ПЛЯСАТЬ ДО СМЕРТИ (Роман)
Глава 1
— Ну — ждите! Скоро, даст бог, станете папашей! А вам надо бы настроиться посерьезней! — Это она Нонне. Та хихикнула.
— Ну? Ты поняла? — отстраняясь от нее, произнес я строго.
— Нися-во-о! — бодро проговорила она.
Мы поцеловались, и она с сумкой на плече ушла в гулкие кафельные помещения — стук шагов затихал. Я стоял, прислушивался и, когда он окончательно затих, вышел.
Нет. Домой не пойду. Не высижу! Мама, я думаю, поймет, что я где-то переживаю.
Нашел двушку. Диск, как было принято в те годы, крутился с трудом, приходилось вести каждую цифру по кругу не только туда, но и обратно. Упарился!
— Алло!
— Ну? — мрачно произнес Кузя.
Что за тон? Чуть было, обидевшись, не повесил трубку, и тогда прощай, двушка! Но вовремя сообразил, что мрачность относится к его делам, не к моим. Продолжил:
— Новостей пока нет. Увез в роддом.
— И моя... с ребенком вернется, — проговорил он.
— Как?! Она же вроде не?..
— Заходи, — буркнул он и повесил трубку.
Кузина новость сразила меня: его жена Алла тоже решила завести дитя! Причем, как грустно сформулировал Кузя, — «внеполовым путем». Не то что Алла так уж была равнодушна к вопросам пола, скорее наоборот. Но процесс зачатия, как некая обязаловка, плюс время вынашивания, потерянное для дел, претили ее бурной натуре. И тут захотела всё с лету решить, победив природу.
— В Нижний поехала, к себе. У нее там сестра померла в родах.
— Но там, видать, и отец есть? — предположил я.
— А ее это не волнует! — воскликнул он.
Да, дикое ее упрямство знакомо, особенно ему.
— Всё! Теперь покоя мне больше не будет! Теперь я тут так... окурок! — Кузя раскинулся на любимой софе, на медвежьей шкуре, где он любил уютно лежать, с антикварной пепельницей, утыканной окурками, как пень опятами. В последний раз?
Высокие, закругленные сверху окна. Вечерняя заря осветила ковры, бронзовые рамы, фарфоровые вазы. Скоро тут пеленки будут висеть. Как, впрочем, и у меня! Но, переживая за друга, о себе как-то забыл.
— Ясно! Рожать ей неохота! — вещал Кузя. — А вот так — можно! И исключительно ради того, чтобы всё это (широкий жест) не досталось вашему бедному дитю!
— Как?! — воскликнул я.
Оно еще даже не родилось, а с ним уже борются! Что за судьба?
Кинулся к телефону:
— Сейчас. — Лихорадочно набрал номер, и попал сразу, и мне сказали, что у меня родилась дочь!
— Ура! — вскричал я. — Дочь!
— Ну вот, это другое дело! — отозвался Кузя. — Такую наследницу я и хотел! Во всяком случае...
— ...она не будет тут тебе мешать! — рассудительно произнес я. — А войдет... когда нужно, — мягко сформулировал.
— ...когда нас уже не будет! — довольный, подхватил Кузя. Такой ход его устраивал: сколько лет еще можно тут будет лежать! — И этой, надеюсь, тоже уже не будет. — Он мечтательно уставился на портрет жены кисти великого мастера. Коллекция у них бесподобная! И пойдет — кому? — А так... при живом мне! — Он вскочил, злобный.
— С нашей стороны — о таком не может быть и речи! — вкрадчиво продолжал я. — Только после смерти! Надеюсь, и моей! — добавил я щедро.
— Вот это разговор! — подхватил он. — А то этот... уже завтра приезжает! Хоть уходи!
Я сочувственно помолчал. Кузя вытащил бутыль. Разлил по бокалам.
— Ну...
Утро мы встретили песнями. Причем не в каком-нибудь затхлом помещении, а посреди Невы! Вы, наверное, думаете, что я оговорился: откуда же — «посреди»? Чистая правда.
Возникает второй вопрос: а что же мы делали посреди Невы на рассвете? Ответ прост и естественен: плыли! А что еще можно делать посреди Невы? В те годы под Кузиной квартирой на канале Грибоедова стоял его катер: полночи мы плыли против течения, пытаясь сгоряча выйти в Ладогу, но устали бороться с волнами, вырубили мотор и теперь медленно сплавлялись обратно. Блаженство — после упорной борьбы! За Смольным собором вставало солнце. Потом мы на время ушли во тьму под Литейным мостом, и когда снова увидели просторы, солнце палило уже вовсю. Тишь и гладь была, как на деревенском пруду. Стрекозы садились на воду. Сперва едва слышно, потом ощутимей — стал приближаться треск. Мы подняли наши снулые головы. Из-под далекого Дворцового моста (какой вид!) вылетел катер, понесся по широкой дуге, вздымая бурун.
— Похоже, к нам, — оценил я его траекторию.
— К тому же — милиция, — опасливо добавил друг.
Так и есть. Катер заглох прямо напротив нашего, осел в воду. Два стража порядка внимательно глядели на нас. Мы, как могли, приосанились. Законопослушный и, я бы сказал, пугливый Кузя даже обмакнул ладошку в Неву и пригладил чуб. Этот жест, видимо, убедил их в нашей лояльности. Стражи переглянулись и пришли к какому-то соглашению.
