пойдем, ну прошу тебя». А потом в квартире начнется: «Ой, не надо! Ой, я девушка! Ой, а ты меня правда по-настоящему любишь?» О господи! Поэтому я так же строго ответил: «Пока». Повернулся и убежал.

– Интересно, – сказал я.

– Да. Пока шли по Горького, по Чехова, по Каляевке – я уже всё себе представлял во всех подробностях. Такая девочка! Красивая, хорошая, ласковая. А на Бутырской вижу – тупенькая упакованная «герла», ничем не интересуется, двух слов связать не может, на филфак ее, видать, по сильному блату пихнули… С такими скучно в койке. Особенно в первый раз.

Я вздохнул.

– А может быть, я просто сильно ссать хотел, – тоже вздохнул он. – Представляешь, входим, квартира, небось, маленькая, я бегу в туалет, и она слышит «дрррр!». У нее весь секс пропадет. И у меня тоже. Позор и стыд, кошмар и ужас. Но ничего. Мы с ней потом все-таки поженились. Но ненадолго.

вы помните, вы всё, конечно, помните МЕЛОДРАМА

Была суббота. Жена пошла к подруге. Дочь уехала в Питер. Зазвонил мобильник. Незнакомый номер.

Артур Иванович чуть-чуть поколебался, но все-таки ответил.

Звонкий и строгий женский голос:

– Инспектор Маликова. Ваш сын совершил ДТП на чужой машине. Есть пострадавший. Приезжайте, будем разбираться! – и чуть тише и мягче: – Пострадавший требует компенсации. С парнем мы тоже всё оформим как надо.

У Артура Ивановича была только дочь, студентка третьего курса, и она полчаса назад звонила. Сидит с приятелями в грузинском ресторане «Мамалыга», прямо за Казанским собором. А сына никакого не было. Типичная разводка. Ему уже много раз так звонили, да всем так звонили! «Папа, я в милиции», «Папа, меня побили». И конечно, смс: «Мама, срочно кинь на этот номер пятьсот рублей, а мне не звони, я завтра все объясню». Поэтому Артур Иванович в уме засмеялся, а вслух сказал суровым простецким голосом:

– Товарищ инспектор! Действуйте по всей строгости закона. А главное, пропишите ему люлей. Покрепче.

– Что-что? – переспросил женский голос.

– Нет у меня никакого сына! Аферисты! – захохотал Артур Иванович.

– Нет, есть! – вдруг раздался отчаянный голос, как будто этот парень выхватил телефонную трубку из чужих рук, из рук этой злобной тетки, и закричал: – Нет, есть! Я твой сын! Ты просто не знаешь! Ты матери сделал ребенка, то есть меня, и бросил ее! Марину Аникееву помнишь? С вечернего отделения? Помнишь? Нет, ты скажи – помнишь?

Артур Иванович помнил Марину Аникееву.

У него было много любви на факультете, несколько длинных романов, а также несколько кратких, но выразительных, а мелкого одно-двух-трехразового секса – вообще не сосчитать, «это даже в донжуанский список включать стыдно!» – шутил он, обсуждая девчонок с приятелями, такими же ходоками по дискотекам и общагам. Но Марину Аникееву он помнил. Хорошая была девочка, ласковая. Он ее пару раз приводил к себе, а потом к ней приехал, когда ее мамы-папы дома не было. Отличная девочка, в глаза глядела и говорила разные слова, но такая тоска его взяла, когда он зашел к ней в квартиру, в это мещанское жилище с машинными коврами по стенам и люстрами из пластмассового хрусталя, со стенкой, где в серванте недопитая бутылка коньяка, серебряные стопочки, фарфоровая куколка и тут же собрание сочинений Джека Лондона, и вся прочая наивная бедняцкая роскошь, – и он увидел себя в этой обстановке и чуть не застонал, потому что у него дома всё было точно так же. А он мечтал вырваться, сам не зная куда – но отсюда, от ковриков и люстрочек! Поэтому он с трудом сделал всё, что надо было, а потом лежал, закрыв глаза, чтоб не видеть влюбленное личико Марины Аникеевой на фоне серванта и ковра, и отказался остаться ночевать. Соврал, что отец заболел, гипертония, и мать волнуется одна. Марина Аникеева знала, что он врет, потому что три дня назад, когда они у него были, его родители только что уехали отдыхать на две недели. Но ничего не сказала. Он больше ей не звонил, а потом она вообще куда-то делась.

– Ну, допустим, помню, – сказал Артур Иванович. – Как тебя зовут?

– Артур, – сказал парень. – В честь тебя.

– Интересно, – сказал Артур Иванович и поверил ему окончательно.

– Прости, – сказал парень. – Мне просто некуда кидаться. Меня могут посадить. Угон, плюс авария, плюс ушиб я этого деда. Несильно, но синяк здоровый, во все плечо.

– Нет бы отца с Первомаем поздравить, – съехидничал Артур Иванович. – А то прямо так сразу…

– Тебе будет хорошо, если твой сын сядет? И мать твоего сына останется одна?

– Сколько надо? – спросил Артур Иванович.

– Двести тысяч.

– Не маловато? – усомнился Артур Иванович.

– Первый платеж. Чтоб сейчас отпустили. А дальше я сам найду.

– Куда привезти?

– Спасибо! Спасибо! Сейчас…

Он передал трубку этой тетке, инспектор Маликова или как ее там. Она объяснила. Через два часа, то есть в шестнадцать ноль-ноль. Плюс-минус пятнадцать минут. Улица академика Драбкина, восемь. Там такой вроде сквер. Если стать лицом к красному дому с белыми балконами – то крайняя левая скамейка.

У Артура Ивановича дома лежало тысяч шестьдесят. Оделся, поехал в банк, снял с двух карточек. Попросил у кассирши резинку, перетянул не такую уж толстую пачку, засунул в боковой карман. Почему-то вспомнил, что наркобарон Пабло Эскобар на такие резинки тратил две с половиной тысячи долларов в месяц, с ума сойти. Потом подумал, что деньги у него выхватят и стукнут кастетом по башке. Но он встретил эту мысль равнодушно, пожал плечами и стал вспоминать Марину Аникееву. Ее руки, локти, родинки и запах. В каком это году было? Ага… Значит, сыну двадцать четыре. А ей?

Вот и улица академика Драбкина. Интересно, по какой части был этот академик? Атомная бомба или теория чисел? Сквер. Скамейка. Мимо шли люди, и Артур Иванович успокоился насчет кастетом по башке. Главное, никуда не идти. Деньги, рукопожатие, «звони, если что». Поглядеть на него. Спросить бы про Марину. Ну, это как разговор пойдет.

Он посмотрел на часы. Четыре, семь минут пятого. Он почти не опоздал. Никого не было. Какой-то мужик сидел через скамейку от него. Прошло еще десять минут. Еще пять. Артур Иванович заерзал, оглянулся – вдруг стало страшно, что схватят сзади. Мужик, сидевший поодаль, встал и подошел к Артуру Ивановичу. Это был скорее парень, чем мужик, просто очень здоровый и крепкий. Хорошо одет. Красиво пострижен, с узкой ленточкой трехдневной щетины вместо бороды. Приятный одеколон. Классные туфли.

– Артур Иванович?

– Да, я, – он встал.

– Инспектор Маликова просила передать, что у нее срочный выезд. Я вместо нее.

– Нет уж, извините! – встревожился Артур Иванович. – Мы так не договаривались! Откуда я знаю, кто вы?

– Не переживай, – сказал парень. – Это я. Артур меня зовут. Смешное имя, правда? Прости. Я пошутил. Деньги не нужны. Я просто хотел тебя увидеть.

– А как-нибудь попроще нельзя было?! – возмутился Артур Иванович. – Вот чтоб без этих фокусов?! Без пугалок и просилок?!

– Прости, но… Но я хотел тебя проверить. Ты оказался, в общем, хороший человек. Добрый. Мне это очень важно знать. Я старался следить за тобой. Вот, твой телефон раздобыл. Мы с мамой тебя любили все время.

– Да, да, – сказал Артур Иванович. – Я тоже, в сущности… Ладно, ладно. А кто эта инспектор Маликова? В смысле, чей голос?

– Соня, – сказал парень. – Моя девушка. Вот, привезла меня.

Он показал кивком. Неподалеку стоял «мерседес».

– Кто там рядом сидит? – спросил Артур Иванович, вглядевшись.

– Можно на нее посмотреть?

– Нельзя, – сказал парень.

Повернулся, побежал к машине, уселся на заднее сиденье, и машина уехала.

juvenes dum sumus ОРЛЫ И ВОРОНЫ И КОНСЕРВАТИВНЫЙ РОМАНТИЗМ

Однажды, очень давно, мне было лет двадцать или двадцать один – но не двадцать два, точно! – я сделал предложение одной девушке.

Как раз тогда я почему-то был этаким романтическим консерватором. Я мечтал, что у меня будет жена и трое, а то и пятеро детей. Что у нас будет большой уютный дом. А главное, я мечтал, как мы с моей женой (которая пока существовала только в моих фантазиях) будем жить до ста лет в любви и счастье.

Я увидел эту девушку в гостях, на дне рождения своего приятеля, и мне показалось, что это она и есть, что именно о такой я мечтал всё последнее время. Ей было столько же, сколько и мне, – чуть за двадцать. Студентка истфака. Она была красива ровной и спокойной красотой. У нее был умный и добрый взгляд. Мы потанцевали. Я обнял ее за талию, чуть-чуть прижал к себе и по ее ответному движению понял, что я ей тоже нравлюсь. Мы сели на диван в полуосвещенном углу большой комнаты. Я придвинулся к ней, она положила голову мне на плечо, и еще через полминуты мы легко поцеловались, соприкоснувшись сухими и горячими губами.

– Ты красивая, – шепотом сказал я.

– Ты хороший, – ответила она.

Еще через минуту я сказал:

– Выходи за меня замуж.

– Почему? – спросила она.

Конечно, я ее не знал, она не знала меня, говорить «я тебя люблю» было бы глупо, и я стал тихо, но в подробностях рассказывать ей про нашу будущую долгую и счастливую семейную жизнь.

– Что, вот так прямо до золотой свадьбы? – прошептала она, глядя мне в глаза.

– До бриллиантовой, – сказал я. – Это и есть счастье.

– Интересно, – сказала она, чуточку отодвигаясь. – Вот у меня сестра, ей двадцать восемь, она уже третий раз разводится, потому что нового нашла. А моя тетя вообще замуж не выходила. Не расписывалась, в смысле. Поживет-поживет, выгонит на фиг и тоже нового найдет. Ей сорок пять. Она счастлива. «Я, – говорит, – счастлива как женщина».

– Я тебе не нравлюсь? – сказал я. – Понятно. Ладно. Так бы и сказала, при чем тут твоя сестра и тетя?

– Нравишься, – сказала она. – Я тебя сразу заметила, как ты вошел.

– А при чем тут тетя? – повторил я.

– А при чем тут золотая свадьба? – сказала она. – Моя тетя живет вот так, и счастлива.

– А еще через десять, двадцать лет?! – возмутился я. – Вот ей пока сорок пять, а потом кого найдет? Так и будет одна.

– «Капитанскую дочку» А Эс Пушкина в школе проходил? – вдруг засмеялась она. – Сказка про ворона и орла, помнишь? Почему ворон живет триста лет, а орел – только тридцать? Потому что орел ест живое мясо, а ворон – падаль. «Нет, брат ворон: чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что бог даст». Жить надо, понимаешь, жить! – шептала она. – Жить хочу! Ничего не боюсь! Старости, бедности, одиночества – не боюсь вот ни капельки. Всегда можно с моста в реку. А пока – хочу жить, как мне нравится.

У нее даже глаза сверкнули в темноте.

– Ага, – сказал я. – Понял. Извини. Забудь. Пока.

Поднялся с дивана. Она сильно схватила меня за руку, заставила сесть, обняла, обхватила руками шею, поцеловала.

– Ты что! – зашептала она. – Обиделся? Я же не про тебя, я вообще. Ты хороший. Ты мне сразу понравился, я же говорю. С первого взгляда. Я в тебя влюбилась, понял? Хочешь, пойдем куда-нибудь? Прямо сейчас. Куда скажешь, туда и пойдем. Пошли? А хочешь, ко мне, у меня как раз дома никого. Только без любви до гроба, ладно?

– Ладно, – сказал я. – Договорились. Сейчас.

Встал, подошел к столу. Там стояла чья-то недопитая водка. Я выпил, закусил хлебушком и вдруг подумал: допивать водку из чужой стопки со следами помады – это все равно что клевать падаль, как тот ворон? Да нет, фу, глупости! Ерунда, при чем тут…

Вышел в прихожую, взял куртку и ушел.

Мой консервативный романтизм тоже ушел куда-то. Мы с ним разошлись на ближайшем перекрестке. Я к метро, а он пешочком…

Хорошо бы, конечно, завершить это воспоминание так: «Вчера она пригласила меня на сорокалетие своей свадьбы. У нее четверо детей и девять внуков». Но это была бы неправда. Я с тех пор ее ни разу не видел. Но надеюсь, что она счастлива.

таинственным я занят разговором БЕЗ СЛОВ

Я тогда работал в одной конторе, и там часто показывали документальное или научно-популярное кино в специальном маленьком зале.

Однажды я сижу и смотрю какой-то фильм, про что – не помню. Вдруг слева рядом со мной кто-то садится. Поглядел, вижу – одна наша сотрудница. Мы с ней были неплохо знакомы, болтали в буфете, один раз даже вместе шли до метро и потом ехали до какой-то там пересадки. Чуть моложе меня, замужем. Я тоже, кстати, уже был женат, дочке два года. Смотрю на нее. Красивый профиль в темноте виден. Она на меня косится, кивает мне, а я – ей.

Я сижу, скрестив руки на животе, и как-то так вышло, что правой рукой случайно касаюсь ее руки. А она сидит, заложив большие пальцы рук за широкий пояс юбки – тогда носили такие полудлинные твидовые юбки с лаковыми поясами, латунная пряжка. То есть ее правая рука рядом со мной. Так что я прикасаюсь к ее правой руке. Самыми кончиками пальцев случайно дотрагиваюсь до тыльной стороны ее ладони.

Задерживаю пальцы буквально на долю секунды. Чувствую легкое ответное движение. Не отнимаю пальцы. Она тоже не отодвигает руку. Чуточку прижимаю кончики пальцев к ее руке. Она слегка двигает рукой – чуть-чуть к себе и потом как бы по длинной оси, так что получается, как будто я ее легонько глажу пальцами по ее пальцам с тыльной стороны. Я беру ее за руку, перебираю пальцы. Она тоже. Я совсем осмелел, стал гладить пальцем щелочку между ее указательным и средним. Она вдруг – хоп! И поймала мой палец между своими, и держит. Я легонько пытаюсь освободить его, а она не пускает. А потом – отпустит и схватит, отпустит и схватит. Такая вот игра.

Дальше она меня взяла всей рукой за палец и стала сжимать, а я стал его двигать туда-сюда, то есть началось что-то уже совсем откровенное.

Но вдруг она перестала сжимать мой палец и даже как будто чуть-чуть отстранилась. Я ее беру за указательный и средний, хочу их раздвинуть и попасть в эту ложбинку – она не пускает. Хочу взять ее за все пальцы сразу – опять никак. Несколько раз пытался. Что такое? Вдруг она меня очень нежно берет за руку и ногтем тихонько щелкает по моему обручальному кольцу. Я в ответ поглаживаю ее безымянный палец, нахожу ее обручальное кольцо и тоже по нему постукиваю ногтем.

Она отводит руку, но через десять секунд возвращает ее. Я перебираю ее пальцы и чувствую, что кольца нет. Я глажу ее безымянный палец по всей длине, ощущаю круговую ложбинку от снятого обручального кольца.

Она берет двумя пальцами мое обручальное кольцо и начинает его тихонько вертеть, вправо-влево. Потом вопросительно постукивает по нему ногтем. Потом начинает его потихоньку стаскивать.

Я сжимаю кулак.

Она убирает руку.

Потом мы, конечно, много раз болтали в буфете. Так просто, ни о чем.

POSTSCRIPTUM

Некоторые мои читатели были удивлены жестом женщины, которая во время флирта демонстративно сняла обручальное кольцо, намекнув тем самым на… А на что? Ну конечно, не на то, что она готова вот прямо тут же развестись со своим мужем. Намекнув на готовность к «отношениям», как нынче говорят.

Но я – тогда – не удивился. Такие знаки были отчасти приняты и понятны – в цепи эротических намеков. Например, я видел девушку, которая вдруг, загадочно улыбаясь, накрывала платком икону, висевшую на стене. И ее планы сразу становились несколько яснее. Мой приятель рассказывал, что сидел в гостях у одной иностранной девушки. У нее на столике стояла двойная рамка с фотографиями ее папы и мамы. После нескольких бокалов вина она спрятала эти фото в ящик стола, сказав: «Не хочу огорчать своих родителей, они ведь думают, что я хорошая девочка».

Больше того! У меня был знакомый, который в гостях, перед тем как начать пить водку, снимал пиджак с орденом Ленина и относил в прихожую.

дзуйхицу, или «вслед за кисточкой» ПОДРАЖАНИЕ СЭЙ СЁНАГОН

Что приятно волнует:

Перебирая старые письма, найти в полинявшем конверте счастливый автобусный билет, который знакомая девушка прислала тебе из какого-то южного курортного города, судя по штампу – из Кисловодска.

Видеть, как молодая парочка выбирает в супермаркете пиво. Они счастливо глядят друг на друга, смеясь неизвестно чему. Пиво падает на кафельный пол; бутылка разбивается; хлебный запах; уборщица ворчит, со скрежетом заметая осколки; кассирша требует заплатить – они смеются еще громче.

Раскрыть шестой том «желтого» Стендаля, понять, что ты это помнишь чуть ли не наизусть, – но всё равно читать, как в первый раз: изумляясь.

Отщелкнуть заднюю крышку толстых, давно не работающих серебряных часов и увидеть спрятанный там детский локон.

Вдруг почувствовать, что ливень сию минуту закончится.

Что немного печалит:

В конце августа вдруг почувствовать, что этот месяц у моря пролетел быстрее, чем в прошлом году, а в прошлом году – быстрее, чем в позапрошлом.

Вспоминать, как на даче катался на лодке вверх по маленькой речке, как она становилась все уже и мельче, как весла путались в кувшинках и задевали за каменистое дно.

Умирает знакомый старик. «Сколько ему было?» – «Семьдесят пять». И вдруг ясно понимаешь, что тридцать, двадцать, даже десять лет назад в ответ на такое известие ты говорил: «Да, жаль, но семьдесят пять – что же! Он прожил долгую жизнь!» – а вот теперь думаешь: «Ой-ой-ой…»

Раскрыть заставленный дареными бутылками буфет, долго разглядывать этикетки, да так и не налить себе стопочку.

Смотреть на красивую молодую парикмахершу, которая стрижет тебя уже одиннадцатый год, и, когда она наклоняется близко-близко, подровнять усы, – видеть новые морщинки у ее глаз и губ.

явка с повинной V.S.O.P.

– Константин Павлович? – вдруг обратилась Марина к охраннику. Дело было в супермаркете; он взял у нее пустую тележку, чтоб поставить на место.

– А? – откликнулся он, искоса на нее взглянул и тоже узнал.

Побледнел, отвернулся и побежал прочь, в другой конец торгового зала, таща за собой тележку. Марина бросилась за ним.

– Константин Павлович! – крикнула она, почти догнав его.

Протянула руку. Он загородился тележкой:

– Уйди. Уйди. Уйди от меня.

Маринин муж догнал ее.

– В чем дело? – строго спросил он.

– Миша, прости, нам с Константином Павловичем надо поговорить…

– Полиция! – вдруг закричал охранник. – Помогите! Ненормальная! Психованная! Пристает! – и убежал в дверь с надписью «служебный вход».

Марина дернулась бежать за ним.

– Марина! – муж схватил ее за руку. – Что происходит?

– Прости, – сказала она. – Ничего. Потом скажу.

Дома они долго молча ужинали. Потом она разговаривала с дочерями по скайпу – они были со своими классами на каникулах, старшая в Италии, а младшая в Германии. Муж тем временем сидел в гостиной напротив выключенного телеэкрана. Что-то читал на планшете.

– Что ж ты у меня ничего не спрашиваешь? – сказала она, войдя в комнату.

– Из уважения к твоей частной жизни и личному пространству, – осклабился Миша.

– Я все равно расскажу.

– Как хочешь, – Миша был явно обижен. – Я не настаиваю.

– Это я настаиваю! – сказала она, садясь на диван рядом с ним. – Давай прямо сразу резко. Я погубила этого человека. Сломала ему жизнь, прости за пафос. Но это так и есть. Двадцать один год назад.

Миша помолчал, помотал головой, посчитал в уме и спросил:

– В пятнадцать лет? – потом усмехнулся и добавил: – Типа рассказ Бунина «Легкое дыхание»? Правда, там ее какой-то мужик застрелил в конце.

– Типа гораздо хуже, – сказала Марина. – Я жива, как видишь. А он охранник в магазине. Отсидел. А был главный инженер в московском филиале английской фирмы. Это мой отчим. Женился на маме, когда мне было тринадцать. Я в него через пару лет влюбилась. Пыталась соблазнить. Он меня послал подальше. Он же порядочный человек. А я сказала маме, что он меня изнасиловал. Мама как раз была в командировке. Работала на выборах Ельцина. А мы с ним дома, одни, целую неделю. Я мимо него хожу по-всякому, он никак. Мне жутко обидно, я же красивая. Правда я красивая? Нет, ты скажи?

– Правда, – сказал Миша. – А ты его до сих пор любишь? Только честно. Я не обижусь. Я знаю, так бывает. Ничего.

– Что ты, что ты, – торопливо сказала Марина. – Честно, нет. Я люблю тебя, Дашу и Алису и память о покойной маме. Мне хватает. Так вот, значит. А в предпоследний день я к нему в комнату пришла, с бутылкой коньяка «Мартель», и спросила, что такое означают эти буквы на этикетке: V.S.O.P.

– Я знал, но забыл, – сказал Миша. – Типа возраст, как у нас звездочки.

– Да, – сказала Марина. – А я тогда честно не знала. А он засмеялся и говорит: «Виноградный сок особого приготовления». Я ему: «Раз сок, давайте выпьем?» Он мне: «Нет, это же коньяк, ты что». Ну, я стала к нему прислоняться. А он так строго на меня посмотрел и сказал: «Прекрати немедленно. Ты ненормальная? Психованная? Еще раз рыпнешься – маме скажу. Иди отсюда». Ну я и пошла, на дискотеку. Морду кошечкой накрасила, и вперед. В сто двенадцатую школу. Как раз были майские праздники. Ну и там прямо на верхней лестнице, у дверцы на чердак, дала Мишке Зайцеву.

– Кому? – муж ее Миша вскочил с места. – Кому-кому?

– Мишке Зайцеву из десятого «Б» сто двенадцатой школы, – захохотала она. – Где тебе помнить! У тебя таких было по три в день! Тем более что у меня была морда кошечкой накрашена. Потом уже поймала тебя в «Трансгазе».

– Погоди, – Миша никак не мог поверить. – Правда, что ли?

– Ну, чем тебе поклясться? Здоровьем Даши и Алисы? Памятью мамы?

– Не надо! – сказал суеверный Миша. – Верю, верю, верю. А почему молчала?

– Да так. Зачем болтать. Ты хоть рад, что ты мой первый мужчина? Чего молчишь? Хочешь спросить, кто был второй, третий и так далее? Да никто! Ни-кто! Потому что меня тошнит от всего этого.

– А зачем тогда я?

– А ты – моя судьба. Первый мужчина, я же говорю… Ну, прости. Прости. Я тебя люблю, правда. Вот, – она замолчала, глядя в окно.

– А дальше? – спросил Миша.

– Ага! – засмеялась она. – Интересно стало? То-то же! Ладно. А дальше все как по нотам. По статьям в газетах и журналах. Пришла домой, сунула в машинку свои трусы, и простынку, и пододеяльник. Специально, чтоб следователю сказать, что я со страху все застирала. А утром Константин Павлович на работу ушел, а через час мама из командировки. Я к ней со слезами: он меня изнасиловал! Его прямо с работы в СИЗО повезли. У мамы были связи, она же в штабе Ельцина. Закатали на десять лет, кажется. Меня на суде не было, чтоб не травмировать мою хрупкую детскую психику. Но следователю я рассказала про коньяк. Что он меня спаивал. И говорил, что это «виноградный сок особого приготовления, видишь, девочка, написано – V.S.O.P». Убедительно, правда?

– Правда, – сказал Миша. – Ну и что теперь?

– Он все потерял. Мама с ним развелась, понятно. Так одна и доживала, ты знаешь.

– Почему одна? – возразил Миша. – Мы ее любили! У нее были внучки!

– Да, да, – отмахнулась Марина. – Я, честно, думала, что он вообще пропал. Или что его блатные убили. На зоне педофилов не любят. А он вот как. Ужасно. Все потерял. И все из-за меня. Из-за тупой и злобной мести – а за что? Ни за что. Горе какое. Миша! Ты меня любишь?

– Да, – сказал Миша и обнял ее. – Да, люблю тебя, люблю, ты ни в чем не виновата, ты была глупая, маленькая, глупый подросток, забудь!

– Надо что-то для него сделать. Иначе я просто сдохну. Я не могу вернуть ему двадцать один год. Но что-то надо.

– Хочешь, твоей мамы квартиру на него перепишем? Вот эту, двушку на улице Волгина?

– А не жалко? Мы ж ее для Дашки держали.

– И еще пенсию пятьдесят тысяч в месяц, – сказала Марина.

– А это еще зачем?

– А затем, – Марина выпрямилась, – что иначе я пойду в прокуратуру и расскажу, как было дело. Типа явка с повинной.

– Срок давности, – криво улыбнулся Миша.

– Тогда в Фейсбуке расскажу. Попрошу расшарить. Представляешь, в каком говнище мы все будем, включая детей?

Константина Павловича уговорили переехать в двушку на улице Волгина. Миша принес ему конверт с пятьюдесятью тысячами и обещал, что так будет каждый месяц.

Когда Миша ушел, Константин Павлович спустился в магазин напротив, купил две бутылки коньяка «Мартель» V.S.O.P., выпил их и умер от инсульта.

Осенью Марина с Мишей поехали во Францию.

Марина убежала от него, несколько лет маялась, пока получила гражданство, потом перешла в католичество и постриглась в монахини ордена Святой Клары и теперь живет в строгом затворе под духовным руководством известной аббатисы Юлианы, которая изредка пишет ей письма.

Но это я пошутил, конечно!

Осенью Марина с Мишей продали всю свою недвижимость и купили в Риге хорошую квартиру вместе с видом на жительство.

У них всё более или менее неплохо. Можно даже сказать – относительно хорошо.

и идут по той дороге люди ОТЛОМОВ И ВРЕТИХИН

– Ваша честь! – сказал адвокат судье. – Мой доверитель требует компенсации морального вреда. Он испытывает тяжелые нравственные страдания. Эти страдания выражаются не только в душевных переживаниях, таких как обида, возмущение, горе, – но и в бессоннице, которая влечет за собой головную боль, удушье, головокружение, жжение в области сердца и тошноту.

– Понял, – сказал судья. – Ответчик, что вы имеете сказать по существу поданного против вас иска?

Ответчик поднял глаза на адвоката истца, потом на самого истца, который мрачно сидел рядом.

– Вот! – сказал истец. – Опять смотрит! И молчит!

– Вот! – сказал адвокат истца. – Моему доверителю это приносит тяжелые моральные страдания! Моральный вред, проще говоря.

– Позвольте, ваша честь! – воскликнул адвокат ответчика. – Но мой доверитель ничего не делает! Он и тогда ничего не делал!

Месяц назад активист Вретихин стоял в одиночном пикете, а спецназовцу Отломову приказали его разогнать. Он подошел и сказал: «Гражданин, сверните плакат». Пикетчик взглянул на спецназовца, потом сложил вчетверо свой плакат размером в лист писчей бумаги, сунул его в карман. «Пройдемте в автозак», – сказал Отломов. Вретихин опять поглядел на Отломова и без лишних слов повиновался. В автозаке он сидел смирно и время от времени взглядывал на Отломова. Приехали. «На выход!» – скомандовал Отломов. Вретихин, сопровождаемый Отломовым, вылез из фургона и проследовал в отделение полиции.

– Он молчал и на меня смотрел! – сказал истец. – С немым, блин, укором! Как будто мученик какой. Я, конечно, извиняюсь перед верующими! Как будто я виноват. А я выполняю приказ. И при этом не превышаю. Я его пальцем не тронул.

– Вот! – сказал адвокат истца.

– Нет, это я говорю «вот!» – сказал адвокат ответчика. – То есть ответчик не оказывал сопротивления, так? Подчинялся законным распоряжениям представителя власти, так? В чем проблема?

– Если бы оказывал и не подчинялся, тогда было б уголовное дело! – сказал адвокат истца. – А у нас гражданский иск. В гражданском процессе. Своим нарочито покорным молчанием и укоризненными взглядами ответчик вызвал у моего доверителя чувства вины, обиды, возмущения, горя, а также бессонницу, головную боль, жжение в области сердца, головокружение и тошноту.

Судья решил, что Вретихин должен выплатить Отломову сто тысяч рублей.

Через месяц Вретихин снова встал в одиночный пикет. Отломов снова его разогнал.

На этот раз пикетчик смотрел на спецназовца дерзко и агрессивно.

В третий раз – холодно и презрительно.

В четвертый – ехидно и насмешливо.

Всё это вызывало у Отломова тяжелые нравственные страдания, сопровождаемые бессонницей, покраснением и нервным зудом кожных покровов, головной болью, а также чувствами обиды, возмущения и горя. И всякий раз судья присуждал ему крупную денежную компенсацию морального вреда.

На пятый раз Вретихин на него вовсе не смотрел.

– Ваша честь! – сказал адвокат Отломова. – Получается, что мой доверитель, находящийся при исполнении, вовсе как бы не существует для ответчика? Он для него пустое место? Это, не побоюсь такого слова, дегуманизация! Мой доверитель переживает тяжелые чувства одиночества, беспомощности, ненужности, неполноценности, а также бессонницу и головную боль! Это уже пахнет разжиганием вражды и ненависти!

Судья подумал-подумал, переквалифицировал дело и дал Вретихину реальный срок. Но отказал Отломову в компенсации морального вреда. «Уж что-нибудь одно», – сказал он, закрывая заседание.

Отломов попытался поймать взгляд Вретихина, но тот отвернулся к конвойным.

Тогда на следующий день Отломов уволился, а через месяц сам вышел и встал с плакатиком. Чисто по приколу. Его стали разгонять. Он нанес двум разгоняющим телесные повреждения средней тяжести. Ему дали хороший срок.

Он мечтал встретить на зоне Вретихина и поговорить с ним, но не случилось, не совпало. Велика Россия, и много в ней желтой крапивы и сухого плетня.

достовернее ли стала история с тех пор, как? ПЛАН «Б»

В октябре 1975 года в одной из московских школ перед восьмиклассниками выступал ветеран войны, пожилой, но очень бодрый отставной старший лейтенант, пенсионер, бывший инспектор пожарной охраны Григорий Павлович Рыбак. Весной вся страна отметила тридцатилетие Победы, и визит ветерана в школу был делом обычным, но вместе с тем приятным.

Григорию Павловичу было без году шестьдесят, он был родом из Белоруссии, участвовал в партизанском движении, потом воевал в пехоте, после войны прослужил еще пять лет в Восточной Пруссии, ныне Калининградская область, поступил в пожарное училище, а потом, женившись на командированной ревизорше, переехал в Москву. Он все это рассказал школьникам, прохаживаясь перед классной доской, на которой в честь такого случая был кнопками приколот плакат «С днем Победы!».

Это был крепкий старик с маленькими веселыми голубыми глазами. Пиджак с неширокой орденской планкой и медалью к столетию Ленина. Зачесанные назад редеющие волосы. Когда он улыбался, во рту посверкивали два золотых зуба – по краям.

Он рассказывал:

– Послали нас двоих, с напарником, значит, по деревням за пропитанием. Мяса раздобыть для ребят. Голодно было. Зима. Всё подъели. Ну, корову пригнать или овцу забить, притащить. Опасно было. Могли вполне попасться фрицам или полицаям. Командир наш, товарищ Дубовой, дал нам план «Б». Поняли, ребята? По плану «А» – достать мясца, и к своим. А по плану «Б» – если поймают – сдаться в плен, войти в доверие к фрицам, пойти в полицаи, установить связь с отрядом и вообще с подпольем и продолжать диверсии… Шли долго. Снег, мороз. В общем, нас обложили. Пытались отстреляться. Поймали. Ведут. Привели. Я-то помню про план «Б» и напарнику напоминаю шепотком. А он всё орет «смерть немецким оккупантам». Его, понятно, бьют. У меня прямо сердце кровью! А что делать? Посадили нас в закут. Я ему сто раз объясняю про план «Б», а он все свое хрипит. Интеллигент паршивый, извиняюсь, конечно. Я интеллигенцию очень уважаю, у меня супруга окончила московский финансовый, но этот какой-то полный дурак попался. Я ему говорю: «Что родине нужнее? Твой труп в петле? Или десять трупов немцев? Хочешь помереть с толком? Запишись в полицаи, дадут тебе автомат, зайди в столовку или в штаб и дай очередь по фрицам! Вот тогда и ори “смерть фашистам!” Тогда от твоего трупа будет родине польза!» Не понимает. Вроде образованный, а тупой. И еще очень чахлый. Простуженный. Ну вот, – Григорий Павлович вздохнул, – такое, значит, дело… Потом я получил оружие и обмундирование. И, значит, мог свободно передвигаться по району. Приметил одну учительницу, поговорил душевно, все понял, она сначала не поверила, но я предъявил ей пароль от товарища Дубового. Хорошая была девушка. Погибла, когда готовила взрыв дома культуры. Она меня связала с мельником Тарасом. Он был, – Григорий Павлович поднял палец, – он был законспирированный секретарь подпольного райкома партии! Потом немцы его расстреляли. Мы наладили связь с отрядом…

Григорий Павлович рассказал несколько партизанских историй. Как отравили столовую немецкого полка, как пустили под откос эшелон, как он лично отвлекал полицаев от того леса, где базировался отряд товарища Дубового. Отважный был человек и огромной души. Героя получил посмертно.

– Ну а потом, когда фронт приблизился, я прорвался к своим. А на прощанье взорвал ихний штаб. Воевал в пехоте, штурмовал Кёнигсберг. Был списан по ранению, так что до Берлина, ребята, не дошел, – он развел руками и улыбнулся. – Но остался служить в Восточной Пруссии.

– Можно вопрос?

– Какой разговор! Нужно!

– А вот вы в ликвидациях принимали участие?

Вопрос задал румяный белобрысый мальчик, толстощекий и курносый. Рядом с ним сидел очкастый, курчавый, с грустными глазами – казалось, что такой вопрос должен был задать именно он, но вот поди ж ты.

– Насчет ликвидаций, – сказал Григорий Павлович Рыбак. – Я помню две ликвидации. Фашисты и их приспешники уничтожали мирных советских граждан еврейской и других национальностей. Я личного участия не принимал. Вообще близко не подходил. Первый раз я заболел, отравился, валялся в избе с температурой сорок, а второй раз сидел на гауптвахте за потерю личного оружия. Которое, кстати говоря, передал той самой учительнице. Подпольщице. Татьяне Мирошняк.

– Ясно, понял, – сказал румяный мальчик и поглядел на Григория Павловича светлыми глазами особиста. – А вот если бы вы тогда не болели? Если бы вас фашисты привели на ликвидацию, дали бы автомат и скомандовали «огонь»? Что тогда?

– Алексеев! – крикнула учительница. – Как бестактно! Хватит!

– Ничего, Надежда Семеновна, – сказал Григорий Павлович. – Ничего. Молодежь, она такая. Хочет правду знать…

Он подошел к румяному мальчику, обнял его, расшебуршил его светлые волосы, заглянул в глаза.

– Что тогда? – прошептал он. – Тогда очередью по фашистам, и последнюю пулю себе в лоб. Вот что тогда.

Он снова подошел к учительскому столу.

– Еще вопросы?

– А как звали вашего напарника? – спросил грустный мальчик в очках. – Которого сразу расстреляли?

– Не расстреляли, а повесили, – вздохнул Григорий Павлович. – Как звали, не помню. Фамилия Сотников.

в петле И ВСЕ-ТАКИ – КАКОЕ «ТАКОЕ» БЫЛО ВРЕМЯ?

Я снова про слова «не нам их судить». Потому что, оказывается, «время было такое».

Вообще-то трудные и жестокие времена случаются чаще, чем легкие, нежные и беззаботные. Но бывают времена совсем уж тяжелые.

Например, нацистская оккупация. На оккупированной немцами территории СССР в течение двух – трех лет жило примерно 70 миллионов человек. Население крупной европейской страны, страшное дело! И конечно, нельзя осуждать всех этих людей за то, что не стали партизанами и подпольщиками или не бросались с перочинным ножом на немецкий патруль.

Около 20 миллионов людей так или иначе «работали на немцев» – или прямо на немцев, или под надзором оккупационных властей. И опять же нельзя осуждать их всех за то, что они стояли у станков или подметали улицы, играли в театре, лечили больных или учили детей. Хотя бы потому, что в противном случае они бы умерли с голоду либо были бы расстреляны за саботаж.

Но! Но были люди – около 2 миллионов (то ли чуть меньше, то ли чуть больше), – которые служили немцу преданно, истово и даже «с превышением». Охранники в лагерях смерти, каратели, доносчики, осведомители, подручные в гестапо и в айнзацкомандах и те, кто воевал на стороне врага.

Их-то с полным правом и называют предателями. И ни у кого не повернется язык сказать со всепонимающим вздохом: «Время такое было…»

Вернемся к нашим литературным материям.

Разумеется, нельзя осуждать обыкновенных, рядовых советских писателей, которые были в той или иной степени приспособленцами. Да, надо восхищаться теми, кто протестовал, кто писал «в стол», кто не отступился от своего творческого лица и хлебнул за это полной мерой – тюрьмой, смертью, отлучением от читателей, унизительной безработицей. Ими надо восхищаться – но рядовых приспособленцев от литературы презирать не надо.

Возможно, они чувствовали, что нету в них того драгоценного дара, ради которого стоит рисковать жизнью. Возможно, они были слабы духом. Но, так или иначе, они тихо сочиняли свои мало кому нужные романы и повести и жили весьма скромной жизнью.

Речь не о них.

Речь о литературных генералах, о погромщиках и доносчиках, о тех, кто «прорабатывал», кто начинал или подхватывал кампании идеологических чисток, кто предавал своих литературных, а то и фронтовых товарищей на глазах у всех, на открытом партсобрании, кто толкался в очереди подписать очередную политическую кляузу. Кто, наконец, рекомендовал «органам» проверить такого-то автора на предмет измены родине в форме шпионажа.

Говоря о таких людях – а их немало было в советской литературной верхушке 1930–1950-х, – мне трудно согласиться, что «время такое было, и не нам их судить, мы не знаем, в каких они были обстоятельствах». Увы, знаем. Трудно предположить, что в случае Фадеева, Софронова, Грибачёва и прочих речь шла о нагане, уставленном в затылок, о перспективе ареста, о жене и детях, взятых в заложники, о старике-отце, которого грозят выкинуть из больницы, или хотя бы о безденежье, о скитаниях по углам…

Нет, разумеется!

Но эти люди действительно боялись. Что вместо «ЗИМа» или «Победы» будут ездить на «москвиче» или трамвае. Что вместо черной икры каждый день они будут есть красную только по праздникам.

Вот, собственно, и весь страх. Весь, так сказать, мотив гадства.

Вот такое было интересное время…

проще и обиднее ДОСТОЕВСКИЙ И ЗОЩЕНКО

Михаил Зощенко, говоря, что «жизнь устроена проще, обидней и не для интеллигентов», на самом деле вовсе не хихикает над интеллигентами, а пишет о вещах по-настоящему трагических, определивших человеческий рисунок ХХ века.

В ХХ веке на европейскую историческую арену вышел совершенно другой тип человека, чем тот, кого мы ранее считали Человеком («с большой буквы», «звучащим гордо» и т. п.). Он, этот тип, впрочем, всегда был, но он именно что не выходил на арену. Человек, не отягощенный моралью и особенно – моральным самосознанием.

Герой Достоевского, убив старуху, мог только упасть на свою койку и рыдать. Прошло всего-то 70 лет, два поколения, и такой же недоучившийся студент, запытав до смерти десяток «врагов народа» или ликвидировав сотню, а то и тысячу «расово неполноценных», приходил домой и улыбался, радуясь, что на жене новое красивое платье, что дочь получила пятерку в школе. Играло радио, чай был горяч и сладок. Жизнь шла!

Зощенко первым обнаружил этот новый массовый тип. Человека, который может на улице схватить выпавшую из окна недоваренную курицу и убежать; отказаться от невесты потому, что в приданое не дали комод; убить за ершик от примуса, – и всё это с милой душой, не считая, что происходит нечто странное или страшное.

Он первым описал общество, где ложь, предательство, воровство, даже убийство – выпали из рамок морали. Где этих рамок вообще нет, а когда о них говорит какой-то там «интеллигент» – то его не понимают. Общество, где все согласны с насилием, потому что иначе они не знают, не понимают, не могут.

Зощенко – увы нам всем! – проницательнее Достоевского. Или лучше так: Зощенко – это Достоевский сегодня.

Потому что «бесы» Достоевского – это мерзкие, жестокие, но мыслящие и чувствующие люди. Делая мерзости, они понимают, что делают мерзости. Убивая, понимают, что совершают грех перед Богом и людьми. Почти что романтические персонажи. Дети Байрона.

А герои Зощенко – это массовые и банальные насильники ХХ века. Это «бесенята», для которых и вопросов-то таких не стоит. Пытать? Убивать? Травить газом? Закапывать живьем? Включая детей, женщин и стариков? Это мы пожалуйста! Работа-зарплата, и всего делов.

Вина «бесов» грандиозна. Прежде всего в том, что они вытащили «бесенят» из социального нуля в центр жизни, дали им маленькую, но власть. А потом – коли охрана «бесов» вся состоит сплошь из «бесенят» – были вынуждены им подчиниться. Состарились и легли в могилу старые, утонченно-мерзкие «бесы» – и «бесенята» стали вообще самыми главными.

Читайте Зощенко, друзья!

очерки по истории толерантности ПРИГВОЖДАЯ ЖЕРТВУ

У русской культуры ХХ века есть одно поистине изумительное свойство.

Оно резко отличает ее от классической русской культуры XIX века, о которой мы говорим с восторженным придыханием и гордостью. Пушкин! Гоголь! Достоевский! Толстой! Некрасов, Тургенев, Чехов и целый сонм писателей чуть поменьше масштабом: Григорович, Лесков, Короленко, Эртель, писатели-народники (извините, что в одну кучу), а также Потапенко, Андреев, Куприн и даже Бунин и Блок.

Мы сегодня считаем себя законными наследниками «золотого века русской культуры». Меж тем это совсем не так.

Что же это за отличительное современное свойство?

Чрезвычайная терпимость к злу, вот что. И отсюда – сочувствие палачу и презрение к его жертве.

Меж тем как вся русская классическая литература исполнена жалости к «маленькому человеку». К жертве обстоятельств или разбойников, нищеты или болезни, полиции или охранки. Бедная Лиза, Самсон Вырин, Акакий Акакиевич, Антон Горемыка, Герасим со своей Муму, Макар Девушкин, Неточка Незванова, Соня Мармеладова, Катюша Маслова, гробовщик Яков Бронза вместе со скрипачом Ротшильдом, андреевские семь повешенных, купринские проститутки и безымянная «под насыпью, во рву некошеном».

И вся атмосфера общества была пропитана этим. Каторжников в народе называли «несчастными». Адвокатов буквально носили на руках. «Войдем в зал суда с мыслью, что мы тоже виноваты», – призывал Достоевский. Мы, которые судим и казним.

Соблазнитель, обманщик, мироед, палач, жандарм и неправедный судья пользовались, мягко говоря, куда меньшим сочувствием авторов и читающей публики. Губернатора, который приказал стрелять в рабочих (рассказ Леонида Андреева), жалела безвестная гимназистка, но почему? Потому что губернатор уже сам себя приговорил к смерти за этот приказ и нарочно ходил без охраны, и в итоге его взорвали эсеры. «Гимназистка плакала». Но вряд ли бы она смогла плакать о взорванном губернаторе, если бы до этого она, и ее мама, и ее бабушка не плакали о Бедной Лизе, Самсоне Вырине, Антоне Горемыке и далее по списку.

В ХХ веке всё вдруг изменилось.

Я не знаю почему. У меня есть предположения и рассуждения, но нет полной уверенности. Поэтому не надо о причинах.

Факты, однако, налицо.

Сейчас жертва (особенно слабая, безымянная и давняя) вызывает брезгливое раздражение.

Палач – «он выполнял приказ», «время такое было», и вообще «не нам их судить». То есть им – судить, приговаривать и казнить. А нам – ни-ни.

(В скобках полезный совет: когда вам кто-то с постной миной говорит: «не судите» – это значит, что вас уже осудили, в полном противоречии с евангельской заповедью, на которую этот ханжа ссылается.)

Стоило кому-то написать в социальных сетях, что рядом с красивым надгробным памятником главпалача НКВД Блохина – который лично, сам, своей рукой расстрелял более 10 000 человек, – что рядом не худо бы поставить табличку с указанием на этот исторический факт, – тут же раздается ханжеский голос: «Воевать с мертвыми – фу, это недостойно, это низко!»

Ему убивать по 20 человек в день было высоко. А указать на это – низко.

Интересные дела.

А вот жертвам достается по полной. Крестьяне прятали хлеб, рабочие бастовали, доценты саботировали, поляки шпионили, татары предавали. Если бы к власти пришли Троцкий (Бухарин, Каменев, Зиновьев, Рыков и т. д.) – то было бы еще хуже. Маршалы и генералы все как один лезли в бонапарты. За колоски сажали по делу («Значит, вы считаете, что воровать, красть – можно?! Интересно!»). А бухгалтера Иванова и его жену – и еще полмиллиона таких же бухгалтеров и их жен – для общей острастки, которая в видах грядущей войны была просто необходима.

И самое главное – ведь не всех же загнали в лагеря, а тем более расстреляли? Не всех. Значит, кого не арестовали и не расстреляли – те были нормальные, ни в чем не виноватые люди. А вот кого таки да расстреляли – наверное, было за что?

А взять евреев? Скорее всего, они сами виноваты, что их с таким упоением и тщанием убивали в конце тридцатых – начале сороковых. Наверное, восстановили против себя мирное малограмотное население восточноевропейских городов и деревень. А погромщики – ну сказано же, малограмотные люди, трудно живущие, им естественно хотелось поживиться еврейским скарбом…

В общем, «не нам их судить».

А жертвы сами нарвались.

Да что там история, репрессии, войны, «окончательное решение».

Ближе к жизни!

Ах, сколько раз, видя, как пятеро бьют одного, я пытался вмешаться, позвать здоровых мужиков на помощь. А здоровые мужики рассудительно отвечали:

– А почем мы знаем, что у них там? Может, он им денег задолжал и не отдает? Может, он чью-то девушку обидел? И вообще, может, он первый начал?

Конечно, у всего этого есть свои объективные причины, которые коренятся… и т. д., и т. п., и много-много рассуждений и объяснений.

Но гадость не перестает быть гадостью из-за того, что у нее есть причины.

Россия, Хуанита и семантика ТРИ ЗАМЕТКИ О ПАТРИОТИЗМЕ

Я люблю Россию, свою родину. Почему?

В старом латинском учебнике было: amamus patriam non quia magna, sed quia sua est (мы любим родину не потому, что она великая, а потому, что она своя). Я люблю всё: русский язык, литературу, русскую историю, леса и просторы, четыре времени года, реки и облака – и людей, конечно, моих соотечественников, – не всех, а тех, кого я люблю, разумеется.

Хотя во всем перечисленном (кроме языка и пейзажа!) я люблю далеко не всё. Не люблю, когда случается промозглая слякоть в декабре и пыльная сухость в безлиственном апреле. Комаров не люблю и жуков-короедов.

В русской истории мне тоже не всё нравится. Я люблю Ольгу и, представьте себе, Владимира, несмотря на все их жестокости. А вот Андрея Боголюбского, который уничтожил дружину как совещательный орган при князе, – нет, не люблю. Не люблю Александра Невского и Ивана Калиту, потому что они были приспешниками ханов, средневековыми квислингами. Зато мне нравится Дмитрий Донской. Терпеть не могу полоумного Ивана Грозного, но в восторге от Петра, Екатерины и победы над Наполеоном. Хотя знаю, сколько жизней унесло строительство блистательного Санкт-Петербурга, и мне очень жалко этих людей.

Вообще, у меня странный характер: размышляя о прошлом, я ставлю себя не на место царя или фельдмаршала, а на место крепостного мужика или солдата. Должно быть, оттого, что я не из дворян, а «из простых». Поэтому я иногда думаю: а на хрена было это великолепие городить? Лучше бы русских мужиков сберегли.

Но тем не менее я с восторгом (патриотическим, да!) смотрю на колоннады Зимнего. Но помню о погибших мужиках с состраданием (тоже патриотическим, смею думать).

Ах, эти противоречия!

Я обожаю высокую классику русской литературы, но недолюбливаю Гоголя за некрофильскую холодность, Толстого – за гордыню, Достоевского – за ксенофобию, Бунина – за чрезмерную отточенность стиля. Чистое совершенство лишь Пушкин – но он слишком далек, недосягаем, как алмазный блеск Плеяд. Вроде бы безупречен Тургенев – но, увы, как писатель он слабее вышеуказанных чуть-чуть порочных гениев.

Да, сплошные противоречия.

Я ненавижу Сталина – но мне нравятся рассказы, где он метким ироничным словом ставит на место своих прихвостней. То есть Сталин для меня распадается на две части: мерзавец, мой почти что современник (убивший моих родных) и как бы античный кесарь, вроде Августа или Тиберия.

Я преклоняюсь перед подвигом нашего народа в величайшей войне (у меня воевали мама и папа, один дядя погиб, другой был ранен), но я хочу знать все подробности о войне. Все-все-все-все… сто тысяч раз – все. Это абсолютно патриотическое желание – чтоб были рассекречены все документы 70-летней давности, чтоб боевой путь каждого батальона, взвода, каждого солдата был известен и запечатлен.

Любовь соткана из противоречий.

Так же, как и объект любви, как моя родина.

Любить с закрытыми глазами может только маньяк или кретин. Взгляд любящего видит всё. Нас учили в школе, что Ленин говорил: «Электрон так же неисчерпаем, как и атом». Любой атом родины содержит в себе и хорошее, и дурное. Пристально глядишь на дурное – и в нем распознаёшь хорошее, а в нем – опять дурную частицу, и вот так без конца.

У каждого человека – своя конфигурация любви к родине. Нельзя, да и не надо заставлять: люби вот так, вот это, а вот этак не люби, а вот то – ненавидь. Ничего не получится.

Главное – не путать отечество с его превосходительством.

Хотя, с другой стороны, есть люди, для которых его превосходительство главнее отечества, главнее русского языка, родных просторов и песен, что пела мама… Ну и Бог им в помощь.

У нас свобода. Каждый любит родину как умеет.

За последние пятьдесят лет идея патриотизма претерпела существенные изменения. Это связано прежде всего с массовой миграцией рабочей силы. Судите сами.

Патриотизм – во всяком разе, в его официальном понимании – это любовь не столько к родине, сколько к государству. То есть к начальству, которое приписалось к народу, пейзажу и достижениям культуры.

Потому что для любви к родине – то есть к родным просторам и родной культуре – никакое государство не нужно. Гоголь и Тургенев прекрасно создавали шедевры вдали от родных берегов. Кто более русской литературе ценен – беглецы Бунин, Набоков, Шмелев, Газданов, Зайцев, Осоргин, Алданов – или всё Правление вместе с Секретариатом Союза писателей СССР и РСФСР? Вопрос риторический.

Даже в условиях потери государственной самостоятельности родимый пейзаж, родная литература и любимый народ никуда не деваются. Никуда не девается и возможность любить всех троих. Хоть в оккупации, хоть в эмиграции.

Остается любовь к государству. Вот она-то и лопнула.

Что такое государство? Как учили классики – аппарат принуждения. Но – зачем принуждать? Давить и бить, надзирать и наказывать? Топтать сапогом человеческое лицо, как писал Оруэлл? Что они, садисты, испытывающие оргазм от чужого унижения и боли? Нет, конечно. Принуждение – всего лишь средство. Цель – перераспределение ресурсов (налогов) в пользу начальства.

Государство – это не мистический «аппарат». Это реальные чиновники, которые в силу исторических обстоятельств получили возможность распоряжаться людьми (иногда вдобавок и собственностью). Цель государства – личное физическое благосостояние чиновников, правителей. И все, и фунт дыма. Как только возникла реальная угроза жизни, благороднейший и храбрейший прусский аристократ кайзер Вильгельм не встретил своих врагов со шпагой, а тайком бежал, переодевшись в мещанское платье…

Говорят: государство заботится о народе. Ну да, разумеется. Поскольку оно стрижет и режет свое стадо, оно заботится о его прокорме и приплоде, а как же? Любой здравомыслящий пастух, даже если он очень любит шашлык, все равно не перережет всех овец за один пикник. Он их кормит, поит, пасет, строит им теплые кошары: ясно, с какой целью.

Еще сравнительно недавно передвижение людей из страны в страну было весьма затруднено. Это было или запрещено, или очень дорого, или страшно долго и тяжело, или работы на новом месте не было, или всё это вместе. Люди были очень прочно, интимно связаны с государством.

Но вот в начале второй половины ХХ века все изменилось. Потоки трудовых мигрантов льются по всему миру. Людям не обязательно стараться переустроить жизнь у себя на родине – и уж тем более не обязательно демонстрировать лояльность или чувствовать любовь к своему начальству-государству.

Вспоминаю учебник для латиноамериканских иммигрантов.

В своей стране у Хуаниты не было ни работы, ни дома. Она была несчастна. Хуанита приехала в США. Теперь у нее есть работа и дом. Хуанита счастлива.

Хуаните не нужно думать о генерале Фуэнтесе, который рулит военной хунтой у нее в стране. Не нужно кричать «Ура, Фуэнтес!». Кричать «Долой Фуэнтеса!» тоже ни к чему. Нужно всего лишь уехать туда, где есть работа и дом.

«Дом» в смысле «жилье». Не надо мистики.

Вот такие примерно дела с патриотизмом.

Английский язык я учу с шести лет. Сначала с мамой. Но учиться дома – никакой дисциплины и порядка, поэтому дальше были учителя, к которым я ходил с тетрадками и учебниками, – сначала Скульте, потом Экерсли, потом Бонк – в общем, худо ли, хорошо ли, но язык я освоил. Тем более что я любил читать не только английскую прозу, но и стихи, в том числе довольно старинные, а там, сами понимаете, много всяких тонкостей.

Моя подруга детства Оля Трифонова говорила: «Противный какой-то язык этот английский. Учишь его, учишь, и всё никак до конца не выучишь!» Я не разделял ее печали. Мне моих знаний хватало.

В середине девяностых я поехал на год в Америку. Перед этим пару месяцев ходил на курсы американского разговорного, брал уроки у «носителя языка» и прочел довольно толстый роман, не ленясь лезть в словарь за каждым непонятным или даже не до конца понятным словом. Да, я хорошо подготовился – и в смысле беглости, и в смысле блеснуть эдаким редким словцом. Мои американские коллеги хвалили меня за богатый словарный запас.

Но вот что интересно: через три месяца я почувствовал, что знаю английский язык гораздо хуже, чем раньше, чем в первую неделю пребывания в Вашингтоне, округ Колумбия. Именно почувствовал – потому что перестал понимать своих коллег. Мне казалось, что они нарочно с каждым днем говорят всё непонятнее, всё жаргоннее, повторяют нелепые фразы, которые их почему-то смешат.

Как это могло получиться? Да очень просто. Первые недели и даже месяцы они говорили со мной как с иностранцем. Чуть помедленнее, чуть отчетливее, без поговорок и цитат из любимых фильмов. А потом они привыкли (вернее, им показалось), что я владею английским так же, как они. Вот они и раскрепостились, а я снова ощутил полнейшую языковую беспомощность.

Оля-то Трифонова была права! Учишь-учишь, и всё никак не выучишь.

Хотя это касается не только английского, но и русского. Любого иностранца, слависта-переслависта, можно порубать в капусту фразами про Василия Иваныча, Штирлица и суслика, которого мы не видим, а он есть. Не говоря уже о более утонченных знаках культурного контекста. От «в Москву, в Москву!» до «Доедай свою норму».

Да, но о чем я, собственно?

А я, собственно, вот о чем. Смогу ли я убедительно рассказать о том, почему я живу в России и не собираюсь уезжать. Хотя советуют, убеждают, аргументируют.

Тут надо сделать два уточнения.

Первое. Разумеется, жизнь поворачивается по-всякому, и никто не может заречься, что никогда не вольется в тоскливую вереницу беженцев. Если в мой дом попадет бомба, если над городом будет висеть дым пожарищ, или если мне будет грозить смерть, или… – ну, дальше уж выдумывайте сами, – то, естественно, мое желание жить на родине отступит на задний план и подчинится стремлению выжить. Просто жить, имея кусок хлеба и крышу над головой.

Второе уточнение. Все, что будет сказано далее, относится ко мне лично. Я бы сказал – «относится к моей профессии», – но я вижу немало достойных собратьев по цеху, которые приняли другое решение. Итак, все это – только обо мне, о литераторе, авторе нескольких сборников рассказов и повестей.

Для меня моя страна – это не история, не держава и даже не культура. Когда-то давно я написал: «Хочешь сохранять русскую культуру? Нет ничего проще: заберись на диван и читай русские книги. Сам читай и детям рассказывай, и не важно, где это будет, в Новочеркасске или в Нью-Йорке». Я и сейчас так считаю.

Но для меня важнее всего не книжки, а живая ткань русского языка и русской истории, которая разлита повсюду в России – и истончается и рвется за ее пределами. Вот почему я никуда отсюда не хочу.

Все просто, проще некуда, на пальцах объяснимо: любые сто шагов по Москве (где я живу; но, конечно, и по любому другому русскому городу тоже) – это погружение в бездонные водовороты значений и смыслов.

Я иду по Москве. Я различаю архитектуру, знаю, как стили цепляются к эпохам, – не вообще, а вот здесь, в моем городе. Я знаю названия улиц, и я знаю, что они означают. До десяти лет я жил в Романовом переулке, который тогда был улицей Грановского, а до того – Шереметевским. Я знаю, кто такой был Никита Романов, дядя первого царя из одноименной династии, фрондер и западник; знаю, кто такие были Шереметевы, помню летописный анекдот, как возмутился один князь, когда его поставили под начало Шереметева: «Я – Барятинский. А выдь на улицу и крикни: эй, Шереметев! Пол-Москвы сбежится». Помню я и кто такой был Тимофей Николаевич Грановский, и что он сделал для русской мысли, и что он был прототипом трагикомического Степана Трофимовича Верховенского из «Бесов»; и новый (хотя довольно смешной) памятник Достоевскому тут же, рядом – на углу Воздвиженки, которая при Советах была проспектом Калинина, а еще раньше – улицей Коминтерна (вы знаете, что такое Коминтерн?). Вереницы, карусели ассоциаций. С другой стороны моего бывшего родного переулка – Большая Никитская, она была улицей Герцена, а Герцен – это «Колокол», «Голоса из России», где тайком печатался молодой Победоносцев; это задолбленное в школе «декабристы разбудили Герцена», это поразительная книга «Былое и Думы», одна из самых страшных историй жизни и любви; и это детская книжка о Герцене, которую написала Лидия Либединская, ее дом, в котором я бывал, ее (давно умерший) муж, РАППовский писатель (вы знаете, что такое РАПП?), прототип писателя Оловянского из фельетона Ильфа и Петрова «Головой упираясь в солнце» – советского писателя, поспешно объявленного классиком, включенного в школьную программу и так же торопливо отовсюду изгнанного…

Никаких хоть отдаленно похожих вихрей смыслов и значений я не могу ощутить ни в Америке, ни в Европе – даже в обожаемом Риме, хоть я по образованию филолог-классик и книгу Стендаля «Прогулки по Риму» читал и перечитывал много раз.

А на эти бесконечные слоистые круговороты исторических, литературных, культурных, политических ассоциаций накладываются карусели моей собственной, ничем не замечательной, но очень дорогой для меня жизненной истории. Вот здесь я жил, ходил в школу, в этой подворотне курил, в эти дома заходил в гости к друзьям и подругам. Целовался, ждал, был счастлив и обласкан, был покинут и тосковал, и утешался, и страдал снова, и нет этому конца…

И вот это – та самая почва родины, без которой никуда и никак. Лично мне, я имею в виду. Без этого я ничего не смогу написать. Наверное, не смогу. Я, правда, не пробовал, но, честно говоря, пробовать не хочу – опасно.

О да, конечно, были писатели, жившие вдали от родных краев, – подолгу, с возвратом, а то и покинув родину навсегда. Тот же Герцен. Гоголь, смотревший на Русь «из своего прекрасного далека». Бунин, Набоков и другие русские эмигранты: Иванов (целых два, Вячеслав и Георгий), Алданов, Берберова, Осоргин, Шмелев, Газданов… А также Генри Миллер, Джемс Джойс, Сэмюэл Беккет, Милан Кундера и, наверное, многие другие. Великие, просто хорошие, и обыкновенные тоже.

Ничего не могу сказать о писателях Европы. Возможно, дело в том, что Европа была – несмотря на все войны и религиозные дрязги, – в общем-то, единой задолго до всякого Евросоюза. Карл Великий, Священная Римская империя, Австрийская империя, бесконечная династическая перекройка границ. Ганзейский союз, крохотные княжества, университеты, где учились странствующие школяры, переезжающие из города в город. Ничего похожего на русско-советскую смысловую и знаковую отъединенность.

Отъединенность – это, наверное, плохо. Да, конечно, это просто ужасно. Но я чувствую, что не смогу ее преодолеть. Кто сумел – честь ему и хвала.

Однако она, эта отъединенность и особость русской семантики, просвечивает в филигранной музейности, антикварности, отстраненности, какой-то мемуарности наших писателей-эмигрантов. Значения и смыслы можно унести в своей памяти. В кипе тетрадок с записями. Поселиться на уединенной вилле. Общаться с такими же, как ты. Писать о том, что минуло. «Чистый понедельник» Бунина написан в 1944 году – но как будто тридцать пять лет назад тому назад. Как будто в 1910 году, когда первая русская революция уже отгремела, а первой мировой войной еще не пахло. Великолепно – и странно донельзя. Тот случай, когда текст остается текстом – не выламывается из страницы в жизнь. Так, как выламывается бунинская «Деревня» (1909). В «Жизни Арсеньева» (1929) – при всей ее несколько настырной мемуарности – дышит надежда, что всё еще вернется, возродится, переменится. Но «Чистый понедельник» – это уже чистый антиквариат. Не новодел, упаси господь! Драгоценная антикварная вещица, чудом уцелевшая в переездах и передрягах, – и вот ее поставили на стол и любуются. А теперь снова спрячьте ее – не поцарапать бы…

– Ах! – скажут мне. – При чем тут Бунин? Его хоть на остров Бали пересели, он все равно останется великим русским писателем и будет описывать Орел и Пензу так, как никому и не снилось.

Да ни при чем тут великий Бунин, и великий Набоков тоже! Не говоря уже о великом Джойсе. Я только о себе. Мне каждый день, каждый час нужны водовороты значений и смыслов, которые утягивают меня в бесконечную семантическую глубину России – на каждом перекрестке, в каждом вагоне метро, при взгляде на каждую вывеску, на каждый дурацкий рекламный листок, который сует тебе в руки грустный африканец в ушанке и синем пуховике.

Каждый не только делает свой выбор, но и знает его причину. Моя – вот такая.

Но вдобавок – о «рябиновом кусте».