— Водка нужна? — строго спросил первый.
Теперь уже переглянулись мы. Не скрою, с восторгом. Под видом милиционеров нас навестили ангелы!
— Почем? — охрипшим от волнения голосом спросил Кузя.
Ангел назвал такую цену, что мы всплеснули руками!
— Почему же такая дешевая-то?! — вскричали мы.
— Конфискованная! — строго сказал ангел, давая понять: свое дело блюдут. — Лишнего нам не надо!
— Дайте, дайте! — закричали мы, жадно протягивая дрожащие руки.
Плавный дрейф с легкими покачиваниями прервался коротким стуком. Мы открыли глаза. Нос стукался о гранит. Мы как раз подплыли к широкой лестнице, ведущей на набережную. Кончик причального троса сам тыкался в ржавое кольцо. Нас ждал заслуженный отдых.
Заслуженно отдохнув, мы проснулись посвежевшими. Бодро поднялись, качнув катер. В зеркальную гладь Невы ушли мелкие волны.
— Ну что? Легкий завтрак? — предложил я.
Взбежав по гранитной лестнице, мы вошли в шикарный дворец, в котором располагался тогда Дом писателей.
В просторном полутемном баре окнами на Неву в этот утренний час было пусто. Высокий усатый бармен Вадим протирал со скрипом стаканы.
— Сегодня что-то вано! — Вместо «р» и «л» он мило произносил «в».
— Да мы это... приплыли, — не совсем понятно пояснил я, махнув в сторону окна.
— На водке?
— Да. На водке! — мрачно передразнил Вадима Кузя. — Кстати — она есть?
Я знал, что после разгула, даже невинного, его мучает страх — Алла сумела так его воспитать. А тут еще ожидался приезд племянника, которого она везла как орудие мести — прежде всего нашей семье, но и Кузе останется. Кончились его вольготные дни.
Вадим явно обиделся на Кузину грубость, зашевелил усами, как таракан.
— Водки, к сожалению, нету, — холодно произнес он.
— А у нас есть! — Кузя поставил бутылку на стойку.
— У меня дочь родилась! — смягчая грубость друга, сообщил я.
И Вадим смягчился. И даже предложил смягчить водку томатным соком.
— Ну, за счастье вашей дочки! — произнес он, и мы чокнулись высокими бокалами в пустом утреннем зале окнами на сияющую Неву, и некоторое время после этого я не мог говорить: подступили слезы. Тем более Вадим продолжал: — Вы написали замечательную книгу «Жизнь удалась!»
Тогда это знали все, особенно бармены.
— А теперь я желаю вам — с вашей дочерью — написать «Жизнь удалась-2»!
— Дело! — одобрил Кузя, бокалы брякнули, и мы выпили за это до дна.
Я с опаской поглядывал на него. Все его загулы кончались ремонтом: он завербовывался в какую-нибудь артель и красил. В таком подвижничестве он искал, видимо, искупление вины. Алла (будучи королевой антиквариата) шла в народ, чего она крайне не любила, поскольку сама только что выбилась из него, и вытаскивала оттуда Кузю, что было нелегко. Поскольку он долго потом не мог вспомнить — какое заседание? Что — он доктор наук? Не может этого быть! Он — маляр, а вот его лучшие друзья — Коля и Вася. Но в этот раз я всё же его уговорил «сдаться властям», то есть вернуться, поскольку праздник этот фактически мой, и ему не стоит чересчур увлекаться. И даже доставил его домой.
— Ты где был? — строго спросила мама, только я вошел.
— Дочка родилась!
— Да, я знаю. Я уже звонила! — усмехнулась мама слегка свысока (подчеркивать свое превосходство во всём она любила). — Ну что ж, поздравляю!
Легкий упрек мне послышался лишь в обороте «ну что ж»... Ну что ж, наверно, я это заслужил.
— Да-а-а! — мама растроганно поглядела на меня. — Ой, помню, как ты орал!
А вырос спокойный. И сейчас — подремал. Потом мама позвала к завтраку. На столе было вино.
— Что ж, Валерий! — проговорила она. — Начинается новый, самый ответственный период твоей жизни! Теперь ты отвечаешь не только за себя, но и за маленького человека!
— Спасибо, мама! Я уже это учел. И сейчас мы пойдем с тобой покупать коляску и всё остальное, что положено!
Мама с улыбкой, слегка грустной, смотрела на меня. Она знала мою склонность к авантюрам и всяческим приключениям, но, кажется, поверила, что из всех «виражей» я выхожу с пользой для себя.
— Ну, давай. — Мама по чуть-чуть налила в бокалы. — За нового человека! Что бы ты хотел пожелать ей?
Наверное, счастья? Но откуда берется оно?
— Страсти! Страсти хочу ей пожелать! — вырвалось вдруг у меня. — Главное — страсть. Будет страсть — всё остальное появится. А без страсти не будет ничего.
Мать удивленно и несколько укоризненно подняла бровь. Она делала это довольно часто. Она любила меня, терпеливо сносила мой необычный жизненный путь, но... теперь уже и на дочь я распространяю свои безумства?
— Ты, как всегда, оригинален! — строго улыбнувшись, произнесла она. — Однако главное — это чувство долга!
Вся дочкина жизнь помещалась еще в маленьком кулечке, а она уже отчалила и куда-то поплыла. И мы дули, как могли, в ее «парус».
Отец мой, когда я дозвонился ему в Суйду, на селекционную станцию, реагировал горячо (но при этом сказал, что приехать не может).
— Слушай, слушай меня! — сбивчиво заговорил он. — Давай это... назовем твою дочку Настей! Как сестру мою старшую, которая вырастила меня!
«Ты-то здесь при чем?» — насмешливо подумал я (уже год он не появлялся). А замечательная его сестра, чьим именем он предлагает назвать мою дочь, прожила тяжело, безвылазно проработала в колхозе и умерла в святой бедности и в страшных, непонятно за что ей посланных мучениях! Но возражать я не стал. Не приедет — и ладно. На самом деле я был доволен, что отец из дому ушел и не мешает мне жить, как мне хочется. В закутке за огромным буфетом, который мы с Нонной облюбовали после свадьбы, я лежал, почти не выходя, и, закинув нога на ногу, тщательно изучал светлые китайские брезентовые брюки (эпоха джинсов еще не пришла). Когда в голову приходила мысль (или образ), я, приподняв ногу, писал шариковой ручкой прямо на брюках. Искать бумагу или другую подходящую «скрижаль» было лень. И вряд ли отец, даже при его полном равнодушии ко всему, что не было его работой, мог бы смириться с таким видом творчества. Увидеть такое — после всех надежд, что он на меня возлагал!.. Лучше не надо.
Его могучее влияние на мою жизнь, пусть и заочное, я ценил. Поэтому не буду ему перечить, лучше послушаться и назвать дочку Настей, как он велит... тем более у меня никаких мыслей по этому поводу не имелось.
Люлька, в которой поплыла моя дочь по темной воде, почувствовала первые толчки, направившие ее туда, где она оказалась.
— Отец посоветовал Настей назвать! — сообщил я маме.
— Конечно, куда же он без своей деревенской родни! — проговорила она, подняв бровь. Уход его она не простила. — А что у девочки будет такое простонародное имя, ему наплевать!
Ее страдания я понимал. Но моя задача — сохранить их обоих для меня, и родившаяся их внучка, надеюсь, будет этому пособлять. Батя теперь далеко не денется: внучку назвал он!
Зато в маме появилось какое-то отчуждение. Может, с этого и пошло, что Настю она любила меньше, чем другую внучку, и сразу же уехала к той, и замечательно ее воспитала! Порой от таких мелочей всё зависит, особенно вначале, когда так много значит малейший толчок!
А попросил бы я маму выбрать имя для дочери — глядишь, осталась бы она, и всё могло быть иначе! Страшно плыть в люльке по темной реке — ты ни в чем не виновата еще, а твою жизнь уже поворачивают! Тревога поднималась в душе.
— Были небольшие травмы, — сказала врач, — но в общем всё кончилось хорошо.
Мы стояли в приемной, и появилась тонюсенькая Нонна с огромным (особенно для нее) свертком в руках. Там, в лазурном одеяле, — новая, незнакомая жизнь. Я откинул кружевной клинышек с ее лица и впервые встретил ее взгляд. И вздрогнул. Правый глазик был припудрен, чтобы снять красноту, полуприкрыт спущенным веком — так вышло при родах и осталось на всю жизнь. И тем не менее взгляд был твердый, внимательный и даже слегка недовольный. Настроенный на восторженное сюсюканье, как и все вокруг, я вдруг застыл. Мне даже почудился в ее глазах дерзкий вызов: «Ну что? Кто кого?» «А ведь это совершенно незнакомое существо изменит твою жизнь полностью! — вдруг почувствовал я. — Прощай, прежнее!» Не только Настя, но и мы вместе с ней поплыли куда-то... даже качнуло!
— Ну как оно? — шепнул я Нонне.
— Честно — не ожидала, что будет так трудно, — шепнула она.
Да. Теперь будет так. Прощай, молодость!
Наконец радостные причитания близких, восторженные восклицания, положенные в такой ситуации, дошли до меня, я заулыбался.
— Как тебе наша доченька, а? — пробился ко мне голос Нонны. Взгляд у дочки был явно озабоченный — она, похоже, была недовольна началом жизни. И я, ничего не сказав, принял тяжеленький сверток на руки.
...Помню, как удивленно икала она, когда мы, доставив ее домой, впервые положили в колясочку на рессорах. Икала, таращила глазки и снова икала: что за странные события с ней происходят? В роддоме был порядок — вовремя кормление, уход — а здесь что? И мы смеялись, хотя слегка были испуганы: не всё, оказывается, устраивает ее!
Всего пару часов она побыла в нашем старом доме, у большого окна на втором этаже, над аркой. Кругом уже лежали узлы, мы съезжали... Зачем? Тут прошли самые счастливые наши годы — друзья, любовь. Уже не этот красивый старинный переулок, другие пейзажи увидит она. Теперь я думаю: если бы Настю не увезли и она прожила бы жизнь на Саперном, может, всё вышло бы иначе? Там был климат счастья, эхо дружеских голосов. Не надо было ее отсюда увозить! Мои умные, все впоследствии прославившиеся товарищи не успели подержать мою дочь на руках, все уже разъехались кто куда — в Москву, в Штаты... а их голос проник бы в нее, наполнил умом и смыслом. Не пришлось! Почему так совпало? С ее рождением пошла совсем другая — тяжкая и в то же время пустая — эпоха. Во всём! Кто так решил? Она?