Еще раз перечитал – вернее, перевспомнил – знаменитые стихи Марины Цветаевой «Тоска по родине! Давно разоблаченная морока» (о том, что тоска по родине сильнее всех доводов разума) – и вдруг мне показалось вот что.

Ностальгия – это не тоска по родине как таковой, и уж конечно, не тоска по прежней жизни во всей полноте ее реальных проявлений (типа «а вот в Российской империи / в СССР было лучше!»), а тоска по себе тогдашнему и тамошнему. По своей молодости, по своей прошедшей любви, по своему улетевшему счастью.

Цветаевская приписка к «Лебединому стану»: «Если когда-нибудь – хоть черезъ сто лѣтъ – будетъ печататься, прошу печатать по старой орѳографiи».

То есть: хочу снова быть гимназисткой, пансионеркой, папиной дочкой, юным дарованием, невестой, молодой женой.

Ах… Вывод: не надо путать патриотизм с желанием «чтоб всё было, как было». Ностальгия (особенно по прошлому) – это не про политику.

Ностальгия – это к психоаналитику.

праздник, который всегда не такой КЛАССОВОЕ САМОСОЗНАНИЕ

Хочется изжить пошлый псевдоинтеллигентский стыд за свою профессию и социальное происхождение. Да, я писатель и сын писателя и никому ничего не задолжал.

Ни «государству», ни, страшно сказать, «народу».

Мне часто приходится читать в социальных сетях вот такие слова: «При Советах книжку с хрен его знает какими стихами или дурацкой прозой выпустил, стал членом Союза писателей, и можешь больше не беспокоиться!»

Это, мягко говоря, плод незрелых размышлений плохо информированного человека. Давайте по порядку. Желающих стать писателями в СССР было не меньше, чем сейчас. Сотни тысяч самодеятельных авторов посылали стихи и прозу в журналы, в литературные консультации, ходили в литкружки и т. п. В Союзе писателей в расцвет застоя числилось: в 1976 г. – 7942 чел.; в 1981 г. – 8773 чел. Ясно, что отбор был весьма и весьма строгий, хотя сильно осложненный идеологически и, как и везде и всюду, соображениями кумовства, что ровно так же бывает и на заводе, и в колхозе. Поэтому о «хрен знает каких стихах и дурацкой прозе» можно говорить ровно с тем же основанием, как о «хрен знает каких диссертациях» или «дурацких автомобилях». Конечно, можно сказать, что в СССР вообще всё было дурацкое или хрен знает какое, но тогда незачем выделять писателей и вообще интеллигентов отдельной строкой.

Далее. Среди членов Союза писателей примерно около половины (но не более двух третей) занимались писательством и более ничем, жили на гонорары. Другая часть – это были люди, имевшие постоянную зарплату чаще всего как журналисты или редакторы; были также врачи, военные, ученые и т. д.

Самое главное: писатели зарабатывали себе деньги сами. Никогда никакому писателю не платили «просто так», за то, что он – член Союза писателей и написал «какую-то хрень». Книга, пьеса, сценарий, текст песен – это создавало высокую стоимость, из которой на гонорар автору шло совсем немного. Такие вещи, как оплата больничных, пансионаты (т. н. дома творчества) и всё прочее, – это было не из госбюджета, а из средств Литературного фонда, которые составлялись из отчислений из писательских гонораров. И если неимущему писателю давали бесплатную путевку или денежную ссуду – это была, так сказать, внутрикорпоративная солидарность (проще говоря, популярный писатель поддерживал неудачливого собрата).

Немаловажно, что средний доход писателя (члена Союза писателей) был никак не выше средней зарплаты по стране. Была сотня-другая богатых писателей, было около тысячи хорошо обеспеченных авторов – но были и тысячи писателей, живших бедно. А были и жившие просто голодно, для которых радостью была болезнь и возможность получить в Литфонде по больничному; я знавал таких. Была поговорка: «Если бы писатель не болел – он бы умер».

И самое главное. Вернемся к цифрам. Члены Союза писателей – это 8773 человека, которые зарабатывают себе на жизнь продажей своих текстов. Если и были нераспроданные «идейно нужные» книги, то их было не так уж много. В любом случае писатели – это крошечная доля от общего количества занятых. Меж тем значительное количество промышленных рабочих (именно их, а не врачей, учителей или крестьян) – сотни тысяч! – получали чистое бюджетное финансирование в виде компенсации за бессмысленную перегонку металла в стружку, о чем с возмущением писала советская же пресса.

Советские рабочие не виноваты в ужасающей неэффективности советской индустрии. Но пора расстаться с советским мифом о том, что «народ кормит (или кормил) писателей».

В 1976 году я первый раз в жизни поехал на съемки фильма по своему сценарию в другой город. Мне было 25 лет. Было лето. На сердце у меня был праздник. Судите сами: я, автор сценария, еду на съемки! Меня ждет номер в гостинице, меня ждут режиссер, оператор, директор картины, актеры и актрисы! Мне будут показывать отснятый материал! Потом мы поедем на натурные съемки! Потом непременно выпивка в тесном кругу киношников! В общем, сами понимаете.

Однако реальность оказалась проще, прозаичней, будничней. Жаркий город, утлый гостиничный номер, буфет с черствыми бутербродами. Старенький трясучий «газик», на котором ехали за город на съемки. Пустырь около старой железнодорожной ветки. Несколько дублей, потом солнце ушло, и стали сворачиваться. На следующий день – угрюмые коридоры киностудии, а отснятые материалы – какие-то клочки и куски; мне не очень понравилось, но я не мог точно сформулировать свои претензии. Насчет выпивки в тесном кругу с разговорами о судьбах искусства – ни у кого не было времени на богемную жизнь. У кого-то ночной монтаж, у кого-то переозвучка, у кого-то ребенок только что родился. Да и где посидеть? В ресторане дорого и «мест нет», в гостинице «нахождение в номере посторонних лиц после 23 часов запрещено», а живут актеры и режиссеры скромно, в небольших квартирах с семьями, – у кого есть комната, чтоб усадить 10 человек, и выпивать, и курить, и трепаться до утра? Ни у кого.

Так что этот самый «приезд автора на съемки фильма» оказался просто рабочим эпизодом, не более того.

Это я вот к чему.

Я уже не один раз писал, что подавляющее большинство членов Союза писателей жило весьма скромно, что льгот и привилегий не было. Но это почему-то людям не нравится. Почему?

Наверное, для некоторых людей жизнь «настоящего писателя» – это праздник. Большая квартира, комфортабельная дача, новая машина, клуб литераторов с рестораном, дом творчества, элитарное общение и, главное, много-много денег и славы. Чтоб щедро давать чаевые, и девушки чтоб узнавали на улице. Поскольку в наши времена такого не бывает, эта фантазия окрасилась в ностальгические тона, перенеслась в давние советские времена. «Вот совписы жили, вот это да!»

Поэтому мои уговоры, что 80 % советских писателей жили как обыкновенные советские служащие, да еще без регулярной зарплаты, – вот эти мои уговоры некоторые люди воспринимают как оскорбление мечты. Своей мечты о веселой, богатой, легкой, изящной, элитарной «писательской жизни».

мужчина в самом расцвете всего МУЖЧИНЫ-1976

В 1976 году главный мужчина Советского Союза перенес тяжелый инсульт с эпизодом клинической смерти. Из бодрого, веселого и сильного мужика, выпивохи, охотника и донжуана (в его аппарате у девушек была униформа: белая блузка с просвечивающим сквозь нее черным бюстгальтером), из хозяина страны, которой он довольно лихо управлял, перейдя от сталинских безумств и хрущевских фантазий ко всеобщему омещаниванию, от культа вождя к культу садового участка, квартирки и малолитражки, – итак, из мощного лидера он превратился в шамкающего, туго соображающего старика, в котором вдруг проснулась детская страсть к висюлькам и погремушкам. По количеству орденов и медалей он вышел на первое место в мировой истории, обойдя Геринга. Пошли анекдоты – беззлобные и оттого особенно грустные. «Это что за картина? – Это Врубель, дорогой Леонид Ильич! – Понятно. Хорошая картина, и недорогая! А это что за бревно с бровями? – Леонид Ильич, это зеркало! – Да, да. “Зеркало”. Тарковский…» К сожалению, эти анекдоты были правдивы: в посмертно обнаруженных заметках Брежнев честно писал: «Приходил Громыко. Что-то ему надо. Долго объяснял. Я ничего не понял».

В Дипломатической академии МИД СССР, где я тогда преподавал, в 1976-м вдруг разрешили носить водолазки. До этого – только белая (ну, в крайнем случае кремовая или светло-голубая) сорочка и галстук. Мы были счастливы – спасение от галстука и от ежедневного надевания «свежевымытой сорочки». Водолазку, особенно серую или бежевую, особенно зимой, поверх тонкой нижней фуфайки – то есть, по существу, не водолазку, а легкий свитер – можно носить два, а то и три дня. Если, конечно, ежедневно принимаешь душ, трёшь подмышки «шариком» и прыскаешься «Рижанином» – кстати, любимый одеколон главного советского мужчины.

Ну вот, любезный читатель, сейчас ты начнешь хмыкать и хихикать. Конечно, ты прав. До смешного узкий круг преподавателей Дипломатической академии, а также выпускников филфака МГУ, да еще жителей Москвы, – неужели это и есть советский мужчина? Конечно, нет. Советский мужчина-1976 – это еще и житель села, аула, кишлака и даже стойбища. Это колхозник, рабочий, офицер, заключенный, академик, артист цирка. Сравнительно молодой человек, ветеран войны или вообще старик, который отчетливо помнит, как при царе было. Поэтому, любезный читатель, ты не прав. Усреднять, выводить какого-то обобщенного «мужчину-1976» – гиблое дело.

Так что я вспоминаю мужчин своего возраста. Послевоенных бэби-бумеров, то есть родившихся в конце 1940-х – начале 1950-х. К тому же городских. К тому же с высшим образованием. Служащих, врачей, инженерно-технических работников. Я родился ровнехонько посередине, в декабре 1950-го, так что в 1976 году мне было двадцать пять. Мужчина в самом расцвете всего. Окончил вуз. Устроился на работу. Женился (уже не в первый раз, кстати). И даже дочь у меня успела родиться, причем от текущего брака! Поэтому, кстати, мужчины моего возраста с жалостливым удивлением глядят на нынешних брачных переростков, именующих себя бойфрендами. Очевидно, у них не хватает решимости оказаться за закрытыми дверями наедине с женщиной, холодильником и зарплатой.

Мужчина-1976 женился легко и отважно. Разводился тоже без ужаса и страданий. Среди моих друзей были чемпионы этого дела – пять, шесть и даже семь браков за десять-пятнадцать лет. Они не были ни донжуанами, ни аферистами. Чистые любящие души. Влюбился – женился. Влюбился, изменил жене с новой любовью – и вот пожалуйста, развод и новый брак. Через пару лет мы случайно узнали, что в СССР чудовищно много разводов. Случайно – вот как. Вышел на экраны фильм «Странная женщина», а в «Комсомолке» вышла на него рецензия, где мимоходом было сказано, что у нас в стране каждый третий брак распадается. Наутро это сенсационное сообщение, прямой наводкой бьющее по мифу о моральном облике советского человека, растиражировала зарубежная пресса – а уж из зарубежной прессы об этом узнали мы, преподаватели и слушатели Дипломатической академии. Нельзя сказать, что мы удивились (я, например, к тому времени пребывал уже в третьем браке), но цифра все равно произвела впечатление.

Потому что мужчина-1976 (наверное, как и все остальные советские люди) склонен был считать себя лично исключением из всех правил. И в радости, и в горести он знал, что «народ живет совсем иначе». Намазывая на хлеб масло и кладя сверху кусок дефицитной буженины, опрокидывая стопку коньяку и набивая рот вышеозначенной закуской, мужчина-1976 жалостно вскряхтывал, вспоминая о большинстве. О тех, кто вынужден глотать дешевую сивуху и заедать бычками в томатном соусе. А разводясь с женой, переселяясь из блочной двушки обратно к маме или в комнату в коммуналке, он был уверен, что большинство живет нормальной уютной семейной жизнью. Тут не было ни жалости к несчастным, ни зависти к счастливым – было чисто советское воззрение на самого себя как на случайную единичку, на время выпавшую из строя позитивной закономерности.

Цифра разводов впечатлила – но никто не побежал укреплять семью. Мужчина-1976 был весьма свободен в смысле нравов (женщина-1976, разумеется, тоже – потому что на каждого гуляку приходится своя гулёна). Секс был доступен и дешев – по причине слабой монетизированности советской экономики, а главное – по причине товарного дефицита. Подготовка к свиданию не стоила женщине буквально ничего или почти ничего, поэтому в общественном сознании не было ничего похожего на баланс расходов, появившийся в первые годы экономической реформы (я ради тебя ходила в салон красоты и купила новое белье, а ты уж, будь любезен, отвези меня в ресторан на машине). Конечно, отдельные мужчины-1976 не скупились на кафе-мороженое, букетики, шоколадки и даже вино «Мукузани». Честь им и хвала! Но это им не помогало. Среди женщин считалось особой лихостью не поддаться на материальный шантаж. «Чем мотивировала?» – был такой знаменитый анекдот тех лет: богатый молодой человек с Юга рассказывает своему отцу, как он познакомился с девушкой-москвичкой, дарил букеты, угощал ужином в ресторане и, наконец, взяв бутылку шампанского и плитку шоколада, повел ее в номер гостиницы «Москва», смотревший на Манежную площадь, – а она сказала «нет!». «Чем мотивировала?» – спрашивает растерянный старик. Чем? А ничем! А потому что нечего тут вообще!

К сожалению, я не автомобилист, не болельщик, не рыбак и не меломан. Поэтому я не смогу долго и подробно рассказывать об этих важнейших аспектах мужской жизни в указанные годы. Однако отмечу, что мужчина-1976 был помешан на машинах, на автомобилях. Годом раньше появилась вожделенная «шестерочка», ВАЗ-2106, – самый шикарный автомобиль нашего нищего автопрома. Разумеется, не считая «членовозов», то есть лимузинов, которые были предназначены для министров и членов Политбюро. Они были похожи на танки во фраках и совершенно выпадали из круга желаний, поскольку были недоступны по определению. Больше того, если кто-то из мужчин-1976 вдруг пробивался в этот заоблачный круг, то, скорее всего, не считал свой «членовоз» машиной. Это было «специальное транспортное средство» на государственном балансе. Можно было спросить министра: «У вас машина есть?» – и получить честный ответ: «У зятя “шестерочка”, да. А у меня нет». Под словом «машина» имелся в виду собственный автомобиль.

Машина была очень дорога мужчине. Во-первых, она действительно стоила несусветных денег – несоразмерных зарплате и другим доходам (впрочем, в те годы у 90 % мужчин-горожан не было никакого «другого дохода»). Во-вторых, даже если у мужчины были деньги, машину надо было достать – по блату, по ветеранской очереди престарелой тетки или по разнарядке по месту работы. В-третьих, машина – это был престиж и шик, для неженатого мужчины – универсальный инструмент ухаживания. Сидя за рулем, потянуться вправо, распахнуть перед девушкой дверцу своей вишневой «шестерочки» и ловко перебросить назад лежащий рядом атташе-кейс (еще один символ успешного мужчины-1976). Машина, как говорил мне один мой старший друг и учитель жизни, «чисто по-гегелевски диалектически снимает все остальные попытки и ухищрения, не говоря уж о вине и конфетах». Именно потому, что машина для девушки выше вина и конфет, это не материальный шантаж, а символ жизненного успеха.

Как и дубленка. В раннем детстве мама привезла мне из-за границы детскую дубленочку, и меня во дворе задразнили «колхозником» – ах, как я мечтал о драповом пальто на вате с куцым цигейковым воротником! Но в 1970-е дубленка стала знаком богатства, моды, силы. Одна девушка рассказывала о своей подруге: «Она себе бобра ищет!» Я помнил басню Михалкова «Лисица и Бобер» и примерно понял, о чем речь, но все же спросил свою собеседницу: «А бобер – это кто?» «Ну, такой весь из себя могучий мэн, – сказала она. – На “жигулях”, в дубленке» (уже в 1990-е годы это звучало смешно: мужчина в дубленке и на “жигулях” – безнадежный провинциал).

И еще о машине. В-четвертых, для человека семейного машина – это способ убежать от семьи на все воскресенье. Звоню сослуживцу или приятелю, его жена отвечает: «Он к машине пошел», «он во дворе с машиной занимается», «он в гараж поехал, машину чинить». Машина – желанный остров приватности. Мой крохотный дом, моя жестяная крепость на колесах. Наверное, именно здесь – главное объяснение мужского автомобильного помешательства.

Мужчина упрямо смотрел спорт по телевизору – любой, от футбола и хоккея до фигурного катания и шахмат, ездил на рыбалку и ходил в баню с товарищами – тоже, мне кажется, чтобы на время отвязаться от семьи.

Утром мужчина непременно читал газету. Подписка – это скорее для дедушки, для пенсионера. Пенсионер спускается к почтовому ящику, а взрослый работающий мужчина становится в маленькую быструю очередь к киоску около станции метро. «Правду», «Московскую и Звездочку», «Известия», «Комсомолку», «Советский Спорт». В вагоне метро и в троллейбусе все мужчины читали газеты.

Газеты странным образом соответствовали прическам. «Правду» читали зачесы с залысинами, «Звездочку» – короткие стрижки и проборы, а вот «Известия» и «Комсомолку» – длинные волосы и бакенбарды, что было признаком легкой фронды и жажды перемен. Но вот борода – это был явный сигнал инакомыслия. Чаще всего шла в сочетании с «Литературкой», а то и с журналом «Новый мир».

Мужчина-1976 любил красиво одеться – в приталенный пиджак и чуть коротковатые брюки, которые пришли на смену клешам. Он любил ходить в гости и высиживать многочасовые застолья, с анекдотами и телевизором, в котором был то хоккей, то «Песня-1976». Театр и кино он тоже любил, особенно иностранные фильмы на Московском фестивале, а особо утонченный мужчина ходил в «Иллюзион», где показывали старую киноклассику. Он читал самиздатские книги, просиживал ночи на диссидентских кухнях, спорил о современном искусстве, о Солженицыне и Сахарове, о народе, церкви, социализме с человеческим лицом и без оного. Этот мужчина любил свободу, стремился к ней, но не знал о своей любви, о своем стремлении. Недовольство политическим и экономическим порядком сочеталось в нем с верой – отчаянной, тоскливой верой – в незыблемость этого порядка.

Мой старший брат Леня Корнилов, журналист «Известий», как раз в середине 1970-х был в командировке в Казахстане. Нужно было сделать материал про старого мудрого казаха. Нашли такого: чабан, ударник, орденоносец, аксакал. Он долго рассказывал про овец и ягнят, про летнюю жару и зимние ветры. Однако надо было, чтобы чабан сказал что-то политически зрелое.

Леня решил без экивоков:

– Ну а теперь, под конец, скажите что-нибудь про советскую власть.

– Советский власть? – переспросил чабан.

– Ну да. Что вы – вот лично вы – думаете о советской власти?

Чабан задумался. Он долго думал, глядя в небо, а потом печально сказал:

– Советский власть хороший. Но какой-то очень длинный…

Смешно, собственно, не это. Смешно то, что мы смеялись над аксакалом. Думали, что он под старость рассудок потерял. Что ему снятся какие-то эмиры и басмачи. Нам-то советская власть казалось вечной. Хотя ей оставалось всего пятнадцать лет. Кстати говоря, этот старый казах – тоже мужчина-1976.

16+? 18+? 21+? СПИЧКИ ЕСТЬ, МАХОРКУ КУПИМ!

«И вот он стоит, запыхавшийся и не очень смелый, с только что зажженной папиросой в зубах, перед знакомой дверью. Он был у Лены однажды по делам стенгазеты».

Молодой человек, еще недавно – демобилизованный фронтовик, а ныне студент-филолог Вадим Белов, пришел в гости к своей однокурснице Леночке Медовской. Она красавица. Кроме того, она дочка какого-то ответственного товарища.

Леночка ему нравится.

Вадим слегка робеет.

Поэтому, перед тем как позвонить в дверь, он закуривает.

И входит в квартиру и разговаривает с миловидной и еще не старой Леночкиной мамой, держа папиросу в руке, – а то и в зубах, как пишет Трифонов.

Очевидно, в 1947 году это было в порядке вещей.

Папироса (сигара, трубка) была, помимо прочего, атрибутом элегантности.

Это нашло отражение в массе фильмов, песен, в прозе и стихах, в живописи и фотографии: курящий человек изображается сочувственно. Курящие писатели и поэты, ученые и политики часто позировали с сигаретой или папиросой. А если человек курил трубку – то обязательно выставлял ее на всеобщее обозрение.

Курение – это отдых, размышление, дружеская беседа.

Да и вообще!

Советский народ построил Днепрогэс и победил фашистов – держа в зубах папиросу, свертывая самокрутку, раскуривая трубку, попыхивая импортной сигареткой.

Русский народ, начиная с Петра Великого, тоже курил в свое удовольствие. И ничего, создал великую державу и великую культуру.

Частью этой культуры, несомненно, является курение. Точно так же, как частью культуры является потребление спиртных напитков, и это приходится признать, при всем нашем неприятии пьянства и алкоголизма.

Я сам не курю. Теперь не курю. Курил с 12 до 52 лет. Мне очень нравилось курить. Бросил, потому что почувствовал – больше не услаждает. Очевидно, я искурил свой воз табака. Но это было мое собственное решение. А вселенская борьба с курением кажется мне бессмысленной. Это мода, поветрие.

Я верю, что курить на самом деле вредно. Хотя в XIX веке считалось, что курение полезно. Это доказывалось научно – с помощью «той», давней науки, разумеется. В конце XX века научно доказали, что оно вредно. С помощью «этой», современной науки. А вдруг в середине XXI века научно докажут что-нибудь еще? С помощью науки, которой пока еще нет. Например, что сигарный дым или беспримесный табак из экологически чистых глиняных трубок на что-то там благотворно влияет, стимулирует и активизирует. Будущее покажет.

детские вопросы О ЗАПРЕТЕ ПРОПАГАНДЫ САМИ ЗНАЕТЕ ЧЕГО

Некоторые мамы и папы, сторонники запретов, говорят так:

– Если меня мой сын на улице спросит: «Почему эти дяденьки целуются?» – что я ему отвечу? Как объясню?

Вообще-то ответов куча. Например: «Друзья давно не виделись»; «Выпили»; «Да так вот им в голову взбрело»; «Сама не знаю» и т. п.

Тем более что речь идет об уличной сценке. Ребенка можно просто отвлечь.

А вот русская литература в школе – это значительно сложнее.

Повесть Льва Толстого «Детство» проходят в четвертом классе.

И вот, представьте себе, десятилетний сын говорит маме:

– А оказывается, мальчики влюбляются в мальчиков!

– Ты что-то путаешь, – отвечает мама. – Мальчики влюбляются только в девочек! И то не раньше седьмого класса!

– Что ты, мама! – говорит сын, раскрывая книгу. – Это ты все путаешь! Вот, послушай, что написал великий русский писатель Лев Толстой в повести «Детство». Мы ее сейчас проходим. Вот, смотри!

И начинает читать:

«Второй Ивин – Сережа – был смуглый, курчавый мальчик, со вздернутым твердым носиком, очень свежими красными губами, которые редко совершенно закрывали немного выдавшийся верхний ряд белых зубов, темно-голубыми прекрасными глазами и необыкновенно бойким выражением лица. Его оригинальная красота поразила меня с первого взгляда. Я почувствовал к нему непреодолимое влечение. Видеть его было достаточно для моего счастия; и одно время все силы души моей были сосредоточены в этом желании: когда мне случалось провести дня три или четыре, не видав его, я начинал скучать, и мне становилось грустно до слез. Все мечты мои, во сне и наяву, были о нем: ложась спать, я желал, чтобы он мне приснился; закрывая глаза, я видел его перед собою и лелеял этот призрак, как лучшее наслаждение».

– Ну… – говорит мама. – Это просто детская дружба.

– Нет, мама! – смеется сын. – Там написано, что это именно любовь. Смотри: «потому, что это есть непременный признак любви, я чувствовал к нему столько же страху, сколько и любви». И еще, мама: «Между нами никогда не было сказано ни слова о любви; но он чувствовал свою власть надо мною… Я не только не смел поцеловать его, чего мне иногда очень хотелось, взять его за руку, сказать, как я рад его видеть». То есть он хотел с ним целоваться и держать его за руку!

– Ну и очень плохо! – сказала мама.

– Почему же? – удивился сын. – Ведь это Лев Толстой о себе пишет. Николенька Иртеньев – это маленький Лёва Толстой, так в учебнике написано. А потом он вырос и стал великим писателем!

Что тут должна сказать мама?

Не знаю. Честно – не знаю. Понятия не имею. Ума не приложу.

Но запрещать «Детство» Льва Толстого или ставить на нем «18+» – тоже не надо, наверное.

еще раз к вопросу о сексе в СССР ТРАНССЕКСУАЛЫ И СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ

В СССР были транссексуалы. А вот проблемы транссексуалов – не было. Она, эта проблема, решалась быстро и споро, по мере возникновения, в каждом конкретном случае.

Вот таким примерно манером (я говорю о 1970-х годах).

Когда человек (мужчина или женщина) чувствовал неодолимое желание сменить пол, он, некоторое время помыкавшись, – поскольку вывесок «здесь меняют пол» в СССР не было, – этот человек так или иначе попадал к специалисту-сексопатологу.

Сексопатолог давал заключение: «Данный гражданин (гражданка) действительно, по объективным медицинским показаниям, нуждается в смене пола».

Довольно часто дело ограничивалось сменой паспортного пола. Тоня Сергеева становилась, как правило, Антоном Сергеевым, а Яша Задунайский – Яной, тоже Задунайской (хотя иногда они брали себе совсем новые имена и другие фамилии). То есть им выдавали новый паспорт.

Довольно часто транссексуалы – бывшие женщины, ставшие «паспортными мужчинами», то есть Сони, ставшие Сережами, – находили свое семейное счастье с женщинами (скорее всего, у жён этих «паспортных мужчин» были лесбийские склонности). Я слышал от врачей о таких случаях. Что характерно, жёны не всегда так уж строго хранили тайну, что их Миша – на самом деле Маша. В этих семьях иногда были дети – от прежнего брака жены. И общество – даже в маленьких городках – относилось к этому с похвальным безразличием.

Но бывало, что речь шла о хирургическом вмешательстве. В обоих случаях – когда из Яши делали Яну, а из Тони – Антона – протезирование осуществлялось с помощью кусочка сигмовидной кишки. Новоиспеченного мужчину снабжали такой легендой: «В армии служил, был взрыв, все в клочья, едва не умер от потери крови, спасибо врачам, из кусочков кое-как сшили…»

По просьбе обратившегося и по заключению эксперта-сексолога (подписи профессоров, круглая печать) человека направляли на операцию.

Бесплатную, кстати говоря!

Заключение эксперта почти всегда было положительным. Исходя из некоей, что ли, презумпции разумности: ведь отрезать или пришить пипиську, да еще сменить паспорт, – это не делается назло соседке! Значит, человеку на самом деле нужно. Одну из первых в мире операций по перемене пола сделал советский хирург Виктор Константинович Калнберзс в 1970 году.

Почему так было в кошмарном коммунистическом СССР?

Потому что в коммунистическом СССР, при всей его кошмарности, была одна недурная черта: высокая ценность науки, разумности, рациональности.

Люди понимали, что неодолимое стремление индивида сменить пол – это некая объективная психобиологическая реальность. А не «разврат» и не «влияние растленного Запада». И уж конечно, не «козни сатаны».

этнография и антропология СОЦИАЛЬНАЯ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ БОГАТЫХ

Мой старинный друг Гасан Гусейнов рассказал очень поучительную историю.

Не могу удержаться, пересказываю.

Ранним темным утром он бежит к электричке.

По шоссе – такая, что ли, дорога очень местного значения – едут редкие машины в направлении магистрали, ведущей в Москву. Вот показывается какой-то автомобиль.

Он голосует. Ну, чем черт не шутит – вдруг подвезут.

Автомобиль приближается, очень черный и шикарный.

Он думает: «Ну, такой, конечно, не остановится».

И вдруг – какое чудо! – автомобиль тормозит. Останавливается очень аккуратно прямо передней дверцей рядом с ним. Опускается окно. Перегнувшись, к окну тянется молодая красивая женщина.

Ого! Как это приятно и неожиданно…

Молодая и красивая говорит буквально следующее:

– Мужик, ты совсем охренел? Перед такой машиной руку поднимать?

Закрывает окно и дает газу.

Вот и всё.

Но какая приятная, вежливая женщина!

Другая могла бы нарочно в лужу заехать и окатить с ног до головы. Или слегка пугнуть, вильнув рулем. Или просто – надменно промчаться мимо, не удостоив взглядом.

А она не пожалела времени, остановилась и объяснила человеку, что к чему, кто он и кто она.

Поступок социально ответственный и даже гуманный.

Потому что, если не объяснить человеку, на каком он свете, то он по неведению может попасть в ужасный переплет. Не все же такие добрые, как эта дама!

Вот, рассказывают, один человек таким же манером поднял руку перед каким-то шикарным авто, а хозяин остановился, не поленился выйти, взял того человека за шиворот и стал тыкать носом в бока своего автомобиля. Не сильно, не до крови (чтоб не запачкать и не помять), но чувствительно. Тычет и повторяет:

– Ты где здесь шашечки увидел? Где тут шашечки, я тебя спрашиваю?

Так что, повторяю, эта дама в шикарном черном автомобиле поступила очень правильно. Социально ответственно.

как жили люди в старину НОВОЕ (ТО ЕСТЬ СТАРОЕ) О ПОДЛОСТИ

«Однажды Адамович написал хвалебный очерк о каком-то довольно бездарном поэте. Мережковского это поразило, и он стал допытываться, почему Адамович это сделал. Тот долго отговаривался, мол, не так уж плох этот поэт, мол, что-то в нем есть и т. д.

Но Мережковский не отставал, и тогда Адамович, вздохнув, признался:

– Ну, из подлости, Дмитрий Сергеевич. Этот человек мне как-то очень помог, вот я и написал…

– Ах, из подлости, – обрадовался Мережковский, – ну, тогда всё понятно. Так бы и сказали. Из подлости-то чего только не сделаешь! А я-то уж думал, что вы и вправду так считаете».[1]

И вправду забавно. Выходит, извинительнее лицемерить, чем всерьез считать бездарного поэта хорошим.

Но всего интереснее другое.

В те баснословные года подлостью считалось нарушение профессиональной этики, которая должна быть выше личных обязательств.

Подлость – написать хвалебную рецензию на бездарную книгу человека, который спас тебя от голода в тяжелые годы эмиграции или оккупации.

Значит, по тогдашним меркам подлость – натянуть оценку студенту, потому что его отец лечит твоего ребенка.

Подлость – устроить парня на престижную работу не потому, что у него такая высокая квалификация, а потому что его мама, твоя школьная подруга, в одиночку из последних сил сына тянула, ну, пусть она вздохнет наконец…

И так далее.

Но позвольте! Человек ведь меня от голодной смерти спас в оккупацию! А я не могу пустячным делом отплатить за спасение жизни – положительную рецензию написать! Бред какой. Что же мне делать-то?

А вот что. Сказать: «Если тебе негде жить – живи у меня. Если тебе нужны деньги – пожалуйста. Если тебя преследуют истцы – я найду и оплачу тебе адвоката. Если за тобой гонится охранка – мы с друзьями спрячем тебя и переправим за границу. Но называть твою неудачную книгу шедевром я не буду…»

Как странно, правда?

И вообще: легко давать советы с колокольни столетней давности.

перспектива ФЕЙСБУЧНЫЙ РОМАН

Жила-была одна девушка, и у нее в профиле было написано: «Без пары».

Поэтому один молодой человек предложил ей пойти в кафе.

Они долго сидели и разговаривали, а потом он заглянул в свой айфон, залез в ее профиль и увидел: «Встречается». То есть она ему подала знак! Он обрадовался и напросился к ней в гости, вот прямо сейчас.

А потом, уже у нее, он вышел покурить на балкон с айфоном, снова поглядел ее профиль и увидел: «В свободных отношениях».

Ему не понравилась такая лихость и бравада. Поэтому он выбросил сигарету, оделся и ушел. А на остановке снова залез в ее профиль. Там было сказано: «Всё сложно».

Слова, конечно, горькие. Но не убивающие надежду.

ревность БОСС, КУКОЛКА И PERSONAL ASSISTANT

У одного богатого бизнесмена была капризная и жадная жена. Жадная до престижа, удовольствий, дорогих штучек, ездившая на модных спортивных машинах, любившая путешествовать по экзотическим курортам и одеваться у лучших кутюрье. Красавица, разумеется. И моложе его на шестнадцать лет. Выпускница Род-Айлендской школы дизайна, ни дня не работавшая по специальности.

А еще у него была помощница, personal assistant. Скромная, тихая, тоже вполне себе ничего в смысле лица и фигуры и ровесница его жены. Знала экономику, право, иностранные языки. Она приходила в офис за полчаса до начала работы и уходила самой последней. Иногда он ночью подвозил ее на своей машине – она жила недалеко.

Она была влюблена в своего босса, но мысли ее были злыми. Она мечтала, что он тяжело заболеет и вдобавок разорится. Ну, не дотла, конечно, а так, потеряет примерно три четверти своего капитала. Или даже четыре пятых. Тогда жена-красавица-бездельница его бросит, а она станет его верной подругой.

Однажды, в тяжелый жаркий июль, к ним пришли аудиторы, а потом был назначен конкурсный управляющий, который и продал остатки какому-то индийскому банку. После завершения сделки у хозяина случился инсульт, прямо в кабинете. Прямо в ее присутствии. Прямо у нее на руках, да! Он сполз с кресла на пол, склонил голову ей на руки, обнял ее колени и что-то забормотал. Что-то вроде «Спаси меня, любимая». Она крикнула в ответ: «Любимый, только не умирай! Мы будем вместе!»

Но вдруг подумала: «Какая страшная несправедливость! Значит, эта куколка получала все радости жизни, когда он был здоров и богат, а когда он стал беден и болен – это все свалится на меня? Каков сукин сын! Нет уж!»

Поэтому она вызвала скорую помощь и охрану и ушла домой, вся кипя от гнева и злорадства, сладостно представляя себе, как эта куколка, то есть жена, возьмет его в опеку, перепишет на себя остатки его имущества, а потом сдаст его в интернат и тем самым, сама того не ведая, отомстит ему за нее, за годы ее верной, безответной и робкой любви.

Однако эта куколка оказалась прекрасной, самоотверженной женой. Сумела вытащить его буквально с того света. Продала свои бриллианты, свои «Феррари» и «Бугатти», и даже наследственный домик в Кларансе. Врачи, массажисты, тибетские лекари, логопеды – в общем, года через три он был уже вполне себе ничего. Правда, о бизнесе речи не было, ну да в том ли дело.

– Главное, живой, может общаться и даже читать потихоньку, – радостно говорила она той самой помощнице.

Она, конечно, не знала, что помощница когда-то была в него влюблена. А помощница со временем простила и босса, и куколку за свои злые мечты и иногда заходила к ним с коробочкой конфет. Она работала на новом месте и очень хорошо зарабатывала, и босс у нее теперь была женщина моложе нее, и она уже ни о чем таком не фантазировала.

Ну, или ей так казалось.

сценарий художественного фильма ЛЮБОВЬ

Мужчина и женщина жили в квартире на пятом этаже. Они оба работали, каждый в своей конторе, и у них, конечно, были имена. Но друг для друга они были просто Мужчина и Женщина. На службе он, если приходилось упоминать ее в разговоре, называл ее «моя женщина». Ну, вроде того, что «вчера мы с моей женщиной ходили в кино» или «моя женщина отлично готовит». Она на своей работе говорила точно так же: «мы с моим мужчиной в воскресенье затеяли уборку» или «мой мужчина много читает, в основном, правда, переводные детективы».

У них была двухкомнатная квартира с просторной кухней. В спальне стояли две кровати, и спали они поврозь. Редко-редко, когда случалась быстрая холодная осень, а отопление еще не включали, он забирался к ней в постель и клал сверху еще одно – свое то есть – одеяло, и они засыпали в обнимку, согрев друг друга.

Но и всё. Между ними ничего не было. С самого начала их совместной жизни.

Но в остальном они жили совершенно как муж и жена. Во всем друг другу помогали и, главное, ни капельки друг друга не стыдились. Например, у мужчины побаливала поясница, и поэтому женщина стригла ему ногти на ногах. А он помогал ей сводить прыщи на попе, мазал их йодом и приклеивал лечебные пластыри. Не говоря уже о том, что они мыли друг друга в ванной, терли спины. А когда надо – бывало, и клизмы друг дружке ставили. Ромашковые, профилактические.

Сначала, когда они были еще совсем молодые, у них по краям души шевелилось какое-то мутное и тяжелое чувство, похожее на смесь усталости от взбегания на лестницу, когда сердце колотится, и желания съесть что-то сладкое после безвкусной овсянки с некрепким чаем, когда под ложечкой сосет. У него это чувство возникало по вечерам, когда он, лежа в постели, видел, как она снимает халат и надевает ночную рубашку. А у нее – по утрам, когда она просыпалась от яркого солнца и видела, как бугрится и топырится его тонкое шерстяное одеяло. Но она говорила сама себе: «Это ведь и не нужно». «Ведь и не нужно всего этого», – говорил он сам себе.

Не нужно – значит, не нужно.

Прошло довольно много лет – то ли десять, то ли пятнадцать, и мужчина время от времени стал опаздывать домой, а на все вопросы женщины отвечал очень гладко и убедительно, как будто заранее подготовился. «Вот ведь странное дело, просто даже парадокс, – думала женщина. – Если бы он стал запинаться и мекать, говорить что-то несуразное, вроде “сначала задержал начальник, а потом встретил старого приятеля, да ты его не знаешь, зашли выпить кружку пива”, – я бы поверила, а тут всё как-то слишком подробно, с названием ресторана и указанием фамилий сослуживцев-собутыльников, плюс номера отделов, в которых они работают, а я ему не верю ни капельки».

Однажды он совсем сильно опоздал. Она вышла на балкон развесить белье. Поставила тазик на табуретку, поглядела вниз и увидела его. Он шел вдвоем с какой-то девушкой. Они остановились у подъезда и стали целоваться. Она шагнула в сторону, чтоб лучше видеть, – там росли клены и застилали эту чудную сцену, – шагнула и толкнула табурет; тазик с бельем громко упал с табурета на бетонный балконный пол, и эти двое подняли головы. Они увидели ее, засмеялись и снова стали целоваться. Пятый этаж, всё прекрасно видно, никакой путаницы. Ей показалось, что она видит, как в бинокль, все подробности страстного и искусного поцелуя.

Тогда она отцепила нейлоновые веревки от крючков, вбитых в стены балкона, взяла табурет и пошла в комнату.

Когда он вошел – он почему-то долго поднимался на пятый этаж, долго отпирал дверь и долго возился в прихожей, – она уже повесилась на люстре. Она была еще совсем теплая, но окончательно мертвая.

Он сходил в ванную, принес два полотенца. Ее полотенцем – с клубникой и бабочкой – вытер лужицу на полу под ее ногами.

Сел в кресло, посидел так минут десять, потом достал из портфеля блокнот, вырвал листок и написал, что он виноват. Что у него не было никакой подружки. Что он специально это сделал, чтоб разбудить в своей женщине хоть какие-то чувства. Например, ревность. Потому что ему всё это уже надоело. Но начать самому не хватало решимости. В общем, пробовал как-то подвигнуть ее на любовь. Но заигрался. Прости меня, любимая, и все остальные тоже простите.

Написав это, он постелил свое полотенце – с капустой и зайчиком – в углу, где по потолку шла раздаточная труба отопления. Достал в кладовке нейлоновый шпагат, соорудил петлю, приспособил ее к трубе, взял табурет и тоже повесился.

Старший Брат, наблюдая за всем этим, в том числе и за письмом этого человека, сказал Младшей Сестре (таков был официальный титул его женщины):

– Полюбуйся на этих идиотов, – и показал на экран.

– Не первый случай, – сказала Младшая Сестра. – Уж даже и не знаю, чем закончатся эти эксперименты…

– Путь еще долог, путь еще труден, – учительским голосом сказал Старший Брат. – Но мы, я в этом абсолютно уверен, достигнем цели. Жен и друзей не будет. Новорожденных мы будем забирать у матери, как забираем яйца из-под несушки. Половое влечение вытравим. Размножение станет ежегодной формальностью, как возобновление продовольственной карточки. Оргазм мы сведем на нет. Наши неврологи уже ищут средства. Не будет иной верности, кроме партийной верности. Не будет иной любви, кроме любви к Старшему Брату. Понятно?

– Кстати, – спросила она, – где ты был вчера вечером?

– Проводил совещание руководителей местных управлений здравоохранения.

– Ясно. А позавчера?

– Ты решила заняться моим расписанием? – Старший Брат пожал плечами.

– Я знаю, с кем ты был, – сказала Младшая Сестра и вытащила пистолет из кобуры; она была в офицерской форме, поскольку она же была начальником его личной охраны. – Давно знаю. Я всё про тебя знаю.

– Неправда! – крикнул он. – Не смей, ты что!

– Старший Брат не может умереть, – она спустила курок. – Какие глупости! Как это – Старший Брат, да вдруг умрет?

Она пнула его труп носком форменного ботинка. Потом села в кресло и попыталась заплакать. Но с непривычки не получилось.

очень страшный рассказ О НАСЛАЖДЕНИИ

Расскажу страшное и, быть может, отчасти стыдное. Но что было, то было. Я, быть может, человек вообще так себе, но предпочитаю говорить правду. Ну и вообще писательское ремесло такое – «всё на продажу».

Однако эта история приключилась со мной году примерно в 2000-м или в крайнем случае до лета 2003-го. Это важно, поскольку в ту пору я еще не задумывался о писательстве, а был вполне преуспевающим политическим журналистом.

Так вот. Время от времени меня приглашали на некое литературно-художественное сборище, которое устраивал в своем клубе главный тогдашний олигарх. Там показывали фильм, чаще всего документальный, потом на полном серьезе, с участием киноведов, обсуждали его, а потом устраивали фуршет (хороший, сытный, но без особого шика), где творческая интеллигенция общалась друг с другом и с зашедшими на огонек представителями олигархического бизнеса.

Один такой представитель усадил меня на диван и сказал: «Смотрите, какая прекрасная компания». Компания людей, сидевших на диване напротив, была и вправду замечательная. Просто исключительная. Это были три писателя, самые главные, самые известные, самые популярные, самые издаваемые и рецензируемые, самые культовые в те годы – уж позвольте не называть фамилий.

Мы поздоровались, кивнув друг другу, и вдруг я понял, что я прекрасно знаю, кто они, я знаю их в лицо (по портретам в прессе) – но я их не читал. Вообще. Совсем. Напрочь. Ни одной строчки ни одного из этих авторов. Не только не читал. Даже не листал. Даже не раскрывал. Больше того, я буквально ни разу в жизни в руки не брал ни одной книги ни одного из них. Что называется, пальцем не прикасался.

Когда я это понял, меня вдруг охватило странное, прежде никогда не переживаемое мною наслаждение. Я не берусь его описать подробно, да и сам не знаю, в чем, собственно, оно состояло. Однако оно было, и я до сих пор помню это сладчайшее чувство.

Что это было? Какой-то ужасающий снобизм бедняка и неудачника, проявившийся вот в таком виде? Почему бедняка и неудачника? Я был вполне обеспечен на своем уровне (квартира-дача-машина-заработок), и вполне на своем уровне удачлив (как раз тогда ректор МГИМО пригласил меня стать главным редактором нового политологического журнала). Но – бедняка «в сравнении с…» (с хоромами олигарха), и неудачника тоже «в сравнении с…» (с огромным успехом этих писателей). Итак, снобизм – быть может. Зависть к знаменитым товарищам по цеху? Правда, я тогда в этом цехе не состоял – но тоже может быть. Не знаю.

Прочел ли я потом книги этих писателей? Да. Вернее, пролистал. Они меня не увлекли, однако я понял, что это хорошая (качественная, достойная успеха и признания) литература.

из жизни начинающих ПРОЗАИКИ, ПОЭТЫ, ДРАМАТУРГИ

Как-то раз (давно дело было) один знакомый молодой прозаик вдруг спросил:

– Слушай, говорят, ты греческий знаешь?

– Ну! – говорю.

– А как сказать по-древнегречески: «Привет тебе, о прекраснейшая из жриц Афродиты!»? Можешь перевести и написать на бумажке?

– По-гречески написать? – спросил я. – Или русскими буквами?

– Лучше русскими буквами, – сказал он. – Можешь, нет?

– На раз, – говорю. – А тебе зачем?

– Роман пишу. Из древнегреческой жизни. Сам, что ли, не понял?

– Понял, – сказал я. – Но ты ж его по-русски пишешь, надеюсь? Так какого хрена один из героев будет отдельные фразы говорить по-гречески?

– Учить меня будешь? – обиделся прозаик.

Но зато в его историко-фантастическом романе древние греки – равно как и скифы, и персы, и прочие финикияне – говорили друг с другом по-русски.

И это хорошо. Безотносительно к остальным качествам указанного романа.

Один знакомый молодой поэт (это тоже было давно) пришел ко мне в гости.

Кто-то из ребят возьми да и скажи:

– Почитай нам что-нибудь из своего, из нового.

– Да нет, – говорит, – я декламировать не умею и не люблю.

– Ну, не ломайся!

– Ладно. Уж если вы так просите – так и быть. Одно стихотворение.

Прочитал. Мы говорим:

– Здорово! Может, еще?

– Мы же договорились – одно! Ну, хорошо. Вот вам еще одно… (прочитал, перевел дух). Ну, и еще парочку… (прочитал, прикрыл глаза, откинулся в кресле). У меня тут сложился маленький такой цикл двенадцатистиший…

Дочитал, встал, прошелся по комнате, откашлялся и сказал:

– Вот небольшая такая поэма…

– Поэма экстаза? – спросила одна девушка.

Поэт подумал, что девушка в него влюбилась и кое на что намекает. Сел с ней рядом и стал за ней ухаживать. И вечер пошел своим чередом.

Один знакомый молодой драматург (тоже не вчера) подошел ко мне очень расстроенный.

– Ну, что у тебя? – спрашиваю.

– Пьесу написал. Рецензию получил. Внутреннюю.

– Разругали?

– Хуже. Похвалили! «Автор, с арбузовской глубиной и володинским лиризмом…» Тьфу!

– А ты что хотел? «С шекспировской мощью и мольеровским сарказмом»? Или «с островской сочностью и чеховским подтекстом»? – засмеялся я. – Или, пуще того, «с беккетовским абсурдом и уильямсовским отчаянием»?

– И ты туда же! – обиделся он, повернулся и пошел своей дорогой.

Пьесу, кажется, так и не поставили.

Или поставили, но это уже совершенно не важно.

литературная учеба ПОЛЕЗНЫЕ СОВЕТЫ МОЛОДОМУ ПИСАТЕЛЮ

1. Хороший разведчик никогда не мстит предателям. Он вербует новых агентов. Писатель должен плевать на тех, кто его не любит, не ценит, ругает в прессе или не пишет хвалебных рецензий и вообще в упор не видит. Количество эмоций ограничено. Чем больше их уйдет на злобу – тем меньше останется на сочинения. Лишние эмоции лучше потратить на приобретение новых друзей, чем на месть старым врагам.

2. Хороший разведчик не просит визитную карточку у важных людей. У хорошего разведчика важные люди сами просят визитную карточку. Писатель не должен предлагать себя, но должен вызывать интерес к своей персоне и своим сочинениям.

3. Никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя просить знакомых критиков, чтоб они написали о вас. «Сами прочтут и сами всё напишут». Не прочтут, не напишут или напишут плохо – см. пункт 1.

4. Самолюбование смешно, самоуничижение опасно. Не надо говорить «мое творчество», но стократ хуже говорить: «я тут накарябал рассказишко», «в моей книжонке», «позвольте презентовать вам полкило моей макулатуры» и т. п. Над нарциссами добродушно смеются, а мазохистов искренне считают полным барахлом и не принимают всерьез.

5. Что-то придумали (фабулу, сюжетный ход, удачное имя, интересное сравнение и пр. и пр.) – не поленитесь и запишите, а то ведь забудете и станете мучиться. Назавтра перечитайте и зачеркните. Это гораздо легче.

6. Работайте над четким почерком. А то запишете нечто гениальное, а потом не разберете.

7. Надписывая книгу читателю, непременно спросите, как его зовут, и пишите: «Ивану Петровичу на память от автора», – а не просто расписывайтесь. Росчерк должен быть разборчивым, кудрявые каляки-маляки заставляют подозревать писателя в скрытности и одновременно в самолюбовании – сочетание довольно скверное.

8. Даря книгу другу, коллеге или критику, делайте это просто так, а не в расчете на любовь и тем паче отзыв.

9. Не засиживайтесь за письменным столом (за компом) дотемна, не пишите ночью или выпивши – не косите под Бальзака или Шиллера. Тем более что ни того, ни другого в наше время не стали бы печатать. Часов в семь вечера, по завершении рабочего дня, скопируйте файлы в облако и вдобавок перекачайте на съемный диск. Прогуляйтесь в парке или сходите в магазин, купите чего-ни-то в дом. (Если вы «сова» – то же самое, только наоборот: не пытайтесь через силу сочинять при первых лучах восходящего солнца.)

10. Сравнивайте себя только с великими писателями. Никогда не говорите: а вот Жопина печатают, а он бездарь, а вот Хреномуцкий получил премию, а он пишет неграмотно. Лучше вспомните про Льва Толстого, которому вернули первый вариант «Войны и мира», и он прекрасно справился с переделкой.

11. Пишите только о себе и исключительно для себя. Чем мощнее и искреннее будут эти «только» и «исключительно» – тем выше шанс, что ваши писания понравятся читателям.

12. Ну и так далее.

зеркало для «массового писателя» СТУПЕНИ ТВОРЧЕСКОГО ПУТИ

«Массовый писатель» обычно проходит следующие стадии развития. Обычно, я подчеркиваю, – в среднем, в общем случае. Так бывает и у нас, и за границей, на Западе и на Востоке.

Первая ступень. Он начинает совершенно искренне, как любой писатель. Хочет сказать что-то новое, интересное, значительное.

Вторая ступень. Опытный издатель видит, что это потенциально – хороший «массовый товар». Начинается раскрутка. Договор на два романа в год. Голову поднять некогда, но зато тиражи и деньги. Писателю слегка неловко, и он говорит, что это все так, для заработка, – а на самом деле он сейчас работает над «одной серьезной вещью».

Третья ступень. «Одна серьезная вещь» забыта. Некогда, да и незачем. Писатель откровенно и даже вызывающе говорит: «Да, я пишу для развлечения, да, я забавляю публику, да, я не Лев Толстой и горжусь этим!»

Четвертая ступень. Писатель, уже очень раскрученный, начинает думать: «А почему, собственно, я не Лев Толстой? Тот был популярен, и я популярен. Меня читатели выбирают совершенно добровольно, мной увлекаются… Я настоящий писатель, как и все прочие классики, а тем более современники. Если не лучше Исигуро с Кундерой, то и не хуже!»

Пятая ступень. Но в литературной тусовке ему все равно знают цену. Никакой хорошей, то есть серьезной и престижной, литературной премии он ни за что не получит. Раз в полгода в популярной газете появляется издевательская статья. Он злится, и вот тут наступает…

Шестая ступень. Писатель начинает верить, что настоящий писатель – он один, а остальные – графоманы, а признание получили по блату. Вариант: он возвращается на Третью ступень, но еще более агрессивно и нахально.

Седьмая ступень. Успех кончается. И он начинает дописывать – или сам для себя делать вид, что дописывает, – ту самую «одну серьезную вещь» из Второй ступени. Иногда получается. Чаще – нет.

литературная учеба ТРЕНИРОВКА СТРОЧКОГОНСТВА

ИСХОДНЫЙ ТЕКСТ:

Полковник Арцеулов вошел в кабинет графа Аракчеева. Тот сказал: «Садитесь». Арцеулов сел на стул.

ПЕРВЫЙ НАГОН:

Оробевший полковник Арцеулов вошел в просторный кабинет графа Аракчеева. Тот негромко сказал: «Садитесь». Арцеулов сел на жесткий стул.

ВТОРОЙ НАГОН:

Оробевший гвардии полковник Арцеулов на цыпочках вошел в просторный, обставленный старинной мрачной мебелью кабинет графа Аракчеева. Тот, подняв глаза от бумаг, негромко сказал: «Садитесь». Арцеулов, поклонившись, сел на жесткий стул.

ТРЕТИЙ НАГОН:

Оробевший от предстоящей встречи с фактическим правителем России, гвардии полковник Арцеулов на цыпочках вошел в просторный, темноватый, обставленный старинной мрачной «павловской» мебелью кабинет графа Аракчеева. Всесильный временщик, медленно подняв глаза от бумаг, негромко и будто нехотя сказал: «Садитесь». Арцеулов, поклонившись, сел на краешек жесткого стула.

ИТОГОВЫЙ НАГОН:

Оробевший от предстоящей встречи с фактическим правителем России, о котором в Петербурге рассказывали всякие чудеса, гвардии полковник Арцеулов, хоть и был храбрым солдатом, но почти что на цыпочках, при этом почтительно полупригнувшись, вошел в просторный, темноватый, обставленный старинной мрачной «павловской» мебелью кабинет графа Аракчеева. На столе горели две свечи в бронзовых подсвечниках. Всесильный временщик был коротко стрижен, с красным простецким лицом. Медленно подняв глаза от бумаг, двумя стопками лежащих на столе, он, не глядя в лицо посетителю, негромко и будто нехотя сказал равнодушным сиплым тенором: «Садитесь». Арцеулов, отведя взгляд и почтительно поклонившись, осторожно присел на краешек жесткого стула, стоявшего перед письменным столом графа, и положил руки на колени.

Итак, в исходном тексте 100 знаков, в окончательном – 800. Практический совет: поначалу строчкогонить лучше всего поэтапно, вот как показано здесь – три-четыре ступени. Если сразу – можно запутаться.

о пользе обращения к первоисточникам КАК СКАЗАЛ ГОГОЛЬ, ПУШКИН СКАЗАЛ

Вот знаменитая фраза Чехова, где он точнейшим образом описал свой творческий метод: «Люди обедают, только обедают, а в это время слагается их счастье и разбиваются их жизни…» Где он это написал или – когда и кому сказал?

Вскоре после смерти Чехова была о нем статья в журнале «Театр и искусство» (1904, № 28). Подписана – Г. Арс. Что значит – Арсений Гуров. Это «псевдоним псевдонима» – Арсений Гуров был псевдонимом Ильи Гурлянда (1868–1921), литератора, драматурга, журналиста; в своей молодости он был знаком с Чеховым, бывал у него в Ялте. Вообще же Гурлянд был близким сотрудником Столыпина, действительным статским советником (его превосходительство), в 1907–1917 гг. – главным редактором официозной газеты «Россия». В своей статье он вспоминал встречи с Чеховым и эту фразу, сказанную великим писателем.

То есть это типичная «пересказанная цитата».

Как, например: Пушкин, прослушав чтение «Мертвых душ» Гоголя, воскликнул: «Боже, как грустна наша Россия!» Но это мы знаем со слов самого Гоголя. Он был крупнейшим мастером саморекламы. Пушкин написал в рецензии, что наборщики смеялись, набирая «Вечера на хуторе» – потому что ему это Гоголь рассказал. Гоголь говорил, что это Пушкин подсказал ему сюжеты «Мертвых душ» и «Ревизора» (в общем, использовал Пушкина на все сто).

Или: Достоевский сказал: «Все мы вышли из гоголевской “Шинели”».

Но эту фразу мы знаем в передаче француза Эжена-Мельхиора де Вогюэ (1848–1910), который, кстати говоря, ссылается не на Достоевского, а на некоего русского писателя, «который принимал активное участие в литературной истории последних сорока лет» (имея в виду, что Вогюэ прослужил в России с 1875 по 1882 гг., это может быть и Григорович, и Некрасов, и Гончаров, и даже Тургенев; о Достоевском у Вогюэ идет речь в следующей фразе – касательно того, что в «Шинели» содержится зародыш «Бедных людей»).

Точная цитата: «Plus je lis les Russes, plus j’aperçois la vérité du propos que me tenait l’un d’eux, très-mêlé à l’histoire littéraire des quarante dernières années: “Nous sommes tous sortis du Manteau de Gogol”. On verra plus loin combien la filiation est évidente chez Dostoïevsky; le terrible romancier est tout entier dans son premier livre, les Pauvres Gens, et les Pauvres Gens sont en germe dans le Manteau» (Eugène-Melchior de Vogüé. Le Roman Russe. 1886. III, iii).

Перевод: «Чем больше я читаю русских писателей, тем лучше я понимаю, насколько истинны слова, сказанные мне одним из них, принимавшим весьма активное участие в литературной истории последних сорока лет: “Все мы вышли из гоголевской Шинели”. Далее мы увидим, как это родство проявляется у Достоевского; весь этот потрясающий романист целиком вырос из своей первой книги “Бедные люди”, а зародыш “Бедных людей” находится в “Шинели”» (Русский роман. 1886. Гл. 3, параграф 3).

Так что сказал это – про шинель, – скорее всего, не Достоевский. Но это уже не важно.

А уж сколько таких якобы цитат из Юрия Олеши и Михаила Светлова, страшное дело! Иногда их путают. Вот знаменитый анекдот про Олешу: в вестибюле ресторана он обращается к мужчине в черном костюме с галунами и говорит: «Швейцар, вызовите такси!» – «Я не швейцар! Я адмирал!» – «Тогда – катер!» Теперь его приписывают Светлову, что неверно в том числе и психологически: Олеша был хамоват, а Светлов – добр и даже застенчив…

Но это уже никому не важно – появляется обобщенный образ подвыпившего советского писателя-остряка.

ирония служебного романа О ЗАКОНАХ СКАЗКИ

Есть вещи, которые не надо объяснять, – ни в жизни, ни в кино.

Например, если человек носит синий шарф, хотя ему более к лицу серый. Если человек приходит в гости к бедным родственникам в модном и дорогом костюме или, наоборот, – к богатым приятелям в заношенном свитере. Объяснение простое: ну, бывает, бывает!

Но если человек приходит на прием в смокинге и крахмальной рубашке с бабочкой, но при этом в забрызганных грязью брюках и ботинках или является к тете на именины с взводом автоматчиков в качестве охраны – это требует каких-то объяснений. Типа, пять минут назад упал в канаву, ха-ха; полчаса назад был избран крёстным отцом мафии…

И это объяснение должно войти в сценарий, в диалог – если речь идет о фильме.

Вот точно так же в великом фильме «Ирония судьбы» меня поражало вот что: Жене Лукашину 37 (тридцать семь!) лет, а он ни разу не был женат. В России, с ее дефицитом мужчин…

Скажут: бывает, бывает!

Да, разумеется, бывает. Но это именно то самое «бывает» (как грязные брюки со смокингом) – которое требует объяснений в сюжете. Ибо подавляющее большинство мужчин такого возраста женаты (или хоть раз были женаты), и у них, как правило, есть дети.

По итогам переписи населения 1979 года в городском населении Российской Федерации в возрастной группе Жени Лукашина было 4,7 % мужчин, никогда не состоявших в браке.

Очевидно, Женя Лукашин – особый случай. В чем же его особость, почему так сложилась его жизнь? Может быть, у него какая-то особая, хотя и непроявленная ориентация? Не знаю.

Меня не удивляет то, что это никак не объяснено в фильме.

Как и в старом советском фильме «Моя любовь» с Лидией Смирновой в главной роли не объяснено, откуда у простой советской студентки огромная роскошная квартира, в которой она живет одна.

Меня удивляет то, что это никого не удивляет.

Мне возражают: это сказка!

Ничего подобного.

Не надо путать сказку с вольным фантазированием и тем более с реалистическим фильмом в жанре комедии, чем и является «Ирония судьбы».

Сказка, леди и джентльмены, это чрезвычайно строгий жанр. Сюжет жёсток, все персонажи лишены индивидуальных свойств. Это своего рода маски, символы. Они, можно сказать, монументальны, они воплощают одно какое-то качество.

Емеля на печи – везунчик, и только. Младший брат (Иван-Дурак) – хитрец, и только. Царь – что мы о нем знаем, кроме того, что он что-то там «повелел-приказал»? Ничего не знаем о его трудной работе по управлению царством. Василиса Премудрая, Елена Прекрасная, Царевна-Несмеяна или просто Царевна, которую хочет съесть Змей, – это совершенно разные, но одинаково одномерные царевны.

Почему Иван полюбил Царевну? За ее красоту? За ее богатый внутренний мир? Из соображений карьеры? Да нипочему. Жёсткий сюжет велит ему вступить в состязание с заморскими королевичами и победить – но не просто так, собственными силами, а непременно с помощью волшебного конька, умной мышки, старушки-советчицы и т. п.

В реалистическом произведении – даже в том, где много фантазии и романтики, – всё не так. Герои многомерны, это не маски, а личности; их поступки мотивированы, сюжет вариативен.

Поэтому, если мы что-то не понимаем в современной новогодней комедии, не надо говорить: «Ах, это же сказка!»

Лучше попытаться понять. Тем самым мы поймем сами себя.

Но всё-таки почему уже сорок лет все так любят фильм «Ирония судьбы, или С лёгким паром»? Не обращая внимания на такую вроде бы бьющую в глаза нетипичность, как позднее холостячество Жени Лукашина? Хотя, повторяю, в те годы лишь 3–4 % мужчин его возраста никогда не состояли в браке.

Потому что в этом фильме максимально точно, лаконично и художественно убедительно обозначена матрица нашей культуры в сексуально-социальном аспекте.

Мощная доминирующая женщина – и слабый, подчиняемый, склонный к мягкому альфонсизму мужчина.

Обратите внимание: в фильме «Служебный роман» – то же самое.

Интересно, что за сорок лет – за целых сорок лет! Брежневский застой, «гонки на лафетах», перестройка, путч, «лихие девяностые», «тучные нулевые», «тревожные десятые» – а матрица, выходит, не изменилась…

Во всяком случае, до сих пор так и не появилась любимая народом новогодняя сказка, где героем был бы Прекрасный Принц, уносящий Робкую Девушку к счастливой жизни.

«Ирония судьбы» – это гениальный фильм, сказавший о нашем обществе больше правды, чем все социально-критические киноупражнения.

из жизни риэлторов ЗАВЯЗКА НЕБОЛЬШОГО ДЕТЕКТИВА

Все видели объявление: «Куплю квартиру в Вашем доме». Но один риэлтор решил быть чуточку креативнее, как нынче говорят. Он распихал по почтовым ящикам старого сталинского дома, где во времена оны жили одни генералы и академики, листовку с таким текстом:

«Куплю Вашу квартиру».

Тоже ничего особенного. Но на беду, эту листовку достал из своего почтового ящика недавно поселившийся в доме очень паранойяльный пожилой бандит. Он позвонил риэлтору, назначил встречу, два быка подхватили его и запихали в машину, отвезли на дачу, а там этот бандит, полируя бархатной шкуркой медное жало паяльника, ласково спросил:

– Четыре вопроса у меня к тебе имеется. Зачем тебе моя квартира, сука? Откуда ты меня знаешь? Кто тебя на меня навел? Где ты возьмешь столько бабла?

Тщетно риэлтор пытался объяснить, что это всего лишь креативный маркетинговый ход и ничего личного. Поэтому пришлось сочинять историю о богатой и уже немолодой внучке расстрелянного генерала, которая уехала в Америку, там вышла замуж за миллионера, но хочет вернуть родовое гнездо.

– Фамилия как? – спросил бандит.

– Битюкевич, – с налету сказал риэлтор, вспомнив фамилию покойной двоюродной тети с маминой стороны.

– Вера Максимовна? – спросил бандит и почему-то снял и протер очки.

Риэлтор точно не помнил, как звали тетю, но кивнул.

– Ты, это… – сказал бандит. – Ты ей скажи, пусть приезжает.

Когда риэлтора высадили из черного джипа у метро «Раменки», первым его желанием было взять все скопленные деньги и купить домик в Латвии вместе с видом на жительство. Но потом он понял, что его все равно из-под земли достанут.