Опять ты всё сваливаешь на невинное существо, а она лишь в это попала. Однако что делать — новое существо живет уже в другой жизни. Прежнюю — не удержать! Можно было удержать? Но как? Остаться тут? Некоторые, чуть напрягшись, остались. Расселение дома Всесоюзного института растениеводства не было уж таким насильственным. Просто как бы лучшим давали квартиры в новостройках, что принято было тогда считать удачей. И мы с нашей интеллигентностью — или правильнее это назвать безразличием? — согласились. И провалились в другую жизнь. Какой-то морок, туман. Начать снова распаковывать узлы, двигать на прежние места старую мебель, оставляемую здесь? Всё еще можно вернуть! Может, и мама тогда не уедет?.. Нет — обидится: это ее же наградили новой квартирой, на прощанье, а я этим пренебрегу? «Там больше комнат!» Зачем? Наваждение, из него не выпутаться! Обидится мама, изумится тесть, который и так считает меня ненормальным... Вот он входит в дверь, весь такой правильный! Специально поменялись на Петергоф, уехали из центра, чтобы внучка была на воздухе! А тут я, с непонятной дурью, оставляю дочь здесь? Не осилю их!
И всё покатилось по проложенным кем-то рельсам. Вошла восторженно-умиленная, как и положено, теща. Ты-то сам чего так раскис? Улыбайся! Тесть (особенно запомнил в тот день его) был элегантен, гладко выбрит, тогда еще красив. И, как настоящий «инженэр», — обстоятелен, аккуратен, всё делал обдуманно и четко. Специально привезенной тряпкой вытер колеса, умело сложил коляску, и мы засунули ее в багажник такси. Спустилась Нонна с Настей на руках.
— Смотри, Настька, больше не вернешься сюда! — Нонна, растрогавшись, подняла ее, и Настя увидела наш Саперный, переулок счастья.
— Ну всё, всё, поехали! — заторопил тесть. Мол, незачем показывать внучке то, чего уже нет, «надо жить реальной жизнью!» — один из основных его тезисов. Тесть и теща расцеловались с мамой: они любили друг друга — и она уезжала. Как-то Настя попала под всеобщий разъезд.
— С тобой, Валерий, скоро увидимся! — строго сказал тесть. Хлопнула дверка такси — и они уехали.
Мама утерла слезу. Как-то не так начинается новая жизнь!
Мы вернулись наверх, сели, смотрели. Последние минуты! Всю мебель почти оставляли тут — и кованый сундук, и большой узорный буфет, и стол на круглых тумбах, на который положили меня, принеся из роддома. Надо было и Настю туда положить, чтобы прониклась хоть чем-то. Не успел. В новом жилье уже этого не будет.
«На прощанье» — так я назвал свой рассказ, самый ранний, про всё, что оставил тут. Вот — выглянул в окошко — атланты мои, у дома напротив: один, как положено, босой, а другой почему-то в ботинках со шнурками! Нигде больше не видел такого — специально для меня. Как без них буду?.. Гуд бай!
Звонок. Грузчики!
Даже и они, оглядев высокие светлые комнаты, старую мебель — «Не забираете?» — чуть удивились. Однорукий (надо же, как бывает) грузчик-бригадир прямо спросил:
— И охота вам с улиц Преображенского полка уезжать на болото? Вроде интеллигентные люди...
— Грузите! — махнул рукой я.
Поздно уже.
Исчезли последние дома города. Бесконечное кладбище, вдруг перешедшее в пустынное поле. Веселенькое местечко.
Резко, без всякого предупреждения, пошел длинный однообразный дом. Неотличимая от других парадная — пришлось загибать пальцы, чтобы вычислить ее. Вот она, моя жизнь теперь.
— Вот здесь — стоп!
Пианино, однако, мы захватили, так что грузчикам удалось себя показать. Пятый этаж! Особенно потряс меня однорукий — бесстрашно брал самое тяжелое!
Уехали и они — последние из прежней жизни.
— Что ж... счастья вам! — неуверенно произнес однорукий.
Пустые стены. Дальний закат.
Долгое время спал, не раздеваясь, на нераспакованных узлах, и сны были сладкие: что весь этот переезд — сновидение, и просыпаюсь у себя на Саперном, и солнце на той стене, где всегда! Порой даже вставал и ходил в этом счастливом сне, и вдруг... Где я?! Нет ничего! Сумасшедшие, что ли, сюда выселены, которые тут ходят и как бы довольны?
А еще и в Петергофе непонятно что! Нашел единственную на всём гигантском пустыре телефонную будку.
— Это ты? Голос какой-то странный, — удивилась Нонна.
Так неделю ж вообще не разговаривал! Не пользовался им!
— А приезжай, а? Тут не очень...
Вагон громко дребезжал, особенно почему-то на остановках. За домиками — залив. Берег этот никогда не был финским, всегда был нашенским, и это сказалось. Роскошь петергофских фонтанов и дворцов — и бедность окружающей жизни. Теперь тут прорезались теща и тесть. Причудливые персонажи. Но как зато расскажу я о них моим приятелям! Я бодрился. Снова смотрел, может быть, появится что-то радостное? Плыли величественные — в те годы обшарпанные — дворцы и замки. Стрельчатый, готический, желтый петергофский вокзал.
Наискосок сквозь кусты. Трехэтажненький, небольшой, аккуратненький типовой домик-пряник, построенный после войны пленными немцами: особенно много таких в разрушенных немцами же дворцовых пригородах, Пушкине и Петергофе. Темно-зеленая краска на лестнице. Обитая пахучим кожзаменителем дверь № 1. Вторая половина моей жизни пройдет здесь. И — какая половина!
Тронул кнопочку. Никто что-то не торопится. Наконец забрякали затворы, словно в камере.
— Ой, Венчик! — Нонна в каком-то нелепом халате, видно, мамочкином, сразу убежала за занавеску, где кряхтела и хныкала Настя.
— Сейчас, Лопата, сейчас! — бормотала Нонна. Уже и прозвище ей сочинила — «Лопата»! Настя зачмокала.
Тусклый свет. Пахло паленым: теща, топая утюгом, гладит пеленки. Тепло, сонно. Заглянул за занавеску. Настька лежала на коленях у Нонны, сосала грудь, сучила ножками в розовых ползунках, иногда пыталась крохотными пальчиками ухватить ступню. Щечки толстые, глазки сонные — и в то же время напряженные. Побренчал над ней купленной погремушкой из разноцветных пластмассовых шаров — и взгляд ее повернулся ко мне.
— Узнает! — радостно воскликнула Нонна. Ну еще бы, не узнавать отца!.. Которого видит, впрочем, второй раз в жизни. Ничего, наверстаем. Пока она мало что понимает. А там — возьмемся!
— Мам! А можно мы с Валерой погуляем вдвоем?
Теща, услышав эту странную просьбу, строго глянула на меня, словно на незнакомого, потом сухо кивнула.
— Ура!
Мы выскочили на волю — через дворик, по проспекту, в пустынный парк, не знаменитый, пустой, без фонтанов.
— Первый раз гуляю одна! Как здорово идти без брюха и без коляски! Отвыкла уже! — ликовала Нонна.
По пологой широкой аллее с могучими дубами мы спускались к заливу. Темнело.
— Да, здорово здесь гулять! — Я поддерживал бодрость.
Нонна вздохнула.
— Ты чего? — потряс ее за тощие плечи.
— Рассказать? — слегка виновато произнесла она.
— Ну!
— Вот тут! — указала она на чахлые кустики и стала рассказывать...
Чуть отойдя от коляски, стоявшей на лужайке, она закуривала на ветру, по лихой своей привычке закинув полы плаща на голову. Успешно закурив, она убрала этот кокон с головы и увидела, что над Настиной коляской склонился какой-то ужасный человек. Повернулся к ней. Глаза его были безумны.
— Я сейчас задушу вашу дочь! — прошипел он. Свисала и сверкала слюна. Нонна не могла сдвинуться с места.
Он отвел узорный клинышек полотна, закрывающий личико спящей дочки, и, как рассказывала потом Нонна, вдруг застыл и даже отшатнулся.
— Ага! — произнес он и, кивая и приговаривая «ага, ага», начал пятиться.
Перед тем как исчезнуть за кустом, последнее «ага» он сказал даже с каким-то торжеством, и глаза его радостно блеснули, словно он увидел в коляске... что-то свое!
— Чушь! — вспылил я. — Опять твоя... белая горячка!
— Ты что? — Нонна обиделась. — Я же не пью!
— Ну значит у этого белая горячка! Мало ли их ищет тут стеклотару?! Кой черт тебя сюда занес?
Пытаешься свалить всё на нее? А тебя почему не было?
— Так надо же ее катать: туда... сюда! — Нонна задвигала руками вперед-назад.
Обычная ее веселость уже вернулась к ней. Облегчила душу! Переложила всё на меня. А ты как думал? Зачем-то (для очистки совести) полазил в кустах.
— Ну видишь! — торжествующе произнес. — Ни одной бутылки! Значит — собрал!
Прямо Шерлок Холмс! За шиворот насыпалась труха, и вспотевшая кожа на загривке отчаянно чесалась.
— Почеши! — оттянул воротник. — О-о! Отлично.
Обратно поднимались уже веселые.
— Какой ты умный, Венчик! — умильно, слегка передразнивая свою мать, говорила Нонна. — Всё понимаешь! — Застыла, пальчик подняла. — Больше мы сюда не придем!
Умеет она свести серьезный разговор в дурашливый... Долгий подъем на темную гору. Нигде ни огонька. Да. Странное место. Внизу заросший камышом ржавый остов дачи несчастной царской семьи. Какое-то запустенье, тоска.
— Зачем вы обменялись сюда? — вырвалось у меня.
Из чудесной коммуналки на канале Грибоедова! Нормальное место найти не могли?
— Так это ж всё наше, родное! — Нонна насмешливо поставила ударение на первое «о». — Отец давно мечтал.
Оказывается, он еще и мечтает. Не знал. Мне он казался более рациональным.
— Тут же неподалеку, в Лигово, фамильный наш дом!