Так что надо было срочно искать надежную внучку генерала.

самому интересно, что будет дальше НАЧАЛО ПРИКЛЮЧЕНЧЕСКОГО РОМАНА

Сидоров собирался к нотариусу. Паспорт он еще вчера утром положил в портфель, чтобы отксерить на работе. Но там как-то завозился и не успел.

Он уже оделся, накинул плащ и на всякий случай заглянул в портфель: ключи, айпад, бумажник… А паспорт? Просмотрел все кармашки – нет. Охлопал пиджак – нет. И тут вспомнил, прямо как будто глазами увидел, как на работе вытащил его из портфеля, положил на стол и хотел подойти к принтеру-сканеру-ксероксу, но тут позвонили сначала на мобильный, потом на городской…

Он набрал номер секретаря дирекции.

– Надежда Ивановна, прошу вас, возьмите ключ, отоприте мой кабинет, кажется, я там забыл паспорт… Спасибо вам заранее!

И тут же вспомнил, прямо глазами увидел, как после работы встретился с риэлтором в кафе «Марципан», подписывал договор и вытащил паспорт и положил его на стойку. Черт! «Марципан», быстренько прогуглим…

– Алло, «Марципан»? Простите, как вас зовут? Кристина? Кристиночка, дорогая, спасайте, я у вас вчера был с одним коллегой, вытащил паспорт и, кажется, забыл! Спасибо! Мой телефон у вас определился? С меня причитается!

Сидоров прошелся по комнате, вышел в коридор и увидел на шляпном столике свой паспорт. Очевидно, он вытащил его из портфеля, чтоб переложить в карман пиджака. Или наоборот. Неважно! У Сидорова прямо камень с души упал. Он бережно перелистал паспорт, зачем-то подул на него и спрятал в бумажник, а бумажник – в кармашек портфеля, под молнию.

Собрался звонить на работу, дать отбой. Но Надежда Ивановна позвонила сама.

– Нашла! – сказала она радостно. – Прямо на столе, рядом с лампой! Заезжайте! А если срочно, могу шофера послать, Петр Сергеич сейчас с аспирантами занимается, машина свободна…

– Спасибо, – ответил Сидоров. – Спасибо огромное. Я сейчас подумаю, как лучше…

Но он не успел ничего подумать, как раздался звонок.

– Это Кристина!

– Что-что?

– Кристина из «Марципана», вы же звонили. Все в порядке, ваш паспорт у баристы Леокадии, на стойке!

– Спасибо, – мрачно сказал Сидоров. – С меня причитается. Я сейчас заеду.

Снова позвонил на работу и попросил, чтобы директорский шофер привез ему паспорт, – но не домой, а в кафе «Марципан». Продиктовал адрес.

Еще раз залез в правый боковой карман, убедился, что паспорт на месте, и вышел из квартиры…

сюжет техно-триллера АГАФАНГЕЛ

В школе, измученной педофильскими скандалами, приобретают новейшего учителя-робота, который неотличим от живого человека. Он приглашает учениц на дополнительные занятия. В классе постоянно работают четыре скрытые видеокамеры. На записях – ученицы и учитель (о котором они не знают, что он робот) занимаются алгеброй, находясь в метре друг от друга.

Через полгода в газету приходит жалоба от учениц – что, дескать, учитель их трогал, тискал, гладил, предлагал непристойное. Еще через месяц приходит письмо от робота-учителя – что, дескать, ученицы его соблазняли, задирали юбки, предлагали непристойное.

Директор школы в смятении – на камерах-то всё не так!

Журналист Агафангел Чистотелов выясняет, что камеры отключались и запись перемонтировалась. Но откуда у учителя-робота доступ к камерам? Агафангел встречается с ученицами, они пытаются его соблазнить – он, слабый человек, поддается и во время грандиозного группового секса узнаёт, что они тоже роботы. Следующего поколения, поэтому им перемонтировать цифровые видеозаписи – как два байта переслать.

Агафангел бежит в газету, чтобы опубликовать эту сенсацию, но роботы-ученицы ловят его по дороге, извлекают из него диск и переформатируют его (ведь он – тоже робот, но не очень продвинутый, поэтому-то он об этом забыл). Его увольняют из газеты по причине потери квалификации. Он устраивается охранником в супермаркет…

Там его случайно встречает директор школы, приглашает домой, инсталлирует новейшие программы и предлагает разоблачить и наказать обидчиц и доносчиц. Они спрашивают робота-учителя: что же там было на самом деле?

– Самое дело, – насмешливо отвечает робот-учитель, – это старинная эпистемологическая фикция.

– Сам мудак! – отвечает Агафангел и разбивает учителю голову вместе с жестким диском.

– Мы погубили единственного свидетеля! – рыдает директор.

– Простите, эмоции взяли верх… – смущается Агафангел.

– Скажи, парень, – спрашивает директор. – Ну а на самом-то деле эти девочки как? Ну, признайся?

– Вам не понять… – вздыхает Агафангел. – Откуда вам знать всю сладость прикосновения металла к пластику… Вы же человек…

– Я? – хохочет директор и расстегивает рубашку.

Там стальная крышка с гнездами для флешек.

информация к размышлению ШАХЕРЕЗАДА

– Где ты его взял? – спросил капитан госбезопасности Искрятов у лейтенанта Хлюмина.

– В подвале типографии, – сказал Хлюмин. – За ящиками прятался. Верещит: «я русский, советский разведчик!».

Разговор шел в начале июня 1945 года в немецком городе Франкфурт-на-Одере.

– Прям вот в этаком костюмчике? – Искрятов поглядел на худощавого изможденного человека в эсэсовском мундире и заорал: – Фамилия? Имя? Цель нахождения в данном месте?

– Пробиваюсь к своим. Имею право докладывать только Центру, – арестант поднял грязный палец.

– Какому, мать твою, Центру? Воинское звание?

– Полковник.

– Я ща уссусь, – сказал Искрятов Хлюмину. – Генерал, на хер! – и снова посмотрел на арестованного. – Хлюмин, ты его записал, нет?

– Пока нет.

– И не надо, – Искрятов расстегнул кобуру. – Подержи его.

Громадный Хлюмин навис над хрупким человеком в черном мундире, заломил ему руки за спину, выставил его голову вперед.

– Не сметь! – отчаянно закричал тот. – Я ты знаешь кто? Я разведчик-нелегал! Я работал в Берлине! В имперской службе безопасности! Я сорвал сепаратный мир союзников с фашистами! Не пустил Англию в Берлин! Я обставил Бормана! Я столкнул Мюллера и Шелленберга! Вы ответите перед Центром!

– Ишь, слова какие знает, – засмеялся Искрятов. – Отпусти его, товарищ Хлюмин. Посади на стульчик. Пусть рассказывает. Ну, рассказывай, разведчик.

– Не имею права сообщать секретные сведения, – ответил тот.

– Ну ты так, без сведений. В общем и целом. Но чтоб я тебе поверил и передал по начальству.

Арестованный начал быстро и довольно складно говорить. Как работал в одиночку, как умер его агент-профессор и как он завербовал его брата, тоже профессора, как был вась-вась с шефом гестапо Мюллером, шефом разведки Шелленбергом и даже с Борманом; как видел Гиммлера вот так прямо рядом, вот как с вами.

– С Гитлером тоже вась-вась? – перебил Хлюмин.

– Нет, что вы!

– И вот так чтоб прямо рядом, прямо как с тобой?

– Нет. Я его только очень издалека видел.

– Это хорошо, – сказал Искрятов. – Это правильно. Врешь, не переходя границу вероятия. Давай дальше.

Дальше арестованный стал рассказывать, как погиб его радист и осталась беременная радистка и как завербованный брат первого агента чуть было не накрыл явку в Швейцарии, но успел разгрызть капсулу с ядом и не выдал; как он завербовал известного священника и заставил его пойти на лыжах через границу с важным документом о заговоре Бормана против Гитлера, а тут радистку увезли в роддом и там она, когда рожала, закричала по-русски «мама», и ее арестовали…

– Погоди, Шахерезада, – сказал Искрятов. – Вот ты, значит, полковник. Оберст или, это, штандертенфурер?

– Я полковник Красной армии, – сказал арестованный. – Но в Берлине я был не оберст, а именно что штандартенфюрер, – правильно произнес он. – Потому что я был в СС. Так решил Центр.

– Понятно, – сказал Искрятов. – И вот в этом, значит, мундире ты пробирался к своим? Полмесяца? Или месяц?

– Восемнадцать дней. Мне удалось выбраться из Берлина тринадцатого мая. Сейчас второе июня…

– Иди сюда, полковник. Расстегни китель. Шире распахни, не стесняйся. Ближе, ближе. Дай-ка я тебя понюхаю… Да, брат штандертенфурер, подмышки у тебя воняют ой-ой-ой… Конем, козлом и ссаным котом. Бэээ… А вот кителек твой ну совсем свеженький, как будто ты его сегодня утром надел. Даже старым одеколоном пахнет. Кёльнише, сука, вассер. Взял из шкапа? У хозяина без спросу? Ась? Не слышу?

– Я советский разведчик! – закричал арестованный. – Штандартенфюрер Штиглиц, то есть полковник Щеглов! Сообщите в Центр, Алексу от Юстаса!

– На деревню Алексу, – меланхолически сказал Искрятов и скомандовал Хлюмину: – Уведи его на хер! Дай пожрать. Шахерезада, сука. Но никуда не записывай.

Скорее всего, это был какой-то журналист-предатель. Из тех, что в оккупации строчили статейки про Адольфа-освободителя. Ну, или из власовцев. Не сумел драпануть на Запад, достал где-то эсэсовский мундирчик и решил пойти ва-банк. Ну а иначе как? Иначе – откуда он здесь, русский, взялся? На «остарбайтера» никак не похож – руки совсем не рабочие, и сам хоть усталый и грязный, но вполне себе холеный-кормленый. Точно, журналист. Резво и складно говорит, знает много имен.

Искрятов с Хлюминым решили его пока не пускать в расход. Пусть завтра расскажет, что там с радисткой, чем дело кончилось. И подробнее насчет Мюллера. Интересно ведь! А шлепнуть и послезавтра можно. Или даже через недельку.

А еще через недельку, когда Искрятов и Хлюмин уже забыли про «Шахерезаду», пришла шифрограмма от Абакумова…

из черновиков А.П. Чехова ХЕРОВАЯ ФАМИЛИЯ

Александру Жолковскому

У отставного генерал-майора Булдеева разболелись зубы. Приезжал доктор. Он поковырял в зубе, прописал хину, но и это не помогло. На предложение вырвать больной зуб генерал ответил отказом. Все домашние – жена, дети, прислуга, даже поваренок Петька – предлагали каждый свое средство. Между прочим, и приказчик Булдеева Иван Евсеич пришел к нему и посоветовал полечиться заговором.

– Тут, в нашем уезде, ваше превосходительство, – сказал он, – лет десять назад служил акцизный Яков Васильич. Заговаривал зубы – первый сорт. Бывало, отвернется к окошку, пошепчет, поплюет – и как рукой! Сила ему такая дадена…

– Где же он теперь?

– А после того, как его из акцизных увольнили, в Саратове у тещи живет. Теперь только зубами и кормится. Ежели у которого человека заболит зуб, то и идут к нему, помогает… Тамошних, саратовских, на дому у себя пользует, а ежели которые из других городов, то по телеграфу. Пошлите ему, ваше превосходительство, депешу, что так, мол, вот и так… у раба божьего Алексия зубы болят, прошу выпользовать. А деньги за лечение почтой пошлете.

– Ерунда! Шарлатанство!

– А вы попытайте, ваше превосходительство. До водки очень охотник, живет не с женой, а с немкой, ругатель, но, можно сказать, чудодейственный господин!

– Пошли, Алеша! – взмолилась генеральша. – Ты вот не веришь в заговоры, а я на себе испытала. Хотя ты и не веришь, но отчего не послать? Руки ведь не отвалятся от этого.

– Ну ладно, – согласился Булдеев. – Тут не только что к акцизному, но и к чёрту депешу пошлешь… Оx! Мочи нет! Ну, где твой акцизный живет? Как к нему писать?

Генерал сел за стол и взял перо в руки.

– Его в Саратове каждая собака знает, – сказал приказчик. – Извольте писать, ваше превосходительство, в город Саратов, стало быть… Его благородию господину Якову Васильичу… Васильичу…

– Васильичу… Якову Васильичу… а по фамилии… А фамилию вот и забыл! Как же его фамилия? Давеча, как сюда шел, помнил… Позвольте-с…

Иван Евсеич поднял глаза к потолку и зашевелил губами. Булдеев и генеральша ожидали нетерпеливо.

– Ну, что же? Скорей думай!

– Сейчас… Васильичу… Якову Васильичу… Забыл! Такая простая фамилия… словно как бы, извините за выражение, не при дамах… – и прошептал в ухо генералу: – Херовая…

– Херасков? – спросил генерал.

– Нет, не Херасков. Постойте… Елдаков нешто? Нет, и не Елдаков. И не Елдырин. Помню, фамилия вот этакая, а какая – из головы вышибло…

– Мудищев?

– Никак нет. Постойте… Тряхомудов… Длиннохеров… Мандавошкин…

– Это уж насекомая фамилия! – возразил генерал. – Мошонкин?

– Нет, и не Мошонкин… Всё не то!

– Ну, так как же я буду ему писать? Ты подумай!

– Сейчас. Залупаев… Головкин… Крайнеплотников…

– Нестояцкий? – спросила генеральша.

– Никак нет. Концевой… Нет, не то! Забыл!

– Так зачем же, чёрт тебя возьми, с советами лезешь, ежели забыл? – рассердился генерал. – Ступай отсюда вон!

Иван Евсеич медленно вышел, а генерал схватил себя за щеку и заходил по комнатам.

– Ой, батюшки! – вопил он. – Ой, матушки! Ох, света белого не вижу!

Приказчик вышел в сад и, подняв к небу глаза, стал припоминать фамилию акцизного:

– Хероватов… Херуцкий… Толстопалкин… Слабосильченко. Нет, не то! Мудозвонов… Нет…

Немного погодя его позвали к господам.

– Вспомнил? – спросил генерал.

– Никак нет, ваше превосходительство.

– Может быть, Кривохеров? Заебицкий? Нет?

И в доме все наперерыв стали изобретать фамилии. Приказчика то и дело требовали в дом.

– Срамноудов? – спрашивали у него. – Эякуляцкий?

– Папа! – кричали из детской. – Пиписькин! Крантиков!

Взбудоражилась вся усадьба. Нетерпеливый замученный генерал пообещал дать пять рублей тому, кто вспомнит настоящую фамилию, и за Иваном Евсеичем стали ходить целыми толпами…

– Безъяйцев! – говорили ему. – Мудастый! Семяизвергащенко!

Но наступил вечер, а фамилия всё еще не была найдена. Так и спать легли, не послав телеграммы.

Генерал не спал всю ночь, ходил из угла в угол и стонал… В третьем часу утра он вышел из дому и постучался в окно к приказчику.

– Не Донжуанов ли? – спросил он плачущим голосом.

– Нет, не Донжуанов, ваше превосходительство, – ответил Иван Евсеич и виновато вздохнул.

Утром генерал опять послал за доктором.

– Пускай рвет! – решил он. – Нет больше сил терпеть…

Приехал доктор и вырвал больной зуб. Боль утихла тотчас же, и генерал успокоился. Сделав свое дело и получив, что следует, за труд, доктор сел в свою бричку и поехал домой. За воротами в поле он встретил Ивана Евсеича. Приказчик стоял на краю дороги и, глядя сосредоточенно себе под ноги, о чем-то думал. Судя по морщинам, бороздившим его лоб, и, по выражению глаз, думы его были напряженны, мучительны…

– Бардаков… Блядунов… – бормотал он. – Засувальчук… Онаницкий…

– Иван Евсеич! – обратился к нему доктор. – Не подскажете ли дорогу? Живет тут у вас по соседству некий Егор Францевич Шпигель, непременный член уездного присутствия по крестьянским делам….

Иван Евсеич тупо поглядел на доктора, как-то дико улыбнулся и, не сказав в ответ ни одного слова, всплеснув руками, побежал к усадьбе с такой быстротой, точно за ним гналась бешеная собака.

– Надумал, ваше превосходительство! – закричал он радостно, не своим голосом, влетая в кабинет к генералу. – Надумал, дай бог здоровья доктору! Членов! Членов фамилия акцизного! Членов, ваше превосходительство! Посылайте депешу Членову!

– Накося! – сказал генерал с презрением и поднес к лицу его два кукиша. – Не нужно мне теперь твоей херовой фамилии! Накося!

литературная учеба ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ ЧЕХОВА И КАМЮ

«Молодой человек собрал миллион почтовых марок, лег на них и застрелился».

«Просит поймать программу новостей Би-би-си, которая, по его мнению, всегда интересна. Ему ловят Би-би-си. Он усаживается у приемника и засыпает».

Гость долго говорил, что обожает сотернское вино «Шато д’Икем», особенно урожая 1989 года, что ничего на свете лучше нет. Хозяин, кряхтя, достал из своей коллекции эту бутылку, раскупорил, налил. Тот чуть пригубил, отставил бокал и заговорил о футболе.

Человек мечтал приобрести картину Фалька. Искал по коллекционерам. Чтоб был подлинный Роберт Фальк! Наконец за большие деньги купил на аукционе. Но все никак не соберется повесить на стену.

Политик стремился попасть в парламент. Истратил на это кучу сил и средств. Став членом парламента, пообещал какому-то боссу мафии пролоббировать нужную ему поправку к закону, взял аванс, был уличен, лишен неприкосновенности, изгнан из депутатов, едва избежал тюрьмы, а денег уже нет. Едва вымолил у мафии унизительную рассрочку долга, и теперь отдает и живет бедно…

Ну и наконец: увидел, был поражен красотой и изяществом, увлекся, влюбился, полгода ухаживал, носил цветы, делал предложение буквально на коленях стоя. «Если не ты, то никто и никогда…» Уже в свадебном путешествии стал спать отдельно. Говорил друзьям и психоаналитику: «Сам не знаю, что за дьявол… даже обидно».

литературная учеба ФУНДАМЕНТАЛЬНЫЙ СЕРИАЛЬНЫЙ ДИАЛОГ

– Дарья, мне нелегко это говорить, но мы не подходим друг другу.

Она подняла на него свои большие доверчивые глаза и сказала:

– Я беременна.

– Марьяна, вы здесь начальник! Можете уволить всех этих бездельников!

Она подняла на него свои большие доверчивые глаза и сказала:

– Я беременна.

– Василиса, эти деньги не твои, они просто лежат на твоем счете.

Она подняла на него свои большие доверчивые глаза и сказала:

– Я беременна.

– Настя, нам через пять минут выходить, а кот нассал мне в ботинок!

Она подняла на него свои большие доверчивые глаза и сказала:

– Я беременна.

– Клавдия, это провал. Нас накрыли. Я даже подозреваю, кто нас сдал…

Она подняла на него свои большие доверчивые глаза и сказала:

– Я беременна.

– Анастасия, поздравляю вас с защитой докторской диссертации!

Она подняла на него свои большие доверчивые глаза и сказала:

– Я беременна.

– Олеся, где корова? Где корова, я тя спрашиваю, али не слышишь?

Она подняла на него свои большие доверчивые глаза и сказала:

– Я беременна.

– Инга, прости, что я так долго тянул с предложением. Будь моей женой!

Она подняла на него свои большие смеющиеся глаза и сказала:

– Я беременна. Но не от тебя, милый…

Вообще же сообщение «Я беременна» в литературе уже давно стало штампом, если не стилистическим, то сюжетным.

«В один день, как я пришел к обеду, взяла она меня за руку, и сказала мне, хотя и обыкновенным своим тоном: “Друг мой, я беременна”, и протянула ко мне свои губки» (Филатьев, 1795). «”Увы, Неон! Я беременна”. Я оцепенел от ужаса и едва мог на ногах удержаться» (Нарежный, 1822). «Я беременна, – сказала она тихо и медленно» (Лев Толстой, 1878). «Она обвила руками мою шею и, наклонившись надо мною, произнесла шепотом: “Я беременна, Петя…” В первый момент известие это не произвело на меня впечатления, но затем мне сделалось очень досадно и скверно» (Станюкович, 1879).

школа молодого прозаика МАТЕРИАЛЫ К СЛОВАРЮ ПОШЛОСТЕЙ И ШТАМПОВ

Возьмем, например, знаменитое «ПРИСЛОНИЛСЯ (ГОРЯЧИМ) ЛБОМ К ХОЛОДНОМУ (ОКОННОМУ) СТЕКЛУ» как жест бессильной тревоги, как скупая, но действенная характеристика волнения или отчаяния.

Первым это использовал Тургенев («Накануне», 1859). Потом Лесков («На ножах», 1870), Достоевский («Бесы», 1872), а также Боборыкин (1875), Салиас (1893), Арцыбашев (1905), Горький (1908) – это все всерьез! В стихах Маяковский: «Плавлю лбом стекло окошечное» (1915). И всё это на полном серьезе. Но буквально через два года:

«Все это время унылый муж бродил по комнатам, насвистывал мелодичные грустные мотивы, хватался за дюжину поочередно начатых книг и даже “прижимался горячим лбом к холодному оконному стеклу”, что по терминологии плохих беллетристов является наивысшим признаком скверного душевного состояния» (Аркадий Аверченко, 1917).

«Ворочалась, вздыхала, вставала, подходила к окошку и, как предписывается в романах, прижималась горячим лбом к холодному стеклу» (Вера Панова, 1959).

Рано или поздно удачная фраза, даже некая стилистическая находка становится штампом, пошлостью, а потом – становится иронией.

Важно также знать: у всех этих штампов есть создатели.

Например, «УГЛОВАТОГО ПОДРОСТКА» придумал Шолохов, еще в «Тихом Доне». Он же изобрел «СКУПУЮ МУЖСКУЮ СЛЕЗУ». А вот «ВИХРАСТОГО МАЛЬЧИШКУ» – Осипович-Новодворский и Станюкович, в 1880-е годы. «ПРЫЩАВОГО ЮНЦА» – Куприн в 1900-е годы. «НЕПОКОРНУЮ ПРЯДЬ» придумал Григорович (1889), а далее этот образ использовали Хлебников (1911) и Булгаков (1924)… Ну а потом всерьез писать «вихрастый мальчишка отбросил со лба непокорную прядь» стало не совсем прилично.

Вот еще несколько пошлейших штампов.

«БЕЗДНА ВКУСА». Поэт Константин Случевский, описывая женщину, говорит: «Бездна вкуса в богатой одежде» (1880-е годы). «Бездна вкуса»! Это ужасное выражение – над которым, я сам помню, потешалась великая актриса Мария Владимировна Миронова, – оказывается, было в ходу давно. Впервые – у пионерки русской «женской прозы» Марии Жуковой (в 1845 году). Потом аж у Гончарова: «Вера, у тебя бездна вкуса» («Обрыв», 1869). У Василия Слепцова, у Корнея Чуковского (в рецензии) и у Лидии Корнеевны Чуковской (в «Софье Петровне»). Только во второй половине ХХ века оно стало употребляться иронически: «зеленая кофточка с розовым платочком. Одним словом, бездна вкуса».

«БЕЗДЫХАННОЕ ТЕЛО» – Плавильщиков (1803), Нарежный (1814), далее Полевой, Жуковский, Салтыков-Щедрин, Лев Толстой, Набоков, Ал. Толстой… Но начиная с Зощенко (1933) – чаще всего с явным оттенком иронии.

«БЕЗУМНАЯ СТРАСТЬ» – Гоголь (1835), Кукольник (1840), Соллогуб (1841), Загоскин (1848), Лажечников (1856), Гончаров (1869), Герцен, Достоевский, Куприн, Гейнце, Катаев, Нилин, Радзинский, Рубина.

«ЖУЯ ТРАВИНКУ» – «Оля грызла травинку, все хотела затеять разговор, а Павел Алексеевич отмалчивался» (Маканин, «Гражданин убегающий», 1970). «Генка болтал ногами в воде, Славка покусывал травинку» (Рыбаков, «Бронзовая птица», 1956). «Маша, покусывая травинку, посмотрела на небо» (Мусатов, «Стожары», 1948). «Таисья, покусывая травинку…» (Юрий Герман, «Россия молодая», 1952), «рассеянно жевал травинку» (Леонов, «Русский лес», 1950). «Сидя рядом, кусая травинку, поглядывает на русую, простоволосую голову Катюши» (Алексей Толстой, «Аэлита», 1939).

«ЗВЕНЯЩАЯ ТИШИНА» – первым Арцыбашев («Санин», 1902), потом Анатолий Каменский (1907), и Чуковский в рецензии того же года назвал «звенящую тишину» принадлежностью декадентского ритуала – но, увы! Это всем понравилось. Тут и Есенин, и Георгий Марков, и Дудинцев, и Стругацкие, и проза Ахматовой, и Бондарев, и даже Петрушевская.

«КАК ГРОМОМ ПОРАЖЕННЫЙ» – у Пушкина в финале «Евгения Онегина» (VIII. 48). «Она ушла, стоит Евгений, как будто громом поражен» – возможно, это ироническая аллюзия на Карамзина: «Супруг, как громом пораженный, хотел идти за нею вслед» (то есть покончить с собой) («Алина», 1791). Далее опять же второстепенные авторы вроде Загоскина, Булгарина, Греча, Полевого, Григоровича, Герцена, Салиаса. Также у Гоголя («Коляска») и Булгакова («Роковые яйца»). Тургенев – иронически: «стоял уж точно как громом пораженный» («Ася»). В советской литературе – Юрий Казаков, Окуджава, Искандер, Абрамов.

«КАК ПОДКОШЕННЫЙ» – Тургенев (1860), Достоевский (1862; 1880), Эртель (1889) и далее Мамин-Сибиряк, Мережковская, Чарская, Ропшин и даже Пастернак – и далее везде.

Вот примеры из разных романов популярнейшего в конце XIX века исторического романиста Николая Гейнце: «Она дико вскрикнула и упала навзничь как подкошенная». «Как подкошенная, княгиня упала без чувств на пол». «Здоровая, почти никогда не хворавшая, она вдруг слегла как подкошенная». «Как подкошенный, упал, не раздеваясь, на диван в своем кабинете и заснул как убитый» (тут в одной маленькой фразе целых три штампа).

«КАК УБИТЫЙ» (чаще всего «заснул как убитый») – первым написал Андрей Болотов (1800) – и далее Грибоедов, Пушкин. Гоголь, Бестужев-Марлинский, Достоевский, Загоскин, Даль, Тургенев и до наших дней, исключая, кажется, Льва Толстого. Но было и другое, не столь пошлое употребление. У Достоевского «как убитый» в смысле как окаменевший, потрясенный: «Я стоял и смотрел на них как убитый» («Белые ночи», 1848). То же встречаем у Гончарова: «А он сегодня бледен, молчит как убитый», «сидя, как убитый, в злом молчании», и даже: «около нее три дня ходил как убитый».

«КОСЫЕ ЛУЧИ ЗАХОДЯЩЕГО СОЛНЦА» – за честь быть первооткрывателем этой красоты борются Григорович, Лев Толстой, А.К. Толстой. Но главный популяризатор этого штампа – Достоевский.

«КРИСТАЛЬНО ЧЕСТНЫЙ» – это кристально чистое антисоветское изобретение, тут же освоенное советской литературой. В начале 1930-х – у «невозвращенца» Г.А. Соломона (Исецкого), в журнале галлиполийцев и у митрополита Евлогия – о том, как «кристально честные» русские люди переживали катастрофу России. И тут же, с середины 1930-х, в советской публицистике о «кристально честных» большевиках. Далее Василий Гроссман, Астафьев, Трифонов, Рекемчук, Вознесенский (в прозе) и многие другие. Скорее всего, это перевод с английского. Cristal clear, то есть на самом деле «хрустально чистый».

«ЛЕДЯНОЙ (ХОЛОДНЫЙ) УЖАС СКОВАЛ ЕГО ЧЛЕНЫ», а также сердце, душу и тело: Куприн, Гарин-Михайловский, а главное – Лидия Чарская.

«МЯГКО, НО РЕШИТЕЛЬНО» – Омулевский (1870), Арцыбашев (1905), Набоков (1926) и советские писатели: Стругацкие, Чаковский, Крапивин, Евтушенко (проза), Окуджава (проза), Рыбаков, Аксёнов…

«НЕ ПО-ДЕТСКИ СЕРЬЕЗНО (ПЕЧАЛЬНО, ЗАДУМЧИВО)» – популярно с середины XIX века. Шаликова (1856), Помяловский (1860), Крестовский (1864), Осипович-Новодворский (1877), Короленко (1885, 1898, 1903, 1915), Куприн (1900), а также Чарская и Горький. Далее Горбатов, Абрамов, Николаева, Богомолов (в рассказе «Иван» – два раза).

Интересно, что у «больших классиков» – Достоевского, Льва Толстого и Чехова – этого выражения нет.

«НИ ОДИН МУСКУЛ не пошевелился на бледном лице князя» – Дружинин, «Полинька Сакс» (1847). Чернышевский (1863) – тоже «не пошевелился», и Апухтин, и Короленко. Но вот Крестовский (1867) – «не дрогнул». А дальше Лев Толстой – тоже «ни один мускул не дрогнул» («Война и мир») – Салтыков-Щедрин, Омулевский, Засодимский, Чехов, Куприн, Бунин, Арцыбашев, Гумилев (проза), Вербицкая, Гиляровский, Вересаев и далее до Аксенова и Шукшина почти все время «не дрогнул». Редко-редко «не шевельнулся».

Зато у Достоевского – «ни один мускул не двинулся в лице Ставрогина».

«ПОКРАСНЕЛ КАК РАК» И «БЛЕДНАЯ КАК СМЕРТЬ». «Покраснел как рак»: с начала второй половины XIX в. Шевченко (проза), Салтыков-Щедрин, Писемский и очень часто Достоевский; также Юрий Трифонов.

«Бледная как смерть» – раньше, с первой половины XIX в. Любимый образ второразрядных авторов: Погорельский, Бестужев, Мария Жукова, Полевой, Панаев, Дружинин, Герцен (который был грандиозный мыслитель и борец, но прозаик так себе), Жадовская, Станюкович, Салиас, Боборыкин и больше всех – Чарская. Показательно, что Гоголь воспринимал это как стилистическую пошлость: «помещица Коробочка, перепуганная и бледная как смерть» – это рассказывает не автор, а «дама, просто приятная». У Чехова «бледная как смерть» – в иронической «Драме на охоте». Из крупных писателей всерьез говорят «бледная как смерть» только Лесков и Куприн.

«ПОКОСИВШИЕСЯ ИЗБЫ» – Шеллер-Михайлов (1883), Мамин-Сибиряк (1884), Короленко (1886), Вербицкая (1909), Ал. Толстой, Фёдор Абрамов, Стругацкие.

«ПОТУХШИЙ ВЗГЛЯД» – Достоевский (1848), Гончаров (1859) и далее Тургенев, Николай Гейнце, Аркадий Бухов и многие другие.

«СУРОВО И НЕЖНО» – Мережковский (1905), Замятин (1920), Ксения Львова – замечательная в своем роде представительница советской массовой литературы, фраза: «Он сурово и нежно заботился о племяннике» (1952), а также скульптор Коненков (1970).

литературная учеба МЕРТВЫЙ ЯЗЫК

Есть слова и выражения, которые умерли. Поскольку умерла реальность, которая их порождала. Но их полезно знать молодому писателю – тем более что мода на романы и повести «из советской жизни» всё никак не проходит.

Обратите внимание: я говорю не о названиях исчезнувших вещей, явлений, учреждений, например: «партком», «треугольник», «заказы», «касса предварительной продажи ж/д билетов» и т. п.

Я именно про выражения. Про речевые акты.

Исчезли такие фразы:

– Политически грамотен, морально устойчив (в СССР это была и формула из характеристики, и популярное шутливое присловье).

– Что дают? (вопрос к людям, столпившимся у прилавка).

– Отстояла очередь… (с этих слов начинался рассказ практически о любом удачном «шопинге»).

– Здесь лучше снабжение (то есть «в нашем районе в магазинах продается больше всяких-разных продуктов»).

– Не завезли! (ответ продавца на вопрос, почему какого-то товара нет в продаже).

– Выбросили! (когда дефицитный товар все-таки «завезли»).

– На троих будете? (предложение незнакомым людям в очереди скинуться по рублю, купить бутылку водки и выпить ее в ближайшей подворотне).

– Копеечку не бросайте! (когда в троллейбусе, где проезд 4 коп. и люди сами бросают мелочь в билетную кассу, надо получить сдачу с пятачка).

– Я говорю из автомата! Тут мне в стекло стучат! (и стучали, если была очередь).

– Этот стол не обслуживается (говорит официант парочке, которая в кафе хочет сесть за свободный столик, и сажает ее к другой парочке, ибо ему так удобнее носить блюда).

– Я одна, а вас много! (продавщица или кассирша, обращаясь к очереди).

– Мне кто-нибудь звонил? (спрашивает человек, придя домой, поскольку мобильников не было).

И самое любимое:

– В парк идет машина! – говорит таксист. Такая форма вымогательства.

А пассажир, который платит деньги и по счетчику, и чаевые сверх счетчика, лебезит и называет таксиста:

загадки «Телеграммы» ГДЕ СЕМЁН?

Рассказ Константина Паустовского «Телеграмма» никогда меня особо не трогал: мешал переизбыток словесных красивостей. Но недавно я прочитал рассказ внимательно и удивился некоторым содержательным пустотам.

Но сначала давайте ответим на вопрос: когда происходит действие рассказа? Он написан в 1946 году, но ясно, что сюжет разворачивается до войны, поскольку нет ни намека на то, что было в 1941–1945 гг. в стране вообще и в Ленинграде в особенности (а именно в Ленинграде живет вторая героиня рассказа – Анастасия Семёновна, дочь Катерины Петровны).

До войны – но когда именно? Граница определяется четко: не ранее осени 1933 года. Поскольку Анастасия Семёновна работает «секретарем» (то есть оргработником) в Союзе художников (точнее, в ЛОССХ – Ленинградском отделении Союза советских художников), а он был учрежден в августе 1932 года, – однако трудно предположить, что аппарат сразу же развернул деятельность по организации персональных выставок «затираемых» дарований – а именно молодого скульптора Тимофеева. Анастасия Семёновна, Настя, этим и занимается, отчего и не приезжает к матери вовремя.

Маленькая подробность. Вот очаровательная фраза: «Настя вернулась в Союз художников, прошла к председателю и долго говорила с ним, горячилась, доказывала, что нужно сейчас же устроить выставку работ Тимофеева. Председатель постукивал карандашом по столу, что-то долго прикидывал и в конце концов согласился».

Тут вот какая запятая. Председатель Ленинградского Союза художников в данном случае – это не просто какой-то абстрактный начальник, а весьма конкретный Кузьма Петров-Водкин (с 1932 по 1935), график и карикатурист Николай Радлов (1935–1937) или скульптор Матвей Манизер (1937–1941). Даже интересно – кто постукивал карандашом по столу и потом решил срочно устроить выставку молодого затираемого скульптора? Скорее всего, речь идет о Петрове-Водкине – хронологическое доказательство чуть дальше. Думаю, это не пустая придирка. Это все равно что написать: «…она пошла в Центральный Комитет, добилась приема у генерального секретаря, долго говорила с ним, горячилась, доказывала. Генсек чистил спичкой свою трубку, что-то прикидывал…» Вспомните, кто был тогда генсеком ЦК ВКП(б). Я ни в каком смысле не равняю Петрова-Водкина со Сталиным – я лишь говорю, что, когда на должности председателя сидит знаменитый художник, называть его просто «председателем» странно.

Персональную выставку молодого талантливого скульптора решили устроить, организовали и открыли (очевидно, получив все согласования во всех инстанциях) за две недели – скорость фантастическая, а если правду говорить, совершенно нереальная – от похода скромной сотрудницы к председателю до вернисажа.

Мне все-таки хочется, чтоб это был 1933-й, в крайнем случае 1934 год. Потому что в следующие годы в Ленинграде стало очень неуютно: «Кировский поток» 1935 года и далее Большой террор. Хотя на фоне «Кировского потока» ЛОССХ организовал «Первую выставку ленинградских художников» – так что всё может быть. Имея в виду социальную бесплотность рассказа «Телеграмма», я не удивлюсь, если его действие происходило в 1937-м, 1938-м и далее, до 1940 года. Хотя мне этого очень не хочется.

Но обратимся к главному. К отношениям матери и дочери. Начнем с малого – с денег. Дочь, которая уже несколько лет не навещает мать в деревне, раз в 2–3 месяца присылает ей перевод в 200 рублей. Много это или мало? Средняя месячная зарплата в эти годы как раз составляет около 200 рублей. Раз в два или три месяца дочь переводит матери свою месячную зарплату – то есть отдает ей от половины до 1/3 своего заработка. Это немало, тем более что у Насти нет других источников денег (в рассказе, во всяком случае, об этом не говорится). Ничего мы не знаем и о других источниках денег у матери. Очевидно, эти 100 или 70 рублей в месяц, присылаемые дочерью, – единственное, на что мать живет.

Дальше – гораздо интереснее.

Почему же мать живет в деревне, а дочь – в Ленинграде? Ведь мать не крестьянка и даже не скромная сельская учительница, которую дочь, получившая образование и работу в городе, оставила доживать в глуши. Нет! Мама – дочь известного художника. Она фактическая хранительница его мемориального дома в деревне. Даже если она не художница и не искусствовед – но она может поговорить о картинах, о петербургской жизни, о Париже, где она проводила лето со своим отцом и видела похороны Гюго… То есть дочь – третье поколение людей искусства, или причастных к искусству. На стене старого дома в деревне – картины отца и даже эскиз «Неизвестной» Крамского, подарок отцу от автора.

Кстати, сколько лет Катерине Петровне? Гюго умер в 1885-м. Значит, она самое маленькое 1875 года рождения (чтоб хорошо запомнила Париж и эти пышные похороны). То есть в условном 1934 году ей от 60 до… Да хоть до 90! Но сколько лет дочери? По впечатлению от рассказа, она достаточно молода. Ей лет 25–30, семьи у нее нет. Значит, она родилась примерно в 1905–1910 году. То есть она относительно поздний единственный ребенок, даже в рассуждении того, что мама родилась в 1875-м. Тут некий хронологический пат: если мама родилась в 1875-м, то она в момент действия рассказа – а это, как мы договорились, 1933–1934 год (потому что если позже – то это не рассказ, а моральное уродство), – то она в момент действия рассказа вовсе не так стара и дряхла, ей около 60 лет, а никакие особые ее болезни не упоминаются. Если же она стара и дряхла (то есть ей 70 и более) – то Настя совсем поздний ребенок, мама ее родила сильно после 40 лет. Но допустим, что Насте на самом деле 40 и более. Но это, во-первых, не следует из атмосферы рассказа, а во-вторых, тогда возникает вопрос о Настиной семье. Тот факт, что женщина одинока до 25–30 лет, не должен специально оговариваться. Если же ей 40 и более, то это требует если не объяснения, то хотя бы оговорки, хотя бы простого указания на этот факт (что-то вроде «мужа и детей у Насти не было»).

А кстати, куда делся Семён, не знаю, как по отчеству? Настин папа? Кто он? Жив, умер, на войне убит, развелся-уехал? И куда делась Настина бабушка, то есть мама Катерины Петровны, жена ее папы-художника? Ни единого упоминания. Кто-то сказал мне, что Катерина Петровна – «высланная», то есть фактически «сосланная» дворянка, репрессированная такой вот относительно мягкой репрессией, и в Ленинград она вернуться не имеет права, и от этого все проблемы. Но это маловероятно. Если она «высланная», то странно, что ее выслали в усадьбу ее отца. И далее, дочь «высланной» вряд ли сделала бы успешную карьеру в Союзе художников, вряд ли была бы так дерзка и напориста в пробивании выставки затираемого таланта.

Одиночество!

Вот от чего страдают герои этого рассказа. Но как раз об этом, о самом интересном и важном – ни слова. Ни слова о том, что Катерина Петровна, как мы можем предположить, осталась при старике-отце, знаменитом художнике, и, наверное, как-то отодвинула в сторону мужа и дочь. А возможно, и память о матери тоже отодвинула. Интересно ведь: женщина, тоскующая по дочери, ни разу не вспомнила о своей матери. С кем жила Настя, когда училась в Ленинграде? С отцом? А мать в это время ухаживала за своим отцом в деревне Заборье? Или она жила с матерью, а потом они поссорились, и мать уехала в деревню?

Какие, наверное, горы неприязни, а то и ненависти громоздятся между матерью и дочерью, если старая, больная, одинокая, слепнущая мать не может приехать к дочери, чтоб жить если не в той же квартире, то на соседней улице, в одном городе с нею? Если дочь регулярно посылает ей немалые деньги, но не хочет видеть?

Скажут: а как ей переехать? Отвечу: она ведь очень обеспечена! Подари Русскому музею картину Крамского – и получишь от Ленсовета как минимум комнату в Ленинграде, рядом с дочерью. А если всю коллекцию – то и квартиру. Дочь, оргработник ЛОССХ, которая может за две недели устроить выставку затираемого таланта, легко бы провернула это дело. Пошла бы к первому секретарю обкома, «долго бы говорила с ним, горячилась, доказывала», и он бы принял решение. Тем более что до момента, когда его убьют троцкистско-зиновьевские бандиты, оставалось еще два года. Потому что первый секретарь обкома – это, как вы помните, С.М. Киров.

Но нет. Дочь и мать не могут помириться. Мать не удержала мужа, отца своей дочери (хотя бы в памяти). Дочь не завела семью. Вихрь одиночества.

Но об этом в рассказе ни слова.

Зато много красивостей и странностей. «Настя вышла на Невский проспект, к городской станции железных дорог». На Невском, 33 – не станция, а центральная железнодорожная касса. «Белые мраморные барельефы, в беспорядке развешанные по стенам» – вы представляете себе, сколько весит мраморный барельеф, да еще в металлическом охвате? Можно ли эти барельефу «в беспорядке развешивать», словно это приколотые кнопками фотографии? Или вот: «Уехала Настя из Заборья крадучись, стараясь, чтобы ее никто не увидел и ни о чем не расспрашивал». Как можно крадучись уехать из деревни на телеге (чтоб добраться до станции)? Ведь телегу – то есть человека с телегой и лошадью – надо разыскать, обойдя несколько дворов; надо с ним договориться…

О чем же этот рассказ? И почему он так любим читателями?

Этот рассказ «о чувствах вообще», «о людях вообще», без психологического и социального наполнения. Это рассказ о какой-то «жизни вообще», довольно красивой, кстати: Крамской, золоченые рамы, потускневшие картины, Исаакий, Нева, Адмиралтейство, «старинная комната на Мойке, с лепным золоченым потолком», Париж, похороны Гюго… Старый художник, рыжий сторож, веселый почтарь, «казалось, что от денег пахнет Настиными духами», и, наконец, «любимая, чуть печальная, родная земля». Почему же этот рассказ так нравится?

Однажды кто-то сказал Иоганну-Вольфгангу Гёте:

– Смотрите, этот художник так искусно изобразил вишни, что воробьи слетелись их клевать! Разве это не доказывает талант художника?

– Это доказывает, что его поклонники – настоящие воробьи, – ответил Гёте.

неужели в самом деле ХОРОШИЙ ПИСАТЕЛЬ ИЛИ ХОРОШИЙ ЧЕЛОВЕК?

Александр Трифонович Твардовский сказал:

«По стихам можно сразу узнать человека. Как-то я заболел, пришел врач, прописал лекарство, а потом говорит: рад, что познакомился с вами, я ведь тоже пишу стихи, – и прочитал такую галиматью, что я ужаснулся: неужели такой идиот может лечить людей? Сразу увидел, что и врач он никудышный.

Был я неравнодушен к одной – очень давно. Начинался роман. Но оказалось, что она пишет стихи. Преплохие. Я прочел, и никакого романа не вышло»[2].

Как интересно!

Особенно интересно, что это не какой-то маринованный эстет говорит – ах, у нее бездарные стихи, и я ее разлюбил! – а Твардовский, человек очень народный, кряжистый, мужиковатый.

Антон Павлович Чехов сказал:

«Короленко должен изменить жене. Тогда и писать лучше будет. А то он какой-то чересчур благородный!»[3]

Кстати, о самом Чехове.

Мария Федоровна Андреева не любила его за то, что он двадцать лет жил с Софьей Бонье, а женился на Книппер.

Подруга Горького Мария Федоровна Андреева была уверена, что Книппер переврала последние слова Чехова: он сказал не «Ich sterbe» (я умираю), а «Ах ты стерва!».

Вообще Чехов был ужасный ходок и распутник, любитель эротической экзотики, посетитель дорогих публичных домов.

А это – Чуковский о Блоке:

«И вот из такой-то гнили выходили гениальные стихи. Гниль – жена, бездарная артистка, вульгарно путающаяся с Белым, Чулковым, Кузьминым-Караваевым, Гидони, и муж – я видел его с Оленькой Судейкиной, с Полинькой Сасс в игорном доме на Невском – напруженная жила на виске, сексуальные глаза… И думаешь: если бы отношения с женой у него были нормальные, не было бы лучших блоковских стихов!»[4]

Ну неужели обязательно так? Не хочется верить.

С другой стороны, что-то не припомню счастливых, благополучных, благопристойных гениев. Особенно в поэзии.

Гёте разве что. Да и то на старости лет совсем свихнулся, в 72 года завел роман с 17-летней девушкой, в результате чего написал одно из своих лучших стихотворений.

верхушечные игры ПОЭЗИЯ СТИХА И ПРОЗА БОРЬБЫ

Сергей Чупринин пишет:

«Когда Бродский всеми имеющимися у него средствами гнобил Евтушенко, можно было предположить, что он на дух не переносил ни выездных советских стихотворцев, ни евтушенковский стиль литературного поведения.

Когда он в первый же свой вечер на венской чужбине попробовал под магнитофонную запись развенчать Олега Чухонцева, уместно было думать, что всему причиной стресс и непривычный закордонный алкоголь.

Когда Бродский не дал осуществиться американской литературной карьере Василия Аксенова, пришлось допустить, что “Ожог” ему просто не понравился.

Но когда оказывается, что он к Саше Соколову мало того, что ревновал, так еще и пытался воспрепятствовать публикации “Школы для дураков”, начинаешь подозревать, что великий наш поэт интуитивно не терпел потенциальных конкурентов из России – не то чтобы ему равных, но сопоставимых с ним либо по литературному весу, либо по медийной известности».

Владимир Новиков пишет:

«Бродский понимал жестокие законы конкуренции. Евгений Рейн передавал следующие его слова: “Наверху места мало. Надо каждый день вести бои – оборонительные и наступательные”.

Без этих боев, без беспощадного уничтожения репутаций конкурентов он не приобрел бы мировое имя, не стал бы культовой фигурой в современной России. В стихах как таковых, к сожалению, мало кто разбирается – как в России, так и за ее пределами».

Это очень важные моменты литературоведческой мысли.

Мы (в лице крупных литературных критиков) начинаем помаленьку понимать, что литература – это не ритмы, метафоры и аллитерации, не сюжет-фабула-композиция, не идейное содержание и художественная форма…

Нет, нет, нет! Это все сказано про тексты. А литература – это производство плюс политика. А значит, своего рода бизнес. Там свои законы. Конкуренция и борьба за место наверху, то есть за признание, тиражи, гонорары, премии. Ничего личного. «Мне чертовски жаль, что твоя гнедая сломала ногу, но Боливар не выдержит двоих».

Когда-то, конечно, связь литературы и текста была интимнее и глубже. «Дурной человек не может быть хорошим писателем», – говорил Карамзин.

Но когда это было! Это ж до революции было! Это было в эпоху дилижансов и поместий; писем, написанных от руки; свежих новостей, которые шли две недели, – то есть в эпоху сильно интегрированных личностей, когда человек и продукт его труда составляли некое единство.

Иные нынче времена. Сплошное отчуждение по Марксу. Личность стала дробной. Качество произведенной продукции все меньше и меньше зависит от душевных качеств.

Так что, кажется, настала пора отделять литературоведение (изучение литературы как производства, как бизнеса самозанятых и кооператоров, как социального организма, наконец) – от текстоведения. То есть от сюжетов и рифм, метафор и ритмов, идейного содержания и художественной формы.

И не пытаться объединять и, боже упаси, содержательно сопоставлять эти измерения.

Не надо пытаться впрячь эти две дисциплины в одну телегу. Иначе мы все время будем обречены задавать безответные вопросы: «Ну как этот слабоумный алкоголик (присяжный подлец) мог написать гениальный роман (великие стихи)». Вопросы глупые, потому что не по делу. Хорошую книгу пишет хороший писатель, а вовсе не хороший человек.

Бродский сказал о Блоке: «На мой взгляд, это человек и поэт во многих своих проявлениях чрезвычайно пошлый».

Что это значит? Это еще раз указывает на то, что Бродский в поэзии – это как Путин в политике. Зачищал вокруг себя поэтическое поле. Как Путин – политическое. Путин ведь фантастически умелый политик, и это должны признать даже те, кто его совсем не любит. В частности, его политический дар состоит еще и в том, что он смог сформировать всенародное мнение о своей полнейшей безальтернативности. «Если не Путин, то кто?» Так же и Бродский. Есть Бродский – нобелиат, айсберг, Эверест, громада, небожитель. И все остальные вокруг. Странно же сказать «если не Бродский, то Александр Кушнер (или Вера Павлова)» – при всем моем интересе и почтении к творчеству указанных поэтов. Но сказать так – как-то язык не поворачивается. Все равно что: «Если не Путин, то Миронов (или Зюганов)».

Но всё это само собою не получается. Бродский в своем самом первом интервью за границей низводил Чухонцева с пьедестала первого московского поэта. Тогда среди ценителей неофициальной поэзии считалось: первый питерский поэт – Бродский; первый московский поэт – Чухонцев. Наверное, Бродского не устраивало такое двоевластие. Он мешал публикациям Аксенова и Саши Соколова. Упорно боролся с Евтушенко.

Иногда говорят: Бродский не мог завидовать Евгению Евтушенко. Еще как мог! Мы ошибаемся насчет зависти, мы думаем, что бронзовый медалист завидует серебряному, а тот – золотому. Что миллионер завидует миллиардеру, и т. д. Так тоже бывает, но это не зависть, а конкурентный зуд. Настоящая зависть асимметрична. Люди завидуют не тому, чего у них мало, а тому, чего у них нет и никогда не будет. Богатый завидует красивому, красивый – талантливому, талантливый – популярному. Вот это последнее («талантливый завидует популярному») и есть случай Бродского и Евтушенко. Бродский, конечно же, не мог завидовать Евтушенко-поэту – уж больно они разные. Но Бродский вполне мог завидовать славе Евтушенко, его национальной и всемирной популярности в самых широких массах – от простого народа до министров и генералов. То есть Бродский мог завидовать тому, чего у него никогда не было и быть не могло.

Бродский очень ревниво относился к своей, так сказать, медиапозиции «первого из первых», и тут уж прозаиков и поэтов, а также классиков и современников – не различал.

Зато вокруг себя (просто как Путин в политике) он сложил группу преданных ему помощников, поклонников, биографов, критиков и литературоведов.

Я люблю поэта Бродского. И я вовсе не осуждаю его, как не осуждаю, например, Рокфеллера, давившего своих конкурентов, чтобы стать нефтяным королем Америки. Бизнес есть бизнес, господа. Ничего личного. Ради собственного успеха можно и Блока назвать пошляком, и Державина с Горацием – напыщенными придворными бездарностями, и Шекспира – плодом трудов когорты торопливых ребят, которые тайком записывали реплики со сцены, этакие литературные пираты XVII века…

еще немного кощунства ПРОЗА МУЖСКАЯ И ЖЕНСКАЯ

Женская проза – это не просто книги, написанные женщинами. Ни Улицкая, ни Донцова, ни Маринина, ни Петрушевская, ни Маша Трауб сюда не относятся.

Что же такое «женская литература»? Это книги о том, как женщина ищет и находит мужчину. Разного. Это может быть невозможный красавец, неутомимый любовник, душевная опора. Щедрый богач или человек из высших сфер, вершитель судеб. Или, к примеру, знаменитость. Иногда это бывает в одном флаконе, чаще – для правдоподобия – в разных. Женщина может найти себе богатого графа, а потом, когда он состарится, изменять ему с красавцем виконтом, страстным дворецким или знаменитым художником. Но в любом случае центром внимания героини, целью ее стремлений и главным фабульным стержнем является мужчина. Обнаружение, идентификация и присвоение мужчины. Других проблем (социальных, исторических или философских) в «женской прозе» просто нет, или они присутствуют на очень дальней периферии авторского внимания. Классик здесь – Барбара Картленд. Есть «женская проза» и у нас, но я уж не буду называть имен.

Однако меня интересовал другой вопрос.

Если есть женская литература, то должна быть и мужская?

Так сказать, симметричная ей по содержанию?

Еще раз повторяю – не «мужская» в смысле войны или спорта, жестокости и храбрости, нет! А «мужская» в смысле нацеленности только и исключительно на женщину: обнаружить, идентифицировать и присвоить. Причем присвоить в куда более узком смысле – просто переспать с ней. Жениться не обязательно.

Великолепный образец мужской прозы – это «Темные аллеи» Бунина. За блестящим утонченным стилем и ностальгической фактурой кроется все тот же примитивный сюжет: завлечь и трахнуть, и все, и фунт дыма в придачу. «Почему? По привычке дорожного влечения к случайным и неизвестным спутницам». Трахать все что движется: дочь соседского помещика, крестьянку, проститутку, студентку консерватории, случайную попутчицу на пароходе, кухарку в квартире приятелей, гимназистку, морфинистку, журналистку. Трех последних – в течение двух часов, с интервалами буквально в двадцать минут, наслаждаясь этим почти что групповым сексом (рассказ «Генрих»).

Героя-рассказчика в отношениях с женщиной не интересует ничего, кроме совокупления, а в самой женщине, в объекте его страсти – ничего, кроме половых признаков. «Живот с маленьким глубоким пупком был впалый, выпуклый треугольник темных красивых волос под ним соответствовал обилию темных волос на голове» (рассказ «Визитные карточки»).

И вот тут начинаешь понимать, что «мужская литература» эмоционально, человечески более тупа, чем женская. Судите сами: цель героини женской прозы – не только и не столько секс, а замужество, семья. Частенько – желание посвятить себя этому мужчине (неважно, насколько оно искреннее и долговечное). Женщину интересует в мужчине всё: его жизнь, его мысли, его друзья, происхождение, настроение, планы, социальное положение. Женщина может увлечься обаянием, красотой, эротичностью, титулом, властными полномочиями, ощущением человеческой надежности, богатством мужчины, его славой, талантом – наконец, даже его трагической судьбой! И этот широкий спектр возможных увлечений убедительно представлен в женской литературе.

А здесь, в мужской литературе, героя-рассказчика интересует только «треугольник темных волос».

Поэтому он с равным удовольствием трахает утонченную курящую эстетку, чистую и романтичную дворянскую дочку, глупенькую проститутку и потную краснорукую кухарку. Главное, чтоб молоденькая была, свежая и упругая.

Так что мы смело можем назвать Ивана Алексеевича Бунина классиком «мужской прозы».

внутренняя свобода КДР

– Ты мне очень нравишься. Но я давно знаю и уважаю твоего мужа. И еще, прости меня, я люблю свою жену.

– А я их ненавижу! Обоих! И своего мужа, и твою жену!

– За то, что они мешают нам быть вместе. Но я с ними разберусь!

КДР – это «Кровавый Дамский Роман». Хочу написать книгу, где женщины убивают мужей и соперниц. Но навряд ли смогу. Мне не хватает внутренней свободы, чтобы писать вот так:

«Леокадия неслышно вышла из-за портьеры и невольно залюбовалась роскошным телом Аглаи, которая спала обнаженной, раскинувшись на резной ампирной кровати с крылатыми золочеными сфинксами вместо ножек. Грудь Аглаи вздымалась, ее ресницы вздрагивали. Наверное, она видела сладостный сон. Наверное, как раз в этот миг ей снился Филипп, его нежные и могучие ласки. Бедра Аглаи раздвинулись, ее лоно затрепетало. Леокадия подошла на два шага ближе, усмехнулась и подумала, что через секунду это прекрасное, пышущее негой тело, ласкать которое мечтали сотни мужчин, – оно превратится в остывающий труп, который потом брезгливо нарядят и спрячут в узкий деревянный ящик. А эти вожделевшие его мужчины скучной чередой, сухо кланяясь и отводя глаза, пройдут мимо него во время траурной церемонии… Леокадия облизнула пересохшие губы, достала из-за корсажа дамасский кинжал, наметила точку – родинку над левой грудью – и, скользнув пантерой к постели, взмахнула тускло блеснувшим лезвием…»

Конечно, можно постараться.

Но я боюсь, что вот две-три странички смогу так написать, а потом, против собственной воли, начну подпускать серьёзу. Философии, морали, искусства, политики. Реалистического пейзажа. Социальной достоверности.

И всё развалится к черту. Внутренней свободы нет у меня, я же говорю.

лиса знает много секретов, а еж – один, но самый главный ЦЕЛЕВАЯ АУДИТОРИЯ

Одна замечательная русская-советская писательница говорила – лично мне говорила (хотя, может быть, она то же самое кому-то еще говорила или даже где-то публиковала; однако мне она это говорила на прогулке по дачным аллейкам):

«Для кого я пишу? Я пишу для несчастных, бедных, замученных личными неудачами женщин, по большей части одиноких. Вот представь себе такую женщину: ей за тридцать, но до пятидесяти. У нее был неудачный опыт интимной жизни: то ли она выгнала мужа-изменника или мужа-бестолочь, так и не родив ребенка; то ли она была любовницей какого-то женатого мужика, который морочил ей голову до тех пор, пока то ли сам не сдох, то ли ее не бросил из-за морщинок или лишнего веса, который она набрала от тоски, которую так хорошо заесть сдобной булкой со сладким чаем. У нее тяжелый опыт общения с родителями: мама и папа ее жалеют, но и презирают как неудачницу. У нее нет социальных ресурсов, то есть хороших верных и сильных друзей. Она работает на скромной должности, у нее нет служебно-карьерных перспектив, потому что она не кандидат наук, не “общественница” (sic! это было еще в советское время) и, как я сказала раньше, у нее нет поддержки влиятельных друзей. Она мало зарабатывает. Работает инженером в какой-нибудь дурацкой конторе: “Мосстроймеханизация-5”. Живет в Сукине-Выкине в однокомнатной квартире на пятом этаже хрущевки. Таких женщин очень много! Достаточно, чтобы проглотить тиражи моих книг. И вот, мой дорогой, – продолжала эта замечательная писательница, – эта женщина возвращается домой с работы. От работы до метро 20 минут пешком или три остановки на автобусе. На метро ехать на другой конец Москвы. Если она работает в Алтуфьеве, то живет непременно в Ясеневе, и наоборот. От метро до дома – еще три остановки, и потом через дворы пешком. Но надо еще зайти в магазин за продуктами. Наконец, обессиленная всей этой тяжкой бессмыслицей, она возвращается домой, снимает свою неновую курточку и разношенные сапоги, сует в холодильник купленную еду, что-то готовит, пьет чай, умывается и ложится в постель.

Зажигает лампу у кровати и – И БЕРЕТ С ТУМБОЧКИ МОЮ КНИГУ И ПОГРУЖАЕТСЯ В МИР МЕЧТЫ…

Потому что в моих книгах описаны вот такие бедные, бестолковые, несчастные женщины – к которым в конце концов приходит счастье. Прежде всего любовь!»

И это принесло и до сих пор приносит писательнице успех.

из подслушанного О СЧАСТЬЕ

Двое мужчин в ресторане. Оба за сорок, но до пятидесяти. Ну, или побольше, в ресторанном полумраке не видно.

Подвыпили. Пьяная искренность старых друзей.

Один рассказывает:

– Я ее сильно любил. На все был готов. Все бросить и уйти к ней. Я ей три раза делал предложение, и ни в какую. Хотя вроде бы любила. Ну, так. Иногда. В перерывах между мужьями. У меня с ней, ты будешь смеяться, почти ничего не было. Несколько раз. Четыре, если точно, и я всё помню. Каждый разик во всех подробностях, от и до, буквально… Сейчас иногда видимся. Вот честное слово: сердце бьется, когда я ее жду и вижу, как она к столику подходит. Видимся, как ты понимаешь, в кафе. В полгода раз. Подходит она, значит, к столику, на ходу пальто снимая… Страшная злая тетка. А я смотрю и обмираю от любви. Кошмар.

– Жалеешь? – спрашивает собеседник.

– Что не женился на ней. В смысле, что она тебе отказала.

– Ты что! Мы бы уже сто раз развелись и ненавидели друг друга.

– Почему?!

– Страшная злая тетка, я же сказал! Я бы не выдержал. Убежал бы. Или она бы меня прогнала. А так – я ее люблю. И она меня, кажется. Я счастлив. Давай-ка… Там осталось? Хоп. Как раз. Ну, ура! За что пьем?

– За счастье!

– За него, за него…

из подслушанного АНГЕЛ

Два старика разговаривают в кафе за соседним столиком.

Один спрашивает:

– У вас на курсе училась такая Мариночка Лакситович, помнишь?

– Да, да. Конечно! Помню прекрасно. Какая красивая была девочка. Чудо просто, – романтически вздыхает второй. – Ангел. Редко такие лица бывают. И вообще такие девочки. Даже тогда редко были. А теперь – вообще таких нету. А ты-то откуда ее помнишь?

– Эх, мне ли не помнить… – так же элегически вздыхает первый.

– У тебя с ней что, роман был?

– Ну, – загадочно улыбается тот, – некоторым образом. Небольшой, но миленький романчик…

– Хм, – собеседник меняет тон. – Вообще-то она была, мягко говоря, доступная девушка. Давала практически всем. Хорошенькая, да. Но – давалка, страшное дело!

академический интерес КРИТЕРИИ РАСПОЗНАВАНИЯ ОБРАЗА

Дело было в 1930-е годы.

Какое-то собрание Академии наук.

В перерыве, в фойе зала заседаний, сидят и беседуют три великих востоковеда, три академика: китаевед Василий Алексеев, буддолог Федор Щербатской и арабист Игнатий Крачковский.

К ним подбегает какой-то младший коллега и спрашивает:

– Вот тут проходил такой человек в сером костюме… Видели?

– В сером костюме? – отвечает Алексеев. – Это как-то очень общо.

– Ну вы же его знаете! – настаивает подошедший. – Такой активный, назойливый…

– Активный, назойливый? – говорит Щербатской. – Нет, это все-таки слишком общо.

– Игнатий Юлианович! – обращается человек к Крачковскому, понизив голос. – Да его все знают! Такой стукач, доносчик!

– Стукач и доносчик? – поднимает брови Крачковский. – Ну нет, это уже чересчур общо!

и другие официальные лица ТРУДНОСТИ ПЕРЕВОДА

Эту историю мне рассказала преподавательница новогреческого языка в МГИМО Марина Львовна Рытова. Передаю от первого лица.

«Первое ответственное задание: лететь в Грецию переводчицей при Микояне. Прилетаем. Встреча у трапа самолета. Какие-то чины встречают, почетный караул. И вдруг из толпы встречающих выбегает девочка лет пяти, подбегает к Микояну, протягивает букетик и начинает что-то говорить по-гречески. Но то ли на каком-то диалекте, то ли как-то по-детски искажая слова – но, в общем, я ничего не могу понять. Ну, какие-то предлоги разве что. Не за что зацепиться. Стою в полном отчаянии и молчу. Микоян говорит:

– Ну, переводи, ты что? – на “ты”, потому что я совсем молодая была.

Я собралась с духом и говорю:

– Анастас Иванович! Извините меня! То ли у меня от перелета что-то с головой случилось, то ли девочка на каком-то диалекте говорит, но я, извините, ничего не понимаю… Увольняйте.

А он засмеялся:

– Молодец! Все правильно! Она по-армянски говорит! А я уже испугался, что ты сейчас начнешь сочинять: привет от греческих детей и все такое прочее… Вот тогда бы пришлось увольнять».