Ах да! И неспроста рядом с дворцами: отец ее отца, дед Николай Куприяныч, был личным машинистом царя. И в трехэтажном доме, самом богатом в Лигово, было много красивых вещей, личных подарков царя Николаю Куприянычу и его семье — вазы, шкатулки. На праздники собиралось лучшее местное общество — почтмейстер, полицмейстер, главный врач местного сумасшедшего дома, — пели романсы, шутили, играли в фанты! В зале стоял белый рояль, и на нем дети прекрасно музицировали. Борис Николаевич и сейчас, разгулявшись, мог сбацать!
В революцию, конечно, многое исчезло, но дом остался, не отняли — хоть и царский, да всё же машинист. Рабочая косточка! Но косточка всё-таки царская. И Бориса, сына его, отца Нонны, окончившего кораблестроительный, не брали никуда на работу — из царской обслуги, классово чужд. Был в кинотеатре тапером, даже есть — показывала Нонна — фотография набриолиненного молодого красавца с пробором, во фраке и бабочке. Нонна — в него. Он и сейчас щеголь и красавец, хотя, когда его наконец взяли на Балтийский завод в паросиловой цех, он на радостях проработал там сорок лет без отрыва, став, правда, за это время начальником цеха. Сохраняя при том дореволюционную чопорность. Был крайне аккуратен, никогда не говорил лишнего, страшно боясь потерять свое тепленькое местечко, и, когда его невоспитанная жена — из простых — говорила лишнее, страшно злился и орал: «Молчи, дура!» Такое бывало и при мне: хотя чего ему теперь-то бояться? И причин уже нет, но — осмотрителен!
— Только я совсем недолго в этом доме побыла! — вздохнула Нонна. — Нич-чего не помню! — Она даже зажмурилась от горя.
— Почему, Нонна? — спросил, раз уж на это пошло. В молодой семье разглядывание семейного альбома неизбежно.
— Так война же, Венчик, началась! — улыбнулась Нонна. — И сразу — обстрел! Мама бежала со мной на руках, взрывы кругом, дома рушились! Спряталась в овраге, отдышалась. Потом решила меня распеленать. Думала, я описалась от страха, а я сучу себе ножками, улыбаюсь!
«Ты и сейчас улыбаешься!» — подумал я.
— Потом вдруг она нащупала в тряпках что-то острое и страшно горячее. Развернула — осколок! Одеяло пробил, а у пеленки почему-то остановился, не пробил. Вот такое счастье!
Горестно вздохнула.
— Взрывы кончились, мама пошла назад — по нашей улице уже фашисты едут, на мотоциклах. «Как лягушки!» — мама рассказывала. Подбежала к дому и видит — нету его! Поля видны, которые он закрывал, руины дымятся... Хотела найти хоть что-то от их богатства — и ничего не нашла. Только куклу мою подняла. Единственная игрушка моя. Маму немцы заставили рыть окопы — там мы с мамой и жили до снега. Потом нас пустили в избу. Там куклу девчонки хозяйские отобрали...
Да. С наследством им с Настей не повезло.
...Вообще Нонне везло. Даже осколок, пройдя две, перед третьей, последней пеленкой остановился! Всё у нее легко: рассказывала, что во дворе носилась с девчонками и, не задумываясь, прыгала с сарая на асфальт, садясь при этом на шпагат, — словно так и надо!
И всю жизнь так и резвилась: легко закончила труднейшую корабелку (отец настоял, инженэр). Преподаватели, конечно, больше любили ее, чем ценили ее знания, — выручала лукавая, как бы виноватая улыбка. «Ладно уж, иди!»
С ходу очаровала высокомерных моих друзей — вот уж не ожидал от них такого добродушия, прям расцвели!
...То время, пожалуй, кончилось. Сгущалась тьма.
— Да, Настя, похоже, не такая! — вдруг вырвалось у меня.
— Ладно! Нис-сяво! — бодро воскликнула Нонна.
Под высокими ржавыми воротами мы вышли из парка. В темноте уже появлялись светящиеся окна, словно подвешенные в воздухе. Мы подошли к дому. Теперь жизнь здесь пойдет. Вряд ли уже переедут! — мелькнула мысль. И Настькина жизнь здесь пройдет!.. Но зачем же так грустно?
— Хорошо, что появился ты! — сказала Нонна.
Бодро сопя носами, вошли в тепло.
Борис Николаевич в потертой меховой душегрейке внимательнейше изучал центральную «Правду» — похоже, тот же самый номер, что и всегда. Громко шевельнул лист — лишь этим и приветствовал нас.
— Ну, как ты тут, родная моя? — Нонна сразу же кинулась к дочке.
Настя повернула голову — и робкая беззубая улыбка раздвинула тугие щеки.
— Коза идет, коза! — Нонна шевелила над ней пальцами.
Настя смешно хихикала, словно хрюкала. Правый глаз косенький, и это, похоже, навсегда... Да и ты тут, похоже, навсегда, уже не вырвешься. Известный эффект — будто смотришь на всё это откуда-то издалека, из другого мира. Не знаю, сколько прошло времени — год? — в тусклой, душной комнатке.
— Суп будешь? — спросила теща тестя.
— Суп? — На классически правильном его лице удивленно поднялась красивая бровь и надолго застыла. Впервые слышит?
Всё должен тщательно обдумать. Придя с работы, сидит в прихожей, наверное, полчаса — не спеша расшнуровывает ботинки, ставит их строго параллельно.