как долго музыка играла DIES IRAE

В этой истории прекрасно всё…

Давным-давно, в начале 1980-х, моей соученице Оле Савельевой позвонила знакомая. Она сказала, что один известный дирижер собирается сыграть со своим оркестром «Реквием» Верди. И что он, человек вдумчивый и добросовестный, захотел увидеть перевод латинского текста; если надобно, то и с комментариями. Чтобы понимать смысл того, что будет петься. Очень правильно, кстати.

Оля, разумеется, согласилась помочь.

Почему-то дирижеру было надо, чтоб перевод был сделан прямо вот на партитуре.

Партитуру привезла жена дирижера. Она долго выспрашивала, как доехать. Оля живет на Фрунзенской набережной. Долгие разговоры, и наконец – «Ах! Это где магазин антикварной мебели?» – «Да. Прямо в соседнем доме». – «Ну, слава богу, а то я думала – где это?»

Оля все перевела, написала карандашом поверх латинских строк русские. Позвонила. Подошла жена композитора и очень попросила, чтоб Оля приехала к ним домой с готовой работой. Были какие-то чудны́е объяснения: вроде того, что она куда-то уезжает и поэтому не сможет отвезти мужа к переводчице, а сам он ни за что не найдет. «А как же магазин антикварной мебели?» – вспомнила Оля этот важнейший ориентир. «Что вы! Он там ни разу не был!»

Хорошо. Оля приехала, все объяснила насчет текста и его смысла, по строфам и строчкам. Дирижер пожаловался на певцов – там были очень знаменитые певцы, и они прямо сказали, что им наплевать, что эти латинские слова значат. Вот, мол, будем петь, как нам поется, и всё! Оля сказала, что это, конечно, их дело, но вот, например, строфу «Oro supplex et acclinis» (то есть «умоляю, склонившись») надо петь покаянно, а не грозно, как она однажды слышала.

Дирижер поблагодарил и спросил: «А сколько я вам должен за ваш труд?» – «Ах, что вы, что вы! – сказала интеллигентная Оля. – Что вы, я рада, что вы, что мы все, культура, латынь и все такое». – «Спасибо, – сказал дирижер. – Конечно, я должен бы вам что-то подарить, но вот что? Ума не приложу… Ну, вот, например, венок. Меня увенчали им в Риме. Настоящий лавровый, кстати. Смотрите, как пахнет!» – и он снял со стены венок и дал Оле понюхать. «Да, – сказала она. – Прекрасный лавровый лист!» – «Возьмите! – сказал дирижер. – Вам, наверное, в хозяйстве пригодится, а мне, право, незачем». – «Ну нет, – сказала Оля. – Мне целого венка много. Я его за три года не истрачу!» – «Тогда хоть половину!» – обрадовался он, разломил венок пополам, завернул полвенка в газету и протянул Оле.

Ну и конечно, потом прислал ей приглашение на концерт. Но она не смогла пойти, потому что занималась с вечерниками.

А венка – в смысле отличного итальянского лаврового листа – и в самом деле хватило на три года.

В этой истории, повторяю, прекрасно всё. И магазин антикварной мебели в качестве единственного ориентира, и капризные певцы, которым наплевать на смысл слов, и лавровый лист, и вдумчивый дирижер, и даже занятия с вечерниками, из-за которых не удалось послушать «Реквием» Верди.

une mе́salliance fatale КОЛУМБИЯ

Один мальчик учился в одной группе с дочкой очень богатого и важного человека; правда, он не знал, чья она дочка, потому что она держалась скромно. Она ему нравилась, а он ей – ну, так. Один раз она заболела гриппом, он это узнал через ФБ и написал ей в личку: «привет если надо принесу лекарства». Она взяла и написала: «спасибо надо сосалки от горла».

Он пришел и принес ей пачку стрепсилса, и еще полкило слив, два апельсина, два нектарина и пакет яблочного сока. Она заплакала. Он сказал: «Ты чего?» – и погладил ее по голове. Она сказала: «Я хочу за тебя замуж. Ты меня возьмешь?»

Он чуть не свихнулся от счастья и страха, думал, она прикалывается. Они поженились, несмотря на ее папу-маму. Они были против, а она кричала: «Дураки, вы ничего не понимаете!»

Но потом он оказался психопат, мелкий семейный деспот, орал на нее и даже пытался бить, когда выпивал.

Она от него ушла через два года. Вернулась к папе-маме. Папа-мама сказали: «Ну, кто здесь дурак, а кто умный?» Она снова закричала: «Дураки, вы ничего не понимаете!» Взяла у папы-мамы деньги и уехала за границу. Сначала в Мадрид, а потом, кажется, в Колумбию. Там связалась не пойми с кем, и ее застрелили во время облавы, в газетах было.

А этот бывший мальчик прочел про это в газете, там даже фотография была, и показал своей второй жене – с гордостью. Типа, вот какие женщины меня любили. А вторая жена крикнула: «Что ты мне своих подстилок под нос суешь?» – вырвала у него газету и бросила в помойку. Он обиделся и стукнул ее бутылкой по голове. Насмерть. Хотя случайно. Но насмерть же! Поэтому его осудили-посадили, а на зоне его прикончили блатные, потому что отец его второй жены был крупный мент, он сказал куму, то есть начальнику зоны, ну и дальше сами понимаете.

Печально. Но, увы, закономерно.

нам не дано предугадать, кто сможет нам воды подать ДАЙВИНГ В НОЯБРЕ

Тут был вот какой случай. Один мой младший товарищ (сильно младший, до сорока) сказал, что расстался со своей девушкой. Хотя раньше с ней очень дружил, они вместе ходили в кино и разные клубы и даже два раза ездили куда-то на острова, на дайвинг. Так дружил, что даже собирался сделать ей предложение – нет, не завтра, а в обозримом, как он выражался, будущем.

И вдруг расстался.

– Рассорился? – переспросил я.

– Нет, расстался, – твердо сказал он.

– Что такое?

– Вы не поверите. Даже смешно! У нее вдруг оказались дети! Девочка два года и мальчик пять месяцев! Двое!

– Погоди, – я помотал головой. – Как это? Ты с ней давно?

– Года три, – сказал он.

Я засмеялся:

– Погоди! А может, это твои дети, а ты просто не обращал внимания?

– Да нет! – совершенно серьезно возразил он. – При чем тут? У нее сестра была. У сестры муж. Они оба сразу погибли в ДТП. И она их детишек усыновила. Теперь крутится. Ну, мать с отцом ей помогают, наверное.

– И что ты? – спросил я.

– А что я? При чем тут я? Она мне сказала, конечно. Предупредила. Что теперь она вдруг стала с двумя детьми. Это ее выбор. Имеет право. Хотя все это странно, конечно… – вздохнул он.

– А детей куда девать? Ну, этих сирот-племянников?

– Там, с той стороны, тоже есть родственники! – возмутился он. – А она на себя навесила, ей двадцать шесть, все, конец жизни.

– Я, конечно, не вмешиваюсь, – сказал я. – Но мой совет: беги к ней и на коленях проси, чтоб она за тебя пошла. Умоляй! Ведь это какой человек! Разве сам не видишь? Ты ведь ее старше лет на десять, да? – Он кивнул. – Она тебя никогда не бросит, даже когда ты станешь старый дурак и импотент с инсультом!

– Вы думаете? – сказал он.

– Уверен, – сказал я. – Беги к ней. Не теряй времени.

Он задумался. Даже чуть прикусил губу и наморщил лоб. Тем самым показал мне, что обдумывает мои слова. Выдержал уважительные полминуты. Потом сказал:

– Наверное, конечно, вы в принципе правы. Но… Но лучше я накоплю себе на старость. Я уже коплю, между прочим. И вообще! – вдруг вспыхнул он. – Может, я рано умру, не доживу до старости! Может, война будет, все говорят! А в ноябре мы с ней собирались на Маврикий. Понырять. Но не в этом дело. Я понимаю, такой случай. Но при чем тут чужие пеленки – и я?

– Ни при чем, – сказал я. – Конечно, ни при чем.

– Вы меня понимаете? – обрадовался он.

– Нет, – сказал я. – Но ничего страшного.

слеп этот мир; немногие в нем видят ясно ДХАММАПАДА

Приятель дал мне почитать «Дхаммападу» в академическом издании 1960 года – были такие книжки в черных переплетах, серия называлась «Памятники литературы народов Востока».

Прочитал. Несу отдавать. Договорились внутри метро «Белорусская-радиальная», у первого вагона к центру. В восемь вечера. Ну, без четверти восемь схватил книгу, «Дхаммападу» эту самую, и помчался к метро. Дворами пошел – я тогда жил на Скаковой улице, десять-пятнадцать минут до метро. Был примерно 1976 год.

Примчался, сую руку в карман – и вижу, что надел не ту куртку. Карманы пустые. Батюшки! И назад бежать поздно. А пятачка нет. Все карманы обшарил – нет. Стал просить у людей, которые идут к турникетам. Сначала развязно: «Девушка, подарите молодому человеку пятачок». Потом серьезно: «Прошу вас, выручите пятью копейками». Потом жалобно: «Помогите, пожалуйста, дайте пять копеек, оказался в безвыходном положении».

Никто не откликается. Отворачиваются и убыстряют шаг.

Оглядываюсь.

Рядом с кассами, чуть в сторонке, стоит очень интеллигентного вида мужчина с бородкой, читает чуть ли не иностранную книжку в мягкой обложке, вроде Агаты Кристи. Я к нему. Долго уговаривал. Честно рассказал, в чем дело. Сообразил, что мой друг внизу даст мне пятачок, и, если этот человек простоит еще хотя бы пять минут, я поднимусь и отдам ему долг. Он молча меня слушал, потом оглядел с ног до головы, равнодушно улыбнулся и покачал головой.

Тогда я подбежал к контролерше, рассказал о своей беде, и она меня тут же пропустила.

Ну, внизу я отдал уже слегка заждавшемуся приятелю его книгу, эту прекрасную «Дхаммападу», мы, сидя на мраморной лавке, чуть поболтали в паузах между поездами, попрощались…

Но не в том дело.

А дело в том, что буквально завтра мне надо было идти в Госкино встречаться с неким киноначальником среднего звена. По поводу сценария художественного фильма, который я тогда писал.

Вхожу в комнату, и мне навстречу из-за скромного конторского стола поднимается он. Тот самый. Который не одолжил (хорошо, не подарил) мне пятачок, несмотря на все мои убедительные просьбы.

Кажется, он меня узнал. Но не подал виду.

Я тоже виду не подал, разумеется.

Ибо сдержанность тела – хороша, сдержанность речи – хороша, сдержанность мысли – хороша, сдержанность во всем – хороша («Дхаммапада», XXV, 361).

дом с крашеными наличниками АФГАНОЧКА

– Ты чего ночью ворочалась? – спросил утром Николай Сергеевич.

– Сон приснился, – сказала Анна Ивановна.

Встали. Николай Сергеевич сделал зарядку, то есть помахал руками и поприседал. Анна Ивановна тем временем сварила манную кашу на молоке, сняла варенье с полки и поставила на стол, заварила чай.

Сели завтракать.

– Сон приснился, – вдруг сказала Анна Ивановна. – Как будто мы с тобой, Коля, поехали в детдом, ребенка усыновлять.

– Еще чего! – Николай Сергеевич даже поперхнулся чаем.

– Да это ж сон, ты что! Сон! – она махнула рукой и замолчала.

Николай Сергеевич откашлялся, отхлебнул чаю и спросил:

– Ну а дальше что?

– А дальше мы, значит, приехали, нас какая-то женщина, вроде воспитательница, ведет, коридор длинный, а дом деревянный, деревенский длинный дом, почти как барак.

– В деревне не бывает бараков, – поправил Николай Сергеевич.

– Ой, ну какой ты! Длинный такой дом. Деревянный. С наличниками. Они крашенные в синий цвет. Синий-синий. Стенки все темные, коричневые, а наличники синие… Идем, значит, по коридору, и вдруг навстречу девочка. Лет пять. Худенькая, темненькая, загорелая такая, а глаза синие-синие… Яркущие. Вот как те наличники. Она мне так понравилась, я ее руками сгребла, к себе прислонила, она личико на меня подняла, глазки синие, я ее спрашиваю: «Как тебя зовут?» – а она молчит. Я воспитательнице говорю: «Чего она молчит?» А она говорит: «Она по-русски едва-едва, она нерусская, она афганочка. Возьмете?» Мне как-то неудобно стало, я к тебе поворачиваюсь, а тебя рядом нет.

– Куда ж я делся?

– Откуда мне знать? Может, покурить вышел на крыльцо.

– Я не курю, – мрачно сказал Николай Сергеевич. – Вот еще выдумки.

– Так это ж во сне, Коля! – отчаянно сказала Анна Ивановна.

– Ну, и что ж ты во сне сделала? – спросил он.

– Ничего. Повертела головой, развела руками. Шепотом сказала: «Куда ж нам афганочку…» И ушла. Вот и всё.

– Меня там не было! – сказал Николай Сергеевич и хлопнул ладонью по столу.

– Конечно, не было, – помотала головой Анна Ивановна. – Это же сон! Меня тоже там не было. И этого детдома тоже не было на самом деле!

– Не знаю, – сказал Николай Сергеевич.

Вечером он долго лежал на диване, а потом сказал:

– Зря ты это, Нюта.

– Чего? – не поняла Анна Ивановна.

– Зря ты афганочку не взяла. Может, это Сережкина дочка была. Мало что, вдруг он там какую-нибудь ихнюю бабу… У него глаза были тоже синие. Прямо как у тебя.

У Анны Ивановны из-под очков выползли две слабые слезинки. Она посмотрела на стену, на фотографию сына. Ему там было вовсе семнадцать лет. После выпускного.

– Какая дочка? – она махнула рукой. – Его когда убило? В восемьдесят восьмом. А сейчас какой год? Забыл? А той афганочке пять лет. Шесть в крайнем случае.

– Значит, внучка, – упрямо сказал Николай Сергеевич. – Надо было забирать.

– Коля, ты что? Это же сон! Ты что, не понял? Это мне приснилось!

– Неважно, – Николай Сергеевич встал с дивана, подошел к окну. – Вот я, например, когда Сережку привезли, тоже думал, что это мне сон снится. Все ждал, пока проснусь.

Повернулся к Анне Ивановне и сказал:

– Так и не проснулся.

– В каком смысле? – испугалась Анна Ивановна.

– В переносном, – сказал он. – Не бойся, я живой пока… Жалко!

– Чего? – спросила она.

– Афганочку, – сказал он.

железо на морозе ТРИ МИНУТЫ ТРЕТЬЕГО

Нина смотрела в окно. Двор был квадратный, войти в него можно было через две арки – справа и слева, а ее подъезд был как раз посредине. Она всегда загадывала, через какую арку войдет клиент. Если через правую, то все будет гладко, а если через левую – может быть скандал или неприятность. Двор был совсем пустой, только сбоку от детской площадки стоял небольшой ладненький «мерседес». Было уже три минуты третьего.

Нина начинала злиться. Следующий клиент записался на четыре тридцать – нужно время, чтобы привести в порядок себя и комнату.

Нина была индивидуалкой в нижнем ценовом сегменте. Три тысячи в час. Ей было тридцать пять, и у нее всё было хорошо. В основном она работала с постоянными клиентами, их было человек двадцать, но иногда принимала по звонку с сайта.

Нина увидела, что дверца «мерседеса» открылась, водитель вышел, обошел машину и помог выйти небольшому ладненькому мужчине. Хорошее пальто, издалека видно. Мужчина что-то сказал водителю. Водитель сунулся в машину, подал хозяину айфон. Тот набрал номер.

У Нины зазвонил мобильник. Ишь ты! Приехал заранее, сидел в машине и ждал. «Да, слушаю». – «Простите, я забыл номер квартиры и домофон». – «Квартира сто тринадцать, домофон такой же, сто тринадцать. Шестой этаж».

Нина поправила пеньюар, встряхнула головой и пошла к двери. Она встречала гостей полуодетой, чтоб быстрее. Не дожидаясь звонка, отворила дверь. Клиент уже шел по коридору от лифта.

– Приветствую, – сказал он, входя, и завозился с айфоном.

– Добрый день, – сказала Нина. – Фоткать нельзя.

– Что вы, что вы! – сказал клиент. – Я просто выключаю. Чтоб нам не помешали, – засмеялся он и потер руки. – Куда пальто?

– Сюда, вот вешалка, – сказала Нина. – Плечики нужны? Три тысячи за час, извините, что повторяю. Все только с резинкой, включая орал. Ну, – улыбнулась она и положила ему руки на плечи, – пойдемте в спальню?

– Какие мы торопливые! – фыркнул клиент.

– Хотите чаю или кофе? С печеньем? Это включено.

– Да бог с вами! – он снова засмеялся, коротко и принужденно. – Ладно. В спальню. Присядем. Вот так, – он огляделся. – Я вот сюда, – он уселся в кресло, – а вы – или ты? Вот сюда.

– Можно «ты».

– Верно. Я постарше буду, – он опять странно хохотнул. – Ты Нина? Я буду звать тебя Нися. Нисечка, сядь на кровать. Устраивайся удобнее. Подушку под спинку. Вот так.

Нина села, как велено, и стала медленно расстегивать пеньюар.

– Нися! Не торопися! Послушай, что я тебе скажу. Я знаю, что девушек вашей уважаемой профессии расспрашивать не положено, бестактно это, да и правды не дождешься, так что послушай сама. Видишь ли, Нися, я живу весело и счастливо. Жена, двое детей, прекрасная работа, много денег, квартира, загородный дом… Я, конечно, не миллионер, не министр, но чувствую себя неплохо. Многого достиг, и это еще не потолок… Но, дорогая Нися, так было не всегда. Представь себе, каких-то двенадцать лет назад у меня не было ничего. Ничего от слова ноу, нихт, нуль, понимаешь? В один ужасный вечер я вышел на улицу один. Моя юная, прекрасная, обожаемая жена выгнала меня из дому. Вот так: пошел вон, бездельник, дурак, нищеброд. И знаешь, дорогая Нися, она была права. Я даже удивляюсь, как она вытерпела целых два года со мной. Я не умел и не хотел зарабатывать. Я витал в облаках. Фантазировал, как я сейчас быстро-быстро стану богат и знаменит. Что-то выдумывал, и всегда выходили пшик и растрата. А она терпела. Но потом ей надоело. Выгнала. Правда, не так, чтобы прямо на улицу. У меня была недвижимость! Полкомнаты в коммуналке, пополам с бабушкой. И сбережения! Четыре тысячи долларов в Сбербанке. Смешно, правда? Почему ты не смеешься?

– Это жизнь, – сочувственно сказала Нина.

– Это помойка и дурдом! – сказал клиент. – Это хер знает что, я не дерзнул бы назвать это жизнью… Я старался вырваться. Выплыть. Я знал, что дело не в обстоятельствах, а во мне. В моей личности! Я хотел изменить, исправить себя. Я на последние деньги записывался на разные курсы. Раскрепощение, креатив, личностный рост и все такое. Терапевты, тренеры, аналитики, коучи, консультанты. Бабушка умерла, я продал ее комнату и оплатил какой-то особенный тренинг… В общем, я оказался голый-босый и ни с чем. Я готов был взять кредит под бешеные проценты, чтоб пойти на новый тренинг… Это хуже героина, Нися! Но я справился. Знаешь как? Я обратил свои страдания на пользу людям, и в деньги тоже. Я теперь тоже тренер, терапевт и коуч. Помогаю людям освободиться от тренингов и коучингов. Избавляю их от этой зависимости. Работа, как с алкоголиками или наркоманами. Трудно. Но полезно. И платят щедро. И сами, и часто мужья тех женщин, которые подсели на тренинги…

– Вот и хорошо, – сказала Нина и посмотрела на часы.

Клиент поймал ее взгляд и махнул рукой.

– У нас всего час времени? А если б ты знала, какая у меня жена… Боже, как я ее люблю, как я счастлив с нею!

Нагромождая восторженные слова, он стал рассказывать о своей жене, о том, как они познакомились, как сошлись, как он делал предложение, какая она красавица и умница и какое у нее прекрасное сердце, как они обставляли квартиру, строили дачу, как он присутствовал при ее родах…

– Без пятнадцати уже, – сказала Нина.

– Ну и слава богу! – возразил клиент. – Или тебе скучно слушать?

– Да нет, пожалуйста… А зачем вы все это рассказываете?

– Не знаю.

– Ну и ладно. Время, время, ты продаешь свое время, вот и все, не бойся, Нисечка, я тебя не обману, три тысячи в час – значит, три тысячи, как у психолога в нижнем ценовом сегменте…

– Вы очень одинокий? – спросила Нина. – Вам некому рассказать даже хорошее?

– Идиотка, – брезгливо сморщился клиент, вставая с кресла. – Впрочем, прости за грубое слово. Хотя ты, конечно, полная дура.

– Послушайте, – сказала Нина, тоже встав с кровати. – Что вам от меня надо?

– Валяй на «ты»! – сказал клиент.

– Что тебе надо? Зачем ты пришел?

– Дура, – сказал клиент. – Вот твои деньги. Извини, мелких нет, – он вытащил из кармана оранжевую бумажку, положил на столик у кресла. – Сдачи не надо, так что вот тебе еще две тыщи плюс. Пожми мне руку на прощанье. Но у меня ледяная рука! – вдруг зашептал он. – Твои пальцы прилипнут к моей ладони, как язык к железу на морозе! Ну, вот моя рука!

И сам схватил ее за руку.

У него холодная рука была, но просто холодная, и всё, никакого железа на морозе. Но сжимал крепко, почти больно.

– Что тебе надо? – снова спросила Нина.

– Дура, – зашептал он. – Не узнала… – и вдруг перешел на крик: – Я же твой бывший муж, ты меня из дому выгнала, потому что я бездельник, ничтожество, никчемный мужичонка, а вот теперь у меня «мерседес» с шофером, жена-красавица и двое детей, а ты – шлюха платная! Мандой торгуешь за небольшие деньги, а я знаменитый и богатый! А все почему? Потому что ты в меня не верила, ты меня не уважала, не любила, презирала и выгнала – ну и кто был прав? Рада? Съела? Я крупнейший консультант, а ты прошмандовка с сайта секс-услуг! Дура! Я за лекцию беру триста тысяч, а тебя за три тысячи любой козел трахнет…

Нина ни разу не была замужем, но решила, что лучше подыграть ему.

– Да, – прошептала она. – Я дура. Надо было тебе ноги мыть и ту воду пить… А я дура была… Прости меня, – и попыталась изобразить слезы.

Он отпустил ее руку. Потрепал по плечу.

– Мне тоже очень жаль, – сказал он. – Но уж не воротишь. Прощай, Нисечка.

Повернулся, вышел в коридор, надел пальто. Сам отпер дверь и тихо прищелкнул ее за собою.

Нина перевела дух.

Господи. Сумасшедший. Спасибо, в горло не вцепился…

А может, в самом деле пойти к психологу и как-то всё поменять? Да, легко сказать – «поменять». А пять тысяч – вот они. Просто так, ни за что. Даже мыться и постель перестилать не надо.

этнография и антропология КЛИЕНТ ВСЕГДА ПРАВ

Парикмахерская.

В соседнем кресле пожилой полноватый мастер возится над прической молодого жилистого парня. Задача – сделать ёжик плоским, как аэродром.

– А мне Алиска Кушак два мэмэ на висках ножницами выстригала, – говорит парень. – И плоскоту тоже вручняк. Знаете такую? Лауреатка всяких конкурсов (с ударением на второе «о»).

– Зависит от привычки, – говорит мастер. – Могу и ножницами, только разницы ноль. На полчаса дольше, и всё.

– Ладно, ладно, – говорит парень. – Не в том дело. Но вы постарайтесь, чтоб ни волоска не торчало. Чтобы цых – как заполировано. У меня волос густой, можно. Я приплачу, кстати, если время дольше займет. Я не жлоб…

Парикмахер кивает.

– Ненавижу жлобов! – вздыхает парень. – Вот буквально позавчера. Берет у меня клиент девочку на ночь. И, сука, спрашивает, типа на ночь – это на сколько? На сколько – на сколько, на ночь и есть на ночь! А он пристал: на сколько часов? Ну я, чисто чтоб отвязаться: «восьмичасовая рабочая ночь», гы-гы-гы. Посмеялись. А девчонка мне потом говорит: встаю я в полдевятого, одеваюсь, а он еще требует, сука. Ты, типа, недоработала! Я тебя, типа, в час ночи взял. Еще полчаса мои. Вот жлобина, а ведь пожилой человек, совсем совесть потеряли, блин, куда катимся… Так бы и дал в морду!

– Ну, и дали?

– В морду-то ему дали? – спрашивает мастер.

– Нельзя, – вздыхает парень. – Клиент всегда прав.

страна советов ЕЩЕ РАЗ ПРО ЛЮБОВЬ

Когда-то давно моя знакомая рассказала:

«Одна младшая подруга пришла советоваться.

У нее вдруг появился очень интересный кавалер. Примерно из того же профессионального круга, что и она, и ее муж. То есть она замужем, ребенок еще сравнительно небольшой… А тут такой роман намечается. Вот она и спрашивает:

– Как думаешь, ничего, если слегка гульнуть? Уж больно он хорош. Я почти что влюбилась. Ну так, слегка. Но ощутимо. Как раньше говорили, увлеклась. Что посоветуешь?

– А ты можешь сто процентов гарантировать, что муж не узнает?

– Нет, какое там сто! – говорит. – Семьдесят процентов. Ну, восемьдесят пять, если уж совсем дико прятаться. Но всё равно не сто, конечно. Тонок слой, и узок круг. И вообще тесен мир.

– Ладно, – говорю. – А если муж узнает и все такое, ты готова развестись?

– Еще чего! – говорит. – Во-первых, он (то есть кандидат в любовники) давно и глубоко женат…

– Да не в нем дело, – говорю, – а в тебе. Если все раскроется и будет скандал, ты готова тут же уйти от мужа? Вот так, в никуда, в белый свет?

– Зачем? Ну, поссоримся. Потом помиримся. И все забудется.

– Дура, – говорю. – Мой совет – ни-ни. Выбрось из головы. Но не потому, что я такая вся из себя добропорядочная. Потому что самый невыносимый ужас для женщины – это жить прощенной… Изменившей, но прощенной женой».

Я спросил у нее:

– Точно самый ужас?

– Точно. По себе знаю. Два года прожила прощенной. На третий год пришлось развестись. Потому что совсем невмоготу.

Когда-то я другую свою хорошую знакомую спросил по поводу ее бестолкового, с самого начала заведомо бесперспективного и даже слегка опасного романа с одним известным человеком.

– Ты что, его вот так прямо без памяти любишь?

– Да нет, что ты, – вздохнула она.

– А зачем тогда?

– Так. Для биографии. В смысле, для мемуаров.

Как теперь бы сказали – «для строчки в резюме».

из подслушанного ОТКАЗ

Женщина говорит по мобильному телефону. Дело происходит в Сбербанке, все с талончиками ждут, когда их номер появится на табло.

Она говорит негромко, но решительно:

– Я с тобой спать не собираюсь. Да, больше не хочу. Это мое решение.

(Возмущение на том конце провода.)

– Не надо кричать. Криком ты ничего не добьешься. Ха-ха-ха! А угрозами тем более. Сказано – нет, значит – нет.

(Там, наверное, еще более сильное возмущение.)

– Да, раньше спала. Ну и что? Это было раньше. А теперь всё. Мало ли что было раньше! Раньше ты тоже писалась в подгузник! А теперь всё, уже большая девочка! Ты будешь спать с бабушкой, в ее комнате…

сон на 27 декабря 2016 года БАБУШКА РИТА И БРАТ ЛЁНЯ

Приснилось, что я на даче. Там папа, и мой брат Лёня, и бабушка тоже. Мне примерно пятнадцать лет, может быть, меньше, но ненамного. В общем, я не старше пятнадцати, но и не моложе двенадцати. Но вот что самое интересное: мой брат Лёня – моложе меня. Ему лет шесть или самое большое восемь – нет, именно шесть, он еще не ходит в школу, это, кажется, мельком говорит бабушка или я сам это вспоминаю.

То есть самое странное – что Лёня младше меня, лет на пять, хотя на самом деле он был старше на пятнадцать лет.

Лёня ко мне пристает, так, по-детски, как может приставать маленький мальчик с старшему брату – чтоб я с ним поиграл.

Но мне не хочется. Я его сначала отодвигаю от себя, потом отталкиваю. Он пристает ко мне все настойчивее. Тогда я его отпихиваю сильнее – и, наконец, шлепаю по плечу. Ему больно. Он бежит к калитке. Калитка тут совсем особая и неприятная – это окно, старое дачное окно (верней, половинка окна), вставленное вместо калитки. Деревянный серый ставень на черных железных петлях – это и есть сама калитка. Стекло – выбито. Но по краям, там, где рама, остались осколки стекла, можно порезаться. Я оттаскиваю Лёню от этой опасной калитки, он вырывается, я дергаю его за руку, даю ему шлепка – и он бежит жаловаться папе. Я боюсь, что папа меня накажет – «обидел маленького».

За всем этим наблюдает моя бабушка Рита.

То ли желая утешить Лёню, то ли жалея меня (чтоб меня папа не наказал), она берет Лёню за руку и ведет к калитке – к той самой, с битыми стеклами. «Лёнечка, мы сейчас пойдем гулять, гулять!» – приговаривает она. Он, слышу я, называет ее «Барита» – то есть «баба Рита» – он ее на самом деле так называл в детстве, и мне об этом рассказывал, и бабушка рассказывала тоже. «Пойдем, Барита, пойдем!»

Они, взявшись за руки, пролезают в эту калитку, не задев ни стеклышка, а я – я боюсь порезаться, я прямо под коленками чувствую щекотание от вида этих острых стеклянных лепестков – я обегаю вокруг нашу дачу (нашу не реальную, а во сне приснившуюся дачу) – мельком вижу папу, сидящего за столом, – и выхожу через другую калитку, обычную.

Выхожу на дачную аллейку и вижу: бабушка и Лёня идут вдаль мимо дачных заборов, это край поселка, осталось два-три дома, а дальше – лес, большой и темный. Солнце уже зашло.

Куда они идут? Зачем? Ведь уже стемнело, уже вечер, скоро ночь.

«Что это они задумали? Вдруг они заблудятся, пропадут, погибнут!» – думаю я и хочу их позвать, но вдруг странная холодная мысль – «но ведь это они сами так решили, их ведь никто не заставлял и даже не уговаривал идти поздним вечером в лес, это их идея». И сразу мне становится стыдно от своего равнодушия и цинизма, и я снова хочу крикнуть: «Вернитесь!» – и снова та же насмешливая мысль: «это их собственное желание»…

И вот так много раз. Мучение.

каждый за себя АБАЖУР И ПРИКАЗ

– Страшное дело самовар. Или абажур. Вообще уют домашний, – вдруг сказал химический король Иван Иванович Н.

Он сказал это одному российскому экономическому журналисту.

Разговор состоялся в известном немецком ресторане, где на гербе бежит лиса, есть такой в Шварцвальде. У Иван Иваныча был дом сравнительно недалеко – «четыре версты в гору», сказал он и махнул рукой куда-то неопределенно влево, где была как раз не гора, а равнина.

Журналист брал у него большое интервью, на полосу или даже на разворот. После всех инвестиций и реконструкций речь все-таки зашла о новом заводе, который Иван Иванович пять лет назад построил в крупном сибирском городе, – и там был грандиозный скандал с вредными выбросами. Были суды, пикеты, фотографии желтого снега, ужасные цифры роста заболеваний, экологи приковывали себя к воротам, даже, кажется, вмешались «Гринпис» и «Фонд дикой природы», – но Ивану Ивановичу удалось отвертеться. Не только отвертеться, но и продолжать «убийство города и природы», как выражались в газетах.

Поэтому журналист не мог не задать этот вопрос, хотя понимал, что собеседнику это будет неприятно.

Однако Иван Иваныч безо всякого смущения ответил, что все суды он выиграл и не видит никакого повода волноваться. Ни для себя, ни для прессы.

– Минуточку, – сказал журналист. – Конечно, можно подходить к делу чисто формально. Но загрязнение воздуха продолжается?

– Продолжается, – кивнул Иван Иваныч. – Но я ничего не могу поделать. Такова технология. Как говорят в кино, «это бизнес, ничего личного». У меня, разумеется, нет цели отравить население целого города и прилегающих районов. Нет у меня такой злодейской цели, надеюсь, вы мне верите. Что я, Бармалей? Граф Дракула? Но технология именно такова. Переносить производство в безлюдный район – у меня нет таких средств. Закрывать? Абсурд!

– Сейчас вы скажете, что этот завод нужен стране…

– Конечно, не скажу. При чем тут страна? Этот завод нужен мне. Мне лично.

– Вам лично? Зачем? – изумился журналист.

– Как то есть зачем? – ответно изумился Иван Иваныч. – Для денег! Вы, конечно, можете спросить, зачем мне столько денег, нельзя ли закрыть этот завод… Можно! Но зачем?

– На Западе, – сказал журналист, – есть такой принцип бизнеса…

– Социальная ответственность, что ли?

– Нет. Шире. Они называют это citizenship. Гражданственность. Ответственность перед страной и народом, извините за пафос.

И вот тут Иван Иваныч вдруг сказал про абажур и самовар.

– Страшное дело самовар, – сказал он. – Или абажур. Вообще уют домашний. Жена в халатике. На плите что-то булькает. Дети рядышком бегают. Благодать!

Вздохнул и замолчал.

– Простите… – не понял журналист.

– Сейчас, – сказал Иван Иваныч, полез в карман за носовым платком, промокнул глаза и продолжал: – Моего прадедушку раскулачили в тридцать четвертом. Выкинули из дому. Ведут его, значит, два чекиста по деревне. Он кричит: «Православные! Люди! Кто в Бога верует! Спасите!» А в окнах, видит, кто-то сидит и чай пьет из самовара. Кто-то на крыльце возится и головы не поднимает. Это он сыну своему рассказал. Моему дедушке. Ни один человек не заступился. У всех свои дела. А в ссылке еще круче было. Жрать нечего, и никто корочкой не поделится – это ж враг народа! Ладно. А мой дедушка был рабочий. Его взяли в сорок девятом, в Ленинграде. Из всей бригады, из всего цеха ни один человек слова не вымолвил. А мой папа, представьте себе, в оттепель, когда дедушку реабилитировали, сумел поступить в Станкин. Слыхали? Не МИФИ, не Физтех, и уж конечно, не МГУ. Станкоинструментальный институт, на заочное… В шестьдесят восьмом году на своей работе что-то вякнул про Чехословакию. Что-то такое слабенькое, маленькое, робконькое, – Иван Иваныч злобно рассмеялся, – но чуть-чуточку несогласненькое. Та же картина. Никто не заступился… Ни один человек. И за меня тоже никто не заступился, когда меня в семьдесят девятом из-за пяти пар джинсов исключили из института. Ни группа, ни курс, ни факультет. Ни отдельные друзья-товарищи. Кстати, те самые друзья, которым я джинсы доставал, можно сказать, по себестоимости. Ух, как они обнимали-благодарили! А потом – смолчали. Потому что каждому надо было сохранить покой и благополучие. Свой, фигурально выражаясь, самовар с абажуром, и с женой в халатике, и чтоб на плите булькало… Вот такая, извините, гражданственность. Вы знаете, я не осуждаю. Я их понимаю. У каждого своя жизнь, и он не обязан рисковать своим благополучием ради чужого человека. Ведь вы их понимаете? – сказал Иван Иванович, и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Тогда поймите и меня. Я не обязан рисковать своими деньгами, я не обязан уменьшать свой доход ради неизвестно кого…

– Это не неизвестно кто, – вдруг серьезно сказал журналист. – Это народ, извините.

– Зачем извиняться? – воскликнул Иван Иванович. – Да, конечно, народ. Красивое слово! Так вот: в свое время народ ни разу не заступился за меня и мою семью. Почему я сегодня должен заступаться за народ? У меня тоже есть свой самовар-абажур, и жена в халатике, и на плите булькает, и хватит об этом.

– Не сравнивайте, – сказал журналист. – Это простые люди. А вы – человек огромного богатства и влияния.

– Как говорят французы, «chacun pour soi et Dieu pour tous», – сказал Иван Иванович и на всякий случай перевел: – «Каждый за себя, а Бог за всех». А я не Бог. Почему я должен быть за всех?

Журналисту на какой-то миг захотелось встать и сухо попрощаться, но тут принесли десерт.

красота – это страшная сила ЖЕНА, ПРОФЕССОР И ЕГО ЖЕНА

– Ну и чем вы там занимались до поздней ночи? – небрежно спросил Миша, выйдя в коридор.

– Второй главой, – так же небрежно ответила Соня, пожав плечами, усевшись на табурет и расшнуровывая ботиночки.

Миша заметил, как она пожимает плечами, и понял, что она поняла, что он недоволен. Он правда был недоволен. Без четверти двенадцать!

Вдобавок ему вдруг показалось, что в семь вечера, когда она уходила из дому, ботинки были зашнурованы не так. Шнурки шли другим крестиком, и бантики были длиннее.

– Ты переобувалась? Там? – спросил он.

– Где? – спросила она.

– А где ты была?

– А где я была? – она подняла брови еще выше и засмеялась. Потом нахмурилась. Хмыкнула. Но решила не ссориться, снова улыбнулась и сказала: – Конечно, переобувалась. Он мне дает тапочки. У меня там даже свои тапочки появились. Аспирантские тапки!

– Кто – он?

– Ты что? Алексей Сергеевич, проф. Никифоров, мой научник!

Соня дописывала диссертацию, вносила в нее последние поправки под присмотром своего научного руководителя, и уже четвертый вечер подряд проводила у него. Миша это прекрасно знал. Но сказал:

– Дай мне его адрес.

– С ума сошел? – сказала Соня. – Да пожалуйста! – Раскрыла портфель, выдрала листок из тетрадки, написала, протянула ему. – А зачем? Будешь меня на машине встречать?

– А хотя бы. Почему нет? Ты же моя любимая жена и едешь на метро, а ленивый муж тупо сидит на диване перед телеком, а машина стоит у подъезда, неправильно ведь? А теперь будет правильно, – и он обнял ее и поцеловал.

Они долго так целовались и обнимались, стоя у вешалки. Наконец Соня застонала:

– Ну, сейчас… Дай хоть раздеться…

– Извини, – вдруг сказал Миша и разжал объятия; ему вдруг показалось, что она целует и тащит его в постель, чтоб что-то скрыть. Он даже вздрогнул. К желанию и злости примешалась брезгливость. – Извини, мне тут надо на пару писем ответить.

Повернулся и пошел в комнату, сел к раскрытому ноутбуку.

– Это ты извини, – громко и холодно сказала Соня.

– Алексей Сергеевич? – Миша вышел из машины.

– Да, я, – мужчина лет пятидесяти остановился, улыбнулся. – С кем имею честь?

– Михаил Михайлович. Муж Софии Георгиевны, вашей аспирантки.

– Чем могу служить?

– Мужской разговор. Что вам надо от моей жены?!

– Хорошую диссертацию, – сказал тот. – Я не выпускаю недоделок. Ваша жена – человек вообще-то талантливый и усидчивый…

– А еще она красивая и молодая, – перебил Миша.

– А? – сказал профессор и вдруг засмеялся. – Господи! Ваши подозрения бессмысленны и беспочвенны.

– Докажите!

– Доказать? Отлично. Пойдемте со мной.

– Куда? – встревожился Миша.

– Ко мне. Познакомлю со своей женой.

Таких красивых Миша никогда не видел. То есть видел, но только в глянцевых журналах. Он был уверен, что в журналах – сплошной фотошоп, что таких ножек и вообще фигур, таких глаз и такой кожи на самом деле не бывает, потому что не может быть никогда…

Профессор сказал жене, что Миша – его сотрудник. Дал ему какую-то книгу и проводил до машины.

– Ну? – сказал он в лифте. – Видите? Ей двадцать два года к тому же.

– Ну и что! – возмутился Миша. – А вдруг вы ей изменяете!

– Изменяю, – шепотом признался профессор. – С двумя женщинами. Михаил, послезавтра у нас пятница. Мне нужно, чтоб вы мне поверили. Иначе я больше не смогу работать с вашей женой. Не смогу жить под гнетом подозрений. Что может быть омерзительнее, чем профессор, который соблазняет аспирантку, да еще перед защитой? Я вам докажу, что чист перед вами. Вы должны мне поверить. Иначе мы провалим диссертацию. Вы только отвезите меня за город, это недалеко. Подъезжайте к пяти часам.

Миша приехал в пятницу к пяти. Они поехали на какую-то дачу. Там были две женщины – еще красивее, стройнее, глаже и моднее, чем жена профессора. Они накрыли стол, с Мишей были приветливы, но соблюдали дистанцию. Очевидно, не понимали, зачем он сюда приехал. Ели фрукты. Пили вино – все, кроме Миши, потому что он был за рулем. Миша улучил момент и спросил профессора:

– Вы вот прямо с ними и изменяете своей жене? Прямо с двумя сразу?

– В смысле – одновременно? – не поверил Миша.

– Именно в этом смысле, – печально вздохнул тот. – Послушайте… Мне не совсем ловко это вам предлагать… – И прошептал: – Хотите к нам присоединиться?

– Ну и чем вы там занимались до поздней ночи? – небрежно спросила Соня, выйдя в коридор.

– Помогал Лёшке разобраться с одним вопросом, – так же небрежно сказал Миша, пожав плечами.

– Какому Лёшке?

– Ты не знаешь. Друг еще по Калининграду. Приехал, позвонил, попросил срочно…

– Какой вопрос?

– Долго объяснять.

– Что ты на меня злишься? – закричала Соня. – Всё к научнику ревнуешь? Это же полный бред!

– Полнейший, – кивнул Миша, расшнуровывая кроссовки. – Абсолютнейший бы-бы-ред-ддт!

Кроссовки у него были надеты на босу ногу, хотя он уходил в носках. И еще сбоку прилипла зеленая травинка. Но Соня не заметила.

– Я тебе не изменяла! – заплакала она.

– Знаю, – сказал он и пристально на нее посмотрел, снизу вверх, он ведь сидел на табурете в прихожей.

Он оглядел ее с ног до головы. Потом обратно – с головы, три дня не мытой и растрепанной, до ног, до ее миленьких коротеньких чуть толстеньких ножек, с которых сползали домашние теплые носки, поглядел ей в глаза, заметив прыщик над левой бровью и еще один, у ноздри, покрасневшей от насморка… За что? Почему? Как? Бред, правда. А ведь он ее любит. Все равно любит, хотя это полнейшая несправедливость. Судьба, ребята. Кому щи мелки, кому жемчуг жидок. Страшное дело.

– Знаю, что не изменяла, – повторил он.

Хотел добавить «а жаль», но сдержался.

этнография и антропология ТАМ, ГДЕ ЖАРКОЕ СОЛНЦЕ И СИЛЬНАЯ СТРАСТЬ

Когда Педро – смуглый, черноглазый, черноволосый и чаще всего небольшого росточка – вдруг встречает белокожую, синеглазую, златокудрую и высокую Машу, которая к нему благосклонна, – его судьба решена.

Особенно если дело происходит в отдаленных сельскохозяйственных районах Испании.

Он бросает свою маленькую чернявенькую Кончиту и кидается в омут новой жизни.

Маша тоже меняет свою жизнь – у нее появляется испанский, он же евросоюзовский, паспорт. А это дает новый и весьма широкий спектр возможностей. Тем более что Маша довольно-таки рослая, и для нее это вовсе не омут, а нечто вроде купальни. Педро в нем тонет, а ей – едва по грудь. Ну, в крайнем случае по плечи. Поэтому она легко может из него выйти, не замочив прическу.

– Русские женщины настолько победительны в Испании, особенно в ее отдаленных сельскохозяйственных районах, – рассказывал мне один давний житель Мадрида, – что в тех местах даже в брачную клятву внесли поправку: «…en la riqueza, en la pobreza, en la enfermedad y en la salud, hasta que la rusa nos separe» (то есть «в богатстве и бедности, в болезни и здравии, пока русская не разлучит нас»).

этнография и антропология ЗАСТОЛЬНЫЕ ОБЫЧАИ ТУЗЕМЦЕВ

Однажды мы пришли большой компанией в еврейский ресторан.

Был такой, вполне себе роскошный и красивый и очень вкусный, почти что в центре, рядом с метро «Новослободская». Сейчас его там уже нет. Но неважно. В общем, пришли мы в ресторан, долго решали, что взять, чтоб был общий ужин на всех, чтоб все всё попробовали, и вот одна дама вдруг ни с того ни с сего спрашивает официанта:

– А кто должен заказывать?

– В каком смысле? – не понял он.

– Ну, вот мы в еврейском ресторане. Скажите, а по еврейским обычаям кто должен делать заказ?

Официант задумался, потер карандашом кончик носа и сказал со всей серьезностью:

– По еврейским обычаям заказ в ресторане должна делать старшая женщина.

Все наши дамы громко рассмеялись.

Потом замолчали. А эта, которая спрашивала, сказала:

– Дайте мы еще посмотрим меню… – и, когда официант отошел, шепнула мне: – Пойдешь и закажешь у стойки!

А случалось ли вам пить чай с людьми, которые в чашку сначала наливают кипяток, а потом уже подливают собственно чай, то есть заварку, из заварного чайника?

Мне случалось пить чай в семье, где хозяин сначала клал всем по две ложечки сахару в пододвинутые к нему стаканы (то есть сахарница стояла рядом с ним, он ею распоряжался), а потом каждый брал свой стакан и передавал его хозяйке, которая сидела у самовара. Она лила кипяток, а уж потом сверху – заварку. И спрашивала: «Покрепче? Послабее?» – хотя места для заварки там оставалось примерно два пальца.

Как-то все ресторанные капризы сразу вылетают из головы.

просто ложь, наглая ложь и объяснение в любви ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА?

– Кругом сплошная ложь, – говорила мне одна моя знакомая. – Вот я намекаю человеку, что не худо бы… Ну, понятно, в общем. Мы вдвоем оказались на выездной тусовке. Давай, не тяни кота в долгий ящик! А он так прихмурился, вроде тяжкие думы, вздыхает и говорит: «У меня жена, у меня дети…» Врет!

– А может, у него в самом деле жена-дети? – я пожал плечами.

– Ты не понял!!! – закричала моя знакомая. – Я же не собралась его у жены уводить! Я просто так, встретились два взрослых… приятных друг другу человека… А он сразу – «жена, дети». Семья и обязательства. Это ложь. Он просто не хотел меня оскорбить, и поэтому солгал. Как вежливый человек. Потому что если бы он сказал «прости, но я люблю свою жену» – это было бы страшно оскорбительно. Представляешь, что чувствует женщина, когда ее сравнивают с другой и говорят, что другая лучше? Что другую любят сильнее? Плевок в рожу! Поэтому он так благопристойно солгал. Жена, дети, сам в положении… Тьфу. Но ведь если бы он сказал «я люблю свою жену» – это ведь тоже наглая ложь!

– Почему? – спросил я.

– Я ее видела пару раз. Фррр! Как ее можно любить? Привык, притерпелся – ну, может быть. Говорят, зэки к зоне привыкают, скучают потом. При чем тут любовь! Да вообще лживое слово. «Я тебя люблю!» Что это значит? В каком смысле ты меня любишь, врунишка? Любовь до гроба, пешком по жизни, в горе и радости? Брехня. Просто трахнуть хочешь один раз? Ну-ну. Тогда так и говори. Но! Но, может, это ты не меня трахнуть хочешь, а кого-то вместо меня воображаешь? Свою бывшую, которая кинула? Или какую-то недостижимую, которая всё равно не даст? Подло. Правду говори! Или просто гормон играет, тебе всё равно в кого? Гадость. А если скажет: «Извини, я тебя не люблю» – в смысле «не хочу» – это ведь тоже вранье, это он специально, чтобы оскорбить. Как может здоровый мужик в соку не хотеть привлекательную молодую женщину? Это он нарочно, чтоб унизить!

– Погоди, – сказал я. – Вернемся в самое начало. Вот ты намекнула мужчине, у которого «семья-дети», что не худо бы… А он бы сказал: «Моя дорогая, всё, подаю на развод, мы поженимся». Тогда нормально?

– Тоже вранье. Через пару недель скажет: «Ты знаешь, я всё взвесил. Нет, не могу. У жены больная мама, сыну в институт поступать. Ты умная, ты все поймешь. Ты сильная, ты справишься». Это если я буду очень громко рыдать. В общем, одна сплошная ложь.

– Ну прямо уж…

– Вот прямо! Что ни скажут люди, обязательно солгут.

– Как же тогда жить? – удивился я. – Что говорить?

– Ничего не говорить! – закричала она. – Надо, чтоб всё выходило само.

– А как это само, если совсем молча?

– Пока не знаю, – сказала она.

Когда я был совсем молодым, я, бывало, разнежась, спрашивал девушку:

– А вот почему я тебе понравился? Чем я тебе понравился? Что во мне хорошего?

Девушка, как правило, отвечала:

– Ты такой умный. Такой начитанный. Такой интересный человек.

Я слегка обижался.

Но я понимал, что она не может мне сказать: «ты такой красивый, сильный, высокий», это была бы смехотворная ложь. Но, думал я далее, если бы я был действительно красавцем метр восемьдесят пять и девушка на мой вопрос ответила бы: «потому что ты самый красивый», – я бы тоже обиделся. Что я, манекенщик?! А как же моя душа, мой интеллект?

Интересно, что многие девушки (в мое время) рассуждали примерно так же. Скажешь: «ты такая красивая!» – а она ответит: «значит, тебе нужно только мое тело?!» А скажешь: «ты такая умная, ласковая», она скажет: «ага, такая умненькая добренькая уродка, да?!»

Вахрамеев и Тата Трофимова ИЗ ЖИЗНИ ТЕПЛОХЛАДНЫХ

– Ты что мне тогда сказал, ты помнишь?! – вдруг раздалось справа.

Вахрамеев остановился, повернулся. Перед ним стояла молодая и вроде бы красивая женщина, одетая прилично, но бедно. Изношенный суконный пиджачок, блузка с пожелтевшим воротом. Странно, что он смотрел на ее одежду, как будто стараясь не замечать ее лица, и она это заметила:

– Что глаза отводишь? Одежкой любуешься? Знаешь, сколько стоит? – и потрепала лацкан своего пиджака. – Три твоих гонорара! Или даже пять.

– Тата? – спросил Вахрамеев. – Трофимова?

– О! – сказала она. – Пробило! Любуйся, это я.

Вахрамеев оглядел ее сверху донизу. Да, конечно, она была одета совсем не бедно, а наоборот – богато, даже очень богато, но уж слишком потерто и затрепанно. На ее лицо он все еще не решался взглянуть, оно было не в фокусе, тем более что Вахрамеев носил бифокальные очки, и надо было запрокинуть голову и посмотреть через нижние стеклышки. Это если вблизи. Потому что Тата Трофимова была чуть выше его. На два сантиметра. У него метр семьдесят пять, у нее – семьдесят семь. Они мерялись, как дети, прислонившись спиной к дверному косяку, отчеркивая карандашом над головами. Они были голые, было утро, был июнь, он только что привез ее к себе в Москву из большого, шумного и бестолкового провинциального города, где у нее было всё, кроме судьбы, – так она сказала ему в их первую встречу.

Но он ответил:

– Ты должна решать сама. Я не имею морального права тебя уговаривать.

– И не надо! – сказала она, на секунду высунулась в коридор и повесила на дверь табличку «не беспокоить».

А теперь, чтоб рассмотреть ее лицо, ему надо было задрать голову и вздеть очки повыше – или отойти на два шага и поглядеть издали, что тоже неприлично.

А тогда они не думали о приличиях. Она бросила работу, он развелся, перевез ее в Москву, они расписались, он прописал ее в своей квартире, и они начали – начали что?

– Просто жить! – сказала она, когда примерно через месяц он ее спросил, чем она хочет заниматься. Хотя у нее был инженерный диплом, и она много читала, и Вахрамеев мог устроить ее хоть в хорошую фирму, хоть в редакцию. Но она хотела просто жить. Поздно вставать, ходить по квартире в короткой майке, долго готовить крохотную кастрюльку душистого овощного супа, потом валяться на диване, глядя на читающего или рисующего Вахрамеева, потом часа три одеваться к вечернему выходу.

Хорошо. Жить – значит жить. Тем более что она была чудо как хороша, и не только лицом и телом, но и умом, и взглядом, и разговором. Вахрамеев писал ее портреты. Одетой, обнаженной, на подоконнике, сидя на раковине, куря сигару, в виде Вирсавии, Юдифи и даже Медузы, для чего она распускала свои тугие и плотные волосы, облегавшие ее голову, как старинный летчицкий шлем. Вахрамеев писал ее в своей давней манере, а иногда нарочно чуть пародийно – в стиле прерафаэлитов или американских фотореалистов. Эти картины покупали. Не очень дорого, но все-таки. У Вахрамеева была своя ниша. А она, лежа на диване голая и красиво-бесстыдно положив правую пятку на колено левой ноги, говорила:

– Жаль, что я не искусствовед! Написала бы толстую книгу «Образ Таты Трофимовой в мировом искусстве». А давай я еще кому-нибудь попозирую, ты не будешь ревновать?

Нет, конечно. Пожалуйста.

Хотя он знал, чем всё кончится.

Нет, она не загуляла по мастерским, не пошла по рукам, боже упаси. Она оказалась очень цепка и переборчива. Но вот выбрала и вцепилась. Когда она рассказала о своих планах «немножечко сменить обстановку», Вахрамеев с изумлением почувствовал, что на самом деле не ревнует ни капельки.

– Ты в самом деле меня отпускаешь? – она тоже изумилась. Вахрамееву показалось, что она оскорблена. Слезы стояли в ее глазах. – Значит, ты меня не любишь?

– Люблю, – сказал Вахрамеев и обнял ее.

– Почему же ты… Почему ты не кричишь «не смей, не пущу»? Не хватаешь меня, не запираешь на ключ? – говорила она куда-то за спину Вахрамееву. Они стояли, крепко обнявшись, и ее подбородок впивался ему в плечо.

– Я очень тебя люблю, – мягко и размеренно, как детям на уроке (он когда-то преподавал в художественной школе), объяснил Вахрамеев. – Я очень страдаю. Мне очень хочется закричать «Не смей! Ты моя!», запереть тебя на ключ и всё такое. Но я не имею морального права закрывать тебе дорогу к другой судьбе. Я знаю, кто тебя зовет. Ты идешь в другую жизнь. Богатую, роскошную. Будешь жить в огромном доме. Будешь ходить в магазины, где один пиджачок стоит как три моих гонорара… Или даже пять.

– Ну что мы всё о ценах! – сказала она. – Какая разница!

– Никакой разницы, – сказал Вахрамеев. – Помогай тебе бог. Может, тебя напишет какой-нибудь Эванс, или Скотт, или, не знаю, Ли Дэчжу. Вот тебе и будет «образ Таты Трофимовой в мировом искусстве».

И вот снова встретились.

– Что я тебе тогда сказал? – спросил Вахрамеев.

– А ты не помнишь?

– Нет, прости.

– Давай хоть кофе попьем, – сказала она.

Рядом были какие-то столики под навесом.

– Давай, – сказал он. – Или хочешь посолиднее?

– Неважно. Сядем. Ты сказал, что «не имеешь морального права меня удерживать», – передразнила она, издевательски крутя пальцами у него перед носом. – Как это подло! Ведь я твоя жена! Ты же мой муж! Ты должен был, не знаю, по морде мне дать! Ты ведь, Сашенька, между прочим, до сих пор мой муж!

– Уже нет.

– Безвестное отсутствие. По закону – год. А тебя не было четыре года. Нас развели. Я выписал тебя из квартиры.

– Я была в Лондоне… – прошептала она, но не заплакала, хотя Вахрамеев к этому приготовился. – Мой портрет писал Ли Дэчжу. Я думала, ты шутишь, а такой на самом деле есть. Мой друг заплатил ему полмиллиона фунтов. А потом продал в «Тэйт» за полтора. И не поделился маржой. Поэтому я от него ушла…

– Ты меня специально искала? Подлавливала? – спросил Вахрамеев.

– Как я должна ответить, чтоб ты меня снова полюбил? Сашенька, скажи!

– Никак, – ответил он. – Я виноват. Прости меня, Тата. Я, конечно, не имел морального права говорить, что не имею морального права…

Она засмеялась.

Вахрамеев помотал головой.

Тата Трофимова обнимала его за плечи и шептала, что уедет совсем ненадолго, просто сменить обстановку, просто посмотреть, какая бывает совсем другая жизнь, где летают на маленьких самолетах и отдыхают на огромных яхтах, и что нельзя быть таким эгоистом. Они же договаривались, что будут уважать свободу друг друга.

– Я уважаю, – сказал он. – Но я не имею морального права тебя вот просто так взять и отпустить. Мол, гуляй, моя девочка, а соскучишься – вернешься. Нетушки! Хочешь уходить? Подавай на развод, судись за жилплощадь, что хочешь делай, но вот этого богемного разврата у нас не будет!

– Я пошутила, ты что! – легко и прохладно сказала она, скинула узкие туфельки, села на диван в позу лотоса и принялась массировать пальцы своих невероятно прекрасных ног.

Вахрамеев сел рядом на ковер, погладил ее стопу, прижал к своему лицу, поцеловал, пощекотал усами и вдруг почувствовал, что делает это скорее по обязанности.

– Я не боюсь щекотки, – сказала Тата Трофимова – Я не ревнивая.

«Даже интересно, что с нами будет через четыре года», – подумал Вахрамеев.

на дальней станции сойду ПИСЬМО

Конверт был со штампом города Кирова. Она в Вятке? Как, почему? Нет, это был Киров Калужской области.

Алеша вошел в комнату, сел за стол, положил письмо перед собой, сдвинув в сторону чашку и немытую тарелку. Вскочил, заметался по комнате, ища ножницы. Выбежал в кухню, загремел ножами и вилками в ящике кухонного стола. Нашел. Вернулся, снова сел, отпил из чашки холодный сладкий утренний чай и осторожно, по самому краешку, взрезал конверт.

Да, это был ее почерк. Написано синей шариковой ручкой на клетчатом тетрадном листке.

«Пойми меня, – писала она без обращения. – Я вообще-то не хотела подавать о себе любые знаки, потому что ты меня оскорбил и вообще не любил, как я теперь ясно вижу и понимаю. Но я человек, и ты человек, и у тебя, я надеюсь, сохранился кусочек человеческого отношения. Сначала я думала, что ты рад, что я совсем исчезла с твоих горизонтов. Что я вообще сдохла. Но я теперь решила, что ты все-таки должен знать, что я не повесилась, не утопилась, не замерзла на помойке, чего ты мне много раз желал, я помню, это было громко. И ты помнишь! Но знай, что я жива, вполне пока здорова и греха на тебе нет. Прощаю. В двух словах: я права, а ты нет. Я тебя любила, я старалась, чтоб у нас всё было хорошо и нормально, а ты нет. Ты не старался. Ты сидел на зарплате рядового айтишника и сочинял песни все свободное время. Пел сам себе и мне, и все. Глупо. Когда я говорила, что надо пробиваться, хоть в айти, хоть в песнях, ты говорил “дура”. Когда я жаловалась, что у меня нет хорошего белья и новых сапог, ты говорил “обойдешься”. Когда я тебя спрашивала, почему я должна обойтись, ты говорил “ты моя жена”. Когда я спрашивала, а кто ты такой, чтоб я жила при тебе с драными трусами, ты говорил “я твой муж”. Я говорила “мы не расписаны”, ты говорил, что я еще не заслужила. А когда я тебе сказала, что я мало что с высшим образованием, я еще молодая и красивая, и могу рассчитывать на лучшее, ты закричал “проститутка!”, я сказала “извинись”, ты сказал “проститутские у тебя мечты, мордочкой и ножками торговать мечтаешь”, я сказала “всё, я тогда ухожу”, и ты сказал “вали, замерзнешь на помойке”. А ведь я тебя любила, ты был такой добрый, нежный, и так ласково пел свои песни. Я ушла. С мамой у меня плохие отношения, а папа умер, и больше нету никого. Я села на электричку сама не помню на какой вокзал… Сошла на дальней станции и в лес пошла. Потом в одной деревне встретила хорошего человека, и мы теперь живем вместе, хотя он мне не муж в полном смысле, потому что ему сильно за шестьдесят, я точно не знаю, весь седой, борода большая, он пенсионер, мне не говорит, кем раньше был, и по разговору непонятно, то ли учитель, то ли полковник, он и разговаривает мало, да и времени нет болтать: огород. Но живем мы хорошо, не ругаемся. Так что ты знай, что я жива, греха на тебе нет, и ты только не ищи меня, все равно не найдешь. Прощай».

Даже не подписалась, не написала «Лена».

Это были страшные два года. Да, была ссора, даже скандал, да, он ее обидел, оскорбил, но нельзя же так! Он искал ее, бросался ко всем знакомым, подавал заявление, думал, что она на самом деле утопилась в пруду в лесопарковой зоне, тут рядом… Прочесывали, ничего не нашли. Звонил ее матери, она тоже ничего не знала, плакала, а потом пропала куда-то, перестала отвечать на звонки, он съездил туда – соседи сказали: «Нина Павловна уехала за границу». Он даже квартиру менять не стал, потому что верил: вернется. Каждый раз, возвращаясь с работы, особенно осенью и зимой, когда темнеет рано, он заходил во двор, десяток шагов шел, глядя в землю, а потом резко вскидывал глаза в надежде увидеть свет в окнах – она вернулась! Нет, не вернулась. Два года тоски и муки, и вот – письмо.

Елена Михайловна вот уже двенадцать лет живет в Санкт-Петербурге со своим мужем Анатолием Кузьмичом, управляющим «СевЗапГазТранса». У них двое детей, они живут и учатся в Лондоне под присмотром бабушки, то есть матери Елены Михайловны. Да, а что же письмо? Письмо опустил в почтовый ящик на вокзале города Кирова Калужской области один подчиненный Анатолия Кузьмича, их фирма там что-то то ли строила, то ли выкупала у другой фирмы – Елена Михайловна не интересовалась такой чепухой.

А ее бывший муж Алеша каждый год в отпуск ездит в Калужскую область, и Тульскую прихватывает, и даже Брянскую. Ходит по деревням и всех спрашивает – вдруг кто видел такую странную пару: седой старик с большой бородой и молодая красивая женщина.

истинное происшествие АМПИР

Мой товарищ, художник Сева Шатурин, рассказывал:

«Была у меня в семьдесят девятом году девушка одна, Аглая ее звали, – кажется, на самом деле Аня или Ася, ну, неважно, я ей в паспорт не заглядывал, но жили мы хорошо. Недолго, правда. У нее жили, я как раз тогда с Маринкой развелся. Почему недолго? О, тут своя история!

Эта, значит, Аглая, она была искусствовед, и еще фарцевала по антиквариату. Весь дом набит разными Булями-Жакобами, плюс к тому часы каминные, часы каретные, и реставраторы приходят, тут же ковыряются, и все эти слова типа “взяла монашку в дровах, но с родными замками”, и вся эта петрушка то туда то сюда. Но была одна комната любимая, где были вещи для себя. Ампир она любила. Кровать с лебедями, кресла со сфинксами и всё такое. Там мы, значит, и гнездовались.

Вот. Однажды приходим к одной ее подруге. Гостей человек десять или пятнадцать. Ну, выпили, потом танцы, а потом я слегка отвалился, сижу на диване, и слышу, моя Глаша с хозяйкой говорит: “Миленькие какие!” А там на низеньком комоде на мраморной доске – пара роскошных ампирных подсвечников. Как положено, черные с золотом. Всё в стиле. Черные такие амурчики с крыльями, и каждый держит золоченый шандальчик на три свечки. Моя и прицепилась: “Продай!” А хозяйка не хочет. Ну, поговорили, ушли, потом опять к столу, еще выпили, потом я опять отвалился на диванчик, потом снова танцы, и тут я смотрю, мы с хозяйкой почти вдвоем танцуем – ну, там, в углу, еще одна парочка воркует, и кругом полумрак.