Поев этого удивительного супа, он слегка подобрел, чуть расслабил галстук. Странная у них после ужина забава: достают из куриной белой груди тонкую костяную рогатку — «душку» — и, взяв ее за кончики, тянут каждый к себе.
— Ну давай! — оживленно хихикают. — Кто кого будет хоронить?!
Треск! У деда оказывается почти вся «душка» (или — «дужка»?).
— Я тебя, я тебя буду хоронить!
Позже выяснилось — наоборот. Минутное оживление, и снова стук ходиков в полной тишине.
Я смотрел на это, надеясь — мы с Нонной до этого не доживем... Дожили — и до гораздо более страшного.
— А чего так тускло у вас? Нельзя вторую лампу зажечь? — вдруг вырывается у меня.
— Как раз сломалась вчера. Вот ты и почини — ты же у нас инженер-электрик! — улыбается тесть. Это, по его меркам, уже почти шутка — надо хохотать.
Лампа — как раз такие применялись во время допросов, с зеленым стеклянным абажуром — стоит на полированном столе, накрытая салфеточкой типа гофре. Уж стоит ли так от пыли хранить сломанную-то лампу?
Я беру в прихожей из шкафика отвертку, осторожно снимаю абажур, наклоняю лампу. Отвинчиваю винтик в железном дне. Да. Всё дряхлое там, сыпется. Что тут соединить? Вступительный экзамен, можно сказать, в новую жизнь. Нонна, сев рядышком, поддерживает меня тяжелыми вздохами. Но — хоть этим. А она ведь тоже инженер... Лампочка вспыхнула.
— Молодец, Валерий.
Могу теперь лететь? Нонна, загибая пальцы, бормотала, считала, какой грудью — левой или правой — кормить?!
Настька стала сосать, громко чмокая.
— Ну всё! Пока! — Я помахал, чтобы не отрывать ее.
Нонна подмигнула, как она одна это умела: один ее большой глаз с черными ресницами захлопнулся, белое веко — другой даже не дрогнул, смотрит спокойно и весело.
За мной брякнул замок.
Опять чуть на радостях не рванул на прежний Саперный. Стоп. Теперь — новая жизнь! Что-то замелькало в воздухе... В мае — снег?
Вошел в помещение. Всё! Распаковывайся. Хватит кривляться — пора работать. Вот тут уж никто не мешает тебе. Долго двигал стол — и наконец поставил. На оставшиеся гроши я купил «в стекляшке» кубометр хека серебристого, смерзшегося, и он засеребрился у меня на балконе. Время от времени, оторвавшись от работы, я брал топор, сгребал иней, отрубал от куба кусок, кидал на сковородку, жарил и ел. И более счастливой поры я не помню.
Иногда удавалось позвонить из будок-автоматов с ржавыми, покореженными дисками. «Ну как ты? Нормально? Извини, плохо слышно! Пока!» Напором бодрости я подавлял все возможные жалобы — не до них. «Жизнь удалась. Хата богата. Супруга упруга! Формально всё нормально!» — заклинания мои спасали меня.
Вдали, за большим пустырем, был торговый центр и сберкасса, куда, теоретически, могли перевести аванс из издательства, где меня почему-то полюбили. Запросто могли! Надо бы заглянуть туда. Но не получалось! Писал. Деньги? Зачем? Я и так был счастлив!
Выйдя на балкон с топором, замахнулся и вдруг увидел, что хека нет! Кончился! И — книга готова!
— Шейка, где шейка твоя? Покажи, где шейка твоя?
Шейки у нее, действительно, вроде как не было. Большая голова сидела прямо на плечах. А под ней лишь складочки. Такие же складочки-перетяжечки на ножках и ручках.
— Вот шейка твоя! Вот — шейка! — Нонна взяла ее пальчик и водила по складочкам под подбородком.
— Где шейка твоя? — произнес и я.
Она вдруг провела пальчиком по складкам у подбородка.
— Понимает! — умилился я.
— Всё! Ребенку нужно спать! — строго сверкая очками, сказала теща. Командирша тут! — А вообще, Валерий, надо больше уделять внимания ребенку! — добавила она.
Что ж мне теперь — быть тут неотрывно? И что, главное, я могу сделать — именно свое, чего другие не могут, что должен делать именно я? Я поднял Настю из люльки, привалил к себе — какая тяжеленькая! Поднес ее к темному окну, поставил мягкими ножками на подоконник, придерживал ее. Над невысоким домом напротив висела огромная рябая луна.
— Луна! Видишь? Лу-на! — повторял я. Надо заниматься воспитанием ее, так сказать, в глобальном масштабе! Настя елозила пальчиками по стеклу, пальцы со скрипом сползали.
— Простудите ребенка! Сейчас же уберите ее с окна!
Я уложил Настю в манеж. Да, тут не разгуляешься! А бросать надолго ее нельзя — тем более сейчас, когда она учится говорить, а стало быть, мыслить!
— Настька, чучело, маму измучило! — часто говорила ей Нонна после бессонной ночи. И вдруг из-за ширмы, где спали они, донесся сиплый, дрожащий и уже насмешливый голосок:
— Насьтка, цуцело, маму измуцило!
Они захихикали. А я ошалел! Первая фраза в ее жизни!
Черемуха отлично цвела перед их домом! Долго вдыхал ее сладостный аромат, убеждал себя: тут отлично!