Думаю: “А где моя Глаша?” А хозяйка – убей не помню, как ее звали, – довольно нагло прижимается и целует прямо по-серьезному.

Я говорю: “А Глаша где?” А она: “Да не знаю! Вроде убежала”. – “Как?” – “Да так. Давай выпьем еще!” – и обнимается. Конечно, я, как взрослый человек, должен был отодраться от нее и поехать Глашу догонять, но я же тогда был совсем еще не взрослый, мне еще тридцати не было, пьяный, веселый, а тут такая девка ко мне клеится…

Короче, просыпаюсь утром. Рядом эта девушка. То есть, когда я рассмотрел, уже вполне тетенька. Улыбается. Я говорю:

– Доброе утро.

Она говорит:

– Ты чаю хочешь или кофе? Или стопочку?

– Погоди, – говорю. – Дай оглядеться.

Оглядываюсь, соображаю – как все это могло выйти? Что я Глаше скажу, как с ней буду мириться, какими словами прощения просить, потому что это же кошмар и свинство, вот так, на глазах у своей женщины! Жуткая тоска меня взяла. Прямо в груди давит. Прямо хоть в окно и на фиг. Вот если бы только не насмерть. “Чому я не сокiл, чому не лiтаю?” Вот как этот амурчик на ампирном подсвечнике. Гляжу – а амурчика нет. И второго тоже. Комод стоит как стоял. Дверцы черные. Доска мраморная. А подсвечников – нету.

– Прости, я, наверное, вчера нажрался просто в опилки. Тут были подсвечники. Типа маленькие канделябры. Или мне показалось?

– Были, были, – смеется хозяйка. – Аглаечка взяла.

– Да, да, – сказал я. – Отвернись, я встану. Мне пора, извини. И вообще извини за всё. Прости. Напился пьян. Я больше не буду. Мне стыдно.

– Будешь, будешь! – смеется еще громче. – И никто не накажет. Аглаечка тебя обменяла. На эти подсвечники. Они чудесные. Париж, тыща восемьсот девятый год. Бронза, чернение, камень, позолота. Музейное качество. Она просто упала. “Для себя беру, – говорит, – не на продажу, себе в дом, придешь проверишь, ну, любые деньги!” Я ей так, для смеха: “Давай своего мужика”. А она: “На сколько?” Я говорю: “На вовсе!” – “Ну, по рукам”. Вот как дорого ты мне обошелся. Шучу, шучу. Я знаю, что ты художник, а как зовут, забыла, я тоже пьяная была, ты меня прощаешь?

И опять обниматься лезет.

Ничего, а? Не слабо?» – сказал Сева.

– Не слабо, – сказал я. – Ну а ты что?

– Попил кофе. Выпил стопочку. Поспал. Днем еще раз потрахались. А к вечеру ушел, конечно. Хотя тетка чудо во всех смыслах. Красивая, сладкая и не дура. Но я забоялся: вдруг завтра меня на какой-нибудь Буль обменяют? Глашке позвонил, зашел, забрал чемоданчик… Попрощались по-доброму. Кстати, эти подсвечники в ту комнату хорошо пришлись.

на снежном пляже РУДОЛЬФ

Приехали на такси. Просто так, на пару часов, прогуляться.

Вчетвером вышли к морю через главный спуск, где две гранитные лестницы огибают смотровую площадку. Летом и ранней осенью здесь толпа отдыхающих – элегантная и вежливая, матовая и палевая северная толпа, даже не толпа, а просто гуляющие дамы и господа, аккуратные дети и подтянутые старики – в отличие от распаренной, шумной, потной, цветастой, розово-обожженной южной курортной толпы.

Летом на этих каменных скамьях девушки отряхивают ножки от песка, перед тем как надеть узкие туфли, а у парапета непременно стоит немолодая парочка и вслух размышляет – спускаться ли на пляж или вернуться на улицу, выпить кофе под зонтиком. А сейчас вообще никого кругом, ни одного человека. Направо и налево – бесконечный ровный пляж, знаменитый двадцатикилометровый променад с твердо утоптанным песком. Сейчас песок был под плотной коркой снега. На небе играли синие просветы. Выглядывало и пряталось солнце. Море пенилось косыми барашками. Над водой вдалеке летели гуси.

– Гуси, смотрите, гуси!

– Где? – спросила Наталья Сергеевна. – Где гуси?

– Вон, вон, с длинными шеями. Вот, смотри! Видишь? – ее спутники тыкали пальцами на горизонт.

Наталья Сергеевна прижимала очки к глазам.

– Да, да, вижу, – сказала она. – С ума сойти. Давайте покормим чаек. Я взяла булочку с завтрака.

Достала из сумочки, покрошила в ладонях, кинула в воздух.

Чайки сразу налетели – большие, скульптурные и страшные, как у Хичкока. Булочка кончилась. Чайки не отставали, подлетали совсем близко. Казалось, они кричали: «Еще! Еще!»

– Я замерзла, – сказала Наталья Сергеевна.

– Тогда идем обедать, – сказал один из ее спутников, повернулся и пошел назад, к лестнице.

– Смотри, – сказал другой. – Снег ветром наметается на темный песок, а песок наметает на снег. Как будто порошок какао с сахарной пудрой. Правда, пошлое сравнение?

– Обыкновенное, – сказал третий. – И даже неплохое.

– Нет, ужасно пошлое! – сказал второй. – Кондитерские метафоры, ненавижу. А ты, Наташа, как думаешь?

– Главное, не надо ненавидеть! – засмеялась она. – Особенно метафоры! Догоняем, догоняем!

Она быстро пошла следом за первым своим спутником, высоким мужчиной без шапки, в распахнутом пальто. Меж тем как остальные кутались в дутые куртки и подпихивали уши своих меховых шапочек под воротники – ветер был пронзительный.

Как только поднялись с пляжа и свернули на улицу, яркий бритвенный ветер сменился тусклым и мягким, как будто перед дождем. Но вместо дождя пошел снег.

– Обожаю такую погоду! – сказала Наталья Сергеевна.

Зашли в ресторан. Там почти никого не было. Выбрали стол у окна. Протерли очки. Долго решали, что заказать.

Снег тем временем валил всё гуще и быстрее. В окне видно было, как мама и папа с коляской – наверняка из местных – пробиваются сквозь этот буран. Красиво: намёты снега на черном козырьке коляски, женщина закрыла лицо рукой, мужчина ведет ее под руку. Второй спутник Натальи Сергеевны схватил айфон и выбежал на крыльцо, щелкнуть. Но пока он выбирался из-за стола, эти люди уже прошли мимо. Сзади было не так красиво. Тогда он снял просто улицу под снегом.

Вернулся. Наталья Сергеевна смотрела в свою маленькую золоченую «Нокию», нажимала разные кнопки и говорила:

– Самое простое латышское имя! Валдис? Янис? Андрис?

– Гунарс. Айварс. Вилис, – подсказывали ее спутники. – Что такое?

– Он тут жил… Он тут живет, вот буквально если выйти, налево в переулок, и там его дом! Погодите… Марис? Валдис? Фамилию помню – Мелдерис. Но я его записала на имя! Поняли? Сначала имя, потом фамилия. Ды-ды Мелдерис. Или Ды-ды-ды Мелдерис.

– Петерис? Карлис? Улдис? – сказал первый спутник. – Прокрути все номера.

– Ага, прокрути. У меня тут две тысячи номеров, кошмар. Мы с ним уже лет двадцать знакомы. Или даже больше. Но лет семь уже не встречались. Я когда приезжала, мы всегда виделись. Мы со Стасиком Дударем и Сережей Векслером, и с ним тоже, вчетвером гуляли, пили, дружили, болтали, вот как с вами сейчас. Какой человек! Я на эти дни просто влюблялась в него! Не смейтесь, бессовестные! Я серьезно. Но послушайте! Как же быть? Сколько сейчас в Бостоне?

Третий спутник посмотрел в свой айфон:

– Шесть утра с минутами.

– А в Барселоне?

– Три минуты первого.

– Ну разумеется!

– Звоним в Барселону, – она набрала номер. – Привет, родной. Узнаешь? Ну, я, я, конечно. Помнишь Мелдериса? Вот я как раз буквально рядом с его домом, а как зовут – забыла. Час назад? Рудольф! Рудольф! Спасибо, родной. Ничего, все нормально, хорошо и прекрасно. Целую! – Наталья Сергеевна нажала отбой и засмеялась: – Конечно, Рудольф! Вы не поверите, Сережа Векслер с ним буквально час назад говорил!.. Он здесь. Рудольф здесь! Так, ищем номер… Рудольф Мелдерис…

Тем временем снег вдруг перестал идти, небо тут же поголубело, и солнце пробилось, и через окно видно стало, как на заснеженном тротуаре темно-синим огнем горят тени деревьев, киосков и фонарных столбов.

Второй спутник Натальи Сергеевны быстро встал из-за стола и вышел на крыльцо снять эту внезапную перемену погоды. У него уже было два фото этой улицы: серое, как будто дождливое небо, потом метель, и вот третье – внезапная февральская лазурь. Отличная серия для Инстаграма.

Проходя через зал, он увидел возле дверей высокий плоский «винотечный» шкаф, где бутылки лежат поленницей от пола почти до потолка, – шкаф как ширма, а там еще один столик.

За столиком перед кружкой пива и книгой сидел мужчина лет пятидесяти с квадратной лысой головой. Он вытащил из кармана мобильник и быстро нажал пару кнопок. Снова сунул его в карман разношенных джинсов и плотнее вжался в угол.

На крыльце было холодно и прекрасно. Солнце светило. Сосны шумели. Откуда-то выскочили веселые девушки в разноцветных курточках.

Он вернулся. Наталья Сергеевна держала мобильник у уха. Официант расставлял чайные чашки.

– Не отвечает, – сказала Наталья Сергеевна. – Черт. Жалко. Хотела повидаться. Совсем ведь рядом, полминуты ходьбы! Прямо хоть беги и стучи в дверь!

– Пошли ему эсэмэску, – сказал третий ее спутник.

– Да, да, обязательно, – сказала она. – Мальчики, вызовите такси на половину третьего.

The Man of Property НО КАКОВА ДРЯНЬ!

Первый – хотя нет, второй курс. Суббота. Вечер. Заседание Научного студенческого общества. Какой-то умеренно заумный доклад. Ностратическое языкознание, ой. Но интересно. Рядом со мной сидит девочка с другого отделения – первый раз вижу. Она меня тоже видит, скорее всего, в первый раз. Когда кончилось, пошел к гардеробу, она там стоит, одевается.

– Ты на метро?

– На метро.

– До какой?

– До «Сокольников».

– Проводить?

– Если хочешь.

Идем по ночному переулку. Кажется, улица Олений Вал. Хорошее название. Конец сентября, еще совсем тепло. Листья ковром лежат на тротуаре, я взбиваю их носками ботинок. Она смеется. Болтаем о чем-то умном. Она берет меня под руку. Я чуть прижимаю ее руку к себе, сквозь плащ чувствую ее худой и нежный локоть – и легкое ответное движение – она тоже чуть-чуть прижимает мой локоть к себе. Пришли. Постояли у ее подъезда минуты три.

В понедельник искал ее на всех переменах. Нашел. Вместе посидели в буфете. Узнал, как ее зовут. Еще раз проводил до подъезда.

Назавтра началась совсем другая история. Ладно. В другой раз.

А с этой девочкой мы так и не поцеловались. Вот и всё.

Нет, не всё.

Через четыре года, уже после выпуска год прошел, встретил одну свою знакомую. Долгий разговор на остановке. Несколько троллейбусов пропустили. Веселые воспоминания: как сдавали, как прогуливали, как на картошку ездили, как то, как сё – и вдруг спросил:

– А помнишь такую-то? Вроде вы на одной кафедре.

– Конечно! Мы иногда созваниваемся.

– Ну, как она?

– Да всё отлично. Замуж вышла, родила.

И тут же мысль: «Нет, но какова дрянь! Замуж вышла! Родила! Как она смела?»

– Совсем рехнулся? – спросил меня внутренний голос. – Ты что? Ты с девушкой даже не целовался! Два раза до дома проводил, и всё, и забыл про нее, закрутив какой-то бездарный тяжелый роман! А она, значит, должна только о тебе и помнить? Хранить верность? Как ты это себе представляешь? Сидеть у себя на Оленьем Валу у окошка, платок вышивать? И чего ждать? Нет, ты просто сумасшедший идиот!

– Да, наверное, ты прав, – неохотно согласился я со внутренним голосом. – Логически всё так и получается. Но всё равно!

– Что «всё равно»?

– Всё равно обидно, и жалко, и вообще отстань.

– За что тебе обидно? Чего тебе жалко? – возмутился внутренний голос. – Ведь у вас же ничего не было! Совсем, вообще, ни чуточки!

– Заткнись, – сказал я. – Ты прав, но ты ничего не понимаешь.

этнография и антропология ТЕЩА (ИСТИННОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ)

Этот рассказ я недавно услышал от одного пожилого господина:

«В семидесятых я работал инженером на секретном предприятии. И еще был замом секретаря комитета комсомола. И вот нам докладывают: слесарь-сборщик такой-то – повенчался в церкви! Ой-ой-ой! За это полагается исключение из рядов ВЛКСМ! Но слесарь-то наш сборщик – уникальный мастер, ювелир, спец высшего класса – в общем, без него, если совсем грубо говорить, ракета не взлетит. А исключение из комсомола – это автоматом лишение допуска к секретным работам. И скорее всего, увольнение. Мы тут куем щит родины, и вдруг такой ненадежный сборщик. А где другого взять? Негде. А если даже найдем, то нужно ему оформлять допуск, проводить через все инстанции. Что делать? Бежим в партком. Нам говорят – дело-то серьезное. Допустим, через неделю испытания, мы его увольняем, допустим даже, изделие не выходит на испытания. Серьезный скандал. Но, товарищи, идеология – это еще серьезнее. Сегодня мы сборщику простим венчание, завтра – баптиста до стендов допустим, а потом что, а потом что, у нас диссиденты в КБ будут сидеть? Просто руки опускаются!

И тут одного нашего осенило. Он кричит:

– Что теща? – спрашиваем. – Какая теща?

– Теща его заставила! Значит, так. Пишем объяснение. То есть пусть он пишет личную объяснительную записку, а мы к ней приложим свое письмо. Типа подтверждаем наличие отсталой тещи. Что она и настояла, чтоб венчаться в церкви.

– Что ж это он, – говорит кто-то, – комсомолец, а не смог противостоять?

– Так это ж теща! – закричали все.

– Верное, – сказал секретарь парткома. – Теща – это святое. Пишите объяснение про тещу.

Написали. Послали в райком комсомола и в райком партии.

И вы знаете, сработало.

Получили указание: строгий выговор с занесением в учетную карточку. Но – не исключать! Ура! Все обошлось, можно дальше ковать щит родины».

«Здравствуй, русская теща, я твой маленький зятек…»

ваши пальцы пахнут ладаном ДЮСИК

Вера Сергеевна, наша соседка по коммунальной квартире, портниха, рассказывала моей маме, а мама рассказала мне.

Разговор у них был сначала о фасонах, о платьях, потом о летних перчатках: были такие – тонкие, с мушками и рюшечками. Тогда, в середине пятидесятых, был такой стиль: легкое, можно даже цветастое платье, белые туфельки, маленькая шляпка, и в завершение всего – белые полупрозрачные перчатки.

– Красиво! – вздохнула Вера Сергеевна, описав этот наряд.

– А как ручки целовать даме, если она в перчатках? – спросила моя мама.

– А вам часто ручки целуют? – возразила Вера Сергеевна.

– Ну… – засмеялась мама. – Бывает, бывает!

– У меня был один такой Дюсик, – вдруг сказала Вера Сергеевна. – Еще до войны. Муж, вы не думайте. Настоящий, законный. Но моложе. Мне двадцать шесть было, а ему двадцать один. Я уже работала в ателье, а он студент был. Пришел мамину кофту ушить, чтоб ему было вроде тужурочки. Бедно тогда люди жили. Ну, слово за слово, кино, свидание, Верочка то, Верочка сё…

– Ручки целовал? – спросила мама.

– Да что вы! Тогда и моды такой не было. Расписались, стали жить у меня, вот прямо в этой комнате, вы-то не помните, вы тогда еще маленькие были… Тем более что недолго.

– Сначала хорошо жили. А потом стал поздно домой приходить. Ну, понятно – студент института! Семинары, какие-то отработки, с друзьями готовятся к экзаменам и все такое. Я спокойно относилась, потому что сама сидела до ночи в ателье, нам директор разрешала левые заказы, за половину. В общем, жили как-то. А потом смотрю, от него духами попахивает. Скандалить не стала. Выследила. Потихонечку за ним пошла, топ-топ, трамвай-троллейбус, два переулка налево – приехали. Большой такой дом. Он в подъезд, я за ним. Он на лифте, я туфли в руки, и бегом наверх. За два марша остановилась, потом еще выше. Вижу из-под перил – он в дверь звонит, ему открывают, он туда, и всё. Стою жду. Чего жду, сама не знаю. Полчаса жду, час, и такое меня зло взяло! Звоню в дверь со всей силы. Открывает какая-то дамочка, но сразу видать – прислуга. «Вам кого?» Я сразу басом: «Гражданин Лихоборский Модест Васильевич здесь находится?» Она так вежливо: «Проходите-проходите, пожалуйста-пожалуйста». Точно, прислуга. Ведет меня по коридору, квартира отдельная, большая. Красота – не описать. Стены лиловые, картины в золотых рамах, даже в коридоре две люстры – хрустальные. Вхожу в комнату. Там просто как в кино про старину. «Поэт и царь» смотрели?

– Смотрела, – сказала мама.

– Вот! – сказала Вера Сергеевна. – Кресла, подсвечники, статуи всякие по углам. Не очень большие, но всё-таки, – она показала рукой. – На столе коньяк и всякие закуски. А на диване – мой Дюсик. И больше никого. Я кричу, опять же басом: «Дюсик! А ну домой! Кому сказано!» И вдруг из другой двери выбегает какой-то совсем пожилой мужчина. Почти старик. В плюшевом халате. Смотрит на меня, глазами хлопает. А я как заведенная: «Дюсик! Вставай! Домой пора!» Старик ко мне подбегает, становится на колени и чуть не плачет: «Верочка! Вас же Вера зовут, да? Верочка, умоляю, не отбирайте у меня Дюсика! Это моя последняя радость!» Я тоже глазами захлопала. Через две секунды все поняла. Засмеялась, как в кино: «Ха-ха-ха-ха! Берите себе! Кушайте на здоровье! Ха-ха-ха-ха!»

– Он стоит на коленях, руки мне целует. «Спасибо, Верочка, спасибо, деточка!»

– Прямо с ума сойти, – сказала мама.

– Вот и я говорю, – сказала Вера Сергеевна. – Так что мне тоже мужчина руки целовал.

всё прочее – литература НОЧЬ, ДЕВУШКА, СТИХИ

Начало семидесятых. Далеко от Москвы. Июньская короткая ночь. Сладкое крепкое вино, стакан всего один, пьем по очереди. В этом какая-то особая интимность. Она краснеет и тихонько смеется. Потом я узнал, что в Греции, например, брату и сестре запрещено пить из одной чашки. В деревнях, разумеется. Это я через много лет где-то прочитал. Но и тогда чувствовал опасный символизм ситуации.

Слегка светает. Мы всё сидим на скрипучей пансионатской кровати. Вдвоем – подруга-соседка ушла по своим делам. Ясно, по каким. А у нас всё ни с места. Вдруг она говорит:

– А вот, а вот, а вот… А вот ты мне сначала стихи почитай!

Стихи – это я умею. Это пожалуйста.

Сначала Гумилев. «Трамвай», потом «Жираф». Нравится? Вздыхает: «Еще почитай». Хорошо. Вот тебе «Я встретил вас». Вот тебе «Я знал ее еще тогда…». Вот тебе «Я помню чудное», «Я вас любил» и все такое… Молчит, сжимается, голову в плечи, смотрит в пол. Есенин, выручай! «Слышишь, мчатся сани», «Клен ты мой опавший», «Зацелую допьяна»…

Улыбается. Первый раз сама берет меня за руку, гладит:

– А когда Асадов будет?

сон на 7 апреля 2017 года ДВУСТОРОННИЙ ПЕТЕРБУРГ

Под утро приснилось.

Я иду по Невскому, от Московского вокзала к Неве, по той стороне, где Зингер (то есть по четной). Навстречу мне идут люди, но не просто люди, а «питерский пролетариат» из учебника истории или с какой-то диорамы, что ли… Бедно и старинно одетые люди – суконные куртки, треухи, деревянные чемоданчики у мужиков, а тетки в длинных юбках, платочках, телогрейках.

Но не это самое главное! Самое главное, что все идут мне навстречу, от Невы к вокзалу, и никто не идет в попутном мне направлении! Все идут и смотрят на меня как на ненормального. Я отхожу к бровке тротуара, смотрю на ту сторону – кстати, машины по Невскому едут вполне современные, но их очень мало, – смотрю и вижу: по той стороне улицы весь народ идет, как мне надо, – от вокзала к Неве.

Рядом городовой. Он мне объясняет: «Новое правило. Вчера утверждено Заксобранием. На тротуарах теперь одностороннее движение! Так что, гражданин хороший, вы, я вижу, приезжий, так что штрафовать не буду, но быстренько на переход – и на ту сторону».

– А если я, допустим, побежал, промахнулся мимо магазина, что мне теперь, на пять шагов вернуться нельзя?

Он говорит:

– Нельзя. Пройдите вперед до ближайшего перехода, перейдите на другую сторону, и вот так! – делает рукой загогулину. – Поняли?

– Понял, понял.

Питерский пролетариат, проходя мимо, смотрит на меня и говорит:

– То-то же! А то понаехали тут.

этнография и антропология ДЕВЯТЬ ДНЕЙ

– А вот так приходит и вот так прямо: «Я Кольку с детства знал, со школы, в пятом “бе” за партой», – шептала молодая вдова своей еще более молодой сестре, стоя за кухонным столом, нарезая только что вытащенный из духовки огромный румяный пирог с капустой. – А я эту рожу первый раз вижу…

– Да и послала бы, – тихо ответила сестра. – Ты ж его не звала!

– Нельзя. Девять дней. Русский обычай, – говорила вдова. – На поминки людей зовут, на девять дней люди сами приходят. Горе такое, а они на халяву нажраться. Если б он один. Половину этих рож ни разу не видела…

Я случайно это подслушал. Я просто вышел из сортира, а он рядом с кухней, а ванная занята, и я решил в кухне руки сполоснуть, открыл дверь, а там вдова со своей сестрой, и вот, значит, услышал такое.

Они обернулись.

Усталая, с красным от кухонного жара лицом младшая сестра – и вдова, тоже красная, и слезы капают, тушь размылась.

– Не про тебя, не про тебя, родненький, – она обняла меня. – Ты наш друг золотой, тебя Коленька любил… – и еще сильней заплакала.

Я поцеловал ее в лоб. Она чмокнула меня в щеку и прошептала:

– Блин. А потом еще сорок дней. Охренеть.

тебя я увидел – но тайна ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА В МОСКВУ

– А с вами в купе девочка едет! – сказала Леониду Сергеевичу проводница спального вагона.

– Девочка? – поморщился Леонид Сергеевич. – Какая еще девочка? Откуда девочка? Пусть идет к своим родителям!

– В смысле совсем молоденькая девушка, ну просто совсем-совсем, наверное, в школе еще учится! Десятый класс, самое большое. А то вовсе девятый.

Леонид Сергеевич хмыкнул. Проводница оглядела его: высокий, полноватый, вальяжный, седеющий, пахнущий дорогим одеколоном, хорошим табаком и рюмкой коньяка, выпитой за ужином. В руках у него был портфель – вот и весь багаж.

– Вы уж ее не обижайте, – сказала проводница. – Вот ваше купе, третье. Шестое место.

Леонид Сергеевич молча отодвинул дверь, кинул портфель на диван, снял пиджак и повесил на плечики, пристроил плечики на крючок. Потом достал из пиджака маленький бумажник, переложил в задний карман брюк. Все это он делал, нарочито не глядя на худенькое создание, сидящее у окна. Девочка тоже не глядела на него, смотрела в окно, как будто ее там что-то очень интересовало.

– Девушка! – позвала проводница. – А то я вас в пятое купе переселю? Там едет одна дама, – проводница понизила голос. – Артистка Джунковская, знаете? Лариса Павловна. Из Ленсовета. У нее съемки в Москве. Она вообще-то одна ездить любит, но я с ней договорюсь.

– Ой, что вы! – сказала девочка. – Неудобно как-то, не надо.

– В случае чего не стесняйтесь. Стучите в стену. Кричите! Вот кнопка «вызов проводника».

– В случае чего? – спросила девочка.

– Ох, совсем ты еще маленькая еще, – вздохнула проводница, строго зыркнула на Леонида Сергеевича и закрыла, прищелкнула дверь.

Он запер дверь на вертушку и потом еще поднял стопорную плашку. Шагнул к девочке. Она обняла его, прижалась к нему, засмеялась.

– Ну вот зачем, зачем, зачем, – счастливо улыбался он, целуя ее щеки, макушку, нос и подбородок, – ну вот зачем ты так… как бы это сказать… культивируешь все это детство? Тебе уже двадцать шесть, а ты все под школьницу одеваешься, и красишься, и держишься как девочка…

– Я тебе не нравлюсь? – она подняла брови и сморщила нос, нарочно по-детски.

– Я тебя обожаю, – сказал он и повалил ее на диван, стал стаскивать с нее свитер.

Они были знакомы уже лет пять, а любовниками стали два года назад. Ее звали Таня, у нее был муж, у него была жена, надежных друзей со свободными площадями не было, единственная услада – на пару дней скататься в Москву. Не было сил терпеть. Она сама сняла свитер, он расстегнул рубашку.

В дверь постучали.

– Да? – зло и громко ответил Леонид Сергеевич.

– Чай пить будете? – из-за двери спросила проводница. – Ужин закажете?

– А соседка ваша?

– Нет! – сказала Таня.

– Не слышу! – настаивала проводница.

– Не буду, не закажу! – громко крикнула Таня.

– Правильно, – сказал Леонид Сергеевич. – Если бы ты крикнула «нет!», она бы подумала, что это ты мне кричишь: «Нет, нет, только не это!»…

– Дура, – сказала Таня.

– Социально ответственная, – сказал Леонид Сергеевич. – В тренде. Борьба с харассментом, абьюзом и педофилией… Я пойду умоюсь.

Таня не умела делать это тихо. Леонид Сергеевич любил ее внезапные вскрики. Но в три часа ночи в дверь купе снова стали стучать. Они затихли. Вроде бы все ушли. Они отдышались, пришли в себя и через полчаса попытались продолжить. Через две минуты опять застучали. Кто-то пытался отворить купе снаружи. Леонид Сергеевич надел на замок прихваченный из дому фиксатор. Они сидели голые и смотрели, как дергается ручка замка. Потом какой-то топот и голос: «Полиция, откройте!» Голос проводницы: «Там девочка, он ее насилует!» Мужской голос: «Сагдеев, вскрываем дверь». – «Понятые, понятые нужны!» – «Там, в седьмом купе, в преферанс играют, позовите срочно!»

– Стоп! – закричала Таня, скинула с замка фиксатор и распахнула дверь.

Голая достала из сумки паспорт, сунула проводнице прямо в лицо.

– Мне двадцать шесть лет! – кричала она. – Это мой любовник! Лю-бов-ник! Что вам от нас надо?

– Двадцать шесть лет? – сказал полицейский. – Тогда извините.

– Он ее запугал! – возразила проводница. – Повторяет, что он велел! Известное дело! Ножик покажет, и она все скажет как миленькая. Что вот люблю всем сердцем! Вот скажи, девочка, кто он такой? Кто тебе этот человек? И ничего не бойся! Мы тут, мы рядом, мы с тобой!

– Да, гражданка, – сказал полицейский. – Вы знаете этого мужчину? Кто он?

– Знаю, – сказала голая Таня. – Мы вместе работаем, в «СПБ-Тех-Трансе».

– Кто сказал «СПБ-Тех-Транс»? – раздалось из коридора.

Мужчина с веером карт в руках показался в проеме двери: наверное, один из тех, кто играл в преферанс в седьмом купе. Он всмотрелся в полутьму купе и вдруг спросил:

– Лёнька? Ты, что ли? Главное, не бойся! Если что, я тебя не видел, и Татьяну не видел тоже! Ни-ни! Могила! Тсс!

– Спасибо, Вадик, – шепотом сказал Леонид Сергеевич. – Ты настоящий друг.

– Проводник, проводник! – послышался властный и капризный женский голос. – Что происходит! Дайте же поспать! У меня завтра с утра съемка! У Соловьева!

– Не переживайте, Ларисочка Пална! – залебезила проводница. – Я вам чайку ромашковенького, как вы любите…

Актриса Джунковская направилась в туалет, никого не удостаивая взглядом. Но в последний момент все-таки заглянула в купе и сказала красивым дамским басом:

– Н-да! Забавно!

Леонид Сергеевич вспомнил, что она была подругой тетки его жены, какой-то театральной критикессы.

Через полгода мытарств и скандалов Таня и Леонид Сергеевич развелись со своими супругами.

Но потом почему-то не поженились.

Один раз им вдвоем надо было в Москву, в командировку. Леонид Сергеевич, грустно улыбнувшись, предложил по старой памяти взять билеты СВ и поехать вместе. Таня отказалась, тоже улыбнувшись очень грустно. Они легко поцеловались. Но и всё.

любите ли вы театр, как люблю его я? КОНТРАПУНКТ

Раневская (громко): О, мое детство, чистота моя!

Женщина сзади меня (шепотом): Это тринадцатое место?

Раневская: В этой детской я спала, глядела отсюда на сад…

Мужчина сзади меня: Тсс!

Раневская: Счастье просыпалось вместе со мною каждое утро.

Женщина: Покажите ваш билет!

Мужчина: Сейчас. Вот! У меня место 13. Что вам надо?

Раневская: И тогда он был точно таким, ничто не изменилось (смеется от радости).

Женщина (трясется от злобы): У вас место 13? У меня тоже место 13!

Раневская: Весь, весь белый! О, сад мой!

Мужчина: При чем тут я?

Женщина: Это мое место. У вас место в амфитеатре, а это партер. Вот мой билет!

Раневская: После темной, ненастной осени и холодной зимы опять ты молод, полон счастья, ангелы небесные не покинули тебя…

Мужчина: Вот и идите в свой амфитеатр.

Женщина: Это ваш амфитеатр! У меня билет в партер.

Раневская: Если бы снять с груди и с плеч моих тяжелый камень, если бы я могла забыть мое прошлое!

Мужчина: Я позову капельдинера!

Женщина: Это я позову капельдинера! Я купила билет в партер!

Гаев: Да, и сад продадут за долги, как это ни странно…

Мужчина: Капельдинер! Билетер! Как вас там! Идите сюда!

Раневская: Покойная мама идет по саду… в белом платье!

Гаев: Где?

Женщина: Уйдите с моего места.

Варя: Господь с вами, мамочка.

Мужчина: Это мое место!

Раневская: Никого нет, мне показалось. Какой изумительный сад!

Женщина: Нет, это мое место!

Раневская: Белые массы цветов, голубое небо!

И вот так – до антракта.

мне в моем метро никогда не тесно ОТТУДА СЮДА

На днях в метро я видел очень странную женщину. Нет, не странную, а странно себя ведущую. Нет, даже не странно – она не хихикала, не гримасничала, не переодевалась на глазах всего вагона, – а как-то напряженно. Видно было, что она волнуется. Не находит себе места. Она переминалась с ноги на ногу, садилась, потом вставала, становилась у дверей, потом отходила вглубь вагона. Обшаривала глазами пассажиров, оглядывала их цепко, внимательно и вместе с тем растерянно, даже испуганно. Я испугался тоже. Я даже подумал, что она террористка-самоубийца. Вспомнилось объявление, которое громко читают на эскалаторе: «Сообщайте в полицию о людях, чье поведение вам кажется странным или подозрительным». Я стал внимательно на нее смотреть. Молодая, немногим более тридцати. Красивая, гладкая, аккуратно накрашенная, со слегка подведенными глазами, с бледно-лиловой помадой. Прическа – пробор и пучок. Маленькие золотые серьги. В руках – лаковая сумочка на яркой латунной застежке. Одета была в нечто среднее между деловым пиджаком и короткой летней курткой. Шея, наглухо замотанная шелковым платком-шарфиком. Юбка из тонкой шерсти, до середины колена. Тупоносые туфли на шнурках. Коричневые непрозрачные колготки…

И тут я увидел, что это не колготки, а чулки! Потому что сквозь юбку рельефно виднелись подвязки, по две на каждом бедре!

И я понял, кто она и откуда.

Попаданка. Гостья из 1960-х. Поэтому она так разглядывала людей, особенно женщин, и при этом косилась на свое отражение в окнах вагона.

Даже интересно, что она расскажет о нас, вернувшись обратно.

исторический роман сочинял я понемногу ТАЙНЫ ТВОРЧЕСТВА

– Пушкин, напишите мне в альбом! – сказала Каролина Собаньская и на всякий случай уточнила: – Стихи.

Он присел к столу, раскрыл большую тетрадь, переплетённую в сафьян, огляделся. Каролина подвинула к нему чернильницу и подсвечник; черный амур держал три свечи. Пушкин всмотрелся: амур и вправду был хорошенький курчавый негритёнок. Забавно. «Вероятно, сие есть следствие похода Наполеона в Египет», – подумал Пушкин. Взял перо, улыбнулся, задумался, нахмурился и вдруг спросил:

– Стихи? О чем?

– Обо мне, – прошептала она, глядя ему в глаза. – И о вас… О нас с вами…

Пушкин потер переносицу, ногтем провел по странице, как бы отчеркивая место для первой строки, обмакнул перо, и снова на секунду задумался, и вывел своим летящим почерком:

Пушкин творил у нее на глазах!

Каролина тактично отвернулась, как она всегда отворачивалась в ресторане, когда ее кавалер набирал на переносном терминале свой пин-код.

популярная психология ВЫХОД ИЗ ВЕДРА

Обожаю эти штуки – «выход из отношений», «завершение отношений» и прочие фокусы коммерческой психологии. Диалектика спроса и предложения.

Вот парень звонит девушке из автомата. Подходит ее мама. «Здрасьте, Марья Петровна, это Саша! Свету можно?» – «Светы нету!» – и короткие гудки. Парень выскакивает из будки. Закуривает «Приму». Докуривает. Снова звонит. Соединение. Голос Марьи Петровны. Он молчит. Марья Петровна алёкает раз пять, потом говорит кому-то: «Может, сама скажешь?» Трубку берет Света. «Алё!» – «Свет, ты что?» – «Не звони мне больше вообще, вот что! Я скоро замуж выхожу, за любимого человека!» Короткие гудки. Парень закуривает еще одну «Приму», девушка на другом конце провода красит ресницы, собираясь в гости.

Всё. Они вышли из отношений и тем самым завершили их. Завершение началось вчера, когда она вдруг не пришла на свидание, а выход вы только что сами видели.

Не то теперь.

«Она сейчас находится в долгом и сложном периоде выхода из отношений», – на полном серьезе пишет одна моя знакомая о своей подруге. «Мы с Таней любим друг друга, но пока серьезно не встречаемся, вы понимаете? Потому что мы сейчас завершаем отношения со своими бывшими», – рассказывает молодой мужчина.

Даже интересно, что такое «завершать отношения» и «выходить из них»?

Неужели так: когда отношения были в разгаре, они спали три раза в неделю, а в ходе завершения такой график: первый месяц два раза, второй месяц – один раз в неделю, потом месяц в две недели раз, потом два месяца по разу в месяц, потом предпоследние два раза в течение двух кварталов – и, наконец, завершающий прощальный отвальный секс в новогоднюю ночь в отеле пять звезд на взморье, под звуки полонеза Огинского. Так?

Нет, не может быть.

Наверное, речь идет о тренингах и терапевтических сессиях. Которые помогут вам завершить отношения (10 индивидуальных занятий) и выйти из них (8 групповых семинаров на выезде, гостиница и питание оплачиваются отдельно).

В чем же дело? Думаю, дело не в спросе, а в предложении. Известный казус: в одном из графств одного американского штата была зарегистрирована резкая вспышка тонзиллита. За короткое время было сделано свыше тысячи операций по удалению гланд и аденоидов. Американский Минздрав, получив эту странную статистику, стал разбираться. Оказалось, в этом графстве недавно открыли практику два десятка новых врачей – и все, как на грех, специалисты ЛОР. Так случайно совпало.

Вывод, надеюсь, ясен.

Однако остается вопрос. У этих американцев ведь же на самом деле было что-то вроде тонзиллита? Ответ: да, скорее всего, было. Но они как-то справлялись. Вопрос: стали ли они здоровее после того, как им повырезали аденоиды и гланды? Ответ: а черт его знает…

Стало ли легче «выходить из отношений» и «завершать их», когда вместо брошенной телефонной трубки и лишней выкуренной сигареты – десять сессий и восемь семинаров? Не знаю. И никто не знает. И не узнает никогда.

Объявление! «Выход из ведра!»

Вы постоянно чувствуете резкое нежелание выносить мусорное ведро? При этом вы чувствуете раздражение оттого, что ваш партнер не желает выносить мусорное ведро, несмотря на напоминания? Вы испытываете разочарование от того, что ваш партнер не выносит ведро без напоминаний? Вы переживаете чувство собственной малоценности как при мысли о том, что партнер не выносит ведро сам, так и при его напоминаниях вам о вашем долге вынести ведро? Это сопровождается чувством вины за нежелание выносить ведро самому и за понукания партнера, чтоб он, наконец, вынес ведро? При этом вы постоянно вспоминаете о том, как в детстве вас заставляли выносить ведро, или ставили в пример соседского ребенка, который прилежно выносит ведро, или же ведро выносила бабушка, навязывая вам чувство вины за невынос ведра?

Семинар «Выход из ведра» включает два воркшопа:

1. Как принять свое нежелание выносить ведро в качестве части собственного «я».

2. Как освободиться от эмоциональной зависимости от партнера, выносящего ведро.

Семинар проводится на выезде.

Стоимость 22 000 рублей. Гостиница, проезд, питание, ведро и мусор оплачиваются отдельно.

из подслушанного РАЗГОВОРЫ НА СКАМЕЙКЕ У МОРЯ

– Муж сегодня с утра по хозяйству: мусор вынес, в магазин сбегал, овощи настриг для окрошки – ну, что может быть лучше?

– Муж, который домработницу наймет.

– Был тут вчера на блошином рынке в Звейниекциемсе, там кассетный видюшник продавали за десять евро, с ума сойти. А когда-то за такой видюшник убивали. Обалдеть. Сейчас не верится. А ведь убивали! Помню, кино было про это. Следователь говорит: «убиты трое граждан, из квартиры похищена видеотехника».

– А то! Еще бы. Видео стоило дороже квартиры. И за первые компьютеры убивали, особенно если с цветным монитором.

– Обалдеть. А сейчас за что убивают?

– Сейчас ни за что. Сейчас просто так.

– Ты внучку позвала, как я просила?

– Позвала, она не хочет. Я ей сказала: «Пойдем в гости, там будет хороший мальчик, приехал из Москвы». А она говорит: «Нет. А вдруг я влюблюсь в мальчика, а он уедет, и нельзя будет встречаться, и будет очень тяжело. Лучше не надо».

– Подожди! А сколько ей лет? Восемь?

– Ты что! Уже одиннадцать!

– А-а. Тогда понятно.

– Завтра в Риге – тридцать пять.

– Что? Тридцать пять? С ума сошла! Сорок пять!

– Сорок пять? Это ты с ума сошла!

– Нет, надо же, как она всем голову заморочила! Ей сорок пять! И не завтра, а в марте уже было!

– Рите! А ты говоришь, что завтра ей тридцать пять. Ишь, молодуха! Она уже подтяжку делала. Всё равно всё видно.

– Да не Рите, а в Риге! Тридцать пять градусов! В тени! В Риге!

– Фу, слава богу. А то я подумала, что ты ей поверила.

– Как звали художника Шишкина?

– Который рожь, лес, сосны, мишки? Не знаю.

– А ты подумай.

– Что ты мне загадки задаешь? Не знаю!

– А ты подумай хорошенько. Шишкин. Рожь, сосны, родные просторы и все такое. Ну? Включи логику!

– Неужели Иван Иваныч?

– Ура! (целуются).

– Там, наверху, дети с кровати прыгают на пол. Прыгают и прыгают. Добро бы только бегали, а то прыгают. Люстра трясется. Я день терпела, два терпела, на третий поднялась, постучала в дверь… Пожалуйста, говорю, я не против, чтобы играли-бегали, вы им только скажите, чтоб не прыгали вот так прямо с кровати на пол, бу-бух! А она такая мне говорит, нет, ты представляешь, что говорит?

– Чтоб ты пошла лесом?

– Хо! Если бы. Она мне говорит: «А вы хоть понимаете, что вы сейчас сделали? Вы нарушили мое личное пространство!»

– Он вообще такой, непростой. Французский и итальянский – свободно. Студию себе сделал из двушки, стену ободрал до кирпича. Живет пока один. Говорит: «Я люблю дорогих женщин, в этом моя проблема».

– Ой, ты его слушай побольше. Дорогих женщин он любит! Я его давно знаю, я тебе объясню, в чем его проблема. Он любит которые за сто евро, а у него есть только пятьдесят! Ой, какая проблема!

Пожилой мужчина – толстый, самодовольный, по всему видать, богатый – хвастается своему спутнику:

– Нет, нет, неплохой был год. Кое-что лишнее из коллекции продал, купил кое-что нужное. Вот «Кавказского пленника» купил, первое издание, тысяча восемьсот двадцать второго года, то самое, где Пушкин такой курчавенький.

– Неужели еще можно купить прижизненного Пушкина?

– (Неожиданный вздох.) Всё можно купить, кроме мамы с папой…

– Сосед сбоку – долбит перфоратором и дрелью, аккуратно и законно, с девяти до двадцати двух сорока пяти, и вот так уже года три. У соседки сверху двое чудесных малышей, в детсад не ходят. С утра до отбоя скачут – мне по голове. У соседа снизу собака, тупой бассет, как хозяин уходит на работу – начинает гулко гавкать и выть. Что мне делать? Все говорят: ничего не сделаешь. Ремонт, дети, домашний любимец – это святое.

– Да. Да-да.

– Что ты дакаешь? Что бы мне такое отмочить, чтоб они ничего со мной не могли сделать?

– Прими православие.

– Типа Христос терпел и нам велел? Спасибо.

– Да нет! Отпусти бородищу и привлеки их за оскорбление чувств. Что они тебе молиться мешают. Увидишь, как запоют.

– Он женился и уехал, а меня даже в копию не поставил!

– Ну, в смысле, не сказал мне ничего.

– Ну вот что это, ну вот что это, ну вот что это? – спрашивает женщина лет тридцати – сорока у своей собеседницы. – Как это всё называется?

(Я подошел позже и не знаю, о чем идет речь.)

Дама лет шестидесяти пяти отвечает, мудро усмехаясь:

– То, что он сделал, – это не подлость и не предательство. Это, как сказал бы Чехов, сюжет для небольшого рассказа.

– Для небольшого рассказа?!?!

– Хорошо, хорошо, для большого романа…

психодиагностика для всех ЕСТЬ ТАКИЕ ПЕРСОНАЖИ!

В городке Саулкрасты под Ригой в кафе за соседним столом трое: две женщины и пожилой мужик, громадный, с длинной белой бородой. Похож на Кришьяна Барона, собирателя латышских дайн. Но русский, судя по выговору. Может быть, это папа-мама-дочь. Или племянницы и дядя.

Женщины разговаривают друг с дружкой, он молча ест.

Одна рассказывает длинную путаную историю, как какая-то Линда плохо жила со своим Марисом, как они долго и трудно разводились, и вот она осталась на бобах.

Старик вдруг подает голос. У него гулкий бас.

– Есть персонажи, – на всё кафе говорит он, – у которых всегда всё не клеится!

И снова нагибается к тарелке.

Женщины продолжают разговаривать. О каком-то Николае Сергеевиче, который связался с какой-то Тамарой, взял кредит под бизнес, Тамара его бросила, партнеры кинули, коллекторы замучили…

– Есть такие персонажи, – снова говорит старик, – у которых всегда всё не клеится!

Женщины косятся на него, начинают обсуждать еще чьи-то беды. Снова мелькают слова «развод, кредит, изменила, а ребенок-то не от него».

– Ну и что? – встревает старик. – При чем тут? Какая разница? Просто есть персонажи, у которых всегда всё не клеится!

ваше благородие, госпожа удача НО ПОЧЕМУ?

Сначала было долго занято, а потом никто не брал трубку.

Вышел без плаща и зонта, и тут хлынул дождь, пришлось бежать домой, а трамвай ушел из-под носа, а следующий пришел через полчаса, так что, когда приехал, там уже было закрыто.

Главный редактор железно пообещал, но его уволили в последний момент, а рукопись он забрал с собой, а домашнего телефона не оставил.

Рецензент всё написал как надо, но забухал.

Научный руководитель поссорился с председателем ученого совета.

Институт лишился аккредитации, диплом недействителен.

Перед премьерой театр сгорел.

Куратор выставки внезапно эмигрировал.

Галериста арестовали за неуплату налогов.

Фильм совершенно случайно смыли.

Дал в долг деньги без расписки, а должник все не звонит и не пишет.

Ах, гениальный был бы кадр, но забыл вставить карту памяти!

Есть люди, у которых всё – вот так. Всегда – только так. До седых волос.

А когда наступает полное отчаяние и тупик, появляется добрая и самоотверженная девочка. Спасительница. Которая потом отсуживает жилплощадь и увозит всё, включая розетки и дерматиновую обивку двери.

Вот я и думаю – они нарочно?

забежать вперед и засмеяться АУРА ВЛАСТИ

Она сильнее ауры денег. Забегают вперед и заглядывают в глазки «миллионщику», как писал Гоголь.

(Миллионщик имеет ту выгоду, что может видеть подлость, совершенно бескорыстную, чистую подлость, не основанную ни на каких расчетах: многие очень хорошо знают, что ничего не получат от него и не имеют никакого права получить, но непременно хоть забегут ему вперед, хоть засмеются, хоть снимут шляпу, хоть напросятся насильно на тот обед, куда узнают, что приглашен миллионщик. – «Мертвые души».)

Да, миллионщику, но не внуку миллионщика.

А вот внуку генсека или простого министра – ого, еще как! Власть становится неким эфирным телом, трансцендентной сущностью. Если можно хоть во сне вообразить, что миллионщик этак засунет пальцы в бумажник и подарит тебе пачку «хрустких четвертаков», как писал советский прозаик, ну, или закажет какую-то работу задорого, – то про внука министра такого и вообразить нельзя! Даже понятно, что если он дедушку-министра попросит употребить свою власть на вашу пользу – то дедушка шуганет его немилосердно. Однако же кусочек этого эфирного тела власти прилип и к макушке внука. И перетекает на всех прочих, кто соприкасался: «вчера мы тут сидели с Петькой, ну, с внуком Такого-то, а он, значит, говорит…»

И вот к рассказчику льнут девушки.

«Власть, – говорит Киссинджер, – самый сильный афродизиак».

Верно. Одному моему приятелю отдалась самая недоступная красавица факультета, когда увидела, как он выходит из черной «Чайки» с желтыми подфарниками и белыми занавесочками (сын начальника секретариата министра подвез к институту совершенно случайно).

этнография и антропология УЧИТЕЛЬ СКАЗАЛ

ОЧЕНЬ СТАРАЯ МУДРОСТЬ:

– Миром правят, – говорил учитель, – две вещи, две силы, две главные пружины. Это страх, – он вдруг на секунду запнулся, словно бы позабыл слово, – это страх и… и…

– И любовь? И отвага? И честь? – наперебой заговорили ученики.

– Нет, дети. Страх и ужас.

ЕЩЕ ОДНА СТАРАЯ ГНУСНАЯ МУДРОСТЬ:

– Если ты пытался подкупить человека, – говорил учитель, – а человек презрительно и даже гневно тебе отказал, не спеши называть его неподкупным. Скорее всего, ты плохо его подкупал. Предлагал мало или вообще не то. Предлагал деньги, а ему нужна слава. Предлагал славу, а ему нужна власть. Предлагал власть, а ему нужна любовь, и не любовь вообще, а благосклонность вот этой девчонки, сегодня, сейчас! В общем, – грустно кивал головою учитель, – вспоминается один подполковник контрразведки, который говорил: «Если ты пытал человека, а он ничего не выдал – значит, ты плохо его пытал. Впрочем, есть люди несгибаемой силы духа, но их очень мало». Абсолютно неподкупные люди тоже есть, – усмехался учитель, – но их подкуп обходится слишком дорого, это невыгодно. Выгодней оставить их в звании неподкупных.

ЕСТЬ КАКАЯ-ТО ВЫСШАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ В ТОМ, что жизнь устроена несправедливо, – говорил учитель. – Вы только представьте себе этот всегда и во всем справедливый мир! Тоска, застой, казарма и жестокость! Ведь когда я, дорогие дети, прощаю вам невыученные уроки и забытые тетрадки, когда я натягиваю тройку двоечнику, чтоб его не ругала мама, – я ведь страшно несправедлив, но вам это очень нравится.

АБСТРАКТНОЕ И КОНКРЕТНОЕ

Учитель рассказывал, что его старый учитель, скончавшийся в 1920-х, не раз говорил:

– Я всегда был либералом, и Охранное отделение остается для меня средоточием всяческого зла. Я всегда был в оппозиции правительству, сочувствовал эсерам и эсдекам и вообще революционному движению. Но вот ведь какой парадокс, дорогие дети. Охранка в целом, как учреждение, как идея, – фу, ужас и кошмар! Но все офицеры этой службы, с которыми мне приходилось встречаться и общаться, были в высшей степени джентльменами, а главное – надежными, лично честными людьми. И наоборот: революция – это солнце будущего. Но все эсеры и эсдеки, с которыми я сталкивался, были отменными мерзавцами. Предателями, интриганами, садистами и просто жуликами. Что, собственно, и показала большевицкая власть.

ПЕЧАЛИ ВЕЛИКИХ АРТИСТОВ

– Великому и знаменитому человеку невозможно остаться в блаженной независимости, – объяснял учитель. – В любой стране есть четыре силы: бюрократия, тайные службы, денежные воротилы и преступный мир. Они обступают человека искусства и затягивают его в свои сети – да и он, как правило, особо не трепыхается. А потом выходит, что один гений состоит на государственной службе, другой – тайный агент правительства, третий – на содержании денежного мешка, а четвертый и вовсе помогает мафии отмывать ее доходы.

– Неужели прямо все? – спросили мы.

– Конечно, не все. Те, которые стали великими людьми посмертно, а при жизни были нищими, сюда не входят. Но речь, дорогие дети, не о них.

ЛЮБОВЬ И ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ

– А ведь любовь часто обесчеловечивает, – говорил нам учитель; тогда еще не было модного ныне слова «дегуманизация». – В любви очень много обладания, недаром о мужчинах говорят: «он овладел ею». И не только мужчины – Соня во имя счастья Николая Ростова пожертвовала «своим обладанием им» – эк ведь сказал Толстой! Обладают вещью, игрушкой, капиталом… Поэтому, дорогие дети, когда вы кого-то любите, знайте, что вы превращаете, ну, или рискуете превратить любимого из человека в вещь, в раба.

– А если я обожаю ее, преклоняюсь перед ней? – спросил один из нас.

– Еще хуже. Она для тебя богиня, статуя, идол. То есть еще меньше человек, чем даже рабыня.

О СОБЛАЗНЕ РАЗУМНОСТИ

– Разумность, рациональность, – говорил учитель, – это, конечно, великий Божий дар, но и великий соблазн. Чувства, привязанности, привычки наконец просвечиваются жестким рентгеном разума и не выдерживают этого облучения. Как вы думаете, где царят чувства, одни только чувства? Только в умственно низших классах, там, где пьют, гуляют и бьют, где мужчина не бросает жену за измену, где жена не бросает мужа, который крадет и пропивает ее вещи, – почему? Потому что любовь! Вот такая любовь – глупая, бессмысленная, самоистязательная. Возможно, отдельные представители умственно высших классов, отдельные люди, умеющие рассчитывать, но не разучившиеся чувствовать, – возможно, они сохраняют баланс между страстью и разумом, тот баланс, который раньше был доступен всем или почти всем.

– А что сейчас делают все или почти все? – спросили мы.

– Считают! – сказал учитель. – Кто кому сколько должен. Боюсь, что самой надежной гарантией верности в любви и дружбе является бедность. Ну нет у Вани денег, чтобы переманить Маню от Васи! Вернее, есть, но недостаточно. Чтобы переманить, нужно многократное – ну, хотя бы двукратное – превосходство в средствах. Ибо если Вася получает 280 рублей в месяц, то нет резона уходить от него к Ване, который получает 340…[5]

ПРОСТЫЕ ХИТРЫЕ МАНИПУЛЯТОРЫ

– Так называемые «простые люди», – говорил учитель, – на самом деле очень хитры. Особенно во взаимоотношениях с теми, кого они считают «непростыми». Они прекрасно умеют манипулировать. Вот пример: пожилая жена моего покойного дяди, совсем простая женщина, всегда звонила мне и сообщала: «Ой, я разбила очки!» или «Ой, у меня холодильник сломался и протек», «Ой, у нашего Петеньки (это внук ее близкой подруги) третий день температура сорок, врачи разобраться не могут!» И я бросался на помощь: заказывал и оплачивал ей новые очки, привозил мастера чинить холодильник, искал среди друзей хорошего детского доктора… И не она одна так поступала, это манеры очень многих «простых людей» – заявить о своих проблемах и ждать, когда им придут на помощь.

– Что ж тут манипуляторского?

– Все очень просто, – объяснил учитель. – Они же ни о чем не просили! Более того, когда я привез очки своей тетушке, она говорила: «Ах, не надо, ну зачем ты так потратился!» Поэтому они не чувствуют себя обязанными. Каждый раз они начинают отношения как бы с чистого листа. Вот, дорогие дети, пример: после всех этих очков, холодильников и докторов я как-то попросил эту тетушку позвонить одной нашей общей родственнице по некоему важному для меня делу. Она подумала и сказала: «Ой, нет, мне неудобно!»

– Какой же вывод? – спросили мы.

– Вывод простой, и он касается отношений с любыми людьми, как «простыми», так и «непростыми». Никогда никому не помогай без четкой и недвусмысленной просьбы.

рояль в кустах КАСТИНГ

– Вот, полюбуйтесь: мое сокровище ненаглядное, – сказала она, показав рукой на юношу лет шестнадцати, который шел по аллее.

Дело было в парке. Женщина сидела на скамье, держа на коленях крохотного йоркширского терьера с бантиком. Мужчина сидел рядом, не сводя с нее глаз. Она и в самом деле была очень хороша собой.

Юноша приблизился.

– Познакомьтесь, – сказала она.

– Дима, – поклонился юноша.

– Я тоже, – светски пошутил мужчина, приподнявшись и протянув юноше руку. – Дмитрий Васильевич.

– Очень приятно, – юноша поклонился, кивнул женщине, сказал ей «ну, пока» и пошел по аллее дальше.

– Десятый класс. Мы уж все изволновались… – сказала она.

– А я вот смотрю на вас и думаю, как ему повезло, – сказал он. – Ему и всем вашим домашним. Они каждый день видят ваше лицо, смотрят в ваши глаза.

– Вы полагаете? – улыбнулась она.

Он поглядел на нее, задержался взглядом на ее обручальном кольце.

– А сильнее всего повезло вашему мужу, – негромко сказал он. – Какое счастье: каждое утро просыпаться и видеть рядом, на белой подушке, ваши темные распущенные волосы и ваши чудесные, глубокие, огромные глаза. Да-с… – вздохнул он. – А мне, выходит, не судьба.

– Пустое! – легко засмеялась она, стащила с пальца обручальное кольцо и вдруг бросила его за спину, в газонную траву. – Я не замужем. Кольцо – так, чтоб отгонять ухажеров. А мое сокровище бесценное, – она взмахнула рукой в даль аллеи, где еще виднелась фигурка уходящего юноши, – это всего лишь племянник. Причем двоюродный…

– Да? – удивился мужчина.

– Да, – сказала она. – Так что можете сделать мне предложение. Ручаюсь, оно будет рассмотрено быстро и весьма благожелательно.

Она улыбнулась, повернулась к нему и чуть приблизила лицо, словно бы ожидая поцелуя.

– Да, – сказал он. – Но я… Я просто сделал комплимент.

Нахмурился, поднялся и пошел прочь, не попрощавшись.

Женщина движением колен спихнула собачку на землю. Щелкнула пальцами. Собачка обежала вокруг скамейки и тут же вернулась с обручальным кольцом в зубах.

– Снято! – сказал вернувшийся юноша и вытащил из кустов напротив маленькую видеокамеру. – А скажите, тетя Ася, взрослые мужчины все такие говнюки?

– Это мы с тобой говнюки, что их провоцируем, – сказала она.

этнография и антропология ОПАСНЫЕ СВЯЗИ

Была знаменитая песня на слова Евтушенко, композитор Колмановский: «Хотят ли русские войны?». Мы ее пели в школе, школьным хором. Там были слова: «Спросите вы у матерей, спросите у жены моей…». Учитель пения велел нам петь «у сестры моей» и объяснил, что мы еще маленькие, жениться нам рано. Это было в девятом классе.

Прошел год.

К нам пришел доктор рассказать о половом воспитании. Для этого из класса выгнали всех девчонок; они пошли в соседний класс, где их ждала какая-то скучная тощая тетенька в очках.

Наш доктор был веселый парень. Первым делом он нарисовал мелом на доске что-то вроде сосиски или банана с двумя кругами внизу. Зачем он это изобразил, ума не приложу. А главное, в течение всего урока он ни разу не обратился к этой картинке. Наверное, должен был что-то разъяснить из анатомии – но забыл. Он весь урок объяснял, что половой акт опасен в трех смыслах. Во-первых, нежелательная беременность. Во-вторых, венерическая болезнь. В-третьих, очень большие, просто ужасные энергозатраты, непосильные для растущего организма. Первые две опасности можно избежать с помощью презерватива – и помахал пакетиком. «Все знают, что это?» – «Все!!!» – громко ответили мы. «Тогда я его сэкономлю, не буду распечатывать!» – засмеялся он и спрятал пакетик в карман. Что же касается энергозатрат, то он разрешил нам заниматься сексом – хотя нет, извините, таких слов тогда не было – разрешил «совершать половой акт» раз в месяц. «Ну, раз в две недели, но уж не чаще, потому что вы еще маленькие! Растущие организмы, я же говорю. Жениться вам рано!.. И обязательно чтобы с презервативом!» – сказал он, обернувшись в дверях.

На перемене мы спросили девчонок – сколько раз им разрешила эта тетя. Девчонки даже не поняли. Мы рассказали, что нам доктор позволил один-два – и тут мы, краснея, вымолвили страшные взрослые слова – «половых акта» в месяц.

– Что??? – завизжали девчонки. – Эта сельдь поганая нам сказала ни-ни, никогда, в смысле чтоб до свадьбы ни разу! Вот ведь сволочь! Нет, девки, это ж какая подлость! Им, значит, можно, а нам нельзя?!

Но чего-то важного этот доктор все-таки нам не сказал. Потому что довольно скоро мне мой друг сказал, что его девушка забеременела от него через кожу. Это она ему объявила. Он клялся, что они только обнимались на диване. Правда, раздевались до трусов, но трусы не снимали и вообще ничего не делали – просто обнимались. Жарко было, они были очень потные. И она сказала, что забеременела через кожу, то есть через пот.

Он меня спросил: «А так бывает?» Я сказал: «Вообще-то, скорее всего, нет. Но, знаешь ли, руку на отсечение не дам. Чем черт не шутит». Он чуть не зарыдал.

Но я дал ему дельный совет. Сказал: «Спроси, а как она вдруг поняла, что забеременела?» Он спросил назавтра и примчался ко мне после уроков. «Она сказала, что у нее в животе ребенок шевелится!» Я спросил: «А когда вы с ней потные обнимались?» – «В ту субботу!»

Был вторник. Я как мог успокоил его…称

А в восьмом классе девчонки боялись купаться в пруду в пионерлагере. Потому что туда мальчишки сами знаете что… Можно запросто забеременеть! А как понять, что беременна? Очень просто. Надо стать у стены, прижавшись к ней спиной и пятками, и посмотреть вниз: если видишь пальцы ног, то всё в порядке, а если нет – то залетела.

сон на 19 октября 2017 года СПРАВЕДЛИВОСТЬ

Приснился вот такой сон: что я хожу по большому крытому рынку и вдруг вижу за прилавком одну свою знакомую. То есть это она во сне моя знакомая. Очень красивая молодая женщина. Она продает бутерброды с мясом. Перед ней на деревянной доске лежит огромная буханка серого хлеба с румяной корочкой, а на фарфоровом подносе – здоровенный кусок запеченного мяса. Запах свежего хлеба смешивается с запахом чуть поперченного мяса. Прямо слюни текут. Она отрезает большой кусок хлеба, другим ножом – толстый и широкий кусок мяса, кладет его на хлеб и говорит покупателю какую-то смешную сумму – сто двадцать рублей, кажется. Покупатель тут же начинает есть.

Я подхожу к прилавку. Здороваемся. «Как жизнь», «что слышно», «кого видаешь» и всё такое прочее. Я рассказываю ей какой-то анекдот. Она смеется – громко, искренне, весело. Я говорю:

– Ну а теперь сделай мне такой же бутерброд!

Она говорит:

– Нет. Ты мне рассказал анекдот, и получается, что это тебе в уплату?

– Ты что! – говорю я. – При чем тут! Я тебе анекдот просто так рассказал! Я куплю, я заплачу, как все.

– Как все не выйдет, – говорит она серьезно. – Видишь ли, ты мне сейчас рассказал анекдот. Мне очень понравилось. Значит, я тебе должна за те же деньги дать какой-то особо хороший кусок. А это несправедливо.

– Ну дай обыкновенный кусок! Как всем!

– Нет, не получится. У меня бессознательно получится кусок лучше других.

– Тогда сделай хуже других! Я есть хочу, ты понимаешь?

– Это тоже несправедливо – делать хуже. Так что уходи. Уходи, слышишь, что я говорю? Все должно быть справедливо! Уходи немедленно!

Смотрит на меня строго и даже отчасти неприязненно. А как хохотала, как ласково смотрела всего две минуты назад.

по Бульварному кольцу О МАЛЕНЬКИХ И ВЗРОСЛЫХ

Мне было лет пятнадцать. Я был тогда школьник, юный художник, и еще я был влюблен в девочку Таню. Просто до умопомрачения.

Вот однажды днем она зашла ко мне в гости, мы попили чай на кухне (кажется, мама и папа были дома), а потом я поехал ее провожать домой. Она жила на Зубовской, а я – в Каретном Ряду. Ехать было на троллейбусе № 15, от остановки «Петровские ворота» по бульварам, а там поворот на Кропоткинскую и вперед.

Едем. Но буквально перед следующей остановкой я выглянул в окно – это был угол бульвара и улицы Чехова – и вижу, что по тротуару идет и входит в дверь детской библиотеки ее тогдашний директор, известный исследователь детской литературы, а впоследствии знаток обэриутов и автор документальной книги о Марине Малич – сам Владимир Иосифович Глоцер. Мне очень захотелось с ним поговорить, тем более что он, представьте себе, как раз собирался устраивать в своей библиотеке выставку моих картинок! Я же был, как уже сказано, юный и даже отчасти многообещающий художник.

Я сказал Тане, что вот, мол, я случайно увидел одного человека, с которым мне надо срочно поговорить. Попрощался с ней, протиснулся к дверям и на следующей остановке сошел. Мне казалось, что в этом моем поступке есть что-то взрослое, мужское, солидное, вызывающе уважение: у меня серьезный разговор с важным человеком, это вам не девочку до дому провожать.

Я добежал до библиотеки, нашел там Глоцера, задал ему какие-то вопросы, а потом не удержался рассказать, что вот, мол, увидел его в окно троллейбуса, на котором провожал девочку до дома…

– Погодите, – сказал Глоцер на «вы». – Вы хотите сказать, что провожали девушку, увидели меня, спрыгнули с троллейбуса и прибежали сюда?

– Да! – гордо сказал я и добавил что-то вроде «делу время, потехе час».

– Господи, – жалостливо сказал Глоцер. – Какой вы, оказывается, еще маленький.

– Я? – возмутился я. – Что вы! Почему? Все наоборот! Вот если бы я с ней еще восемь остановок за ручку держался, тогда да, маленький! А для взрослых людей дело прежде всего!

– Боже мой! – Глоцер даже сморщился. – Поймите же, а не понимаете, так поверьте: только очень маленький мальчик может убежать от девушки ради какого-то идиотского «серьезного разговора» с другим дяденькой! Но вы это скоро поймете сами, я очень надеюсь, – совсем серьезно сказал он.

Сначала я внутренне возмутился. Хотя из вежливости спорить не стал. Понял примерно через полгода. За что искренне благодарен Глоцеру – больше, чем за выставку и умные разговоры о литературе.

опять ты молод, полон счастья О ВОЗРАСТЕ

Однажды, много лет назад, а именно когда мне было 26 лет, я был на одном выездном семинаре типа «летняя школа». В числе участников был мой приятель Валя К., старше меня, сорок лет ему было. Разумеется, этот семинар проходил в молодежном лагере, далеко от Москвы. Ну, днем занятия, вечером танцы и выпивка.

Вот сидим мы однажды в моей комнате, выпиваем. А где-то там неподалеку – танцы. Ну, выпиваем мы, анекдоты рассказываем. Беседуем о внешней политике. Все-таки Дипломатическая академия. И тут входит мой друг Валя К., и в руках у него бутылка.

– Надо особо выпить! – говорит он. – Сегодня у меня особый день. Даже не знаю, как обозначить. Типа повзрослел. Сегодня, ребята, меня первый раз бортанули из-за возраста! Вы понимаете? Нет, раньше тоже было, но потому что я был сопляк. Бывало, девушка лет двадцати – двадцати трех, как узнает, что я еще в десятом классе, говорит: «Фу, да ты еще маленький!» А сегодня, прямо сейчас, – наоборот. Танцуем тут с одной, прижимаемся, вроде все на мази, а она вдруг спрашивает: а тебе сколько лет? Говорю как есть. И вдруг она меня как отпихнет! «Что я, – говорит, – проститутка какая, с сорокалетними ходить?!» – и убежала. Выпьем за мое совершенно-, так сказать, -летие!

Мы выпили. Посмеялись, конечно. Но задумались.

сон на 26 октября 2017 года СОЦРЕАЛИЗМ! ХОТЬ ИМЯ ДИКО…

Мне приснился сон про учителя из Воронежа. Точнее говоря, мне приснился советский роман про этого учителя, изданный в конце 1970-х. Приснилось, что я читаю – вернее, листаю – эту книгу. Книга в картонном переплете. На имя автора я не обратил внимания. А имя героя запомнил: Федор Николаевич Писаренко.

Учитель – орденоносец, герой войны, заслуженный учитель республики, крупный методист и все такое. Но ему не везет с учениками. Все они сначала хорошо учатся, успешно работают, занимают важные посты – но потом в их жизни внезапно происходит некий загадочный слом, и они уходят в какой-то странный «дауншифтинг». Кто-то вдруг бросает завод, где он был заместителем главного инженера, и начинает на даче выращивать клубнику и продавать ее на рынке. Кто-то вдруг из популярного журналиста становится непризнанным художником-абстракционистом. А крупный ученый-медик, открыватель важнейших вакцин, герой соцтруда и лауреат государственных премий, вдруг идет работать рядовым тюремным врачом.

Учитель воспринимает это как свою личную драму. Он ездит по стране и пытается вернуть своих учеников в нормальную, по его мнению, жизнь.

Вся книга написана вот таким языком:

– Алешка, ты думаешь, ты всего сам достиг и сам себе хозяин? Нет, брат! Ошибаешься! Это народ тебя выучил в школе, в университете, дал тебе аспирантуру, да и в академики тебя советская власть выбрала! Ты народу и советской власти неоплатно должен за свою знаменитую судьбу! А ты что? В тюрьме поселился, за зэков жалобы пишешь? Это же плевок в лицо всему нашему государству!

Академика – тюремного врача зовут Алексей Кисляков. То есть понятно, кто имеется в виду. Наверное, и художника-модерниста тоже можно вычислить, но мне стало лень.

Как книга называется, не запомнил. Хотя довольно толстая.

диалог монологов РОМАНТИКИ

– Выгнал. Выгнал! Вы-ы-ыгнал! – то ли отчаянно, то ли торжествующе повторял мой приятель.

Он был красив необыкновенно. Метр восемьдесят пять. Широкие плечи, узкая талия, длинные ноги, мускулистый и пружинистый. Светло-русый, чуть смуглый, но при этом с ярко-синими глазами.

– Выгнал, – вздохнул он. – Опять то же самое. Знакомимся на вечеринке, танцуем, она мне руки на плечи, дышит носом в шею… Шепчет: «Поехали к тебе». Поехали. Едем в такси. Я все жду, когда она хоть слово скажет. Молчит, только обнимается. Приехали. Сели на диван. Я ей: «Ну, расскажи что-нибудь», – а она ко мне примурлыкивается, и все. Я ей: «Тогда у меня что-нибудь спроси», – а она шепчет: «Ты меня хочешь?» А я кандидат наук, у меня двенадцать зарубежных публикаций и монография в соавторстве! Меня из школы выгоняли за листовки против Лужкова! Я люблю композитора Уэббера и считаю его не хуже Моцарта! Я ей намекаю на разговор, а она только мурлычет и трется, как кошка… Кто я для нее? Личность или трахальный станок? Я ее так и спросил: «Кто я для тебя? Человек? Или красавчик вот с таким хреном?» Она даже не поняла, о чем я… Ну и ладно. Чао, рагацца, сорри. Разжиреть, что ли? Облысеть? Лишаями покрыться?

– Выгнала. Выгнала! Вы-ы-ыгнала! – то ли отчаянно, то ли торжествующе повторяла моя знакомая.

Она была красива необыкновенно. Метр семьдесят четыре. Высокая грудь, узкая талия, длинные ноги, стройная, спортивная. Натуральная блондинка, чуть смуглая, с чудесными зелеными глазами.

– Выгнала, – вздохнула она. – Опять то же самое. Знакомимся на вечеринке, танцуем, он меня обнимает, гладит плечи, легонько целует в макушку… Шепчет: «Поехали к тебе». Поехали. Едем в такси. Я все жду, когда он хоть слово скажет. Молчит, только обнимается. Приехали. Сели на диван. Я ему: «Расскажи что-нибудь», – а он тянется мне пуговицы расстегнуть, и все. Я ему: «Тогда у меня что-нибудь спроси», – а он шепчет: «Ты меня хочешь?» Я человеческого контакта хочу, интереса к себе хочу, а не тупого секса! Во мне, извини, много всякого содержания: и наука, я сотрудник академического НИИ, и политикой занимаюсь, агитатор-волонтер, люблю музыку, современную неоклассику, типа Уэббера! Я ему на все на это намекаю, а он только урчит и залезает, как кобель… Кто я для него? Личность или станок для трахания? Я его так и спросила: «Кто я для тебя? Человек? Или сисечки с писечкой на длинных ножках?» Он даже не понял, о чем я… Ну и ладно. Чао, бамбино, сорри. Разжиреть, что ли? Зубы испортить? Прыщами пойти по всей роже?

Но вот кое-что очень важное, хотя тоже романтичное.

Много лет назад одна студентка рассказывала о Давиде Самойлове:

– Приходил к нам в институт такой один поэт. Вечер встречи в актовом зале. Пришли. Расселись. Вышел. Маленький, лысый, очкастый, и насморк у него. Как мужчина – нуль. Даже смешно. Начал читать стихи – всё. Поеду с ним на край света.

нам не дано предугадать СОГЛАСИЕ

Разговор зашел о сексуальном согласии – о чем же еще говорить после обеда в мужской компании, тем более когда кругом сплошной Харви Вайнштейн и голливудские разоблачения?

«Было у меня два таких случая, – сказал один из нас, мой старинный приятель. – Вот первый. Ухаживал я за одной девушкой, своей однокурсницей, и вот однажды, чувствую, наступает прекрасный момент: я ее провожаю из гостей, мы оба немного пьяные, веселые, на улице поздняя осень, почти уже зима, холодно, мы оба без перчаток, у нее замерзли руки, я их грею в своих ладонях, дышу на них, потом расстегиваю куртку, прижимаю к своей груди – в общем, всё как в советском фильме. Как-то так само вышло, что мы поехали не к ней, а ко мне, у меня как раз никого дома не было. Уже на подходе к дому целуемся. Ну, что тут долго рассказывать: снимаем свитера или что там на нас было надето, бросаемся на кровать, она обнимает и гладит меня вполне, что называется, однозначно, и вот я уже совсем готов – и вдруг она: “Не надо”. Я, конечно, думаю, что это всё игра, я что-то ей шепчу вроде “надо, обязательно надо”, а она свое: “Не надо!” И главное, на полном серьезе! Я хоть и молодой совсем был, но все-таки умел различать, где человек притворяется, а где на самом деле правда. “Не надо, – шепчет, – прошу тебя”. А я, значит, штаны с нее стараюсь стащить. Она отбивается и чуть не плачет: “Не надо, не надо, умоляю!” На этом слове меня как водой окатило. Девушка, которая мне нравится, с которой я уже полгода как знаком, с которой я ходил в кино, дома у нее бывал, знаю, как ее родителей зовут? – она меня умоляет. Умоляет, понимаете? Ну я же не скотина! Я ей говорю: “Всё, всё, моя хорошая, прости, не бойся…” Лег на спину, подложил руку ей под голову, погладил ее по макушке, по плечу. Лежим так минуту, две, пять. За окном ночь. Редкие машины проезжают. Какая-то вывеска на доме напротив мигает – то зеленым, то синим, то красным. “Храните деньги в сберегательной кассе”, типа. Или “Пейте томатный сок”. Она вдруг встает, натягивает свитер, идет к двери.

– Ты куда? – встаю следом.

– Лежи, мужчина! – усмехается через плечо и идет в прихожую.

Оделась и вышла. Я потом встал, за ней дверь запер.

А второй раз вообще чудесный.

Я был влюблен и сделал предложение. А она мне отказала. Причем не просто “нет”, а со смехом и издевкой. “Ты что, мыла объелся? Посмотри на себя и на меня! Чтоб я – я! – да за тебя – за тебя! – замуж?” Ну, ладно. А мы с ней работали вместе. На одном этаже, хотя в разных отделах. Проходит месяц, другой. Вдруг встречаемся на лестнице. Она стоит, курит. Я тоже вышел покурить и, значит, с ней столкнулся. Не убегать же! Подхожу, достаю сигареты. Она улыбается, чиркает зажигалкой, дает мне огоньку и говорит:

– Не обижаешься?

– Да нет, – говорю. – Какие обиды? Жизнь.

– А если я сейчас скажу “да, я согласна”, что тогда?

– Тогда поговорим, – улыбаюсь. Все-таки она мне очень нравилась, я все еще любил ее, наверное. – Поговорим, обсудим перспективы…

– Смешной ты, – говорит она. – Вот если бы я была на твоем месте, я бы после этого, после того как я тебя вот так послала, я бы знаешь что? Я бы меня, – она в себя пальцем потыкала и почему-то перешла на мужской род: – Я бы такую тварь избил, изнасиловал, а потом бы, конечно, не женился! Так что все нормально. Правильно я тебя послала!

Бросила сигарету и ушла.

Вот. Так что с тех пор, – завершил рассказ мой приятель, – с тех пор я вступаю в серьезные отношения с женщиной только после ясно и недвусмысленно выраженного согласия. Моего!»

что мне до шумного света? ГРАФИНЯ

– Поехала в Париж и прямо в самолете познакомилась с настоящим французским графом! Говорит по-русски свободно, без акцента, потому что его мать – из русских эмигрантов. Тоже графиня, между прочим. Аристократы – они в основном на своих женятся.

В Париже сразу стали жить вместе. В гостинице, в моем номере, взрослые же люди! Все равно кровать двуспальная, я доплатила какую-то ерунду за второго человека, что-то вроде в сутки двадцать евро и десять – за завтрак для него. У него просто денег не было. Вообще! Потому что ему мать все карточки заблокировала, они поссорились. Так что я его в кафе кормила обедом и ужином. Платила незаметно, чтоб не обидеть. Аристократы вообще страшно щепетильные в смысле денег. А так-то он очень богатый. Особняк в Париже, вилла на море. Даже две виллы! Другая в горах. Но туда сейчас нельзя, потому что он с матерью в ссоре. Мать всем рулит, а отец старый и безвольный.

Он меня очень любит. Но прямо сейчас жениться не может, иначе отец его из завещания вычеркнет. Отец совсем у матери под каблуком, страшное дело. А мать хочет, чтоб он женился на одной бельгийской баронессе. Тогда она ему выделит часть имущества. Вторую виллу, которая на море. А потом он разведется с этой баронессой и приедет за мной в Москву. Ему только нужны деньги на очень хорошего адвоката, чтоб составить правильный брачный контракт с этой баронессой. Я девчонкам свистнула в Контактик, они в два дня девятьсот шестьдесят евро собрали и мне на карточку кинули. Он говорит, что как раз хватит.

– А вдруг эта баронесса упрется, и мать его упрется?

– Да ничего она не упрется! Поломаем! У него самый лучший адвокат Франции, я же сказала! Уже заплачено. И вообще, я шесть дней семь ночей прожила в Париже как графиня. Я уже привыкла. Я свое графство никому не отдам!

газета – не только коллективный пропагандист ОБРАТНАЯ СВЯЗЬ

В конце 1970-х – начале 1980-х я очень любил читать газеты. Мы получали «Известия», «Комсомолку», «Московский Комсомолец» и «Литературную газету». Всё это я читал внимательнейшим образом, целиком, ничего не пропуская. Особенно же мне нравились статьи на темы морали. В те годы в газетах постоянно шла полемика о настроениях молодежи, о яде «вещизма» и «потребительства» – в общем, «о ценностях истинных и мнимых». Истинные ценности, как вы уже поняли, это поехать добровольцем на БАМ или собирать деньги для помощи Никарагуа, а мнимые – это покупать джинсы и переписывать западную музыку с эфира зарубежных радиостанций на кассетные магнитофоны. Некоторые статьи меня смешили, некоторые возмущали, третьи пугали, четвертые имели некое обаяние страстной проповеди.

Вот. Однажды к нам в гости пришла моя однокурсница с мужем, он был замечательный и даже, можно сказать, знаменитый журналист-газетчик. Сидим, выпиваем-закусываем, и я его помаленьку начинаю расспрашивать об этих морально-полемических статьях, напечатанных в его газете. Высказываю свои соображения по существу затронутых там проблем.

Вижу, он на меня пристально так смотрит. А я все развиваю перед ним свои идеи. Дескать, в статье журналиста такого-то, на мой взгляд, как-то слишком много и пышно говорится о бескорыстном труде, меж тем как уже лет десять с самых высоких трибун подчеркивают важность материального стимулирования…

Мой приятель выронил вилку, она громко упала на пол.

– А? – удивился я.

– Погоди… – сказал он, нагибаясь и доставая вилку из-под стола, а потом обтирая ее салфеткой. – Погоди, дай сообразить. Ты что? Ты читаешь всю эту херню, что мы пишем?! И не только читаешь, но и находишься с этой херней в диалоге?! Ты что, свихнулся?!

Налил себе водки, и выпил, и покачал головой.

не бойтесь ваших желаний – они все равно не исполнятся ЭХ ТЫ, ДЕДУШКА МОРОЗ!

Один сравнительно молодой человек встал из-за новогоднего стола, прошелся по комнате, сел в кресло, прикрыл глаза и вдруг увидел, что перед ним стоит настоящий Дед Мороз. Подтянутый, с коротко подстриженной седой бородкой, в хорошем костюме; ботинки какие надо, часы на руке серьезные. И говорит:

– Ну, давай. Три желания, как положено.

Человек сказал:

– Во-первых, здоровье. Потом, чтоб я был самый богатый. И чтоб у меня была самая красивая женщина.

– Отлично! – сказал Дед Мороз. – Сделаем!

И видит человек, что он попал в какое-то нищее селение на берегу огромной реки. Страна какая – непонятно. Солнце шпарит. Народ тощий, голодный и едва одетый. А у него в поясе завернуты три серебряные монеты, за поясом медный кинжал, а в хижине под камнем – сушеные маниоки, запас на полгода. То есть он самый богатый в деревне. Поэтому и жена у него самая лучшая – крепкая, широкая, рукастая, почти без морщин. Но в каждой щеке три дырки, и в них цветные веревочки продернуты – для красоты. Остальные бабы вообще ужас – тощие, безгрудые и все как одна побитые оспой. А сушеных маниоков у него много потому, что он здоровее всех. Все мужики кругом чахлые, дохлые, ребрастые, кашляют, все в чирьях. А у него сила есть – мотыгой махать, землю рыхлить, маниоки дергать. А баба его их сушит. А народ вокруг его уважает.

– Ну как, – ехидно спросил Дед Мороз. – Нравится?

– Очень, – серьезно сказал человек. – Я здесь остаюсь. Мне хорошо. Я счастлив. Спасибо тебе, Дедушка Мороз!

– Да я ведь так, – засмеялся Дед Мороз. – Я просто на пробу. Для шутки. Не бери в голову.

– Ну и сука же ты! – сказал человек и заплакал. – Исчезни!

– Совсем нажрался? – спросила его подруга. – Когда успел? Эй, ты чего?

– Ничего, – сказал он. – Так, что-то в глаз попало.

этнография и антропология ПАРАДОКСЫ ЖИТЕЙСКОЙ МУДРОСТИ

От человека всегда сильно пахло котлетами. Свежими, домашними, вкусными. С размоченным в молоке хлебушком и, главное, с чесночком.

Поэтому его не повышали по службе и не брали на другую работу, а жена ему изменяла с какой-то презрительной легкостью, считая себя вправе.

Хотя она сама готовила ему эти котлеты, вот что удивительно.

Один человек изменял своей жене довольно часто – пять, а то и шесть раз в год. В общем, примерно один раз в два месяца. Но он легко прощал себе эти измены. Потому что это была либо внезапная любовь, страсть, солнечный удар, шок, ослепление – и полная готовность все бросить и начать жизнь с чистого листа (чего, впрочем, никогда не случалось). Либо же – беззаботный и безобидный одноразовый секс, почирикаться в отпуске, в командировке или на даче, когда приехал присмотреть за мастерами, а соседка вдруг позвала помочь перетаскать дрова для камина. То есть либо что-то очень серьезное, либо уж совсем несерьезное. Кто бросит камень? Он, во всяком случае, сам в себя камнями не кидал.

Жена его знала об этих изменах через общих знакомых. Но молчала. Она сама изменяла ему и считала себя просто образцом нравственности, потому что сделала это всего два раза. Всего два любовника у нее было за двадцать лет жизни в браке, «причем не симультанно, а сукцессивно», смеялась она, подпуская умное иностранное слово, – то есть «не одновременно, а последовательно». За двадцать лет всего два любовника было, понимаете? То есть один был, а другой продолжался, потому что это были постоянные любовники. И секс на стороне у нее был гораздо чаще, чем у мужа, – раза три в месяц самое маленькое.

Говорят, они продолжают жить вместе.

У одного сравнительно молодого человека была девушка, с которой он жил почти год. Сначала они просто наслаждались любовью, безо всяких взаимных обязательств, но потом она мало-помалу начала намекать насчет женитьбы. Он, конечно, делал вид, что ничего не понимает, но когда она поставила вопрос ребром, ответил: «А зачем? Ведь мы же взрослые люди! И довольно молодые к тому же, чтоб связывать себя узами гражданского состояния. Мы же любим друг друга! Что тебя, собственно, не устраивает?» То есть отказался на ней жениться. И она тут же с ним рассталась, прямо в тот же день.

Он не ожидал от нее такой резкости, сильно расстроился, но довольно скоро забыл о ней. Но потом – лет через десять – вдруг узнал, что она живет вольной богемной жизнью, меняет любовников, то у нее художник, то переводчик, а то вообще – давно женатый крупный деятель театра. Этот факт его очень сильно задел и оскорбил.

Однажды он ее подловил на какой-то тусовке и прямо спросил:

– Вот я одного не могу понять, Алёнушка. Ты так настаивала на законном браке, так обиделась, что я не побежал с тобой в ЗАГС. А теперь живешь, как вольная гетера, с женатыми мужчинами и прекрасно себя чувствуешь. А со мной жить просто и свободно – не захотела. Отчего так?

– Оттого, – серьезно ответила она, – что я тебя очень любила и хотела быть твоей женой. А все вот эти – ерунда.

У него на минуту занялось дыхание, но уже ничего нельзя было поделать, потому что он был уже семь лет женат, сыну скоро в школу.

Да и она, если честно, уже разлюбила и его, и свои мечты о доме, муже, ребенке.

Одна женщина, вдоволь помыкавшись после трагедий своей молодости, в конце концов снова сошлась с мужчиной, который был причиною многих ее несчастий. Дочь, которая прекрасно помнила ее унижения и страдания, спросила ее:

– Мама, как же так? Ведь он…

Но она перебила:

– Просто у меня больше никого нет.

– Даже меня у тебя нет? – изумилась дочь.

Кровно обиделась и перестала с ней общаться. Впрочем, они и раньше-то виделись три раза в год. Два дня рождения и Пасха.

Но потом дочь вдруг осталась одна с ребенком и без денег, заболела – и написала матери письмо. Та засобиралась к ней в другой город. Мужчина был против – тем более что помнил, как плохо к нему относилась эта девушка. Он сказал: «Или она, или я!»

Женщина сказала: «Конечно, она!» Но не потому, что она так уж сильно любила свою дочь, а потому что ненавидела ультиматумы.

Один мужчина немного за сорок полюбил совсем молодую женщину. Очень сильно влюбился, увлекся, всерьез решил начать новую жизнь. Мечтал, чтоб они жили на окраине города в скромной квартире и чтобы она родила ему ребенка; она тоже об этом мечтала; они вдвоем мечтали об этом, встречаясь то у друзей, то в гостинице. Но у него уже была жена и двое детей: дочка в девятом классе, а сыну пять с половиной. Жена полгода наблюдала его страдания и метания. Наконец он заявил ей о разводе. Она сказала в ответ:

– Хорошо, милый, я не имею морального права мешать твоему счастью. Ты свободен. Но речь не обо мне. Речь о детях.

– Я буду платить алименты и вообще помогать, – сказал он. – Буду приходить каждое воскресенье, а может, еще и по четвергам. Учти, ты не имеешь права лишить меня общения с детьми! Я на этом настаиваю.

– Понятно, – сказала жена. – Поэтому давай сделаем так: наша Ксюша через год поступает в институт. Репетиторы, блат и все прочее я беру на себя. Но это тяжкий труд и много времени. На младшего, Арсюшу, у меня совсем не останется сил. Поэтому будет правильно, если ты его возьмешь себе. Мальчишке нужен отец. Надеюсь, твоя новая жена будет ему хорошей мачехой. Я буду приходить к вам в гости. Вместе с Ксюшей. Мы все подружимся. А про алименты забудь. Какие алименты, если дети поровну?

Он даже обрадовался. Сообщил об этом своей пассии. Вот мол, как все удачно складывается. Но она послала его на три буквы. «Твоего засранца в садик водить? – орала она, некрасиво наморщив переносицу. – Разве мы об этом мечтали? А твоя жена – кукушка, кукушка, кукушка!»

Тогда он вернулся к своей жене и сказал, что передумал уходить. Но она послала его примерно на те же буквы.

Так что он теперь один. По вечерам выходит на дорогу и смотрит, как сквозь туман кремнистый путь блестит. Алименты, однако, платит и с детьми встречается регулярно. А его пассия вышла замуж за вдовца с ребенком, то есть шило на мыло, но тут ей никто не навязывал, и это главное.

Одна женщина рассказывала:

– В седьмом классе я была влюблена в одного мальчика из восьмого. Долго и безнадежно. Он на меня внимания не обращал: мелкота. Но в восьмом я резко так повзрослела, и теперь он в меня влюбился. Как бы по новой. Он же не знал, что я в него целый год была влюблена. Ухаживал, после уроков ждал. Но я его оттолкнула: потому что шпана. У него уже три привода было. Стоял на учете в милиции. И школьная форма с заштопанными дырками на локтях. Зачем это мне? Потом он сел в колонию. Воровство, наркотики. Потом, говорят, по второму разу. Так и пропал. А через двадцать лет я его встретила в Германии. В Мюнхене, в ресторане «Ди Альте Энотек». Старая винотека. Вдруг вижу – он! Ну, теперь он ух ты ах ты. Весь такой инглиш: твидовый пиджак, оксфордские ботинки, бабочка в клеточку, сигара, перстень с черным камнем. Я прямо язык проглотила. Вот это да! Смотрю на него во все глаза…

– А он что? – спросил я.

– Да ничего, – сказала она. – Присмотрелась – нет. Всё-таки не он.

Мужчина шестидесяти лет, моложавый, подтянутый, ухоженный, смотрит на фотографию своего отца. Отец уже умер. На фотографии отцу – сорок, судя по дате на обороте.

Мужчина думает: «Если бы эта… забыл… Мариночка? Или Тамарочка? Неважно. Если бы она тогда забеременела и родила, то у меня сейчас был бы вот такой неприятный сын – сорокалетний, толстый, большерукий, лохматый, с неаккуратной бородой и в коротком нелепом свитере. Ужас».

Потом он пытается себе представить, как отец, умерший в семьдесят восемь, смотрел на него. Что он думал? «Неужели этот пятидесятилетний, весь из себя изячный хмырь, этот фальшивый денди с бассейнами и горными лыжами – это мой сын? Говорили же ребята: не скупись на презервативы!»

«Нет! – думает мужчина. – Нет, никогда он так не мог подумать! Он меня любил! Папочка…» – нежно шепчет он, вкладывает старую фотографию обратно в альбом, закрывает альбом и кладет его в ящик письменного стола.

спроси себя ПРО ОПОЗДАНИЕ НА ПЯТЬ-ДЕСЯТЬ МИНУТ

У опоздания может быть уважительная объективная причина: настоящий форс-мажор. Я подошел к метро, а там дым и полиция. Я собрался выходить, а у дедушки начался сердечный приступ. Я стоял в ванной перед зеркалом, завершая бритье, – и тут с потолка обрушился водопад: у соседей прорвало трубу.

Остальные причины – субъективные. Особенно если опоздание вроде бы не страшное, на пять-десять-пятнадцать минут.

Первый вариант.

Я все время чуточку опаздываю, сам не знаю почему, и говорю сам себе и тому, кто меня ждет: «Ох, чуточку не рассчитал. Вот черт, завозился». Это значит – я хочу показать своему партнеру, что я главнее. Чтоб он меня ждал, а не я его. Как говорят в народе, чистейшее доминирование. Особый случай – «застрял в пробке». Чтобы застревание в пробке было уважительной причиной, настоящим форс-мажором, нужно, чтоб данная пробка была совершенно неожиданной. А если я говорю в 19:45 буднего дня в Москве, что я «застрял в пробке», – это заставляет моего партнера подумать: «Он издевается? Или он слабоумный? Ведь в Москве уже лет пятнадцать в часы пик жуткие пробки! Зачем же он обещал быть ровно в семь?»

Второй вариант.

Мне вдруг позвонили по телефону или надо срочно ответить на письмо, поэтому я опоздал на те же пять или десять минут. Это значит, что данный разговор (данное письмо) мне намного интереснее, нужнее, важнее, чем предстоящая встреча. Могут возразить: «А вот если я уже стоял в пальто в прихожей, и тут мне премьер-министр позвонил?» Отвечу: если ты стоишь в пальто в прихожей и у тебя времени доехать впритык – не бери трубку. И уж тем более не залезай в мессенджер Фейсбука или в Вотсап.

Третий вариант.

Собираясь на любовное свидание или деловую встречу, я несколько раз меняю галстук перед зеркалом, но потом решаю переодеть пиджак; потом возвращаюсь проверить, выключен ли комп, погашен ли свет в дальней комнате, закрыто ли окно; потом забываю мобильник, вспомнив об этом уже в лифте, и надо вернуться; потом у меня вдруг, после нескольких шагов по двору, начинает дико натирать палец на ноге, и надо срочно переодеть туфли; и так далее. И поэтому опаздываю на те же чертовы пять-десять-пятнадцать минут. Это значит, что я смертельно не хочу на это свидание (или деловую встречу). Честное слово, лучше не идти! Во-первых, не будет никакого толку, а во-вторых, можно всерьез ушибиться, споткнувшись на ровном месте, или даже, боже упаси, попасть под трамвай…

l’е́ducation sentimentale ДУШ

– Только надо, чтоб номер был с ванной, а не с душевой кабиной, – сказала одна моя знакомая.

Разговор был о ее приезде в Москву из-за границы, где она жила последние годы. На пару недель, поэтому речь шла о гостинице.

– Обязательно? – спросил я.

– Обязательно, – она отпила вино из бокала. – Никогда не принимаю душ. Только ванна. Без вариантов.

– Рассказать почему? – она отхлебнула еще. Я кивнул. – Страшная история вообще-то. Жалостная! Но мужикам полезно поплакать. Так вот. Было мне двенадцать лет… Двенадцать лет, ты понимаешь?

Мне стало неприятно. Но что поделаешь, сам нарвался с вопросами. Теперь, значит, придется слушать, как ее соблазняли или насиловали в двенадцать лет.

– Мама моя очень правильно меня воспитывала, – сказала она. – Особенно в смысле заботы о себе. В смысле чистоты и порядка. Чтоб все было стираное и наглаженное. От носочков до пионерского галстука. Воротнички кружевные, платочки носовые, о трусах и майке и не говорю. Чтоб голова была мытая и ногти чистые. И каждое утро – душ. И вот один раз я чуточку проспала, немножко завозилась с тетрадками, там нужно было буквально один примерчик дорешать… в общем, я пропустила душ. Просто лицо сполоснула, быстро съела бутерброд с сыром, надела форму, повязала галстук, рожу перед зеркалом скорчила, нос наморщила, я всегда перед выходом так делала, вот так!

Она смешно и мило наморщила переносицу, так что я потянулся к ней и сделал вид, что чмокаю ее прямо туда, в это чудесное местечко между носом и бровями. Я ведь ее еще школьницей помнил.

– Да отвяжись ты! – она меня отпихнула довольно сильно и, как мне показалось, зло.

– Да ты что! – возмутился я. – С ума сошла?

– Ну, извини! – она перевела дыхание, допила свой бокал, протянула мне, чтоб я подлил ей вина. – Плесни чуточку. Прости. Вот. Был уже май месяц, тепло, я уже ходила без куртки. Взяла портфель и уже пошла к дверям, как вдруг из своей комнаты выскочила мама. Она меня со второго класса не провожала в школу, она говорила, что приучает меня к самостоятельности. Мама выскочила и как заорет: «Душ принимала?» Наверное, она всё слышала. То есть она не слышала, как я в душе плескаюсь, и вот подстерегла. Настигла. «Душ принимала?!» – «Ой, мамочка, прости, я завозилась, я не успела, я как из школы приду, сразу в душ пойду», – ну и все такое. А она меня схватила за руку – железная была у нее рука, я только тогда почувствовала. Потащила в ванную. У меня в руке портфель, я в ботинках. Она портфель у меня выдрала, схватила меня в охапку, прямо в школьной форме и ботинках поставила в ванну и пустила душ. Я так офигела, что даже пикнуть не смогла, стояла не шевелясь. Остолбенела, окаменела. Даже заплакать не успела. Мама меня из ванны вытащила, с меня вода течет, она мне в руку портфель и поволокла к двери. «Теперь, – говорит, – запомнишь, что от душа никаких отговорок не бывает!» И вытолкала меня за дверь. Ну, я немножко постояла в подъезде, пока вода стечет. Пошла в школу. Побежала, чтоб скорей просохнуть. В школе сказала, что меня только что поливальная машина облила. Так, со смехом сказала. Ну, все посмеялись, вот и всё…

– Не простудилась?

– Ну и слава богу, – сказал я. – А что мама?

– Да ничего мама. Я ей вечером сказала: «Мамочка, а можно я лучше буду в ванне мыться, а не в душе?» – «Да пожалуйста. Только вставать будешь на пятнадцать минут раньше. Пока воду нальешь, пока сольешь, пока ванну сполоснешь. Ну, и ложиться тоже не в десять, а без четверти». – «Хорошо, мамочка».

Хотя ничего хорошего. Эта моя знакомая сильно пила, а потом, уже в немолодом возрасте, покончила с собой.

История ужасная, но, увы, подлинная.

labuntur anni ЛЮБОВЬ, КСЕРОКС И PDF

В одном вузе случайно услышал разговор двух женщин доцентского возраста.

– Звонит сегодня в половине восьмого, я еще в кровати! «Привет, прости, у тебя есть статья Хинсмана из восьмого номера “Паблик Ревью”? В пэдээф?» Кажется, есть, говорю, надо поискать. «Можешь мне срочно прислать?» Могу, говорю, а тебе зачем? «Это, – говорит, – не мне, а моей аспирантке». Вот ведь гад какой! Когда-то он для меня в Ленинку ездил и статьи ксерил! И мне домой привозил! А теперь я, значит, должна искать статью для его аспирантки? Это он нарочно?

– И что ты ему сказала?

– Чтоб позвонил вечером. Так нарочно или нет?

– Да конечно, не нарочно! Что ему, больше заняться нечем, кроме как тебя дразнить?

– Тогда скажу, что не нашла.

очарованье вдохновения ДРУГОЙ ЧЕЛОВЕК

«Вдруг он превратился в другого человека, – написала мне одна моя знакомая. – Я влюбилась в сильного, энергичного, доброго, умного мужчину, который за три года сумел создать мощный бизнес. Потом мы развелись. Из широкого, щедрого, сердечного человека он превратился в сухого, скупого, пошлого. Пишет письма ребенку в таком стиле: “в дальнейшем необходимо учесть, что финансирование твоего образования…” Как будто бы тот человек умер, а вместо него какой-то комический сквалыжник. Тьфу! Что с ним сделалось?»

Да ничего.

Наверное, он всегда был такой. Просто в момент взлета всё отдано взлету. Бегун на дистанции прекрасен. Дирижер за пультом прекрасен. Генерал в штабе во время битвы – прекрасен. И так далее.

Мой близкий друг однажды в юности влюбился в женщину-хирурга. Перед операцией два дня (когда она готовилась), во время операции (он несколько раз смотрел на нее вместе со студентами через стекло) и пару дней после она казалась ему богиней. А так – это была обыкновенная тетенька, скорее даже мещанка, не очень умная, довольно жадная, себялюбивая, жестокая, по-медвежьи громоздкая и давящая в общении…

Что же касается бывшего мужа моей знакомой – то не исключено, что кто-то и сейчас, глядя на него «в работе», – восторгается им, влюбляется в него…

главное – не огорчайтесь! МАНТРЫ

Будете много есть – муж уйдет к худенькой.

Будете мало есть – муж уйдет к полненькой.

Будете много тратить – муж уйдет к экономненькой.

Будете мало тратить – муж уйдет к расточительненькой.

Будете редко давать – муж уйдет к сексуальненькой.

Будете часто давать – муж уйдет к аскетичненькой.

Будете одетой ходить – муж уйдет к голенькой.

Будете голой ходить – муж уйдет к одетенькой.

Будете быстро стареть – муж уйдет к молоденькой.

Будете вечно молоды – муж уйдет к старенькой.

Заставите мужа плавать, заставите мужа ползать, заставите мужа бегать, заставите мужа летать воробышком – он все равно уйдет.

Ножками, извините.

Поэтому сразу отрубите ему ножки – и ни в чем себе не отказывайте.

Алексей Федорович Лосев и современность О ЛЮБВИ И КОСТЮМЕ

«Костюм – великое дело.

Мне рассказали однажды печальную историю об одном иеромонахе *** монастыря.

Одна женщина пришла к нему с искренним намерением исповедоваться. Исповедь была самая настоящая, удовлетворившая обе стороны. В дальнейшем исповедь повторялась.

В конце концов исповедальные разговоры перешли в любовные свиданья, потому что духовник и духовная дочь почувствовали друг к другу любовные переживания. После долгих колебаний и мучений оба решили вступить в брак.

Однако одно обстоятельство оказалось роковым. Иеромонах, расстригшись, одевши светский костюм и обривши бороду, явился однажды к своей будущей жене с сообщением о своем окончательном выходе из монастыря.

Та встретила его вдруг почему-то весьма холодно и нерадостно, несмотря на долгое страстное ожидание. На соответствующие вопросы она долго не могла ничего ответить, но в дальнейшем ответ выяснился в ужасающей для нее самой форме: “Ты мне не нужен в светском виде”.

Никакие увещания не могли помочь, и несчастный иеромонах повесился у ворот своего монастыря»[6].

Есть рассказ французского писателя Анри Труайя «Жест Евы» – о том, как некий крупный бизнесмен случайно оказался в метро и влюбился в юную контролершу, в ее компостер, форменный пиджачок и шапочку, в загадочную полутьму метро. Но когда он увидел ее наверху, в лучах солнца, – романтическое наваждение растаяло.

Да что там дореволюционные иеромонахи и парижские контролерши! Один мой приятель, холостяк и ходок, несколько дней назад рассказал такую историю. Ему страшно нравилась его парикмахерша. Он мне об этом второй год талдычил, не жалея слов про стройную фигуру, чудесный смех и ласковые руки. Но вот он пригласил ее в ресторан. Началось с того, что он едва узнал ее в красивом платье. После ужина они поехали к нему, но там, еще раз взглянув на ее вечерний наряд и туфли на шпильках, он понял, что не хочет ее настолько, что вряд ли сможет.

Поэтому он напоил ее чаем, отдал заранее припасенный подарок – дорогие духи, коробку конфет и бутылку хорошего вина, – поцеловал ей руку и усадил в такси. «Что ж, – снисходительно подумала она. – У богатых свои причуды…»

в благодатном краю ДОБРЫЙ ЧЕЛОВЕК ИЗ МАГАДАНА

Иннокентий Васильевич Тихонов приехал из Магадана в Красносурайск по делам бизнеса – богатая фирма, где он служил в финансовой дирекции, хотела купить здешнюю мебельную фабрику.

Аэропорт был в ста километрах. Иннокентий Васильевич устал ехать по пыльному жаркому шоссе. Ему не понравились ни домики, ни природа. Особенно когда въехали в Красносурайск и долго тащились по неопрятным улочкам с низкими частными домами, с разноцветными заборами и контейнерами неубранного мусора у калиток. «У нас лучше, у нас аккуратнее, – думал Иннокентий Васильевич. – И вообще, у нас морозы и ветры, а у них тут благодатный край, чего ж так всё засрано?» Когда приехали в гостиницу «Юбилейная», была уже почти ночь. Ресторан скоро закрывался, так сказала девушка на рецепции, поэтому Иннокентий Васильевич пошел ужинать сразу. Поставил чемодан рядом. Сделал заказ «чтоб побыстрей». Зал был пуст. Потом в него вошли три девушки, сели за близким столиком. Потом еще две, сели с другой стороны. Официантка принесла спагетти болоньезе, те же макароны по-флотски, только с красной намазкой. К Иннокентию Васильевичу подошел худенький паренек, вежливо улыбнулся и спросил: «Заселяетесь?» Иннокентий Васильевич кивнул. «Отдохнуть хотите?» – «Сейчас пойду отдыхать». – «Не, я не в том смысле, – заулыбался паренек. – С девушкой отдохнуть хотите?» – «Как зовут тебя?» – «Геннадий!» – «Иди, Гена, на хер», – сказал Иннокентий Васильевич, запивая макароны чаем.

Но когда он, везя за собою чемодан на колесиках, шел к лифту, пятеро девушек как будто бы случайно оказались у него на пути и стали шептать: «Хотите отдохнуть? Отдохнуть хотите? Отдохнуть!» Он остановился, поглядел на них, словно бы выбирая. Они приосанились, заулыбались. Одна чуть надула губы, другая томно щурилась из-под падающих на лицо волос, третья склонила голову на плечо. Высокая полная девушка смотрела прямо и равнодушно, и еще одна, пятая – маленькая, худенькая и робкая – просто хлопала глазами. «Пойдем», – сказал ей Иннокентий Петрович.

У него был заказан номер люкс. «Как тебя звать?» – спросил он. «Дюна, – сказала она. – То есть зовут Дарина, прозвание Дюна». – «А меня Кеша. Прозвания нет. Сейчас, Дариночка, я сначала разложусь», – сказал он. Вытащил туфли на завтра. Костюм и сорочку повесил на вешалку в прихожей. Достал компьютер, наладил вай-фай, написал жене, что приехал и заселился: дома уже было утро. Сходил в туалет, вымыл руки. Потом зашел в спальню. Девушка сутуло сидела на краешке кровати. У нее были худые плечи, на пальцах ног лупился лак – она была в босоножках. Иннокентий Васильевич вспомнил мировую классику, от Сони Мармеладовой до рассказа Бунина «Три рубля». Он был из культурной ссыльной семьи. Читал книги с дедушкиных полок, сидя у морозного окна. «Сколько ты берешь?» – спросил он. «Все одинаково берут, три тыщи». – «За время или за ночь?» – «Все равно». Он достал толстый бумажник, вытащил оранжевую пятерку. «Я сейчас сдачу принесу», – она встала с кровати. «Эх ты, Дюнка-Даринка, – усмехнулся Иннокентий Васильевич. – Пойди сюда». Она приблизилась, думала, что он хочет целоваться, но он погладил ее по тощей головке, дал пятитысячную бумажку и шепнул: «Иди, иди, это тебе, всё, пока».

Она выскользнула за дверь. Через три секунды он выскочил следом, позвал ее. Она испугалась, что он передумал, ускорила шаг, он позвал громко и строго, она остановилась, вернулась. «Позови подружку! Вот ту, толстую». – «Я вам не понравилась, что худая? – спросила она. – Деньги отдать?» – «Глупая ты! Деньги тебе. Позови подружку, я сказал!»

Через пять минут Дюна привела Белочку – так звали толстую. Потом Белочка привела Ириску. Всем им Иннокентий Васильевич безо всяких обидных и лишних слов – то есть вообще без всяких слов – выдал по пять тысяч. Из доброты и жалости. Погладив по головкам.

«Ну, девки, вот так дядя Кеша! – смеялись Дюна, Белочка и Ириска. – Только Генке ни слова. Надо будет фишку разменять, чтоб он не понял». Генка как раз поехал на автостанцию, смотреть, как тамошние работают. «А как же мы?» – спросили Синичка и Жучок. «Не знаю, неудобно», – сказала Ириска. «А попробуем, – сказала Дюна. – Он добрый, он даст».

Иннокентий Васильевич уже был в постели. Он длинной пилочкой подтачивал сломанный ноготь и сострадательно думал о горькой судьбе гостиничных проституток в городе Красносурайске, и на душе у него было, представьте себе, хорошо. Как у человека, который перевел деньги на лечение больного ребенка. Но у него резко испортилось настроение, когда он увидел в дверях Дюну и двух незнакомых девушек. Они почти силком ввалились в номер, и Синичка сразу стала расстегивать на себе кофту, а Жучок попыталась стянуть с него халат. «Девчонки, хватит, у меня и денег нет!» – пошутил он. «А мы бесплатненько!» – захихикала Синичка, увидев на тумбочке толстенный бумажник.

Конечно, надо было сразу в полную силу – кулаком в морду, ногой в живот, но не сумел или не успел – в общем, девчонки ловко навалились на него, а Дюна совсем случайно воткнула пилку для ногтей ему в горло, в ту самую ямочку. Потом подушкой закрыли ему голову и посидели на ней по очереди. Сверху накрыли одеялом.

В бумажнике была одна пятерка, две тысячные, но зато куча карточек.

Сообразили, что надо через интернет поснимать, тем более что айфон у него вот он. Вытащили из-под одеяла его правую руку, распаролили, прижав его палец к кружочку. Получилось раз, получилось два, три, шесть. Одну карточку почти всю очистили, взялись за другую.

За этим занятием их застал сутенер Геннадий. Ему Ириска и Белочка сказали, что остальные трое туда ушли, а времени уже половина четвертого.

Сутенер Геннадий проклял себя за то, что открыл гостиничным ключом дверь номера, потому что увидел мертвого человека в постели и трех девушек, которые возятся с его айфоном и карточками. То есть он мог стать как бы даже соучастником. Один выход: быстро вызывать ментов.

Зато Белочка и Ириска благословили судьбу за то, что сидели в холле и ничего не знали, не видели и даже не подозревали. То есть были вообще ни при чем.

Жучок и Синичка получили по четыре года, а вот Дюна огребла по полной, двенадцать лет. Как убийца и как организатор.

На зоне она часто рассказывала эту историю, плакала от злости и ненавидела Иннокентия Васильевича всеми силами своего бедного маленького сердца.

мальчик, девочка и высокий забор ОСТАНОВКА «ПИВЗАВОД»

Его дедушка был академик, физик-ядерщик, без доклада входивший к Брежневу, когда тот был секретарем ЦК КПСС по оборонной промышленности. Отец был тоже физик, и тоже академик, и тоже по этим самым делам. Отец хотел, чтоб сын продолжал династию. Собственно, в семье это не обсуждалось, это было заранее установленным фактом, – поэтому он окончил физфак МГУ, а потом отец послал его набираться опыта в знаменитую Лабораторию Пятнадцать при Шестом ОКБ Второго управления.

Ему нравилась теоретическая физика и ее конкретные приложения, которые разрабатывались в Л-15, но свою работу он не любил. Работу не в смысле размышления и эксперименты, а в смысле – всю сопутствующую обстановку. У него тошнота подкатывала к горлу всякий раз, когда он выходил на конечной станции метро (тащиться по московским пробкам на машине не имело смысла), садился на маршрутку и ехал буквально пять минут до остановки с обидным названием «Пивзавод». Ну, или шел пешком, если была приятная погода. Вот он, этот чертов пивзавод, а напротив, через узкое шоссе, – длинный высокий глухой забор. Еще сто метров по проулку, проходная, а там, за забором, – унылый блок в стиле шестидесятых, стекло-бетон. Бетон посерел и обшарпался, стекло не мыли месяцами, а внутри – низкие потолки, дешевый линолеум, и в каждой комнате – сосредоточенные, умные, неважно одетые, плохо подстриженные люди сидят, уткнувшись в мониторы. Коллеги ему не нравились за помятость и неэлегантность, а главное – за узколобость, которая странным образом сочеталась с их профессиональной почти что гениальностью. Говорить с ними о деле ему было трудновато – он пасовал, он был самый младший, он только запланировал кандидатскую, а это были уже зубры, хотя старше него всего лет на десять. А когда он заводил разговор о театральных премьерах, новых книгах, концертах и выставках – тут пасовали они, смущенно разводили руками, но это смущение казалось ему деланым. Казалось, что они его презирают, – за красивый костюм, кожаный портфель, дорогой мобильник, нежный одеколон. За интересы вне и помимо работы.

От этого ему все время хотелось домой, в уют их огромной квартиры в доме с гранитными колоннами и статуями на карнизах. Хотелось сидеть в большой гостиной, читать, курить дедушкину трубку – старый тяжелый «Данхилл». Все было прекрасно в таких вечерах у книжной полки, кроме одного – завтра снова на работу.

Иногда он предательски думал, что после смерти отца – а отец был сильно немолод, он был поздним ребенком – он немедленно уйдет из Л-15. Вступит в права наследства, продаст дачу в Барвихе и заживет на эти деньги в свое удовольствие, а если денег будет не хватать – можно будет помаленьку продавать картины Лентулова и Пименова из дедушкиной коллекции. Иногда ему становилось стыдно таких планов, и он клялся сам себе, что защитит две диссертации и откроет что-нибудь этакое, имеющее большое оборонное значение, не посрамит фамилию. Но назавтра снова была работа, снова неуютное здание, низкие потолки, снова поразительно умные, но нелепо и бедно одетые коллеги. Нет, к черту, к черту, к черту…

Ее мама была уборщица на пивном заводе, хотя сначала была нормальной дробильщицей, но получила травму руки, уже когда дочке было пять. Куда деваться? Площадь служебная, но хорошая – однокомнатная квартира в пятиэтажке. Начальник цеха, добрый человек и по совместительству папа ее девочки, перевел в уборщицы и как-то намухлевал с приватизацией. В хорошем смысле намухлевал, то есть сделал, чтоб эта квартира стала в собственности мамы и дочки. Но сказал, что на этом алименты кончаются, потому что у него своих трое и жена больная. Правда, он скоро умер, потому что был сильно немолодой.

Она любила маму за ее любовь и доброту, но свой дом ненавидела всей душой. Особенно остановку «Пивзавод», три хрущевки рядом и унылый длинный забор через дорогу, с проходной, куда по утрам бежали очкастые бородатые люди – евреи, по всему видать. Ребята в школе говорили, что там секретный атомный институт. Но вообще все смеялись над ней и девчонками из пивзаводских домов и звали их «пивза́ми». «Эй ты, пивза́!» Хуже, чем «овца». Иногда приходилось драться.

Поэтому у нее была главная мечта – слинять отсюда. Убежать. Вырваться. Переехать в другое место, где красиво, чисто и вежливо. Поэтому она после школы закончила курсы официантов и пошла работать в гостиницу с рестораном под названием «Кабальеро». Работать было тяжело. Мало того, что весь день на ногах и улыбаться, мало того, что нужно прийти раньше, чтоб накрыть столы, а уйти позже, чтоб зарядить посуду, бокалы и приборы к завтрашней смене, мало того, что она была там самая младшая и на ней ездили верхом, унижали ее, просто чистая дедовщина! Мало этого, к ней приставали и клиенты – ну, этих-то легко отшить, – и старшие друзья-товарищи, и начальство, и в гостиничные проститутки записать старались, – но она отбивалась упрямо и ежедневно. В общем, страшное дело. Но работа ей нравилась. Потому что там было красиво, чисто, мыто и наглажено, пахло свежестью, цветами, хорошими духами и дорогими коньяками. И даже мерзкие мужики и пьяные бабы в ресторане и норовящие ущипнуть за жопу начальнички – все равно они были красивые, модные, богатые, и спасибо судьбе за то, что она работает с ними рядом. Каждое утро, садясь в маршрутку на остановке «Пивзавод» или в хорошую погоду идя к метро пешком, она чувствовала, как ей становится легче дышать. Потому что через час она войдет в ресторан «Кабальеро», наденет узкую синюю юбку, белоснежную блузку и туфли-лодочки тонкой кожи, повяжет желто-красную, цветов испанского флага, косынку на шею – и от предвкушения этого ей хотелось петь и смеяться.

Иногда она думала, что, когда у нее настанет интересная, красивая и богатая жизнь, она ни за что не вернется в эту их с мамой квартиру. Ни на секундочку. Даже мимо не проедет! Но потом ей становилось стыдно, и она мечтала, что сделает маме уютный ремонт. Или возьмет маму к себе, а эту квартиру пусть мама сдает, и будет у нее как будто большая пенсия.

«Мужа себе найди настоящего, – говорила ей мама. – Лучше, конечно, чтоб с положением и деньгами, с квартирой. Вон ты какая красивая! А самое главное, чтоб был совсем твой! Чтоб ничей больше! Если женатый – сразу нет! Не смей как я! Не вздумай как я!»

«Главное, не ищи себе девочку из нашего круга, – говорил ему отец. – Женись на обыкновенной молодой женщине. Лучше всего, как говорится, из простых. Прости! Я очень любил твою маму, царствие ей небесное, но боже, как я с ней намучился!»

Конечно, они обязательно должны были встретиться, рано или поздно.

Они встретились на остановке «Пивзавод».

Было утро. Он вылезал из маршрутки и увидел, что по тротуару к остановке быстро идёт молодая и довольно красивая девушка.

– Поедете? – он придержал дверцу.

– Нет, спасибо, мне в другую сторону.

Он кивнул и пошел переходить шоссе, а она зашагала в сторону метро. Он не обернулся, не посмотрел ей вслед. Она тоже не обернулась.

сцены из жизни богемы КАФЕ «МЮССЕ»

Однажды Пастернак приехал в Париж на конгресс защитников культуры. Там его встретил Эренбург. Идут они, гуляют, вдруг навстречу Пикассо с Хемингуэем. Эренбург представил им Пастернака. Решили обмыть знакомство. Куда идти? Эренбург сказал, что лучше всего в кафе «Мюссе». Во-первых, недорого, а во-вторых, там всегда собираются разные знаменитости. Поэты, художники и вообще.

Пришли. Обшарпанный зал. Столы липкие, стулья шаткие. Три мухи вокруг люстры вьются. Девушка за стойкой читает журнал мод, на пришедших ноль внимания. В углу сидит какой-то тощий пожилой мужик и пьет пустой чай. Пастернак огляделся и говорит:

– Ну и где ваши знаменитости? Хоть бы Андре Жид какой-нибудь!

Тощий мужик вдруг из угла этак ехидно по-русски:

– По части Жида у вас и так некий перебор!

Хемингуэй с Пикассо ничего не поняли, а Эренбург быстро сказал:

– Пошли, пошли, пошли отсюда! Лучше возьмем вина в магазине и пойдем к Борису в гостиницу, дешевле и уютнее, у него номер – люкс на три комнаты. Приглашаешь, Боря? – и всех за рукава тянет к выходу.

– Ну! – сказал Пастернак. – Только надо сначала тому козлу в тырло двинуть.

– Хер с ним, – сказал Эренбург и тихо объяснил: – Это Бунин, сука.

– Хер с ним! – легко согласился Пастернак; ему была инструкция: с кем угодно дружись, но к эмигрантам не приближайся.

Пикассо с Хемингуэем так ничего и не поняли, но в гостиницу к Пастернаку пошли и нажрались просто в опилки. Эренбург угощал, у него денег было немерено, полпред советской культуры в Европе, ясное дело.

А в кафе «Мюссе» сейчас KFC. Как бы даже отчасти в рифму.

поэтические вольности ЛЕБЕДИНАЯ ПЕСНЯ

Однажды в столовую писательского дома творчества в Дубултах, на Рижском взморье, вошла семья: седой, полный и сановитый мужчина за шестьдесят, крепкая красивая женщина явно до сорока и прелестная девушка лет восемнадцати. Девушка была скучна и растерянна, женщина была строга и нахмуренна, а мужчина – задумчив и даже печален, и все они смотрели в разные стороны.

Это было очень заметно. Поэтому я спросил маму:

– Что это они надулись?

Мама рассказала мне целую историю.

Это был довольно богатый литератор (правда, я его фамилию услышал впервые, но что тут поделаешь). Так вот. Этот писатель жил себе не тужил, писал толстые романы типа «Зябь», «Залежи» или «Краснотал», получал гонорары, премии и ордена, был женат и воспитывал дочь. Вдруг однажды его дочь привела домой стайку одноклассниц, и среди них была прелестная, чудесная, обворожительная девушка.

Сорокапятилетний писатель сказал своей жене-ровеснице:

– Милая! Ты меня так любила! Докажи, что твои слова любви были не просто словами! Отпусти меня к ней! Это моя лебединая песня!

Жена его отпустила. Все-таки творческий человек, да еще лебединая песня, понимать надо…

Он едва дождался, когда юной красавице исполнится восемнадцать, тут же женился на ней, она тут же забеременела, у них тут же родилась дочь. Он продолжал писать свои романы, становился еще более сановитым и маститым… Дочь росла и однажды, после выпускного вечера, привела домой одноклассницу. Она была так чудесна и прелестна, что шестидесятитрехлетний писатель воскликнул, обращаясь к своей жене:

– Милая! Я так тебя любил, ради тебя я бросил семью! Теперь докажи мне, что ты тоже меня любишь! Отпусти меня к ней! Это моя лебединая песня!

– Ишь ты, – сказала жена. – Ну-ну. Попробуй. Квартиру-то эту ты на меня купил. А дачу на Машку переписал, потому что бывшей своей забоялся. А Машка сразу в институт пойдет, ты не думай. А потом сразу в аспирантуру, так что с алиментами не выскочишь.

– А в аспирантуре тоже нужны алименты? – сник писатель.

– Адвокатов найму, – сказала жена. – И вообще, запомни: лебединая песня бывает раз в жизни! Я твоя лебединая песня, понял?

Писатель помолчал, вздохнул и сказал:

– Да-с… Ну что ж… Но мне надо как-то развеяться, прийти в себя. Я, пожалуй, в августе поеду в Дубулты, поброжу по песку.

– Поедем вместе! – сказала жена. – И побродим, и развеемся.

– Откуда ты это знаешь? – спросил я у мамы.

– Она сама рассказала, – ответила мама. – Вот прямо вчера, у стойки регистрации. И мне, и регистраторше Милде Яновне, и всем вокруг.

– А он курить пошел.

– Хорошо, – сказал я. – А почему девочка такая тоскливая? Она-то тут при чем?

– Переживает, – сказала мама. – Чувствует, что виновата. Все-таки она эту подружку в дом привела.

Я решил познакомиться с этой девушкой, тем более что она была очень даже ничего. Вечером сел рядом с ней на скамейке у моря, утром предложил сбегать на станцию за мороженым. Улыбался, рассказывал анекдоты, пытался развеять ее печаль.

Но увы! Через два дня я увидел, как один известный режиссер – пожилой, толстый, с седой волосатой грудью – подает ей махровую простынку на пляже, а после обеда сажает ее в такси ехать в Ригу, гулять по Старому городу.

образованный, обаятельный, обеспеченный СУМОЧКА

Мама мне говорила: «Спрашивать у мужчины, почему он не женат, – так же неприлично, как спрашивать у женщины, почему у нее нет детей». – «Насчет женщины понятно, – возразил я с подростковой доскональностью. – Не смогла родить, большая драма, все такое. Ей тяжело. А мужчине что?» – «Ну, – рассмеялась мама, – это все равно что спросить: дядя, ты гомик или импотент?»

Я запомнил.

Но одного мужчину, умного доброго человека сильно меня старше, я все-таки спросил. Не впрямую, конечно. Тем более что он сам иногда жаловался на свое одинокое житье-бытье. Типа «Пришел домой, а изо всех углов молчание. И чашка там стоит, где я ее вчера поставил». Я сочувственно вздохнул и высказал некое общее соображение, что человек образованный, обаятельный, с отдельной квартирой и неплохой работой всегда может рассчитывать на…

– На женитьбу? – усмехнулся он. – Да, конечно. Но тут другая история. У меня примерно в твоем возрасте (напоминаю, мне было чуть за тридцать, а ему – хорошо за пятьдесят) была девушка. В смысле женщина, серьезная подруга. Звали, разумеется, Лена. Была такая шутка: «У Петьки ребенок родился! – Да? А кто? – Ну, кто, кто? Либо мальчик, либо Леночка!» Я тогда работал в другом НИИ, не там, где сейчас. Была у нас хорошая умная компания: ребята физики, но сильно политикой интересовались, слушали «голоса», друг другу пересказывали. Иногда «Хронику текущих событий» читали, а кто-то даже отваживался перепечатывать. Конечно, самиздатские Шаламов и Солженицын. Плюс Библия на папиросной бумаге и «Доктор Живаго» по-английски, смешно… Джентльменский набор молодого диссидента. Я в эту компанию не сразу попал. Но когда попал, увлекся. И Лену свою привел. Она прямо ахнула: «Какие люди! Особенно Андрей!» Я даже заревновал. Андрюша был у нас вроде вождь и учитель. Внешне слегка неприятный человек, сухой, злой – но очень умный и надежный. Она ему прямо в рот смотрела. Всегда норовила рядом сесть. Ленка такая немножко нервная была, все время сумочку на коленях держала, теребила латунный замочек. И ему просто в глаза ныряет. Он сначала хмурился, потом, вижу, растаял. Вижу, один раз даже ее в разговоре слегка как бы случайно приобнял, на секунду буквально. Они рядом на диване сидели. Понятно, как мне все это приятно было. Но я Андрюшу очень уважал. И вообще было бы глупо: мы тут о вторжении в Чехословакию, а ему: «Не тронь мою бабу!» Так что я стерпел. Но было тяжело, конечно. Тем более что мы с ней уже полгода жили, можно сказать, как муж и жена.

– Она ушла к нему? – спросил я.

– Нет, – сказал он. – Однажды собрались, и один парень стал рассказывать, как в воскресенье с другом и еще одним мужиком ездил на дачу, где жил Солженицын. И тут моя Ленка как чихнет! И стала громко носом шмыгать. А потом выскочила в прихожую, возвращается в комнату, в одной руке носовой платок, сморкается на ходу, а в другой руке сумочка. Села, как всегда, рядом с Андрюшей, напротив меня, и говорит: «Ой, простите. Ну что там дальше?»

Андрей вдруг без единого слова берется за ее сумочку и тянет к себе. Она не дает, вцепилась до белых пальцев, и тоже ни звука. Но он вырвал, раскрыл, вытряхнул на стол. Там помада, кошелек, ключи и коробочка, размером в сигаретную. На коробочке красная лампочка горит. Все понятно.

Мы просто остолбенели. Андрей приложил палец к губам. И ей жестом показывает: мол, собирай свою спецтехнику и вали отсюда. На дверь пальцем. А она вскочила и в другую комнату. Мы только услышали, как хлопнула балконная дверь.

Выбежали на балкон – все. Шестой этаж. Лежит на асфальте лицом вниз. Рука у нее раза три дернулась, и всё.

– Ужас какой, – сказал я.

– Ужас был потом, – сказал он. – Нас всех потянули за доведение до самоубийства. В конце концов всех оправдали, но двоим все-таки дали условно – Андрею и мне. А мне на сладкое – результат вскрытия. Она была беременна, десять недель. Вот, – сказал он, криво улыбаясь. – С тех пор как вижу дамскую сумочку, сразу вспоминаю, как Ленка лежит внизу и как будто рукой по асфальту бьет. Хотя лет через пять это ушло. Перестало казаться. Я даже к Андрюше домой зашел, посмотрел с этого балкона. Но дамских сумочек все равно не выношу. А какая женщина без сумочки? – засмеялся он и налил нам еще по рюмке.

сансара ДОРОГИЕ СВИДАНИЯ

– Проститутку! – воскликнул Чихачёв. – Да, именно проститутку! Извини меня, но надо быть взрослым человеком. А не заводить серьезный роман, у тебя же семья. И не смотреть порнушки! А то начнешь, как школьник, под одеялом…

Ворожеев покраснел и слегка взмок: он был полноват, ходил с двумя расстегнутыми пуговицами на сорочке, но все равно ему всегда было жарко. Разговор шел о том, что он, здоровый сорокалетний мужчина, совсем потерял интерес вот к этой самой стороне жизни. Казалось бы – нет интереса, живи так. Но жить так было как-то неловко. Перед женой и, главное, перед самим собою. Вот он и встретился с другом юности Чихачёвым, про подвиги которого еще в институте ходили легенды, весьма, кстати говоря, увлекательные: он жил с двумя сестрами, он переспал с матерью невесты, в любом заграничном городе у него тут же появлялась любовница, и всё такое прочее. А Ворожеев был в этом смысле человек скромный: женился и успокоился. Но к сорока годам успокоился настолько, что это стало его беспокоить.

– Ишь, зарделся, как красна девица! – подкалывал его Чихачёв. – Это у тебя от робости. И от скуки жизни. Твоя сексуальность уснула! Разбуди ее, взбудоражь! Возьми экзотическую девчонку… А кстати, где супруга?

– Уехала с дочкой в Черногорию, – сказал Ворожеев. – На всё лето.

– На все лето? – засмеялся Чихачёв. – Значит, сама виновата!

Девушка жила в районе Беляево. Квартира была маленькая и чистая, с огромной кроватью и телевизором на противоположной стене. Там крутилась какая-то эротика.

– Выключи, – скомандовал Ворожеев.

Она стала раздеваться.

– Вы из Азии? – спросил он.

– Из Евразии типа, – усмехнулась она. – Лучше на «ты».

– Якутка, что ли?

– Бурятка наполовину. А что?

– Я ведь не просто потрахаться. Мне, понимаешь, нужно, чтобы ты во мне разбудила уснувшую сексуальность.

– Не вопрос, – она подошла к Ворожееву, поцеловала его в губы и стала расстегивать ему ремень на брюках. Присела на корточки.

– Погоди! – сказал Ворожеев и отшагнул назад. – Присядем. Ты мне лучше расскажи, как в тебе сексуальность проснулась в первый раз.

– Ночью, – сказала она. – Увидела, как сестра на соседней кровати со своим хахалем. Я проснулась. И сексуальность тоже. Типа захотелось. Но я еще маленькая была.

– А ты вообще знала, что это такое?

– А то. Мы же сначала в деревне жили. Это городские такие невинные, а мы с детства видели, как баран овцу кроет, например.

– Хорошо было в деревне?

И она стала рассказывать про забайкальскую степь, огромную и чуть волнистую, то желтую, то коричневую. Про горы на горизонте. Про синее небо с облаками, как громадные волшебные башни. Про стада овец, про лошадей и собак. Про бабушку и дедушку, папу и маму, братьев и сестер.

Потом Ворожеев спросил:

– А зачем тогда в Москву приехала?

– Извините, – сказала она и поглядела на часы. – У меня через полчаса другой клиент. Мне, конечно, с вами очень интересно, но давайте уже скорее.

– Давай я лучше в другой раз приду. Ты когда свободна?

Другой раз был послезавтра. Она рассказывала про школу, учителей, потом про техникум, про тетю, у которой жила, но про первую любовь опять не хватило времени. На следующей неделе было еще два дня – на этот раз про любимые книжки, а про первую любовь она как-то избегала. Ворожеев собрался к ней в следующий вторник, но она сказала: «Давайте перерыв, у меня по календарю месячные с понедельника». – «Да при чем тут!» – рассмеялся Ворожеев. «Ах, да, извините», – сказала она и покраснела, это видно было под смуглотой ее милого скуластого большеглазого личика. На другую неделю Ворожеев добился-таки про первую любовь, это была грустная история с пьянкой, битьем и абортом, но она сказала, что всё уже забыла и простила, и стала рассказывать, как умер папа, мама тут же вышла замуж, как старшая сестра отжучила у мамы дом с помощью брата, и мама с отчимом и младшей сестренкой забомжевали, а потом отчим то ли приставать к сестренке стал и получил от мамы по башке, то ли сам по пьяни упал головой на острый камень. Теперь мама с сестренкой, считайте, пропащие совсем, пьют и колются. Так ей тетя написала. Она их уже давно не видела. Но на все воля небес, – она подняла голову к потолку, закрыла глаза и сложила ладони.

– Сансара? – спросил Ворожеев.

– Ну, типа, – недовольно сказала она. – Хотя не знаю точно. Но вот как есть, так и есть.

Ворожеев вдруг понял, что эти свидания обходятся ему в полтинник в месяц. Словно бы прочитав его мысли, она предложила скидку. Но Ворожеев сказал: «Нет, нет, что ты!»

Ходит он к ней до сих пор.

Развелся с женой, рассорился с дочерью, купил маленькую квартирку в Беляеве. А на все вопросы Чихачёва машет рукой и расстегивает на сорочке третью пуговицу; он очень растолстел за последние годы.

как все нормальные студенты КОШКИН И ЛЕВАШОВ

Это были самые бедные похороны из всех, которые доводилось видеть доценту Кошкину.

Хотя он в своей жизни видел гораздо больше бедности и грубости, чем богатства и душевной утонченности.

Но на похоронах грубая нагая нищета всегда смягчалась, прикрывалась. Благолепием службы в сельской церковке, когда он хоронил деревенских стариков – дальних родственников бабушки и дедушки. Тихим достоинством старух в черных юбках и белых блузках, когда одноклассники провожали в последний путь одиноких учителей из его школы. Или истошными рыданиями вдовы, когда в соседнем подъезде поминали алкаша, отравившегося аптечной настойкой.

Но здесь, на этом прощании в больничном морге, не было вообще ничего – только дешевый гроб, тетка в синем халате, двое ребят-грузчиков и непонятная женщина в розовой куртке, с бледным и пухлым лицом. Она держала за руку мальчика лет восьми и мрачно смотрела на доцента Кошкина, на его строгий костюм и новые туфли. Она как будто хотела послать его куда подальше.

Цветов не было совсем. Иконки и листка с молитвой – тоже. Это было не прощание с покойным, а избавление от мертвого тела – видать, обрыдшего всем еще тогда, когда оно было живым. Доцент Кошкин положил в гроб десяток крупных алых роз, и ему показалось, что эта женщина зашипела от ярости. Еще бы – полторы тысячи рублей стоил этот букет.

– Вы кто покойному будете? – спросила она наконец.

– Учились вместе, – вздохнув, сказал доцент Кошкин. – Бедный Саша…

Она то ли хмыкнула, то ли коротко заплакала. Всплакнула, как говорят в народе.

А доцент Кошкин вспомнил, как много-много лет назад его, курсанта закрытого учебного заведения, перворазрядника по самбо и чемпиона училища по стрельбе из пистолета, вдруг пригласили в Первый отдел. Это было чуточку смешно, ибо их училище поставляло кадры для Первых отделов по всей стране, однако Первый отдел был и тут. Полковник начал неожиданно: мы давно за вами наблюдаем, человек вы способный, интересуетесь историей, так? Ну, так. Курсант Кошкин делал доклад на тему «Кутузов как полководец до 1812 года». А раз так, продолжал полковник, то не поступить ли вам, этак не робея, на исторический факультет МГУ? Кошкин не понял. Но полковник объяснил: примут все равно, но готовиться надо как следует, чтоб на экзаменах не плавать, чтоб комар носа, ясно? Задание состоит в том, что на исторический факультет поступает некто Левашов Александр, и вот ему, курсанту Кошкину, а также еще одному курсанту, Никольскому, надлежит быть верными друзьями студента Левашова.

– Кто же, откуда, и что он за птица? – дерзко процитировал курсант Кошкин какой-то детский стишок.

– Это вам сообщат своевременно или несколько позже, – улыбнулся полковник.

Позже объяснили, что будущий студент Левашов – это ближайший и дражайший родственник самого главного начальника, вы поняли, ребята? Намеками рассказали: побочный сын. От очень любимой женщины. Главный начальник его любит сильнее, чем родных. Очень за него переживает. Надо быть с ним все время на факультете и вообще всегда и везде, от библиотеки до танцев и пьянки в общаге. Включая картошку и стройотряд, куда он обязательно поедет, как все нормальные студенты. Но – чтоб, как говорится, волосок с головы не упал, ясно, ребята? «Оружие дадут?» – спросил курсант Никольский. «Может быть, только когда в стройотряде. А так – один самбист, другой боксер, справитесь, ребята».

Даже интересно, на какие нежные чувства, оказывается, способен главный начальник! А Левашов – настоящая фамилия парня? Кошкин был уверен, что да. Никольский хихикал: главный начальник сходил налево, отсюда и псевдоним.

Никольский был хитрожопый. Им выдавали деньги «на пиво и такси» и отчета не требовали, а Никольский экономил и прикарманивал. Кошкин думал, стукануть или нет. Потом решил, что лучше рассказать «охраняемому лицу».

– Я знаю, – сказал Саня Левашов. – Он их мне отдает. А я ему отстегиваю половину.

Левашов был хороший парень. Но слишком уж простой. Выпить, потом еще выпить, потом девочек снять. Учился так себе. Никольский с Кошкиным ему курсовые писали. Но вообще к нему на факультете очень лояльно относились.

– Боятся, падлы! – говорил Левашов, накачиваясь пивом в подвальном баре под названием «Яма» после очередной незаслуженной четверки. – Но вообще тяжело, – и он заглядывал Кошкину в лицо, смотрел своими маленькими синими глазками, ловил его взгляд. – Тяжело, котяра ты мой золотой, добрый и пушистый, – и гладил его по голове. – Позади хер чего, впереди полный мрак, только вот с тобой пивцом побаловаться…

Вот за это Кошкин его полюбил, за тоску и откровенность.

Левашов не стал жениться на самой-самой красавице, дочке академика, хотя она сама просилась и жаловалась Кошкину. Потому что на факультете уже к концу второго курса все знали, кто такой Саня Левашов.

– Не хочу девке жизнь калечить, – отвечал он на увещевания Кошкина. – Он же не бессмертный, – и тыкал пальцем на портрет или просто в потолок, если сидели в «Яме».

– А ты учись хорошо, – говорил Кошкин. – Потом в аспирантуру. Диссертация. Доцентом будешь. А там и доктором наук. При чем тут он? – и тоже тыкал пальцем вверх. – Тебе толчок дали, а дальше сам.

– Какой ты правильный, уссаться! – смеялся Левашов. – Возьми еще пива.

Когда самого главного начальника прокатили на лафете от Колонного зала до Кремлевской стены, полковник вызвал Кошкина и Никольского и объявил отбой. Никольский стал рассказывать про Левашова разные гадости, которые тянули на легкую уголовку, но полковник отмахнулся. А Кошкин спросил:

– Можно мне с ним продолжать общаться?

Полковник кивнул. Кошкину показалось, что одобрительно. Поэтому он спросил, не поможет ли ему родная контора устроиться в какой-нибудь НИИ по исторической специальности.

– При чем тут контора? – почти дословно повторил полковник его же собственные слова. – Тебе толчок дали, а дальше сам.

Кошкин с ужасом видел, что ничего с Левашовым поделать не может. Он помогал ему деньгами и советами, продавал его дачу после смерти матери, разменивал его шикарную квартиру при дурацком разводе, доставал лекарства, клал в больницу, часами сидел с ним за бутылкой. Уговаривал взяться за ум, обещал содействие. «Вот та дочка академика, она не замужем, все тебя вспоминает, мне звонила, как там наш Саня».

– Эх, котяра, – стонал Левашов. – Тебе меня жалко? А мне тебя еще жальче! Приключение закончено, забудьте.

– Нет! – крикнул Кошкин.

– Нет да. Хочешь, в морду дам?

– Не надо, – Кошкин сделал блок.

– Тогда тьфу на тебя! – и Левашов по-настоящему плюнул в Кошкина.

Кошкин мог ему руки переломать, но не стал.

Он защитил диссертацию на тему «Русская военная дипломатия во время Смоленской войны». Выяснил, что в Посольском приказе был подьячий Амвросий Кошка. Решил, что это его предок. Даже родословную составил, с небольшими натяжками, но красивую. Загордился. XVII век, не хухры-мухры. Но Левашову звонил изредка. Левашов слал его на три буквы. Потом телефон перестал отвечать. Кошкин узнал его адрес. Соседи сказали, что он в больнице. Приехал в больницу, а там сказали, что вынос тела завтра в десять утра. Как просто.

Все это в один миг пронеслось в голове доцента Кошкина. Он нагнулся к мальчику, которого держала за руку женщина в розовой куртке, и спросил:

– Это твой папа? – И, не дожидаясь ответного кивка, сказал: – Хочешь, я тебе про него расскажу? Мы с ним дружили. Он был хороший.

– Пошел отсюда! – зашипела женщина. – Аферист!

Кошкин выпрямился, покачал головой, вздохнул, повернулся и вышел.

А на улице вспомнил, что Амвросия Кошку подняли на копья во время Стрелецкого бунта, потому что он был на стороне худородных Нарышкиных, против могучих Милославских.

страшная месть КОМЕДИЯ ДЕЛЬ АРТЕ

Павла Николаевича Саруханова назначили директором ФПП, Фонда перспективного планирования. Он встречался с Шефом. Шеф сказал, что будет его вызывать примерно раз в месяц.

Выше – только звезды!

Поэтому Саруханов решил сходить поужинать в ресторан с женой Ниной. Нашли в интернете какой-то новый-клевый, под названием «Карло Гоцци». Переулок был перерыт – машину оставили на углу. Дошли до входа. Красиво: маски всяких Труффальдино и Панталоне. У дверей стоял швейцар – крупный молодой человек.

Саруханов двинулся было вовнутрь, но тот оглядел его и почему-то не посторонился.

– Добрый вечер, – сказал Саруханов.

– Извините, – ответил швейцар. – У нас сегодня мероприятие.

– Вот! – сказала Нина. – Надо было заказать столик!

– Как-то я не подумал, – огорчился Саруханов. – Но у вас же там почти что пусто, – он попытался заглянуть швейцару через плечо. – Какое еще мероприятие?

– Скоро начнется, – сказал тот, заслоняя вход.

Наверное, Саруханов взял бы жену под руку и ушел, они нашли бы, где поужинать, но вот беда – к дверям подошел какой-то седой мужик в сопровождении двух девиц. Швейцар встал боком и пропустил их.

– Что ж нам делать? – спросил Саруханов.

– Тут вокруг очень много хороших кафе. Вкусно, уютно, недорого, – негромко и отчетливо ответил тот.

– Спасибо, – сказал Саруханов и слегка побледнел.

– Паша, ты только не волнуйся, – сказала Нина.

Саруханов отошел на десяток шагов.

Достал телефон.

Набрал свой офис.

– Светлана Васильевна, – сказал он дежурной по секретариату. – Есть такая точка общепита, называется «Карло Гоцци». Соедините меня с директором или кто у них там за старшего.

Буквально через три минуты в трубке раздался вежливый и чуть возбужденный голос: «Здравствуйте, уважаемый Павел Николаевич, я очень рад вашему звонку, мы всегда рады таким гостям, чем я могу быть вам полезен?»

– Вы где? – строго спросил Саруханов.

– Как раз сейчас на работе, в нашем ресторане.

– Жду вас снаружи.

Выбежал мужчина лет сорока в отличном костюме, стал жать руку, приглашать зайти вовнутрь. Нина с гордостью поглядела на Саруханова – вот какой у нее муж, все может разрулить в три минуты! – но Саруханов спросил, указывая на швейцара:

– Почему он нас не пропустил?

– Он? Вас? Что вы! Недоразумение! – заулыбался директор и сверкнул на швейцара глазами.

– Пусть он сам скажет, – у Саруханова играли желваки на скулах. – Ну! Словами! – обратился он к швейцару. – Фейс-контроль? Дресс-код? А? Рожа моя не понравилась? Одежка не та? Не слышу!

Кстати, лицо у Саруханова было землистое, некрасивое, мрачное, с большим шрамом над верхней губой, отчего усы росли косо. И клетчатый пиджак с отвисшими карманами – Саруханов не любил носить портфель и напихивал в карманы все свои айфоны и блокноты.

– Мы его накажем, – сказал директор.

– Выгоните его, – сказал Саруханов. – Прямо сейчас. Чтоб я был уверен. А то сами знаете, налоговая свирепствует… И напишите мне на бумажке, как его зовут. Я прослежу, чтоб он в Москве не работал. Мне с ним неприятно в одном городе.

– Паша! – всплеснула руками Нина. – Ты только не волнуйся!

Швейцар, набычась, смотрел на Саруханова. Потом повернулся и пошел прочь.

– Какой ты строгий, – сказала Нина. – Даже слишком.

– Распустили мальчиков! – хмыкнул Саруханов.

Сел за столик и стал читать меню.

Но назавтра велел поставить этому парню прослушку на мобильник. Так и есть. Он проклинал Саруханова и клялся братьям и своей девушке, что найдет его и набьет ему морду. Что делать? Проще всего подкинуть наркоту. Но он всё поймет, выйдет после отсидки и станет мстить. Значит, тихо ликвидировать. Но братьям и девушке всё сразу станет ясно, и они будут мстить. Кстати, девушка была его невестой. Не исключено, что она уже беременна. Родится ребенок и тоже станет мстить. «Представляю себе, – подумал Саруханов, – мне будет шестьдесят, и тут на голову свалится двадцатилетний мститель. Поэтому надо составить список на ликвидацию. Сам этот хам, его девушка, два брата. Проверить насчет родителей. То есть от четырех до шести человек, не считая возможного эмбриона. Серьезное дело. Шесть человек, причем пятеро чисто профилактически. Не то чтобы жалко, но как-то слишком. А не ну ли его на хер, мудака?»

– Ну его на хер, мудака, – прошептал Саруханов и не стал доставать из кармана телефон.

Тем более что на самом деле его назначили старшим научным в РГГУ, а вовсе не директором в каком-то выдуманном Фонде перспективного планирования.

Так что они с Ниной отлично поужинали в «Старлайте».

Эринии, они же Эвмениды СВЕТЛАНА ИГОРЕВНА КАЛУЖАНКИНА,

сорока семи лет, русская, беспартийная, замужем, образование среднее специальное, сидела в вагоне метро и решала сканворд. Сканвод был простенький и быстренький. Певица наша примадонна – Пугачева. Математик, влюбленный в Софью Ковалевскую, – Вейерштрасс. Безалкогольный напиток из трех букв – чай, гы-гы. Портативное транспортное средство – самокат. Одна из Эриний – так… хоп! Тисифона. Приспособление для удержания пояса – шлёвка.

Вдруг Светлана Игоревна услышала голос. Громкий, гадкий, звонкий и в то же время трескучий.

Она подняла голову от сканворда. На скамейке напротив сидели двое парней и девушка. Девушка молчала, а парни разговаривали. Один что-то бухтел и кивал, а вот второй громко рассказывал, как вчера круто что-то там. Голос был такой громкий, что заслонял слова. Но громкий в самом отвратном смысле – какой-то у него был проникающий тембр. Видно было, что парень вовсе не напрягается так орать, это у него само получается, естественно и легко – так, что у всех ломит перепонки. Вид у него был тоже отвратный. Худой, наглый и в длинном шарфике.

Светлана Игоревна вспомнила, как давным-давно она отдыхала на Азовском море. Совсем почти что девочкой еще. Сняла комнату в частном секторе. Утром хозяйка стала громко объяснять ей, где тут моют посуду. Перепонки ломило. «Зачем вы на меня кричите?» – спросила Светлана Игоревна, тогда еще Света. «Так я ж не кричу! – изумилась хозяйка еще громче и звонче. – Так это ж у меня голос такой!» «Всегда?» – уточнила Света. «А что ж такого?» – сказала та еще громче. «Пожалуйста, верните мне задаток, и я съеду!» «Еще чего! Отживи пять дней задатка, и тогда съезжай на здоровьичко, а пока не выдумывай!» Света заплакала и сказала: «Лучше отдайте!» Хозяйка пристально посмотрела в серые Светины глазки, залезла под фартук, и вытащила ту самую пачечку денег, которую Света ей вчера передала, и, держа в руках тяжелую печную кочергу, молча ждала, пока Света запихает свои брючки и кофточки в рюкзак.

Светлана Игоревна помахала журналом со сканвордом, чтобы привлечь внимание этого парня. Но он не обратил внимания. Зато девушка посмотрела на нее. Светлана Игоревна показала девушке на парня и прижала палец к губам. Та не поняла. А парень продолжал что-то громко-звонко-гадостно-трескуче излагать. Светлана Игоревна надеялась, что поезд разгонится, и загрохочет, и хоть чуть заглушит этот мерзкий тенор, рвущий уши и мозги. Но куда там! Грохот поезда совсем как будто бы затих на фоне голоса, и все люди вокруг, во всем вагоне, тоже как будто бы исчезли на фоне этой наглой рожи. Самый ужас был в том, что этот парень ничего не нарушал. Ни к кому не приставал и даже не матерился.

Поезд стал замедлять ход перед остановкой.

Светлана Игоревна встала, сложила журнал, пихнула его в сумку и в отдельном кармашке сумки нащупала австрийский выкидной нож. Она его носила с собой, чтоб защищаться от насильников и защищать детей от педофилов.

Поезд остановился. Три человека вошли, шестеро вышли. Светлана Игоревна была седьмая. Она задержалась у дверей и с некоторой даже надеждой посмотрела на парня – вдруг умолкнет? Но он продолжал. Осталось буквально три секунды. «Осторожно, двери закрываются!» Она нажала на ноже секретную кнопку. Лезвие выкинулось, щелкнул фиксатор. Она ловко подхватила шарфик на шее парня, закутав в него свой нож, воткнула лезвие ему в шею и выскочила в закрывающиеся двери.

Красивая струя красивой крови красивым фонтаном брызнула на стекло и красивыми каплями стала сползать вниз.

Поезд тронулся и уехал.

«Тисифона!» – вспомнила Светлана Игоревна.

единожды солгавший ПОДЛИННОСТЬ

– Где ты был? С кем ты там был? Зачем ты там был? – набросилась Наташа на Митю, едва он переступил порог квартиры.

Митя вздрогнул, но тут же взял себя в руки.

– Раз ты два раза сказала «там», значит, ты сама прекрасно знаешь, где я был. Да, я был там. Зачем? Просто так. Захотелось.

– Ни с кем. Один. Сам с собою. – Он сел на табурет у вешалки, снял ботинки, надел домашние туфли, встал, улыбнулся, обнял Наташу.

Она вырвалась и побежала в комнату.

Потому что одна знакомая час назад прислала ей фото: ее муж Митя сидит в концертном зале и с важным задумчивым видом слушает что-то жутко классическое: на сцене виден был кусочек оркестра – какие-то скрипачи.

Это было как нож в спину. Потому что она обожала Митю именно за его полную нетронутость в смысле культуры – литературы, искусства, музыки и даже кино чуть сложнее «Семейки Симпсонов». Митя был прост и чист. Добр и мил. Программист в солидной фирме, очень хорошая зарплата, отлично водит машину, умеет разобраться с домашней техникой, готовит, представьте себе, охотно и довольно вкусно, но вот и все.

Придет домой, несколько историй про начальство, про ребят на работе, ужин, долгое обсуждение соуса для макарон, телевизор и спать – в прямом и переносном смысле.

Вот и хорошо. Не жизнь, а просто рай.

Надежно, спокойно, любовно.

Потому что Наташа настрадалась со своими прежними, два их было, сначала муж, а потом бойфренд на три с половиной года. Хотя она сама окончила переводческий факультет МГЛУ, но эти ее достали. Один – теоретический лингвист с вулканическими писательскими амбициями, все время кипящий гневом по поводу бездарности всей современной литературы. Ушел от нее, потому что она его, видите ли, не понимала, а она его любила, между прочим! Чуть было не собралась рожать! Слава богу, это была просто задержка. А второй – вообще не пойми кто. Он и сам про себя не знал, кто он и зачем. Читатель умных книг, болтун и спорщик, жил за счет двух сдаваемых квартир, наследство от тетушек. Но целыми днями болтал о дискурсе и постмодерне, сыпал фамилиями. Хвастался, что на сдаче квартир имеет 130 000 в месяц, но Наташа этих денег почти не видела и сама набивала холодильник и покупала ему трусы и носки. Правда, он платил коммуналку и за летний отдых, что да, то да. Но изменял ей с такими же курящими болтушками, и на четвертый раз Наташа его выгнала.

«Нормального человека! – рыдала она по телефону своей лучшей подруге Насте. – Чтоб без дискурса! Без артхауса! И без истерик!» – «А также без эм-пэ, но с жэ-пэ?» – иронизировала подруга (то есть без материальных проблем, но с жилплощадью). «Ну а как же? Не бомжа быдланского все-таки!» – «Задача!» – смеялась подруга.

Ни от кого сочувствия не добьешься.

Но тут внезапно подвернулся Митя. Красивый, приятный и без фокусов. Надежный, спокойный, простой. Мечта всей жизни.

И вдруг такая подлость.

Митя вошел в комнату вслед за ней, сел на диван. Наташа захлопнула ноутбук и спросила:

– Как это – просто так захотелось? Правду скажи. Если ты меня… – она сглотнула и сказала: – Если ты меня любишь.

Она ненавидела все эти высокие жалкие слова и никогда их не говорила. Но тут уж пришлось.

– Да вот так как-то, – сказал Митя. – Потому что я люблю Моцарта в аутентичном исполнении. У меня есть все записи аутентистов. И не только Моцарта. Баха, Гайдна и Вивальди. А это самый лучший оркестр из Зальцбурга, они играют на подлинных инструментах и струны натягивают, как тогда. Слабее гораздо. Дирижер Антонин Шиглер-Феретти. И тебя я тоже люблю. Ты же знаешь.

– Зачем ты меня обманывал? – заплакала Наташа.

– Ты мне очень понравилась. Я в тебя сразу влюбился. А потом Настя сказала…

– Когда это она тебе сказала? При чем тут она?

– Господи! Мы же втроем в кафе сидели. Ты пошла в туалет, а она мне быстренько сказала, что тебе нужен такой мужик типа, грубо говоря, «Манька, щец! Манька, в койку!».

Наташа заплакала еще сильнее.

– Ну что ты расстраиваешься! – огорчился Митя. – Я же знаю, что ты на компе тайком смотришь… Сплошной артхаус.

– Ты схачил мои пароли?!

– Ну прости, прости, прости меня… – он встал перед ней на колени.

Она нагнулась к нему.

Они обнялись и поцеловались.

В общем, стали они жить-поживать дальше.

Вроде все хорошо. Не надо притворяться. Можно вместе ходить на концерты аутентистов, вместе смотреть артхаусное кино, обсуждать Бэнкси и Ай Вэйвэя.

Хорошо, да. Но уже как-то не так.

Впрочем, пока еще не развелись.

версия БАЛЛАДА О ЦАРСКОЙ ЧЕСТИ

Андрею Красильникову

В начале февраля 1917 года я, тогда пехотный капитан, из-за войны получивший свой чин быстрее обычного, был назначен в Особую команду Собственного Его Императорского Величества железнодорожного полка. Забота наша была обслуживать и охранять царские поезда, и, случалось, мы ездили то в литере «А», то в литере «Б» – то есть не в сопровождающих составах, а в царских, назначенных для самого Главковерха и высшего генеральства. Императора я видел не раз, два раза мне приходилось беседовать с ним. Первый разговор, впрочем, был весьма краток, и его даже нельзя назвать беседой. Я отвечал за телеграф и однажды, подавая Его Величеству депеши в специальном бюваре и глядя на его огорченное лицо с неожиданными мешками под глазами, дерзнул спросить: «Могу ли чем-нибудь быть полезен?»

Это и в самом деле было дерзостью. Смысл этого вопроса был «Могу ли я идти, наконец?» – потому что император, погрузившись в чтение депеш, словно бы забыл обо мне и не сказал «вы свободны» или что-то в этом роде. Даже рукой не взмахнул – ступайте, мол. Но и никак не показал, что я должен остаться. Просто забыл обо мне. Признаться, мне это было неприятно и даже обидно.

Вы спросите: как у обыкновенного пехотного капитана, выходца из обыкновеннейшей русской провинциальной верноподданной семьи (отец – гимназический учитель математики, коллежский асессор, как раз моего ранга, если по Табели; мама – хозяйка большого дома, управительница семьи, где у меня две сестры и два брата), – как у меня могло появиться чувство, даже тень чувства обиды на государя, на императора, на помазанника Божия? Если бы мои покойные мама и папа услышали меня, они бы замахали руками и вскрикнули бы от ужаса, отец бы покраснел, а мама начала бы креститься – как же, это ведь невыразимое, незабываемое счастье – стоять рядом с государем, и он тебя не отсылает прочь! Позволяет быть рядом с ним в тесном салоне царского поезда! Стой же, глупенький, лови секунды радости, дыши с царем одним воздухом, запоминай малейшие черточки, лицо, руки, одежду, движения – потом будешь рассказывать детям и внукам, а они будут тебе благоговейно внимать.

Но тогда, в феврале 1917-го, люди думали совсем иначе, чем тридцать, двадцать, да даже десять лет назад. Точнее говоря, чем двенадцать лет назад. Уже пронеслись по России роковые слова несчастного Гапона «Царя у нас больше нет», и эти слова поколебали даже не трон, а то, на чем трон держится, – «мнение народное». Помните Пушкина: «А знаешь ли, чем мы сильны, Басманов? Не войском, нет! Не польскою помогой, а мнением. Да! Мнением народным…» – и дальше что-то вроде «самозванцу без выстрела сдавались города, а воевод упрямых чернь вязала». Прав Достоевский: Пушкин – великий пророк. Тут на покое я много читаю русских книг, так что прошу извинения за всяческие цитаты и сопоставления… Простите, я слегка отвлекся. В 1917 году народ наливался ненавистью к династии, к придворной камарилье, к Распутину. Посему и фигура монарха сильно полиняла в смысле «священной фигуры государя». И я, простой пехотный капитан, стоя около двери салона, воспринимал царя всего лишь как начальство. Я принес начальству бумаги, а начальство не соизволило сказать мне ни слова, ни «ступайте», ни «обождите». Посему я и спросил императора: «Могу ли чем-нибудь быть полезен?» Он поднял на меня усталые, добрые, чуть ли не растерянные глаза и сказал: «О да, капитан. Если бы вы мне объяснили, что происходит… и что за штучка генерал Рузский… Шучу! – вдруг вскрикнул он. – Шучу, ступайте!» – и хлопнул ладонью по столу.

Генерал Рузский, командующий Северным фронтом, был та еще штучка. Говорили, что он в стачке с Родзянко и вообще с думскими радикалами. Но человек волевой, при этом осторожный и беспринципный, с навыками холодного шантажиста, что ему пригодилось в роковые дни марта, да вы это всё и сами знаете. Однако в главной идее генерала было нечто резонное, как ни странно. С другой стороны, что странного? Люди моего поколения были воспитаны на старинных романах, где благородный человек противостоял подлецу, и все, что говорил и делал благородный, было благородно и умно, а все, что говорил и вытворял подлец, было подло и глупо. Увы! Двадцатый век учит нас, что все не столь определенно в смысле морали и ума. Но об этом чуть позже.

После сего краткого разговора – даже не разговора, а одной царской фразы – я вдруг понял, что дни России сочтены. Что это не крики агитаторов, не мрачные пророчества поэтов, – а что это самая что ни на есть реальность, которая наступит со дня на день. Какое будущее может быть у страны, в которой усталый и растерянный император жалуется пехотному капитану на своего генерала?

Я человек верующий, но никоим образом не мистик, не духовидец и не толкователь сновидений. Однако с этого дня меня начали мучить сны. Ангел прилетал и словно бы развертывал простыню передо мной и наводил кинематографический проектор, и в его стрекотании, в мелькании теней развертывались картины бунтов и пожаров, полей сражений и уличных баррикад. Мельком увидел я кучу изуродованных трупов, на которых поверху лежала смятая и запачканная горностаевая мантия, и я проснулся в ужасе от того, что никакого ужаса я не испытываю. Назавтра мне снились торжествующие рожи хамов, пьяных матросов и фабричных, но вместе с тем ангел на экране показывал мне похороны британской королевы Виктории, которые состоялись в 1901 году и были засняты фирмой «Патэ». Ах, как все было благопристойно, торжественно и скорбно, сколько народу, какое генеральство, какие дамы и господа! Когда гроб снимали с лафета и вносили в храм, я заметил в левом верхнем углу экрана женщину в белом, она стояла, кажется, на стуле, возвышаясь над толпою, и держала в руках ребенка, тоже в белом. Кто она была? Мне показалось, что это сама Британия со своим потомством. А затем шли ужасные сцены русского бунта.

Я во сне понял, что холодный шантажист генерал Рузский и его сотоварищ Родзянко – они правы. Россию спасет ответственное министерство. Когда эта мысль проникла в меня, ангел выключил кинопроектор, повернулся ко мне – у него было славное женственное лицо, все ангелы такие, – поднял палец к губам и прошептал: «Ответственное министерство».

То есть правительство, назначаемое Думой и ответственное перед нею. Государь же остается как некий символ единства народа со своим государством. Подобно усопшей Виктории, которая была великой королевой, но разные Гладстоны и Дизраэли чередовались в повседневном управлении империей. С того момента я смотрел на генерала Рузского с особым интересом. Возможно, это наш новый военный министр. «Надо бы, – говорил я себе, – почаще попадаться ему на глаза, но удержаться от подхалимства».

Целыми днями принимая депеши с фронтов и из столиц, я отлично представлял себе, что делается в России, и понимал, что времени уже почти не осталось. Я верил, что Россию и ее народ спасет только царский манифест об ответственном министерстве и Конституции.

Первого марта я вновь носил императору почту. На третий раз, это было ближе к полуночи, майор Штерн-Штильман велел мне отнести Его Величеству чай. Я поставил чайник, молочник, чашку, сахарницу и сухари на поднос, бювар с почтой прижал под мышкою, какой-то нижний чин распахнул передо мной межвагонные двери, и я вошел в царский салон.

Император сидел в кресле у окна, отодвинувшись от столика, на котором не было ни одной бумаги.

– Почта, Ваше Величество, – сказал я. – И чай.

– Ваше Императорское Величество! – строго поправил он, но тут же рассмеялся: – Шучу, шучу. Благодарю. Присаживайтесь, – я сел по другую сторону стола. – Не угодно ли чаю?

– Благодарю, Ваше Величество.

– Благодарю, «да» или благодарю, «нет»? – улыбнулся он.

– Да, благодарю Вас.

– Тут есть чашка, – сказал император. – Моя. От обеда осталась, вот. А вы будете пить из чистой. Позвольте я вам налью?

– Благодарю Вас, Ваше величество.

О господи! Сам Николай Второй, Божьей милостью всея Великия и Малыя и Белыя России император и самодержец, и прочая и прочая и прочая, – любезно наливает мне чай, а я сознаю пустоту и бессмысленность момента, ибо знаю: никто не будет благоговейно внимать моим воспоминаниям. Меня чуть не замутило.

– Вы устали? – ласково спросил император.

– Что Вы, Ваше Величество. Ну, разве чуть. Как мы все тут.

– Прекрасно. Рад с вами поговорить. Вы не генерал, не граф, не министр, – говорил он, слегка грассируя, – и даже, как мне представляется, не аристократ. Впрочем, поправьте меня, если не так…

– Дворянин, но никак не аристократ, вы правы, ваше величество.

– Прекрасно. Тогда скажите мне, капитан, хоть что-нибудь в утешение. Я не прошу у вас совета, не прошу рецепта… Несколько простых слов. Вроде «морок рассеется», «все пройдет». Что-нибудь такое. Искреннее. Для усталой души.

Я собрался с силами и сказал:

– Ваше Императорское Величество! Я каждый день читаю и суммирую сотни телеграмм. Ничего не пройдет и не рассеется. Выход один. России нужно ответственное министерство и Конституция. Нужно было еще позавчера, фигурально выражаясь. Но сейчас идут последние часы.

Он засмеялся:

– То-то я гляжу, другой офицер принес мне чай. Вас подослал Николай Владимирович?

– Генерал Рузский. А? Только откровенно.

– Нет, Ваше Величество. Честью офицера клянусь, нет. Это мои собственные мысли. Я видел сон. Ангел мне сказал, велел мне передать Вам вот это. Я видел во сне, как хоронят Викторию, английскую королеву. И я видел страдания, которые предстоят Вам и России. Ответственное министерство спасет Россию и Вас.

– Вы мистик? – поморщился он. – Я устал от мистиков во дворце. Вы говорите о конституционной монархии? Это лживая идея.

– Виктория правила шестьдесят семь лет. Вы будете править не меньше. Вы избавите Россию от смуты, Европу от войн. Вы станете главнейшим моральным и политическим авторитетом для всего мира. Английские премьеры, американские и французские президенты, германские канцлеры – все будут просить Вашего совета и ждать Вашего одобрения…

– Виктория не правила, а лишь царствовала, – брезгливо перебил он меня. – Конституционная монархия? Чтобы царь ничего не решал, но за всё отвечал? Нет. Я отвечаю за Россию и буду ею править. Россия, слава создателю, не Британия. Основа России, ее священное средоточие – самодержавие. Если бы в России бояре высекли царя розгами, то царь бы бросился на меч и закололся, а потом его сын этим мечом порубил бы боярам головы, – император говорил вдохновенно. – Этот король, которого так чтят в Британии, право же, как гоголевский поручик Пирогов! Его выпорол немец-сапожник, а он скушал пирожное, и пошел на вечер с барышнями и, живо танцевал мазурку! Человек без чести! Да-с. И поручик Пирогов, и британский король! Оба – одинаково пошлые господа.

– Ваше Величество, тут разговор не о древней истории, а о нынешней. Страшные времена грядут. Помните пророчество Лермонтова: «Настанет год, России черный год, когда царей корона упадет». Этот год настал, но у Вас в руках еще многое.

– Лермонтов? – пожал плечами император. – Мой прадед его недолюбливал.

– Вам грозит гибель, – сказал я. – Вам и всей Вашей прекрасной семье, которой любовалась вся Россия. Цесаревны. Наследник. Супруга.

– Не лгите, – помрачнел он. – Вся Россия ненавидит мою семью. Отречение – честнее. Разбойники могут выгнать хозяина из дому и сжечь его дом. Но хозяин не должен остаться в своем доме приживалом. Даже ради спасения дома.

– Не хотите спасать Россию – спасите свою семью.

Император стал еще мрачнее.

– Семья… Как я погляжу в глаза своему сыну, если соглашусь стать бесправной куклой вместо самодержавного царя?! Les morts n’ont pas honte, – сказал он.

Я знал по-французски, но он сказал это очень быстро и певуче, «он-он-он», и я не понял; он заметил это и перевел:

– Мертвые сраму не имут. Вы слыхали про писателя Достоевского? – Я кивнул. – Писатель Достоевский сказал как-то, что правда выше России. Сегодня я вижу, что он, быть может, прав. Но есть нечто, что выше правды. Честь! – он помолчал и улыбнулся. – Впрочем, я не люблю Достоевского. Мне из писателей нравится госпожа Тэффи.

Он достал папиросы, предложил мне, я взял. Мы закурили – он дал мне огоньку. Отвернулся к окну. Я и не заметил, как прошла ночь. Светало. Мы стояли на каком-то полустанке.

– Кошка! – вдруг закричал он и привстал, тыча пальцем в окно. – Кошка, эх! Ушла…

Я смотрел на него и думал: кто он? Последний рыцарь на троне? Николай Кровавый? Или Николашка-дурачок? Потом уже, после долгих раздумий на покое, я понял, что в наши дни рыцарь на троне неизбежно превращается либо в кровавого деспота, либо в дурачка.

– Скоро Псков, – сказал император.

– Скоро к Вам придет депутация, – сказал я. – Они в последний раз попросят об ответственном министерстве и Конституции.

– Знаете что? – вдруг оживился он. – Вы меня не утешили, но я вам помогу…

Он повернулся на стуле, достал из шкафчика бланк и вечное перо, спросил, как меня зовут. Я ответил. Он написал несколько строк и размашисто расписался. Протянул мне бумагу и сказал:

– Ступайте! Ступайте же!

Я вышел в тамбур и прочитал. На бланке Верховного Главнокомандующего было написано:

«Мы свидетельствуем, что податель сего господин такой-то является злейшим врагом Русского Самодержавия и Нашим личным недругом. Николай. 2 марта 1917 года. В Царском Поезде, при подъезде к Пскову».

Еще раз я увидел его днем, около полудня. Я провожал к нему Рузского. Мы встретились глазами. Я одними губами шепнул: «Gouvernement responsable». Он так же тихо ответил: «Les morts n’ont pas honte».

В партикулярном платье я в обход Петербурга пробрался в Выборг. Затем на корабле добрался до Аландских островов. Эта населенная шведами провинция Финляндии была еще формально частью нашей империи. Там, в Мариехамне, мне нашли катерника, согласного перевезти меня в Швецию. Оттуда было около пятидесяти миль спокойным морем. В уплату пошли две последние николаевские десятки, которые я выпорол ножом из пояса. Катерником оказалась дама, жилистая и большерукая. Она попробовала монеты на зуб и согласилась.

Я запомнил, как монеты падают в холщовый мешочек у нее на боку. Золотой профиль императора мелькнул и исчез. Прощайте, Ваше Величество. Вы были честны. Прощай, Россия. Ты была… Ты была. За то и спасибо.

после Армагеддона ПОВЕСТЬ О МИЛОСЕРДНОЙ ДЕВЕ И ДЬЯВОЛЕ

В некоей стране в семье богатых и добродетельных горожан росла дева именем Харита, то есть Радость. Она была прилежна в учении и весела в играх, почтительна к родителям и богобоязненна. Когда же ей исполнилось шестнадцать и у нее появился жених из богатого и знатного рода, повадился ее искушать дьявол. Он являлся юной Харите во сне, представляясь во всем своем дьявольском обличье – в виде косматого зверя с кошачьей мордой, козлиными рожками и человеческими руками с длинными окровавленными ногтями. Он протягивал к ней свои лапы, обнимал ее, и утром у нее горели плечи и груди, и ей было стыдно и страшно. Она созналась в этих сновидениях своим отцу и матери, они отвели ее к священнику, она исповедовалась, но ужасные видения продолжались. Родители ее настаивали на скором замужестве, полагая, что брак излечит ее от этих ночных видений, но мудрая и отважная дева решила сражаться с дьяволом до победы, отказала жениху и приняла монашеский постриг под именем Евпраксия, то есть Благоденствие.

В те времена монахи ютились в пещерках у подножия гор, в пустынном месте. Такую пещерку и избрала себе Евпраксия. Крестьяне из деревни неподалеку носили ей хлеб, а воду она сама набирала в кувшин из ручья.

Она проводила дни и ночи в посте и молитве. Дьявол, однако, продолжал ее соблазнять. То он являлся в образе жениха, которого она отвергла, и молил о позволении поцеловать след ее ноги. То он обращался в ларец с драгоценными ожерельями и перстнями. То представлялся корзиной изысканных яств. То воплощался в подругу юных лет, которая садилась на пороге, играла на лютне и распевала прельстительные песни.

Но Евпраксия отвечала: «Vade retro, Satanas!» Что значит: «сатана, отойди прочь!»

Уходил жених, уходила подруга, а драгоценности и яства Евпраксия отдавала окрестным крестьянам, и благодарили они ее.

Так шла ее жизнь, и дьявол уже совсем оставил ее своими соблазнами, и мысли инокини Евпраксии были чисты и свободны.

Однажды ночью вдруг настали гром и молния и земли колебание великое. Горы дрожали, и камни сыпались с них и летели на равнину. Евпраксия пала на колени и молилась Богу – и ни один камень не повредил ее жилища и не ранил ее.

С рассветом Евпраксия вышла наружу из своей пещерки-келейки и увидела, что вся равнина засыпана камнями, и нет больше деревень, откуда крестьяне приносили ей хлеб, и вода в ручье почти иссякла.

И увидела она, что некто приближается к ней издали. Через немалое время он приблизился и сел, обессиленный, у ее ног. Это был дьявол. Жалкий, измученный, с зияющей раной в груди, с унылой кошачьей мордой и обломанными козьими рожками.

– Quis es? – спросила Евпраксия, хотя прекрасно поняла, кто это.

– Necne vides ipsa? – вздохнул дьявол. Что значит: «Сама не видишь ли?»

– Vade retro, Satanas! – сказала Евпраксия.

В ответ дьявол заплакал и попросил поесть и попить.

Он сказал, что сегодня ночью состоялся Армагеддон, и Бог его победил и изгнал из мира сего. Он более не опасен, он стар, увечен и голоден. И прибавил, что сейчас он – то есть поверженный и раненый дьявол – всего лишь один из «малых сих», накормить и напоить которых – это накормить и напоить самого Господа.

У Евпраксии оставалось несколько лепешек и немного воды в кувшине. Она дала дьяволу напиться, покормила его и омыла его рану.

Настала ночь. Евпраксия уложила дьявола на свое каменное ложе и сама прилегла рядом. Дьявол заснул, уткнув свою кошачью мордочку в ее смуглое плечо и положив на ее девственную грудь свою иссохшую руку с обломанными ногтями, и Евпраксия положила свою руку на его плечо и погладила его козлиную шерсть.

Наутро у дьявола загноилась рана и начался озноб. Евпраксия напоила его водой, скормила ему остаток лепешки и, прихватив кирку и заступ, вышла из пещеры и стала рыть дьяволу могилу. Вырыв неглубокую короткую канавку, она огляделась, улыбнулась и стала рыть вторую такую же рядом – уже для себя. Поскольку победа Бога над дьяволом имела своим побочным следствием разрушение деревень, полей и виноградников в округе.

К полудню дьявол скончался, сказав ей «Gratias ago, bona virgo», то есть «спасибо, добрая дева». Евпраксия закрыла ему глаза, сотворила молитву и оттащила его в могилу, засыпала сначала мелкими, а потом крупными камнями и сама, помолившись еще раз, легла рядом – умирать. Пролежав так без еды и питья ночь, на рассвете воскликнула: «Animam meam Tibi reddo, Domine!» – то есть «душу свою отдаю Тебе, Господи!» – и скончалась.

Так лежала она тридцать девять дней, нетленная, делаясь все краше и краше, и исходил от нее аромат мирры и ладана, но некому было на нее посмотреть и вдохнуть это благоухание.

На сороковой день Ангел пролетал мимо и увидел ее. Постиг, что произошло, и воззвал к Богу, дабы он взглянул на Евпраксию и оценил ее подвиг.

Бог же сказал, что Евпраксия, несомненно, великая святая, но в своем милосердии она дерзновенна, ибо посягнула быть милосерднее Бога, который изгнал дьявола, она же – пожалела. Однако сделала она это не по злому умыслу, а по блаженному юродству души. «Поэтому, – решил Бог, – мы прославим святую Евпраксию как аскетическую деву, но вот эту историю про старенького раненого дьявола никому не расскажем, ибо в ней великий соблазн».

Ангел, однако, ослушался Бога и целиком поведал всю историю некоему монаху, который составлял жития святых той области.

Бог прогневался на своего Ангела и попалил огнем пергаменную тетрадку, где было записано продиктованное Ангелом житие святой милосердной девы Евпраксии.

Ангел отвечал предерзко, что все равно всё запомнил и всем расскажет.

Тогда Бог изверг Ангела из Своего ангельского сонма.

Так что Ангел стал новым дьяволом, то есть «отпавшим».

У него отросли козлиная шерсть и рожки, и длинные ногти, и лицо стало кошачьей мордой, и он стал являться во сне чистым девам, пугать их, искушать их и мечтать, что хоть одна из них когда-нибудь его пожалеет.

разговор с Богом о логике EL EREMITA TOLEDANO

Много-много лет тому вперед, примерно в 2070 году, некий русский турист, нестарый еще господин по имени Максим Кузьмич Ярцев, путешествовал по Испании. Погуляв неделю по Мадриду, посетив Прадо, Тиссена и прочие музеи, включая Морской и Нумизматический, он двинулся в Толедо, где снял гостиницу на трое суток. Прилежно осмотрел громадный кафедральный собор со всеми его приделами, капеллами и криптами, а также посетил древние синагоги и церковь Сан-Томе со знаменитейшей картиной «Похороны графа Оргаса», около которой стояли тучи китайцев с визафонами. Но совершенно живой гид очень долго что-то объяснял им по-китайски – даже интересно: что? Максим Кузьмич незаметно улыбнулся, пошутив в уме, что гид перечисляет имена и звания всех присутствующих на картине донов, грандов и епископов. Но потом подумал, что китайцам действительно надо объяснить все эти европейские духовные тонкости: почему на одних людях одежда черная, на других золотая, что за высокая ромбовидная шапка на старике, а главное – что такое небо в христианском понимании, что такое вознесение души после смерти, кто эти молодые люди с крыльями за спиной, что это за старик с ключами, дама в лиловой накидке, что за мужчина в белых одеждах, с солнечными лучами вокруг головы, и почему они сидят на таких белесых будто бы коврах или подушках… Наверное, все дело в этом. Китайцы слушали и кивали. Потом ушли. Он поглядел на могильную плиту и удивился, что графа Оргаса, оказывается, похоронили лет за триста до того, как Эль Греко написал эту надгробную картину.

Осмотрев также дом, в котором Эль Греко якобы жил, – путеводитель не делал секрета из этой туристической условности – Максим Кузьмич понял, что у него остался еще один совершенно свободный день. В гостинице отказались возвращать плату за неиспользованные сутки – эх, подумал он, ну зачем же я платил вперед… «Ведь же предлагали заплатить в конце! Зачем же вы платили вперед?» – посочувствовал швейцар, но посоветовал посетить место сравнительно новое, но весьма интересное, Valle de los Eremitos, «Долину отшельников», в полусотне километров отсюда. «Настоящие монахи, как в древности, вам понравится. Именно вам очень, очень, очень понравится!» – «Мне? Почему именно мне и почему очень?» – «Вы же русский!» – швейцар поднял глаза к небу и на секунду сложил ладони перед грудью.

Ах, да. Русских в Европе считают очень верующими и богомольными.

– Ах, да! – сказал Максим Кузьмич. – Спасибо. Но я ведь ortodoxo, православный.

Швейцар не понял и сказал, что он тоже ortodoxo. То есть ортодоксальный. Тут у нас все кругом – самые что ни на есть ортодоксальные католики. Всё в порядке. Estа́ bien! Somos los mа́s ortodoxos catolicos.

– Ruso ortodoxo, – уточнил Максим Кузьмич и объяснил, что это немного другое, что это всё-таки отличается от catolico.

Но швейцар взмахнул рукой и сказал: «Да ладно вам! В Святую Троицу веруете? В Иисуса Сына Божия веруете? В Марию, пречистую Матерь Божию, веруете? Вот и все. И не морочьте себе голову».

Долина отшельников – это была небольшая ложбина меж двух каменистых холмов. Тут и там, примерно в полукилометре один от другого, торчали каменные домики, крытые серой черепицей, наполовину вкопанные в склон. Между ними зигзагом шла мощеная тропинка. Вдали, за левым холмом, виднелась башенка церкви с тонким черным крестом, который дрожал и изгибался в жарком мареве. Вдруг захотелось пить. Максим Кузьмич пошел к ближайшему домику. Постучался, потом открыл незапертые распашные двери – по-старинному вытесанные из дерева и украшенные наивной рукодельной резьбой: в четырех квадратах, по два на створку, были изображены Благовещение, Поклонение волхвов, Бегство в Египет и Вход в Иерусалим, – отворил, шагнул вовнутрь и понял, что там никого нет и давно уже не было. В другом домике отшельник спал на узеньком топчане, спрятав голову в тени и выставив наружу, на солнце, свои смуглые пятки. Он громко храпел. Максим Кузьмич неизвестно зачем перекрестил его и пошел дальше.

Становилось все жарче.

Он пошагал к следующей келье, или как эти домики правильно называть. Чуть кружилась голова, в глазах темнело, и стало страшно, что он тут упадет в обморок и изжарится до смерти – раньше, чем визафон передаст на спутник, что ему плохо.

Казалось, что домик, в дверях которого что-то мелькало, был совсем рядом, в десяти шагах. Но шагов оказалось четыреста двадцать восемь.

Он добрался до тени и рухнул на скамейку.

Монах, который размашисто крестился и клал поклоны, стоя спиной к дверному проему, не заметил его.

Из-под деревянного порога вытекал тонкий ручеек. Максим Кузьмич вгляделся в полумрак кельи. Там внутри было нечто вроде часовенки, оттуда тянуло легкой прохладой – вернее, не-жарой, и даже это было дыханием благодати, – и видно было, что из стены струится вода, бежит по каменному полу, по неглубокой канавке, потом выбегает наружу и исчезает в расселине, среди камней и высохших веточек.

Пить хотелось так, что он был готов упасть ничком и хватать губами эту водицу. Но лишь на секунду. В следующую секунду подумалось: а вдруг этот монах туда мочится и вообще это такая как будто средневековая канализация? Хозяин кельи меж тем что-то бормотал, на коленях стоя спиной к двери и кланяясь коричневой лысой головой. Неловко было идти мимо него к воде. Максим Кузьмич кашлянул и попросил разрешения попить. Монах обернулся, вскочил с колен, поклонился вошедшему, что-то сказал.

Визафон в ухе пискнул особым тоном, обозначая, что собеседник говорит по-русски. «На твоем родном языке».

Монах взял с полки большую глиняную кружку, подставил ее под струйку воды, хорошенько сполоснул, снова наполнил водой и протянул гостю.

– Спасибо, – сказал Максим Кузьмич; пять глотков, и кружка пуста. – А можно еще?

– Ради Бога.

– Спаси Христос, – на всякий случай сказал Максим Кузьмич, смакуя вторую порцию. – Чуть было тепловой удар не получил. Жара тут у вас страшная.

– Привыкли, – сказал монах. – В такие часы не надо наружу вылезать, а так ничего. Гуляете? Или по святым местам?

– Да так, скорее из любопытства. В общем, гуляю.

– Тоже благое дело. Ну, а дома как дела? Что новенького?

– Все так же, – сказал Максим Кузьмич. – Все как раньше.

– Вот, вот, вот! – оживился монах. – Помню, лет сорок назад нам всё толковали, что на следующий год непременно будет война или революция. Однако год за годом шли, и ни тебе войны, ни революции. Все как было, так и оставалось, – он ладонью изобразил волну, – желеобразно. Уж лет семь я здесь живу… Ну, и как там в отечестве? Опять грядут большие перемены?

– Да, – улыбнулся Максим Кузьмич. – Всё грядут, никак не пригрядут. Млеем, преем, тлеем… В общем, существуем. Иногда даже мыслим, вы не поверите!

– Ну, оно и хорошо, – сказал монах и перекрестился.

– Семь лет уже здесь, батюшка? – спросил Максим Кузьмич. – А как сюда попали?

– Ох, – сказал монах. – Это, ежели желаете знать, целая повесть. Повесть дивна и зело душеполезна… Выслушаете?

– С охотой. Только дайте еще водицы.

– Прошу, – сказал монах, вновь наполнив кружку и протянув ее Максиму Кузьмичу.

– Итак, – сказал монах. – Начати же ся сей повести с… ну, неважно, с какого года. Потом сами поймете. Жила-была в России некая бездетная пара, всячески они молили господа о ребенке, а также бегали по докторам, и в конце концов остался им единственный путь – ЭКО с суррогатной матерью. Все хорошо, женщина – вот эта суррогатная мать – забеременела. То есть в ней прижился эмбрион заказчицы. Ее холят и лелеют, правильно кормят, платят ежемесячное содержание плюс она ожидает некую крупную сумму по завершении всей затеи… Как вдруг оказывается, что она беременна двойней.

– Так бывает при ЭКО, – кивнул Максим Кузьмич.

– Да, да, конечно. Но вдруг эта женщина, которая суррогатная мать, заявляет, что она не нанималась вынашивать двойню, и поэтому просит и даже требует, чтоб ей увеличили гонорар. Нет, не вдвое, а в одну целую и шесть десятых раза. Почему-то вот так посчитал ее адвокат. Заказчики, разумеется, отказываются – мы, дескать, так не договаривались. Она в ответ – дескать, прерву беременность, и ничего вы не докажете. Ну, слово за слово, сколько-то они ей доплатили, но самое интересное начинается потом!

Потом она рожает двойню. Двух прекрасных здоровых младенцев мужского пола. Но заказчики говорят: «Мы заказывали одного мальчика, вот одного и возьмем. Выберем и возьмем». – «А второго?» – спрашивает суррогатная мать. «А второго берите себе, это же в некотором смысле и ваш ребенок, вы его, можно сказать, девять месяцев под сердцем носили! Ваша, можно сказать, кровиночка!» Но ей этого не надо. У нее совершенно другие планы. Это уже четвертый выношенный ею заказной, так сказать, ребенок. И она собирается сделать это еще несколько раз, сколько здоровье позволит. Профессия у нее такая – суррогатная мама. Она мне потом так и сказала: «Ежели бы я думала о своей кровиночке, я бы уже четыре раза с ума сошла».

– Вам? – удивился Максим Кузьмич. – А почему именно вам?

– Потому что это был я! – сказал монах. – Думаете, я заказчик? Или адвокат? Нет-с! Я – этот лишний ребенок. Не нужный ни своим генетическим, так сказать, родителям, ни этой обладательнице уютной сильной матки. То есть моей временной, на девять месяцев, маме. Никому. А вы знаете, как это неприятно – вдруг понять, что ты никому не нужен?

– Ох, – сказал Максим Кузьмич.

– Но ничего! Ничего! – воскликнул монах. – Мне повезло. Я попал в сильную сиротскую программу. Я учился в специальной школе. Я поступил в университет. У меня были удивительные способности к математике и особенно к архитектуре больших систем. С четырнадцати лет я побеждал в чемпионатах по решению бизнес-кейсов. После университета я три года поработал в разных компаниях, а потом начал свой бизнес. Но я все время пытался разыскать – и годам к тридцати разыскал-таки! – своих троих, так сказать, родителей: отца и обеих матерей. Ну, и брата вдобавок. Кстати, он получился не такой удачный в смысле мозгов и работы. Нет, неплохой, но… – монах перешел на шепот: – Но попивал. Нет, не алкоголик, не пьяница, а так, любил, чтоб всегда чуточку подшофе. Каюсь, я иногда думал: «Эх, выбрали бы не его, а меня!» Недостойные мысли, жестокие мысли. Потому что он спился бы, наверное. Пропал бы совсем. А так – и он при хороших, заботливых родителях, и я тоже почти, можно сказать, процветаю. Бог все устрояет к спасению человека, яко рече преподобный Ефрем Сирин! – и монах перекрестился. – Первым делом я навестил свою суррогатную мамочку, и она мне сказала то, что я уже вам сообщил. Что я для нее – как сарафан для портнихи, как горшок для гончара и все такое подобное. Ну что ж, извините, мадам… С отцом, матерью и братом было забавнее. Они пригласили меня домой, напоили чаем, были вежливы и улыбчивы, но твердо дали понять, что они мне ничего не должны. Ну, нет так нет. На том и расстались.

Однако мне хотелось, чтобы они у меня были! Горе одному. Потому я и сделал себе такую фантазию. Я поздравлял их с Рождеством и Пасхой, с Новым годом и государственными праздниками, и, конечно, с днями рождения. Отца, мать и брата. Они отвечали, вежливо поздравляя меня в ответ. Кроме брата! Что особенно смешно. Ведь его день рождения – это и мой день рождения тоже. Но ему, наверное, это не нравилось. Бог ему судья.

Тем временем мой бизнес развивался и рос. Я богател. Я распространял свое влияние. Я проглатывал мелкие, а то и средние компании. Я обзавелся всем, что должен иметь процветающий бизнесмен, – всем, кроме семьи. Я говорил сам себе: «Какой же я буду муж и отец, если меня не признают мои собственные мать, отец и брат? Сначала, – говорил я сам себе, – я налажу отношения в своей изначальной семье».

Возможно, они следили за моими успехами. Возможно, так просто совпало. Но вот вдруг я получаю весьма теплый ответ на очередное свое поздравление. Вот мой брат сам поздравляет меня с нашим общим, как он выразился, днем рождения. Чудесно. «Лед тронулся», как сказано в одной старинной книге. И вот тут моя мать – генетическая мать – пишет мне, что отец болен, устал, стар, денег на дорогое лечение нет… О, боже милосердный! Я был счастлив услышать это. Я примчался. Я перевел им сколько требуется и еще два раза столько. Я обеспечил их всем, чем только можно. Новое жилье, прислуга, транспорт, путешествия, лечение в лучших клиниках Японии.

Но они предали меня еще раз. Смешно сказать как. Словами. Однажды я случайно услышал, как они говорят обо мне. «Наш найденыш». Меня всего как дерьмом облило. Я, наверное, был очень подлый человек, и я велел своим людям установить прослушку. И вскрыл их почту. Да, они меня называли «найденышем». С этаким смешком. Нет, нельзя было подслушивать. В любом случае это подло. И Господь наказал меня за мою подлость.

– Как? – спросил Максим Кузьмич.

– Тоской душевной, – сказал монах. – Тоской и пустотой. Это жалкое, глупое, безобидное словечко «найденыш». Оно меня выпотрошило. Но почему не по имени? Почему прозвище? Я думал, что они меня хоть чуточку любят. Понял, что простить не могу, а жить незачем. Жить для людей, я имею в виду. Так что я оставил им немного денег, все продал и приехал сюда… Здесь почти все построено на мои средства. Иждивением многогрешного инока Агафона.

– А как вас зовут? – вдруг поинтересовался Максим Кузьмич.

– Я же сказал – отец Агафон.

– Нет, а тогда?

– Алеша меня звали. Алексей Туломак.

– Интересная какая фамилия, – сказал Максим Кузьмич. – Из финнов?

– Господь с вами. Тройной псевдоним. Отец Тураев, мать Лопатенко, суррогатная мама – Макарова. Моя фирма так называлась, кстати, – Tulomac. Удобно.

Максим Кузьмич встал, снял с плеча легкий рюкзачок, покопался в нем и вытащил сувенирный, но серьезный нож из толедской стали. Перевитые дамасские волокна на полированном лезвии.

– Ничего, что я буду на «ты»? – сказал Максим Кузьмич. – Я сейчас тебя убью. Только не дрыгайся, ладно? И не спрашивай, за что. Я сам объясню. Я тебя помню, хотя я маленький был. Фирма Tulomac, как же, как же. Ты разорил моего отца. Он отравился. Мне было одиннадцать лет. Должна быть справедливость.

– Хорошо, – сказал монах.

Он сидел на скамейке, уронив руки на колени и склонив голову. На его худой шее были хорошо видны все жилы.

Максим Кузьмич представил себе, как кровь старика вытекает из перерезанного горла на скалистую землю, льется в ручеек, ручеек становится густо-красным, потом томатным, потом едва-едва розовым.

– Я тебя прощаю, – вдруг сказал он.

– Хорошо, – повторил монах.

– Мне за это что-нибудь будет? – спросил Максим Кузьмич. – Ты фактически убил моего отца. Оставил меня сиротой. Если я тебя убью, меня арестуют, осудят, посадят. А если я тебя простил – что мне за это будет? Ведь сказано же в Писании: «Блаженны миротворцы, ибо они Бога узрят».

– Не совсем, – сказал монах. – Миротворцы наречены будут сынами Божьими.

– Ага, – сказал Максим Кузьмич. – А раз сынами Божьими, то, значит, и узрят? Ведь дети не могут не видеть отца своего. Верно?

– Может быть, – сказал монах. – Но здесь нет вот такой логики. «Если – то» и все такое. Бог – это не про логику.

– Ага, – сказал Максим Кузьмич. – Понятно. Credo, quia absurdum est. Так?

– Не так. «Верую, ибо абсурдно» – это та же логика. А Бог не любит логику.

– А что Он любит? – спросил Максим Кузьмич, пряча нож, надевая рюкзак на плечи и собираясь идти.

– Пока не знаю, – сказал монах.

перечитывая классику ГОСПОДИН ИЗ СТРАН НЕБЛИЗКИХ

Она заметила этого старика еще в самолете.

Самолет был небольшой, на сто пассажиров, но все равно спереди были выгорожено нечто вроде бизнес-класса – три ряда кресел, стоявших более просторно. Вот там почти в одиночестве сидел этот старик. Почему-то он был заметнее всех. Еще там была дама с котом в большой красивой котоноске. Третьим человеком был какой-то, скорее всего, чиновник рангом выше среднего – судя по его бессмысленно озабоченному лицу, как будто бы нарочно заранее прихмуренному, чтобы устыжать и отпугивать возможных просителей или нежданных друзей детства.

Дама с котоноской сидела в первом ряду, чиновник в третьем, они сидели по диагонали друг от друга – оба у окон. Старик сидел во втором ряду, у прохода, слева, если смотреть от входа, от носа самолета.

Там далеко впереди кто-то замешкался, укладывая сумки на полки, очередь встала, и она оказалась как раз над этим стариком. От нечего делать стала его разглядывать, тем более что он глядел в свой айфон, водил по экрану сухим смуглым пальцем с желтым тщательно отшлифованным ногтем. На другом пальце чуть просторно сидело тусклое золотое кольцо с плоским черным камнем.

Старик был одет аккуратно, и если присмотреться, то дорого и модно, но неброско и скорее молодо и привольно, чем по-пожилому благопристойно. Легкий льняной пиджак, белая сорочка из рубчатого полотна, светло-бежевые брюки и новенькие мокасины на босу ногу. Айфон самый дорогой, десятка. Круглые роговые очки наимоднейшей формы. Внизу, наполовину задвинутый под впереди стоящее кресло, маленький портфель из темно-вишневой крокодиловой кожи – под цвет мокасин.

Она поняла, почему старик был заметнее всех. Он сиял безоблачным благополучием, источал аромат давнего богатства и привычной удачи. У богатой дамы могли быть проблемы с сыном, мужем и любовником; ее кот мог страдать от перелёта! Чиновник был озабочен карьерой; под него наверняка кто-то копал; возможно, он вчера взял крупный откат, а сегодня получил сигнал, что завтра начнутся неприятности. Дама и чиновник сидели у окон – а на самом деле по углам, прижавшись к стенкам. А старик уверенно и беззаботно восседал у прохода, то есть как будто бы посередине салона.

Она неизвестно почему вздохнула.

Старик понял голову, посмотрел на нее и улыбнулся, приветливо, но равнодушно. У него были ровные красивые зубы. Протезы, наверное. «Иностранец», – подумала она и улыбнулась ему в ответ.

Очередь двинулась. Она пошла вперед.

Они с Борисом сидели в пятнадцатом ряду. Борис был хмур и раздражен. Она знала почему. Он позвал ее слетать на неделю в Ригу, погулять-поглазеть, а жить они должны были у одного его приятеля. Приятель обещал им большую отдельную комнату, и что сам не будет сидеть на голове, только ночевать приходить, да и то не всякий раз, у него в эту неделю куча дел в городе. Борис записал адрес, и как проехать, и имя-фамилию соседа по лестничной площадке, у которого будет ключ, но это в крайнем, в самом крайнем случае! Но вообще этот приятель железно обещал ждать их в квартире, с вином и закуской, начиная с четырех часов, потому что самолет прибывает в 14.30, – но позавчера пропал со всех радаров. Телефоны не отвечают, в мессенджерах глухо. Но не сдавать же билеты! Борис был уверен, что дергаться не надо, потому что всегда всё как-то в конце концов получалось, и на улице никогда еще ночевать не приходилось, не придется и на этот раз. Хотя видно было, что он очень волнуется и переживает, но старается не подавать виду. Она даже пожалела его и сказала:

– Правильно, не надо дергаться раньше времени. В крайнем случае найдем гостиницу.

Борис вдруг покраснел и разозлился, и неслышно выругался, и отвернулся.

Она знала почему.

Она тут же вообразила их разговор.

– А у тебя что, денег много? – спросил бы Борис. – Ты знаешь, почем здесь гостиница?

– Нет, у меня денег совсем не много, – сказала бы она.

– Вот то-то! – сказал бы он.

И тут бы она не удержалась и сказала:

– Но ведь это ты меня позвал слетать на недельку в Ригу? Пригласил, да?

Вот тут Борис бы совсем разозлился. Сказал бы:

– Ага. Вот ты на что намекаешь!

– Я ни на что не намекаю. Кажется, это ты намекаешь, что мы с тобой пока еще чисто формально никто друг другу.

– То есть? – он бы сделал вид, что не понял.

А она бы отчеканила:

– То есть не муж и жена.

И тут бы началось что-то совсем невозможное, что у них всегда начиналось, когда в разговоре неосторожно всплывали эти запретные слова – «муж» и «жена».

Поэтому она помолчала несколько секунд и сказала:

– Да ладно, все будет в порядке, никуда не денется!

Борис покивал, но машинально и недовольно: видно было, что он ей не поверил. Она в который уже раз подумала, что им пора разбегаться. Давно пора. Но ведь не в Шереметьеве у стойки регистрации! Дальше: убегать надо не просто так, а к кому-то конкретному, другому человеку. Но никого конкретного пока не было, и непонятно было, где его взять. Но самое главное – Борис был все-таки хороший. Красивый, умный, высокий, приятный. Она его и сейчас еще иногда любила – как раньше; а раньше она вообще умирала от него, от звука его голоса в телефоне. Он позвонит и скажет: «Сегодня увидимся?» – и у неё сразу пол под ногами едет и уши краснеют. У неё всегда от желания краснели уши, ей казалось, что все всё видят и понимают, поэтому она носила каре два пальца ниже мочки. Но это раньше было. А сейчас у нее была высокая стрижка с гладкими висками.

Приземлились.

К самолету подали «трубу» – хорошо, что не автобус. Они шли по длинным коридорам к паспортному контролю. Борис на ходу пытался дозвониться по мобильнику до своего приятеля, но никто не отвечал. Борис все время убыстрял шаг.

– Не беги так! – сказала она. – И не переживай.

– Спасибо! – он пошел еще быстрее.

Справа был туалет.

– Стой! – сказала она. – Подожди. Я сейчас.

Поставила свой маленький чемодан на колесиках у пластмассовых кресел и скрылась за дверью туалета.

Когда она вышла, Бориса не было.

В кресле сидел тот самый старик из самолета, положив свою сухую руку с полированными ногтями на торчащую ручку ее чемодана.

– Вот, – сказал старик и чуть покатал ее чемодан по мытому гладкому полу. – Меня попросили присмотреть за вашим багажом. Ваш спутник попросил.

– А где он? – она удивилась и даже немного испугалась. Хотя, конечно, от Бориса можно было всего ожидать. Наверное, он обиделся. Как всегда, непонятно на что. То есть понятно. Обиделся, что разговором о гостинице она как будто бы ткнула его носом в отсутствие денег. То есть на самом деле он обиделся на себя, а срывает злость на ней. И теперь хочет, чтобы она ему звонила, стоя посреди чужого города, и что-то виновато лепетала. От этого её тоже зло взяло.

– Понятия не имею, – сказал старик. – Он кому-то звонил, просил прислать денег. Он был очень расстроен. Я понял, что ему срочно нужны деньги. Я дал ему некоторую сумму. И обещал дать еще, вечером.

Тут только она сообразила, что старик – вовсе не иностранец и что тут происходит что-то совсем странное.

– Какую сумму? – спросила она.

– Чепуха, – сказал старик. – Сущая чепуха, тысяча евро. Я бы сразу дал две, но у меня не было наличности, я обычно плачу картой. Еще тысячу отдам вечером. – Он встал, взял с соседнего кресла свой шикарный вишневый портфель. – Ну, пойдемте.

– Вы что, с ума сошли? – спросила она. – Вы тут все с ума сошли?

– Кажется, это вы слегка сошли с ума, – засмеялся старик. – Вам что-то неприличное пришло в голову? Ну, сознайтесь!

– Что вы от меня хотите?

– Я? Смешной вопрос. А вот вы чего бы хотели? Убежать? Бегите, вас никто не держит. Даже не надо бежать, просто идите своим нормальным шагом. Я вас не догоню, сами видите. Но, может быть, вы хотите доехать до центра в удобной машине? Пообедать в хорошем, просто в отменном ресторане? А потом зайти в просторную квартиру, привести себя в порядок. Как говорится, вытянуть ножки. Отдохнуть. Ну и поболтать о том, о сем… И не думайте о непристойном. Я богат. Эта тысяча, эти две тысячи евро для меня ничего не значат. А в данном случае деньги вообще ничего не значат. Я дал ему денег, потому что мне понравились вы. Это ради вас. Мой вам подарок. На эти деньги он устроит вам хорошие дни в Риге. Это чудесный город. Волшебный город. Я обожаю Ригу. Уверен, вам она тоже понравится. Вы же здесь никогда не были. По глазам вижу.

Пусть не болтает – он дал Борису деньги не ради нее, а за нее. То есть он что, прямо вот так на ходу купил ее у Бориса? А Борис, значит, прямо вот так ее продал? Какая-то невероятная гадость!

Но вдруг ее охватило нелепое и неуместное возбуждение – поверх страха, растерянности и злости. В четырнадцать лет у нее было две мечты, два секретных невозможных желания. Стать на минуточку принцессой – и проституткой. Чтоб она была в воздушном платье с драгоценной вышивкой, и чтобы перед ней на коленях стояли красивые рыцари, и чтобы она выбирала себе лучшего – и чтоб незнакомый мужик выбрал ее из шеренги девушек, зазывно одетых и ярко размалеванных. Чтоб от его взгляда у нее шли мурашки по спине, чтоб он поманил ее пальцем: «Ты, да, да, ты!» А лучше – сразу всё вместе. Стать принцессой, которую продали в публичный дом. А этот мужик чтоб был рыцарь, которому она отказала, и он ей вот так отомстит.

Кажется, у нее сейчас покраснеют уши.

– А чего хочу я? – вздохнул старик. – Да мало ли чего я хочу. Я много чего хочу, но не все могу, в смысле, не на все имею право. Не все можно купить деньгами. Главное вот в чем. Мы поедем на дорогом такси, пойдем в лучший ресторан, потом выпьем кофе у меня дома, вы даже можете остаться у меня ночевать, но знайте: вы ничего не должны. Как это в Америке: You can say «no!» at any moment. В любой момент вы можете сказать «нет».

Он замолчал и посмотрел в окно, на взлетное поле.

– А вы сами из Риги? – спросила она. – Или из Москвы?

– Нет, нет. Я, как бы это выразиться, из стран неблизких.

– Откуда? – она не поняла.

– Из Восточной Африки. Там в горах – прекраснее всего на свете. Даже лучше, чем в Риге. Но ненамного. Ну, пойдемте.

Конечно, это просто игра. Тем более что старик был совсем уже старик, лет семидесяти, а то и больше. Даже смешно.

– Пойдемте, – сказала она.

Они быстро прошли через паспортный контроль, их встречал человек с табличкой, там была короткая иностранная фамилия – Крепс? Крумс? Крупс? – она не успела как следует прочитать и запомнить, потому что шла, опустив голову и больше всего боялась, что ее вдруг окликнет Борис, и тогда вообще непонятно, что делать.

Такси было просторное, класса люкс, большой «мерседес», водитель в сером костюме и фирменном красном кашне, а сзади, где они сидели, между ними был столик с минеральной водой; очень кстати, потому что было жарко. В такси был кондиционер, но она в самолете жутко нажарилась, хотя была в одной футболке.

– Рига – интересный город, – смеялся старик. – По всем правилам, в Риге должно быть прохладно и дождь, Балтика. Наверное, когда-то так и есть. Но вот стоит мне приехать – синее небо, сильное солнце и жара. Жарче, чем у нас. Но у нас горы, да.

– Вы мне покажете Ригу? – спросила она. – Все говорят, тут очень красиво.

– Сперва пообедаем. Только сначала остановимся у банкомата.

Они приехали в какой-то странный ресторан, надо было подниматься по лестнице под крышу, и еда тоже была странная: сначала принесли восемь салатов в маленьких мисках, потом длинный батон хлеба на длинном блюде, обжаренный и пропитанный ароматным маслом, осыпанный какими-то ягодками и семечками, к нему десяток плошек с соусами, и только потом – целую утку, которую ловко разрезал на куски официант. Старик переговаривался с ним по-латышски. Услышала частые слова «ludzu» и «labi». Поняла, что это типа «пожалуйста» и «окей».

Было необыкновенно вкусно. Еще было прекрасное очень легкое белое вино. Она ела, пила, и ей совсем не хотелось разговаривать. Старик тоже молчал, время от времени взглядывая на нее.

– Ой! – вдруг вспомнила она. – А мой чемодан?

– В машине, – сказал старик. – Машина ждет.

– Вы что? Так долго?

– Столько, сколько нам нужно будет.

– А вот скажите, – медленно сказала она. – А вот зачем я вам нужна?

– Так, – сказал он. – Просто так. Дело в том, что вы очень красивы. Совершенно красивы. Вы сами-то знаете?

Спасибо, – покивала она. – Ну да, знаю. Да, я красивая, в смысле симпатичная. Но вот так чтоб «совершенно», это вы, конечно, слишком. Хотя спасибо, конечно.

– Вы ничего не понимаете! – он почти возмутился. – Вы чистое совершенство, античное совершенство! У вас идеальная фигура, шея, великолепные руки, и сами руки, и кисти рук. А ваше лицо! Это же Гера из римского дворца Альтемпс, перед которой плакал Гёте! Ваше лицо не портит даже такая странная стрижка с подбритыми висками и затылком. Может быть, даже наоборот, эта стрижка обнажает идеальную лепку вашей головы. И это не всё. Я смотрю на вас, на тонкие перемены черт вашего лица, как вы то собираетесь с мыслями, то рассеиваетесь, то внутренне улыбаетесь, то незаметно хмуритесь, – и вижу, что у вас есть одна прекрасная и редчайшая способность. Вы чувствуете свои чувства и любите их обдумывать.

Ну, допустим, – подумала она. А сейчас он начнет целовать ей руки и вообще перейдет от красивых слов к конкретным приставаниям. Но нет. Он поднес к губам бокал с вином, поклонился ей и чуточку отпил.

– Вы очень красивы, это прекрасно и несправедливо. Впрочем, прекрасное часто несправедливо. Но не наоборот! Тут странная асимметрия, – тихо засмеялся он. – Несправедливость всегда ужасна, омерзительна. А вот красота бывает несправедлива. Простите мне эту застольную философию. Вам налить еще?

– Немножко, – сказала она. – А что в красоте несправедливого?

– Моя бабушка говорила мне так. Бывает, что женщина очень хорошая, но некрасивая. И все говорят: да, она добрая, верная, умная и все такое, но, боже, как она некрасива! И машут на нее рукой. А бывает, что женщина красивая, но совсем нехорошая. И все говорят: да, она злая, скандальная, неверная, подлая, она опасная интриганка, даже доносчица, даже воровка – но боже! Как она красива! И прощают ей всё. Ну скажите, разве это справедливо? – он засмеялся.

– Что же мне теперь делать? – она попыталась засмеяться, а про себя подумала, что чуть ли не первый раз в жизни ведет умный разговор с пожилым человеком.

Старик сказал:

– Отвечу длинно. Лев Толстой когда-то написал примерно так: «Я аристократ. Ни я, ни отец мой, ни дед мой не знали нужды. Я вижу, что это большое счастье. Я благодарю за него Бога. Я знаю, что это счастье не принадлежит всем, но! – и тут старик поднял палец. – Но я не вижу причины отрекаться от такого счастья и не пользоваться этим счастьем». Вы меня поняли?

– А вы аристократ? – спросила она.

– О, да! – он усмехнулся. – Мой предок получил графский титул от Петра Великого. Шучу, разумеется… Да, мы из дворян, но это ничего не значит. Но мне всегда везло. С женами, например. Моя первая ныне покойная жена была дочкой маршала Советского Союза. Вторая, тоже покойная, – сестра министра из правительства Гайдара. Я был очень умный и ловкий. Я умел дешево купить и дорого продать. У меня было чутье. Собственно, я и сейчас этим занимаюсь. Но уже немного. Скорее для удовольствия, а не для заработка. Еще я сумел выбрать себе правильных родителей. Мой папа – старый русский рижанин, теперь мне принадлежат два больших дома в Риге. Вы слышали про реституцию? Нет? Ну, неважно. Короче, я наследник. А моя бабушка по маме дружила с разными художниками, они дарили ей картины. Я прожил длинную, интересную, богатую и счастливую жизнь.

– Здорово, – вздохнула она. – Везет же некоторым.

– Да ладно вам! Может, вам еще сильнее повезет. Да еще такой красавице. Сколько вам лет? Двадцать один?

– Двадцать три, – сказала она.

– Вот! У меня в двадцать три года были одни джинсы-самострок и сто двадцать долларов потертыми бумажками. У вас всё будет, и даже больше.

– Спасибо, – она слушала его с интересом, и он это увидел.

– Но деньги – это не главное. Самое главное – это драгоценное чувство полноты жизни, красоты жизни, радости жизни, вот что. Когда у человека есть такое чувство, тогда всё на свете получается. Все удачи и успехи бегут и прыгают прямо в руки. Мне хочется этим поделиться. Научить. Чтоб человек понял, как чудесна, богата и весела жизнь. Но люди этого не понимают. Они говорят: ага, тебе хорошо, потому что ты удачливый и богатый. Хотя все наоборот: я богатый и удачливый, потому что мне хорошо. Я увидел вас, какая вы красивая, и решил, что вы – поймете. Вы должны понять. Вы понимаете?

– Честно? – спросила она.

– Если можно.

– Если честно, то, конечно, хочется верить. Но точно не знаю. Я не смогла выбрать себе богатых родителей, как-то не вышло. Или я не туда смотрела? – она криво улыбнулась. – И мой молодой человек – не сын маршала и не брат министра.

– Он компьютерщик? Угадал? Это чисто статистически. Когда видишь молодую красивую пару, вот как вы с вашим спутником, он, кстати, очень красивый, вам под стать, – когда видишь такую пару, то он, как правило, «занимается компьютерами», а она – «работает в пиаре». Вы ведь в пиаре работаете?

– Да. В смысле, пытаюсь. Пробую.

– Очередной испытательный срок? – спросил старик. – Стажировка?

– Откуда вы всё знаете? – она засмеялась.

– Давно живу… Пойдемте, здесь стало душно.

Старик расплатился, они вышли.

Сели в машину. Шофер прокатил их по улицам, где стояли высокие бело-голубые или желто-розовые дома с украшениями в виде огромных женских лиц с длинными волосами, которые свисали с шестого этажа по второй. Правда, красивый город. Старик что-то рассказывал про архитектора, который был отцом известного режиссера.

– А где эта ваша знаменитая Старая Рига? – спросила она.

– Завтра, – сказал старик.

Они подъехали к большому дому. У подъезда стояли кипарисы в бочонках. Шофер вытащил из багажника ее чемодан. Старик понажимал кнопки на двери. Вошли в холл с мраморным полом и дубовыми перилами. В серебристом лифте поднялись на третий этаж. Старик достал ключи и долго отпирал дверь – тремя ключами, она заметила. Связку ключей положил на длинный комод под зеркалом.

Квартира была недавно отремонтирована, мебель была современная, но – видны были поколения прочной богатой и, наверное, умной жизни. Много картин. Старые книги в новых шкафах. Дорогие ковры на темном паркете, торшеры, кресла, журнальные столики, тяжелые хрустальные пепельницы. Бронзовые статуэтки на каменных кубиках.

– Столовая, – объяснял старик. – По нынешней моде, вместе с кухней. Гостиная. Кабинет. Хозяйская спальня. А это гостевая спальня. Давайте сюда свой чемодан. А вот, извините, удобства. Вам сюда надо? Глядите, в прошлом году поставил – биде с пультом управления. Японская штучка. Выпьем кофе?

– Да, – сказала она. – Надо, на минуточку. Выпьем, конечно.

Сидели в гостиной, за круглым столиком. Старик принес из кухни две чашки кофе – слышно было, как зудела кофемашина. Достал из шкафа коньяк, маленькие рюмки и коробку конфет.

– Хорошо, – сказал он. – Насчет работы я понял. Ее у вас нет. Стажировка в какой-то пиар-конторе – это не работа, и вы это сами понимаете. А образование у вас какое? Профессия какая? Вообще, кто вы?

– Никто, – сказала она. – Пока никто.

– Допустим, – сказал он строго и почти недовольно. – Ну, а кем вы хотите стать?

Она посмотрела в сторону и вдруг сказала:

– Я могла бы стать хорошей женой.

– Вы хотите стать хорошей женой? – старик чуть поднял брови.

– Понятно, – сказал он. – Я верю. У вас получится.

Он замолчал и молчал минуты две.

Она почувствовала, что две струйки пота потекли с ее лба, по обе стороны носа и дальше вниз. Она встала:

– Простите. Я сейчас, – и вышла в коридор.

Старик вытащил из кармана пиджака большой бумажник, заглянул вовнутрь и положил его на столик, рядом с бутылкой коньяка.

– Ужасно, – вдруг пробормотал он, и ему самому не было понятно, что именно ужасно; и повторил с убеждением: – Это ужасно!

Она вошла в ванную, умыла лицо. Посмотрела на себя в зеркало. Ей захотелось раздеться и вернуться в комнату голой. Лучше не совсем голой, а в одной футболке, и все. И босиком. Так гораздо соблазнительнее. Или наоборот, без футболки, но в джинсах. Или даже без джинсов, но с полотенцем на бедрах.

Соблазнительнее – для кого? Она понимала, что этот господин из стран неблизких – совсем старик, что у него, конечно же, давно не стоит, а если даже иногда чуть-чуть постаивает, то ей надо будет полчаса пыхтеть, чтоб он хоть на пять минут пришел в годность. Смешно и бестолково. Зачем?

Тем более что он ей совсем не нравился как мужчина. Даже не потому, что он старик. В школе, в девятом классе, она была влюблена в учителя истории, он был совсем седой и похож на старого индейского вождя – нос с горбинкой и гладко зачесанные назад длинные волосы. Если бы он ее тогда вдруг позвал, она бы к нему среди ночи по водосточной трубе полезла! Не в возрасте дело. Просто именно этот, данный конкретный пожилой мужчина ей не особенно нравился. Не привлекал. Нет, он, конечно, не был ей отвратителен, но вот и всё. Она совсем его не хотела. Наверное, он тоже ее не хотел, потому что – ни одного прикосновения, приближения, словесного намека, даже взгляда!

Но за эти четыре часа она страшно устала от неопределенности. Сначала ей было тревожно, потом интересно, а теперь стало мучительно.

Приключение должно закончиться – так, как оно должно закончиться. Так, как это определилось на небесах. Но какое дело небесам до красивой московской девочки, попавшей в богатую рижскую квартиру? О, нет! Небесам есть дело до всего.

Она задрала футболку до подбородка. Полюбовалась своими маленькими торчащими грудками – бюстгальтера на ней не было. Расстегнула пояс джинсов, стянула их вниз, так, чтобы завиднелся выбритый лобок со специально оставленной узенькой дорожкой темных подстриженных волос. Подвигала бедрами и замерла, глядя на себя в зеркало – и видя, и чувствуя, как у нее краснеют ее маленькие очень красивые уши. Смотрела и не могла решить, в каком виде ей выйти из ванной. Сердце билось медленно и глубоко. Ей даже показалось, что она вдруг по-настоящему захотела.

Старик меж тем сидел в гостиной в кресле и листал айфон.

Он открыл ленту новостей. Там было про нескончаемую войну на Ближнем Востоке. Он пробежал несколько сообщений, как вдруг строчки вспыхнули перед ним стеклянным блеском, шея его напружилась, глаза выпучились, очки слетели с носа… Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха – и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала, обнажив розовый пластик искусственных десен, из которых торчали сияющие белоснежные зубы, голова завалилась на плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом – и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол.

Она услышала стук и громкий стон.

Поддернула джинсы, опустила футболку и выбежала из ванной. Пробежала через коридор, сунулась в спальню, вбежала в гостиную.

Он лежал на полу, перед креслом, и уже головой перестал мотать. Сизое, уже мертвое лицо постепенно стыло, прерывистое дыхание слабело. Вот оно оборвалось, и по его лицу медленно потекла бледность, и черты его стали утончаться и светлеть.

Она поняла, что он мертв. Мертв окончательно и бесповоротно.

Ей стало страшно.

Через много лет она вспоминала и рассказывала – не просто страшно, а первый раз в жизни физически страшно. Всем телом, руками и ногами, которые заныли и заломили, сердцем, которое закололо и зашлось, и животом – печенкой и кишками. Особенно кишками. Схватило и закрутило. Она испугалась, что обделается от страха, и побежала назад, в ванную комнату, на ходу снова расстегивая джинсы.

Уселась на теплый унитаз, вцепилась пальцами себе в колени и с наслаждением облегчилась. Это было как оргазм. Это было лучше любого оргазма. Зубы ее коротко стиснулись и даже скрипнули, но дыхание тут же выровнялось, и сердце больше не болело. Ничего не болело. Во всем теле была усталая сладость.

Она встала, спустила воду, помыла унитаз ершиком, побрызгала дезодорантом вправо-влево и пересела на биде с пультом управления. Долго сидела, ловя попой теплую щекотную струю, делая ее то сильнее, то слабее, то горячее, то прохладнее, и старалась не думать о мертвом старике в соседней комнате.

О чем же она думала? О том, что вряд ли она когда-нибудь еще раз окажется в такой роскошной ванной? О том, что жизнь несправедлива ко всем – и к миллионам некрасивых женщин и небогатых мужчин, и к ней, совершенной красавице, и к богатому старику, который так глупо и некстати умер? А ведь она могла его хоть капельку приласкать напоследок: теперь, когда он валялся мертвый на ковре, она почувствовала к нему что-то вроде прощальной сочувственной нежности. Может быть, может быть, – вспоминала она потом. Но о том, что надо бежать отсюда со всех ног, она почему-то не думала совсем.

На низкой скамеечке была стопка небольших полотенец. Она взяла одно, хорошенько вытерлась, бросила его в ивовую корзину, стоявшую рядом. Подтянула трусы, потом брюки. Оглядела ванную, как будто бы на прощание. Большая, метров десять, как целая комната, и с окном. Подошла к окну, сильно высунулась наружу.

Квартира была на третьем этаже. Внизу через узкий переулок было кафе, столики в саду, там люди пили пиво и ели чипсы. Ее увидели, кто-то помахал ей рукой. Она помахала рукой в ответ и поняла, что удрать через окно уже не получится. Да и высоко, ноги переломаешь.

Вдруг она услышала песенку Раймонда Паулса. Известная мелодия, но на латышском. Сначала тихо, потом громче, потом на весь дом.

Выскочила в коридор. В прихожей что-то мигало.

Ага! Это звонок. Светился экранчик видеодомофона. Хорошо было видно, что у подъезда стоит Борис. Она надавила клавишу с изображением колокольчика. Песенка замолчала. Потом – клавишу с изображением громкоговорителя.

– Ludzu? – спросила она нарочно не своим голосом.

– Аркадий Павлович дома? – вежливо спросил Борис.

– Labi! – сказала она и надавила клавишу с изображением ключа.

Открыла дверь, просто нажав на ручку, и ждала Бориса, заранее приготовив все слова. Что-то вроде «Сдал меня в аренду? Ну и говно же ты. Сколько получил? Не прикасайся ко мне!»

Но Борис воскликнул:

– Ты здесь! Я тебя нашел! – и протянул к ней руки.

Он был одновременно рад и растерян, и это ее на полсекунды обезоружило. Но только на полсекунды. Она отступила на два шага и сказала:

– Сейчас ты мне будешь врать. Сочинять истории. Как ты ему починил айфон за две штуки евро, штуку в руки, штуку в долг. За пять минут, пока я ходила пописать. Не надо. Помолчи. Он умер. Только что. Надо вызывать скорую и полицию. Иди сюда, поможешь.

Борис вошел в комнату, присвистнул, потом перекрестился. Потом покосился на нее и насмешливо спросил:

– Отчего же он, бедненький, умер?

– Дурак! – крикнула она.

– Батюшки! – сказал Борис, увидев бумажник, лежавший на столе.

– Не трогай! – закричала она еще громче.

– Да мне копейки чужой не надо! – фыркнул Борис. – Я так только, полюбоваться чужим счастьем! – взял его в руки, раскрыл. – Бабла-то, бабла…

Из бумажника выпал синий паспорт. Republic of Kenya. Значит, старик правду говорил, что он из дальних стран. Как это он выразился? Из стран неблизких. Она взяла паспорт. Его фамилия была Крейс.

В коридоре что-то громко щелкнуло.

– Аркадий Павлович! – крупный и рослый парень стоял в прихожей. В руках у него был большой кожаный бювар. Он расстегнул бювар, и вытащил пачку бумаг, и вот тут наткнулся глазами на нее; она вышла ему навстречу.

– Приветствую! – сказал парень. – Вы помощница Аркадия Павловича? – он произнес слово «помощница», сдерживая губы от усмешки. – Ага. А, вы, наверное, водитель? – обратился он к Борису, который тоже вышел в коридор. – Аркадий Павлович обещал тут подписать кое-какие бумаги. Скажите ему, Андрис принес кое-что на подпись… Сами передадите? – он не услышал ответа и нахмурился. – Или все-таки пропустите меня к нему?

Шагнул вперед, отодвинув ее плечом, через открытую дверь увидел лежащего на полу старика. Обернулся. Поглядел на них. У нее в руках был синий паспорт, а у Бориса – бумажник.

– Ну, молодцы! – закричал парень, метнулся назад, схватил с комода ключи и выскочил наружу.

Дверь захлопнулась.

Она услышала, как ключи поворачиваются в замках. Три ключа с тремя разными щелчками: плавный и глухой, гулко-грубый и совсем тонкий, нежный, как колокольчик.

– Всё, – сказала она и обняла Бориса.

– В смысле? – не понял он и тоже обнял ее.

– Нас заперли. В окно не выпрыгнешь. Сейчас приедет полиция. Мы теперь навсегда вместе, – шептала она. – Нас посадят в разные камеры, но мы все равно теперь вместе. Нас оправдают, я верю. Мы никого не убивали. Нас выпустят, и мы будем вместе. Жизнь чудесна, богата и весела. Волшебное чувство полноты жизни, надо только научиться это понимать и чувствовать. Давай танцевать, пока они не приехали. Медленный танец, в обнимку. Я хочу быть твоей женой. Я буду хорошей женой, вот увидишь. Потому что ты мой единственный. И я тоже твоя единственная. Я люблю тебя. Нам хорошо, нам всегда хорошо, поэтому у нас будет удача….

Раздалась музыка. Это полиция звонила в дверь. Корректно, по-европейски. Сначала позвонить, а уж потом – вскрывать.

Они прижались друг к другу и стали медленно танцевать. Она положила голову ему на плечо, он обнимал ее за талию, и казалось, что все хорошо и прекрасно, светло и радостно, любовно и нежно, как будто бы не было полиции у подъезда и на лестнице, как будто бы не было остывающего мертвеца в комнате за полуоткрытой дверью, как будто не было мертвецов в соседних домах и на кладбищах, мертвецов недавних, и старых, и совсем истлевших, как будто не было ста миллиардов мертвецов, едва спрятанных под тонкой коркой почвы, окутавшей еле теплый шарик Земли, которая тяжко одолевала космический мрак, океан, вьюгу…

дом на Беговой аллее СОСЕДСКАЯ ДЕВОЧКА

Сережа после завтрака ушел, повязав галстук (вытащил из портфеля; вечером был без галстука), а Вера осталась в номере. Она не ходила на завтрак, а просто выпила стакан воды, не стала одеваться и сидела на кровати, подложив под спину две подушки и прикрывшись одеялом, и смотрела в окно. Там было свободное небо и кусочек крыши ипподрома. Башенка и далекий бронзовый конь. Тепло. Самое начало августа.

Гостиница называлась «Бега» и была совсем рядом с ее домом – она жила на Беговой аллее, то есть на той же самой улице, буквально через два дома, да-да, буквально! Но сегодня ей хотелось, чтобы всё было именно так. Сережа пошел получать свидетельство о разводе, она это знала, она ждала этого дня. Вроде бы формальность, бумажка, штамп – но всё-таки. С этого часа – уже другая жизнь.

Вдруг вспомнилось и само зазвучало в голове: «Как хотели мы этого часа!»

Сережа бы непременно придрался. Спросил бы, откуда эти слова, она бы ему прочитала стихотворение. Гумилев, «Игры». Она эти стихи для себя называла «Колдун». Совсем про другое. Про то, как римляне ждут, что на арене разные хищные звери растерзают пленного вождя аламанов. Кто такие аламаны? Наверное, алеманы, то есть древние германцы. Простительная ошибка. А этот вождь оказался колдуном, и все звери ему покорились. «Голодные тигры лизали колдуну запыленные ноги». Совсем не про то! Но строчка сама по себе хорошая.

«Как хотели мы этого часа!»

Сережа непременно сказал бы, что стихи вычурные, а цитата некстати. Он ее иногда этак слегка поучал. Мужские замашки. Ничего. Справимся. Кстати говоря, у него в поэзии был странный вкус. Любил Некрасова. На полном серьезе. Но не всего Некрасова, а две-три строчки. Говорил, насупившись:

– Нужно несколько строк. И всё. И хватит. Стихов не должно быть много. Морозно, равнины белеют под снегом, чернеется лес впереди. Не встретишь души на пути. Как тихо. И точка.

– Ты там всё перепутал! – смеялась она. – Там сначала Савраска плетется ни шагом, ни бегом…

– Савраску не надо!

– Нет, не всё. Вот послушай, – он вставал с дивана и читал с выражением:

Вот теперь уже точно всё. Великие слова. Единственные про нашу жизнь, про нас про всех.

У него блестели глаза. Кажется, это были слезы. Вера слегка пугалась. Откуда слезы при чтении стихов? Старческое слабодушие? Откуда? Ему всего сорок семь. Сосудистые явления? Вера окончила психфак, у них была клиническая психология. Нет, не может быть. Ничего похожего. Она ему тайком подсовывала тесты, такие, что не догадаешься. Например, рассказывала про дома, которые вокруг, – она любила это место, ведь тут, на перекрестке Беговой и Ленинградского, целый архитектурный заповедник, – так вот, она говорила:

– Оказывается, старый «Яр», ну, который сейчас гостиница «Советская», которую в пятидесятых строили Штеллер и Ловейко, его построил Эрихсон, тот, которого театр «Ромэн», который рядом, следующий дом…

Как будто она это только что в интернете прочитала. А через полчаса:

– Ой, прости, помнишь, я тебе фамилии говорила, ну, архитекторов, которые строили сначала «Яр», а потом «Советскую»?

Он говорил:

– Да, да! Эрихсон. И еще Штеллер и Ловейко. То есть память, особенно кратковременная, в полнейшем порядке.

Просто у него очень сильные эмоции, и это хорошо. Особенно в наше время, когда все равнодушные и еле теплые. Он вообще необыкновенный человек. Юрист, доктор наук, партнер в серьезной адвокатской конторе, и еще пишет статьи в журналы и колонки на разные сайты. Она бы не смогла полюбить обыкновенного… А может быть, он просто очень ловкий? В смысле стихов: выучил в школе пятнадцать строк Некрасова и теперь использует, возводит в принцип, читает, прослезившись. Но ведь юрист должен быть ловким! «А я, – думала Вера, – какая-то слишком злая. Но ничего!»

Главное, что у них всё хорошо.

Особенно сегодня.

Хотя и до этого тоже всё было хорошо. Они уже полгода стали просыпаться вместе. Не каждый день, но всё-таки. А еще раньше они раз в две недели проводили в гостинице часа два-три, потом она ехала домой к маме, а он домой – даже не хочется говорить к кому. Тем более что он все время ей шептал:

– Ты моя жена, только ты.

Почему они оказались в гостинице «Бега», рядом с ее домом? Потому что она хотела, чтобы именно в этот день, чтобы именно в это утро они проснулись вместе. Первый день открытой совместной жизни, а не тайных встреч при не окончательно оставленной жене. И при маминых вопросах: «Да, конечно, Веруша, твое личное дело, но какое у него, пардон, гражданское состояние?» Утром он получит свидетельство о разводе, днем они уедут на недельку в Ярославль, к Кате и Саше, это были ее друзья. Катя была профессор в тамошнем университете, а Саша чем-то заведовал в городской администрации. Местная элита, куча связей: Саша обещал, что в Ярославле по его звонку их распишут хоть сегодня. Ну, нет. Сегодня они приедут в шесть вечера. Лучше завтра.

А уже потом она предъявит маме своего законного мужа. Вместе с его гражданским состоянием на нужной страничке паспорта. Сначала поживут у нее – вместе с мамой, ничего. Мама хорошая.

Сережа последние полгода жил у приятеля, который куда-то уехал. Вера, бывало, оставалась там ночевать. Там было ужасно. Неприбрано, захламлено, всё навалено кучами, сто лет не метенные полы, безнадежно зачиханное зеркало в ванной, бесповоротно почерневшая раковина в кухне. Даже удивительно, как Сережа в таком разоре и мусоре умудрялся стирать и гладить рубашки и вообще выходить из дома этаким франтом – как и надлежит преуспевающему юристу, партнеру солидной адвокатской конторы. «Если ты такой преуспевающий, так сними приличную квартиру!» – думала Вера, а потом вспоминала, что это он хотел снять квартиру, а она его отговорила в видах экономии. Полгода по полтиннику в месяц – триста тысяч, а впереди еще съем своей квартиры, свадебное путешествие, да и сама свадьба. Так что, выходит, это она сама виновата, сама так хотела. Ну ладно, может быть. А еще вдобавок этот приятель прямо вчера вдруг вернулся откуда-то. Вера не помнила, куда он уезжал, и не помнила, как его зовут и вообще кто он такой. В этом была особая гордость – не знать, не думать о том, что в ее жизни просто функция и роль.

Сережа, конечно, мог остаться на одну ночь у этого приятеля, а она могла переночевать у мамы. Но не хотелось. Она прямо сказала:

– Не хочу в эту ночь спать поврозь.

Он сказал:

– Надо что-нибудь придумать. – Она молчала. Он сказал: – Ладно, я что-нибудь придумаю.

Легкое раздражение проснулось в ней. Что тут еще придумывать? Отвечать надо либо «да, сделаю», либо «нет, извини». А вот это «надо что-нибудь придумать» – просто отговорка, заболтать, авось забудут. Она сама себя одернула за несправедливость этих злых мыслей. Но все равно. Она сказала – гостиница. Какая? Гостиница «Бега». Почему именно «Бега»? Потому что рядом со мной. Он понял.

Хотя, наверное, тоже слегка обиделся.

Когда они вечером приехали в гостиницу, номер был не готов. Там двое мастеров под наблюдением горничной что-то делали с кондиционером. Сказали: «Вы погуляйте часок». Ей понравилось, что он резко ответил, даже грубо. Она взяла его за руку и сжала-погладила: не волнуйся. Он выдернул свою ладонь из ее пальцев и почти закричал: «Номер сию же минуту, или деньги назад!» Сию же минуту дали другой номер, точно такой же. Шли вместе с горничной по коридору, и непонятно было, почему сначала предложили подождать, – пустых номеров был целый этаж.

Из окна был виден ипподром. А из того окна – того номера, который был заказан и где чинили кондиционер, был бы виден ее дом. Ну и хорошо, что не виден. Еще чего не хватало – увидеть маму в окне и помахать ей рукой. Он бы снова обиделся. Он говорил, что она слишком привязана к маме.

Впрочем, вся их жизнь – легкие обиды. Придирки и притирки. «Боже, как пошлы все эти игры слов…» – подумала она. Впрочем, у всех так. Самые высокие и тонкие чувства вместе с самыми простыми техническими проблемами – переехать, найти временное жилье, потом снять квартиру. «Вот что управляет мною и нами всеми», – вздохнула она и пожала плечами. Потому что это звучало уж как-то слишком со стороны.

Но ничего. Всё будет. Наверное, кое-что уже есть. Наверное, он уже получил справку на гербовой бумаге и штамп в паспорт. Брак с гражданкой такой-то расторгнут 9 числа августа месяца 2016 года. У его жены была очень красивая фамилия. Не то что у нее – Зуева. А вот как вышло.

«Я этого достойна!» – подумала она и засмеялась. Дурацкий рекламный слоган какой-то косметики. Ничего смешного на самом деле. Эти простенькие девочки вполне достойны не слишком дорогого крема и шампуня, а я – я, я, я! – достойна вот такого мужчины. Чтоб он ко мне ушел от жены и детей. Слава богу, детишки уже подрощенные. Один детеныш уже вышел из алиментного возраста, другому осталось полтора года, кажется. «Ничего, как-нибудь выдюжим», – она улыбнулась.

Времени было половина одиннадцатого. Она точно не знала, когда он вернется. Может быть, там очередь. Может быть, его бывшая жена – этим утром еще «почти бывшая» – опоздала. Или устроила скандал. Неважно. Через полтора часа чек-аут. Ничего. В крайнем случае, можно будет продлить. Договориться, чтоб на полдня. Копейки. У нее есть карточка.

Над ипподромным шпилем появилось облако в форме остроносой рыбы. Уехало влево. Наползло другое, почти такое же. Небесная стерлядь. Тоже уплыло.

Вера встала с постели, накинула на себя полотняную блузку и подошла к окну, посмотрела вниз. Ни одного человека. Проехала машина. Потом из-за дома, со стороны Беговой, оттуда, где небольшой сквер перед ипподромом, вышла рослая тетка, в футболке, просторных брюках и с рюкзаком на одном плече. Светло-русые, чуть подкрашенные рыжиной волосы выбивались из-под ажурной шапочки – наверное, вязанной крючком. Сверху похоже на еврейскую кипу. А тетка похожа на соседскую девочку.

Вера присмотрелась. Да, конечно, это она и есть. Здесь какая-то школа дизайна – соседская девочка там преподает. Вера ее встречала пару раз пару лет назад. Хотя она – соседская девочка – давно переехала.

А когда-то они жили в одном подъезде, даже на одной площадке. Как ее зовут? Вера не помнила – или забыла? – хотя имя очень простое, русское, короткое. Но не Маша, не Оля, не Таня, не Катя, не Даша, не Лена… Черт! Просто – Соседская Девочка.

Зазвонил мобильник.

Звонит – а где он? Где? Вот, вот, в сумочке. Боже, только успеть достать, только бы потом не перезванивать. Вот.

– Это я, – сказал Сережа. – Привет.

– Привет, – сказала Вера.

– Привет. Я должен сказать тебе одну очень важную вещь, – сказал он. У него дрожал и рвался голос. – Одну очень важную вещь, вещь важную… – повторил он. – Сказать тебе одну вещь. Я надеюсь, ты меня поймешь.

Что-то щелкнуло, и звук исчез. Связь оборвалась.

У нее вдруг сильно заболела голова, вся, от лба до затылка, но тут же прошла. Она поняла, что он сейчас скажет. Она видела его жену. Два или три раза. Зачем себе врать – «два или три». Четыре раза! Небольшая, крепкая, можно даже сказать – полноватая, но очень ладная, красиво одетая и, сразу видно, – сильная. Красивое строгое лицо. Наверное, сначала она была обыкновенная, просто ровная, гладкая – а к сорока годам похорошела. Так часто бывает. И наоборот. Те, которые в молодости были красивые, выразительные, большеглазые – греческий нос, крутые скулы, соболиные брови, губы как лук Амура – боже, где это она нахваталась! – вот они-то как раз быстро вянут, жухнут и становятся носатыми старухами с мешками под глазами. Но не в красоте дело. Она – сильная женщина, Сережа много раз это говорил – иногда просто с уважением, а чаще – как бы в поддержку своего решения разводиться. «А ты за нее не волнуешься?» – отчасти провокационно спрашивала Вера. «Нет. Она – сильная женщина». Понятно. А Вера, значит, слабая. Опять проиграла. Она всегда проигрывала вот так – не нокаутом, а по очкам. Не двойка на экзамене, а недобирала баллы.

Вера подождала минуту, две, три. Звонить самой – позорно.

Но через пять минут все-таки набрала. «Аппарат абонента выключен или находится вне зоны действия сети».

Вера открыла окно и высунулась наружу. Соседская Девочка – то есть бывшая девочка, а ныне сорокалетняя тетенька – неторопливо шла по Беговой аллее. Как будто специально медленно, чтобы Вера ее рассмотрела и убедилась, что это она.

Странно, что в этот момент она думает о Соседской Девочке – а не о… А не о чем? О чем должна думать не слишком молодая женщина, которая лет пять – причем какие пять лет! Главные, последние и решительные пять лет! С тридцати пяти до сорока! – встречалась с женатым мужчиной, и вот он наконец развелся – вот они наконец будут совсем вместе – и вот он позвонил ей из ЗАГСа и дрожащим голосом пролепетал: «Вера, я должен сказать одну очень важную вещь. Я уверен, что ты меня поймешь».

А потом и вовсе выключил телефон.

Что сказать? Что она должна понять? Ясно что. Сказать, что он не может уйти от жены. Сказать, что передумал разводиться, в самый последний момент. Потому что она… Что она? С ней прожита жизнь, она мать его детей, он все равно ее – ну хорошо, не любит, он не станет говорить такое обидное для Веры слово, – но чувствует неодолимые, неотменяемые обязательства… И чтобы она его поняла.

Вера вдруг подумала, что всё правильно. Черт! В смысле, о боже! Боже, как это смешно, глупо, недостойно, зависимо, унизительно так думать – она вспомнила, как одна не шибко грамотная – или шибко остроумная? – одна сотрудница говорила: «самомазохизм». Смешно, да. Но она правда так подумала и даже словами сказала в уме: «Если бы я была мужчиной, я бы никогда не ушла от женщины, с которой прожито почти четверть века, от которой у меня сын и дочь». Ну, дорогая, значит, так тебе и надо.

Тем более что она – то есть сама Вера – была моложе всего на четыре с половиной года. Ей сорок лет, а той, которая законная жена, мать детей и вообще скоро серебряная свадьба, – сорок пять. Шило на мыло. Овчинка выделки. За сто верст киселя хлебать. Он прав. Конечно, он прав, и его жена права, все кругом правы, кроме нее, потому что она – дура. «Гимназистка Вера захотела хер…» О господи! «А что? Ничего! Хереса стаканчик!» Это бабушка учила ее старинному школьному юмору. Рифмы-ловушки. «Раз английский шкипер налетел на три… А что? Ничего! Три подводных лодки!» Бабушке это рассказывала ее бабушка, ученица гимназии мадам Сыркиной в Минске. Боже! Она еще хихикает, она еще напевает гимназическую похабель столетней выдержки.

Нет, она неисправима.

Но она понимала, что эти хиханьки были всего лишь защитой от наползающего на нее ужаса. От унизительного чувства, что ее обманули, оскорбили, пять лет водили за нос, возили по квартирам приятелей, тянули с собой на конференции, один раз даже под видом помощницы, ассистентки-референтки, – страшно было: а вдруг какой-то юрист заговорит с ней на юридическую тему? – таскали по пансионатам, тискали у лифта…

Меж тем Соседская Девочка свернула во двор. Кажется, там была эта самая студия дизайна, где она преподавала.

Вера повернула голову направо. Был виден кусочек знаменитого дома на Беговой, ближе к Ленинградскому. «Дом-сороконожка», он стоял на высоких бетонных опорах-уголках, и этих ножек было ровно сорок, Вера сама считала. Они вместе с Соседской Девочкой обошли все это пространство, загибая пальцы и побаиваясь, что ножки подломятся и дом упадет. Им было лет по десять. Вера побаивалась, а Соседская Девочка ее успокаивала. Дом построил архитектор Андрей Меерсон.

Соседская Девочка ходила в художественную школу на улице Красина. Там была учительница Катя Меерсон, Екатерина Андреевна, дочка этого архитектора. Красивая, темноволосая, вся такая нежная и добрая. Потом она пришла в обручальном кольце (так и было сказано – «в кольце») и сидела, выставив руку с кольцом перед собою, перед своим красивым нежным смуглым лицом. Потом уехала – говорили, что в Америку, навсегда.

Это Соседская Девочка рассказывала, что так говорили. А про смуглое нежное лицо – это Вера сама додумала. Дофантазировала.

Они с Соседской Девочкой жили на одной лестничной площадке и ходили в одну и ту же школу. До школы было далеко ехать. Их остановка называлась «Гостиница “Советская”». Троллейбусы первый, двенадцатый и двадцатый. Дальше – улица Правды, Второй Часовой… – перед Вторым Часовым, если ехать от дома к школе, то есть к центру, – квадратное здание с угловатым выносом над входом и с огромными окнами, красивое нелепой красотой конструктивизма 1920-х – это Вера уже потом поняла. Какой-то научный институт, а раньше была фабрика-кухня, архитектор Алексей Мешков. Такую же, только гораздо больше, он построил по другую сторону Беговой, в Боткинском проезде. Да. Это уже потом Вера узнала, когда полюбила их районный архитектурный заповедник.

А пока она еще девочка – после Второго Часового через мост на вокзальную площадь – и дальше Тверская, тогда еще улица Горького. Остановка «Белорусский вокзал», потом «Большая Грузинская», «Улица Фучика», «Площадь Маяковского», «Глазная больница», «Пушкинская площадь», «Советская площадь». Девять остановок. Но тогда машин было совсем мало, и троллейбус шел очень быстро, пятнадцать минут, и всё. В крайнем случае двадцать, если попадешь в «красную волну». Троллейбусы ходили очень часто. Бывало, стоишь на остановке, видишь хвост только что отчалившего тролика, а из-за поворота, с Беговой, выезжает двадцатый. Или мимо стадиона «Юных пионеров» ползет двенадцатый или первый.

Потом, сойдя с троллейбуса чуть не доезжая до Моссовета, глядишь налево, машешь рукой Юрию Долгорукому, поворачиваешься, идешь пять шагов назад и ныряешь в арку дома номер пятнадцать по улице Горького. Там – улица Станиславского, теперь снова Леонтьевский переулок. Еще минут пять пешком – и вот она, знаменитая школа № 31.

Это была очень престижная школа. Там учились сплошные дети артистов и поэтов. Дети министров учились в школе № 20, во Вспольном переулке. Была отдельная гордость – наша школа не просто престижная, но и вот такая, литературно-театрально-художественная, а вовсе не номенклатурная.

Вера – как и Соседская Девочка – этой школе не подходили по району. Было тогда такое правило – а может, и сейчас есть, у Веры детей не было, откуда ей знать. В общем, они не подходили по району, – но мама Соседской Девочки устроила туда свою дочку. У них была знаменитая фамилия. Покойный дедушка Соседской Девочки был известный писатель. Написал всего одну книгу, но зато она всё время переиздавалась, по ней снимались фильмы и ставились спектакли и всякие радиопостановки – в общем, эту фамилию знали буквально все. И Вера, и ее мама, и соседи, и вообще вся страна. Поэтому маме Соседской Девочки ничего не стоило, красиво нарядившись, пойти к директору школы с подарочным изданием дедушкиной книжки, и всё в порядке.

– А я? – спросила Вера у мамы.

– И ты! – сказала мама.

Они жили без папы уже много лет. В точно такой же квартире, что Соседская Девочка со своими родителями. Им было даже лучше – три комнаты на двоих: мамина, Верина и гостиная, а у тех – гостиная, спальня и детская. Тоже неплохо, но чуточку теснее. Хотя, конечно, они жили интереснее. К ним часто приходили гости, тоже известные люди, которых Вера с мамой видели по телевизору. Иногда приходили иностранцы. Однажды Вера поднималась с ними в лифте: мама Соседской Девочки разговаривала по-французски с какой-то теткой в холщовых брюках и кедах.

Вера завидовала Соседской Девочке, хотя они слегка дружили. И вот теперь, значит, она пойдет в эту знаменитую тридцать первую школу, в самом центре Москвы, а Вера – по району. В обыкновенную.

– А как же я? – спросила Вера и заплакала.

– И ты тоже! – грозно сказала мама.

Они жили без папы, но папа у них был, хотя не появлялся. Он присылал подарки и деньги передавал, как позже узнала Вера. Папа – это были тяжелые картонные коробки, которые приносил и громко ставил на пол в прихожей дяденька-шофер. В этих коробках была разная вкусная еда, которой в магазинах не было. Например, импортная ветчина в жестяных банках. Мама позвонила папе. Был апрель, уже прошли все сроки, когда детей записывали в школу. Но ничего. Папа проникся важностью момента. Назавтра во двор школы пришли рабочие с отбойными молотками, стали вскрывать асфальт и отключили школу от электричества: авария на соседнем участке. После отчаянных блужданий по коридорам районной власти директор дозвонился до начальника ремонтного треста – который совершенно случайно оказался Вериным папой. Он пообещал ускорить работу, но тут есть одна очень способная, очень хорошая девочка… Конечно, Вера всё это узнала потом, в десятом классе.

– Значит, я попала в тридцать первую школу по блату? – спросила Вера у мамы.

– Да, – ответила мама, – и она тоже! – и показала вдоль коридора, туда, где через лестничную клетку была квартира Соседской Девочки. Вера согласилась. Но подумала, что у Соседской Девочки был более изящный блат, и это было обидно.

Наверное, Вера ей очень сильно завидовала. Поэтому после школы сразу забыла, как ее зовут. Никак не могла вспомнить, хотя они встречались много раз – во дворе, в троллейбусе, и даже один раз на каком-то фуршете. Настоящее вытеснение, и Вера это понимала, она была грамотным психологом, хотя сейчас работала консультантом в салоне красоты. Точно, вытеснение. Соседская Девочка, и всё. Вера ее в уме называла двумя буквами – Эс Дэ. Стелла-Даниэлла. Саша-Даша. Или Сара-Диляра, на казахский манер. Не путать с Саррой-Двойрой. Хотя и так тоже, иногда. А в те редкие разы, когда они встречались, Вера как-то изворачивалась, чтобы обойтись без имени.

Кстати, обратно из школы можно было вернуться, не переходя на другую сторону. Можно было, конечно, и перейти, но лучше прямо тут же сесть на троллейбус, только не на первый, а на двенадцатый или двадцатый. Выехать на Манежную, которая тогда еще была прекрасна своей ослепительной ампирной пустотой, повернуть направо – тогда еще там было двустороннее движение, – объехать старый Университет, повернуть на Герцена и через улицу Огарева, ныне Газетный переулок, мимо Телеграфа выехать на улицу Горького и налево, вверх, – следующая остановка «Советская площадь» – около книжного магазина «Москва», который тогда еще по старинке называли «сотым», «соткой», потому что когда-то это был «книжный магазин № 100».

А дальше обратно к дому – «Пушкинская», «Глазная» и так далее, до «Гостиницы “Советской”». Бывший «Яр». Эрихсон-Штеллер-Ловейко, как уже было сказано. А напротив, на Вериной стороне, – знаменитый «Ажурный дом» Андрея Бурова, в пятидесятые годы построен, хоть и панельный, но – до начала борьбы с архитектурными излишествами. Бетонные кружева и серо-белый узор на глухих плитах, а справа от него – вход на Беговую аллею, которая вела на ипподром. Когда-то там были чугунные решетчатые ворота, Вера видела на старых фотографиях. Но постаменты с конями остались, и дата на постаментах – MDCCCXCIX – то есть 1899 год. Ипподром в пятидесятые годы перестроил Жолтовский, эпигонство и эклектика, но все равно красиво и мощно. А потом какой-то ужасный человек – «Знать бы, кто! Сама бы голову оторвала!» – возмущалась повзрослевшая Вера, – какой-то идиот, болван, архитектурный убийца поставил тупую кирпичную девятиэтажку как раз позади колоннады, в ее проекции, так что роскошная колесница – которая должна быть на фоне неба! – получилась на фоне стандартного строения семидесятых. Всё испорчено.

Но нет, не всё. Вернее, так – испорчено, но все-таки не окончательно. Еще есть надежда, что восстановят конюшни Манташева, справа от «Ажурного дома», если смотреть, встав спиной к проспекту. Роскошное, в стиле барокко, то есть тоже эпигонско-эклектичное, сооружение. Строили братья Веснины, закончено в 1916 году. Подражание XVII веку. Хотя, наверное, не Веснины виноваты, а миллионер Леон Манташев. Там на гербе его инициалы. Любой каприз за ваши деньги. Тем более что подальше, левее, на Скаковой улице, стоит Жокейский клуб, тех же Весниных, тоже чистейшее эпигонство, но в этаком русско-помещичьем стиле. Желание заказчика – закон. А впереди, на Скаковой аллее, пожалуйста, не путайте со Скаковой улицей и Беговой аллеей, – дом Скакового общества, 1903 год, первая постройка Жолтовского. «Определившая его творческий метод, – неодобрительно думала Вера. – Подражательность как принцип». Но, с другой-то стороны, дом очень красивый. С прекрасными интерьерами, если судить по старым снимкам. Тоже бесхозный, кажется. Совсем разваливается.

Когда Вера рассказывала об этом Сереже и показывала ему фотографии – у нее целый альбом был в компьютере, – он кивал, говорил «ага, здорово, очень интересно», но она видела, что на самом деле ему не интересно ни капельки. Даже, может быть, противно. Почему? Ведь Вера всегда его расспрашивала о работе, о делах, клиентах, судах, и даже о разных высоких материях вроде психологии права, и вообще о Праве с большой буквы, в отличие от закона с маленькой, – и Сережа отвечал охотно и подробно, а вот ей никаких вопросов о ее работе не задавал. Ни про ее клиенток, женщин, мечтающих о высокой груди, гладкой коже и носике без горбинки, ни про Фрейда или Выготского, хотя она про них тоже могла поговорить. И уж тем более про Жолтовского и Бурова. Наоборот! Однажды он даже разозлился:

– Почему у тебя глаза горят, только когда ты смотришь на неживые камни? – она как раз перекачивала новые картинки к себе в альбом с сайта «Старая Москва».

– Это не камни, – отшутилась Вера. – Это деревянные домики на Скаковой улице.

– Все равно! Это неживое! Мне иногда кажется, что ты любишь неживое гораздо сильнее.

– Сильнее, чем что?

– Ну, всё, всё, прости, – он обнял ее, они поцеловались, но она запомнила.

Зазвонил мобильный. Сережа, его имя высветилось.

– Да! – ответила Вера. – Слушаю.

Оказалось, он выронил и вдребезги расколол мобильник. Добежал до магазина, купил новый, вставил симку и вот звонит.

Прошло всего пятнадцать минут. Даже странно.

А ей показалось, что прошло всё.

«Выронил, потому что руки дрожали? Интересно», – подумала Вера.

– Я хочу сказать тебе одну очень важную вещь. Очень важную. Надеюсь, – зачем-то засмеялся он, – ты меня поймешь. Я свободен. Я прошу тебя быть моей женой.

– Понятно, – сказала Вера.

– Ты меня любишь?

– Да, – сказала она. – У нас билеты на который час?

– На половину третьего. На четырнадцать тридцать пять. Я сейчас приеду.

– Хорошо, жду.

Она нажала отбой и стала одеваться. Надо было еще зайти домой, взять чемодан, который она еще позавчера собрала.

Приехали в Ярославль.

Катя и Саша вдвоем встречали на вокзале. У них была квартира в самом центре, окнами на Ильинскую площадь, и два шага до знаменитого променада на Волге. Приехали, расположились, переоделись, сели ужинать. Немного выпили. В другой комнате зазвонил Сережин мобильник, он вышел. Катя шепнула Вере:

– Ну что? Развелся?

Вера кивнула. Катя показала большой палец, что-то сказала на ухо Саше – наверное, чтобы он позвонил в ЗАГС, он ведь обещал, что их распишут в один миг.

– Сделаем! – сказал он. – Завтра скажу девчонкам.

Вернулся Сережа. Сказал, что звонила его дочь, и он ей всё объяснил, и она его поняла.

– Она взрослый, умный человек, и я уверен, что вы подружитесь, – он обнял Веру.

– Что это она поняла?! О чем вы тут вообще?! – громко и весело спросила Катя.

– Я развелся, мы с Верой женимся! – сказал он.

– Ура! – хором закричали Катя и Саша.

Утром Вера увидела в окне зеленые купола и две колокольни Ильинской церкви. Потянулась, зевнула.

Сережа стоял у окна. Обернулся. Спросил негромко, почти шепотом:

– Сегодня как-то по-новому, да?

– Да, – кивнула она. – Да, конечно.

Ей было странно смотреть на него голого. Он стоял безо всякого стеснения, но и без вызова, просто стоял голый, и всё. Она тоже на него смотрела без смущения и без желания. Он был в короткой футболке и почему-то в носках. В светлых и мягких ночных носках – наверное, он их взял с собой. Как галстук позавчера вечером. Галстук, чтоб идти разводиться, носки для спанья с новой, можно сказать, женой. Странно, что она не заметила. Да, конечно! Они же не спали вместе, не спали в самом простом смысле слова – они встречались в гостиницах, а проводить вместе ночь и просыпаться – это было только в этой замусоренной квартире его приятеля, несколько раз, – но она не помнила, надевал ли он носки перед сном, когда они там ложились спать… Кажется, нет. Про последнюю ночь в гостинице она точно помнила, что нет, не надевал. Потому что тогда она была его любовницей. А сейчас уже практически жена. Поэтому и носки надел. Этак семейно. Почему? А разве непонятно? Если мужчина ради тебя ушел от жены и оставил двоих детей – ты, как благородная женщина, должна выйти за него замуж.

«Майка смешно сидит на нем, – подумала Вера. – То есть майка сидит обыкновенно, и носки тоже, а выглядит это смешно. Голый мужчина сорока семи лет в майке чуть ниже пупа и в мягких бежевых носочках стоит у окна, а за окном виднеется Ильинская церковь. Надо будет погулять вокруг и зайти вовнутрь. Там хорошо. Там вся Библия в картинках, по всем стенам».

– Вера, – сказал Сережа. – Я вчера сказал тебе «будь моей женой». А ты мне ничего не ответила.

– По телефону предложения не делают, – засмеялась Вера.

– Хорошо, – сказал он. – Я прошу тебя: будь моей женой.

– Без штанов предложения не делают! – снова засмеялась она.

– Ты… Ты что?

– Ничего. А если серьезно, Сережа, то мы взрослые люди… Зачем торопиться?

– Понятно, – сказал он.

– Это хорошо, – сказала она.

– Понятно, – повторил он, вытащил из-под подушки трусы, надел их. Взял со стула брюки, встряхнул. – Может быть, мне лучше уехать?

– Сережа, – она приподнялась на локте. – Сережа, милый, дорогой, любимый, послушай. Я очень тебя люблю. Я на многое ради тебя готова. Но начинать жизнь вот с такого маленького шантажа – не буду. Ухожу! Не уходи! Фу. Это не про меня. Хочешь уехать – уезжай. Хочешь остаться – оставайся. Твой выбор.

Он натянул брюки, накинул на плечи рубашку, вышел. Квартира была пуста – у Кати утром лекция, Саша на работе. Она долго слушала, как он там ходит, скрипит дверью, спускает воду в сортире, умывается, варит кофе. Уехал? Нет? Неважно.

Она прикрыла глаза и, кажется, задремала.

Ей приснилось, что она идет по Беговой аллее, проходит через ворота с конями. А навстречу идет Соседская Девочка – уже совсем взрослая, как она. С золотистыми волосами и в круглой ажурной шапочке.

– Эй, – говорит Вера. – Привет!

– Привет! – отвечает та.

– Прости, я забыла… Как тебя зовут?

перевод с крито-микенского НОВОГОДНИЕ СТРОФЫ

Новый год наступает, он принесет нам новые радости, освобождение от прежних печалей.

Новый год наступает, он принесет нам новые тяготы, а прежние печали останутся с нами.

Влюбленные обнимутся, страдающие утешатся, счастливые образумятся.

Влюбленные расстанутся, страдающие отчаются, счастливые возгордятся.

Зло не может длиться сто лет, оно будет низринуто и посрамлено, мы или наши дети увидят это.

Зло может длиться сто лет, оно будет укрепляться и возвышаться, мы и наши дети будем наблюдать это.

Нет преступника, который бы не был изобличен и наказан, пусть не сейчас, но в будущем.

Есть преступники, которые не будут изобличены и наказаны, ни сейчас, ни в будущем.

Вот лжец. В новом году мы скажем ему: ты лжешь! – и отвернемся от него.

Вот лжец. В новом году мы скажем ему: ты прав! – и поклонимся ему.

Разум, труд и любовь будут вознаграждены, а глупость, безделье и подлость будут посрамлены.

Разум, труд и любовь останутся в пренебрежении, а глупость, безделье и подлость будут торжествовать.

Кто сможет снискать славу и богатство? Доблестный и прилежный.

Кто сможет снискать славу и богатство? Жестокий и хитроумный.

Кого любят прекрасные девы, кого награждает могучий царь? Красивых и верных.

Кого любят прекрасные девы, кого награждает могучий царь? Богатых и льстивых.

Пребывающий у врат смерти смело смотрит в бездну и благодарит богов за прожитое.

Пребывающий у врат смерти трусливо жмурится и просит богов о продлении его жизни.

Кто правит жизнью человека? Кто поможет ему выбрать путь доблести? Боги, ближние или он сам?

Никто не правит жизнью человека, никто не поможет ему выбрать путь доблести. Ибо богам безразличен человек, ближние его своекорыстны, а сам он слаб.

Однако солнце завершило свой круг и начало новый! Кто его гонит по небу? Никто. Но выбора у него нет.

Так же и мы земными стопами вступаем в новый небесный круг, и выбора нет у нас.

Пусть обнимутся влюбленные, пусть утешатся страдающие, пусть образумятся счастливые. Пусть будет наказано зло, изобличен преступник, презрен лжец, прославлен доблестный и вознагражден прилежный.

Ирина Одоевцева. «На берегах Сены».

Корней Чуковский. «Дневник».

Иван Бунин. «Воспоминания».

Корней Чуковский. «Дневник».

Урок проходил в начале 1970-х, отсюда такие цифры.

А.Ф. Лосев. Диалектика мифа. Часть II.

Комментарии к книге «Соседская девочка», Денис Викторович Драгунский

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!