Вошел в «квартеру». Затхлая атмосфера. Типичный застой!
— Тише! Настенька спит! — Теща подняла пальчик.
— Что-то она много спит! — заметил я бодро.
— Ведите себя прилично! — чопорно теща произнесла. Такие наплывы великосветскости находили на нее, хотя последние годы работала продавщицей.
— Да ладно, Катя! — проснулся дед (спал, накрыв лицо газетой, как бы изучал). — Действительно, хватит спать ей, пора обедать!
— Во, бутуз какой! — Бабка с некоторым усилием достала из-за полога хмурую, заспанную Настю, усадила ее к себе на колено. — Зо-ля-той ты мой! — подбросила на руках.
Настя смотрела хмуро... Что долго не приезжал?
— Всё вы работаете! — умильно сказала мне теща, тонко намекая на то, о чем молчала Настя: долго не приезжал!
Я тоже обиделся. Им не объяснишь! Повисло молчание. Вышла, зевая, Нонна в засаленном бабкином халате, вяло кивнула мне. Такая теперь жизнь? И два дня теперь кукситься в этом болоте? А что я могу предложить? Пропал запал? Зачах на мелочах?
— Летом мы с Настей поедем к Любы! — сообщила теща.
Мы с Нонной переглянулись.
— Что за Люба? — спросил я, когда вышли покурить.
— Сестра ее. Село Тыквино, на Днепре, откуда они все. Целая толпа там тетушек, дочерей их, всяких золовок — и все свои: обнимают, целуют, тискают, в гости зовут. Каждое лето с мамой ездили туда. Вечером собираются все у реки. «Спивают». Красиво, надо признать. Ну и хлопочут все, чтобы поправилась ты. Люба — каждый год, как меня увидит, ручищами всплескивает: «Жэрдыночка ты моя!» В смысле — как жердь. Прижмет к своей пышной груди... И — с утра до вечера: галушки, пампушки: «Кушай, детынька!» Настьке, я думаю, это ни к чему! — резко погасив сигарету, сказала Нонна.
— Ей бы, наверно, понравилось, — возразил я. — Она любит, когда всё вокруг нее.
— Ну и вернется толстой поселянкой, «гарной дывчиной»! — возмутилась Нонна. — Помню, когда мы с двоюродной моей сестрой-красавицей на берег пошли, та раскинула полотенце и говорит: «Ляхемте тут!»
— Да-а. Не годится. Особенно — когда ставится ее речь. Не едем!
— Хорошо, Венчик! А чего делаем?!
— Ну, можно и в Петергофе лето провести, — проговорил я.
— Третье лето она уже тут! Тебе это нравится? Уже говорит «кохта», как бабка!
— М-да.
На следующее утро я поехал на студию, вроде как бесцельно, но тайная мысль была. Оказалось — и пропуск просрочен. Нормально! Зашел со стороны двора, влез в тормознувший грузовик, въехал. Поднялся в буфет, где клубились все непризнанные гении — впрочем, и признанные тоже. И там на меня коршуном налетел бурно всклокоченный режиссер Ухов.
— Где ты пропадал! Обыскался тебя!
— Да? — От столь скорой удачи я даже растерялся. — Сценария свободного у меня сейчас нет. Но если надо!..
— Надо! — жестко он произнес. Такой стиль принят был на «Ленфильме». И мы пошли.
— Дети-революционеры тебе близки? — спросил он на ходу.
— Да!
— Я так и знал! — Он радостно шлепнул себя по колену.
Откуда, интересно? Я и сам этого не знал. Но на ходу я прикинул: да! Если по-быстрому, то только с Уховым. Другие важничали, витали якобы высоко. Ухов был стремителен и беспринципен, всё время возле него тлел скандал. То его сняли с картины за перерасходы, то он сам «принципиально» ушел, то сам не ушел, но ушли все артисты, то вдруг ему снова дали ответственнейший заказ! При маленьком росте умудрялся поглядывать свысока... Всё время жесткий бюджет мешал ему проявить гениальность. И вот.
— Сделаем, — скромно сказал я.
— Гениально! — воскликнул он. Словом этим, мне кажется, злоупотреблял.
Мы вошли в демонстрационный зал, и сразу же погас свет, и замелькали кадры. Да, за такое мог взяться только я. Какие-то роскошные полуобнаженные красавицы томно восседали то на яхтах, то в ресторанах. И это в годы застоя, которые считались серыми, безнадежными. Красавицы купались — уже не полуобнаженные — в хрустальных водопадах. Потом куда-то плыли в лазурном море. Я уловил ситуацию: под видом съемок Ухов пропил-прогулял все казенные деньги. При этом он и его окружение снимали всех красавиц, с которыми вступали в интимную связь. Может быть, этими съемками как раз с ними и расплачивались, обещая карьеру. А основные средства, как я понял из съемки, ушли на роскошное угощение самих себя и немногочисленных персонажей, в основном, ясное дело, тех же красавиц, чтобы были еще более податливы. Творческий процесс! При этом через экран изредка озабоченно проходили какие-то немногословные дяди в потертых кожаных куртках (звук пока что отсутствовал), с кобурами на боках, а также временами пробегали дети в отрепьях, то есть правильной политической направленности, из бедноты. Тут я только вспомнил, что говорил Ухов: фильм-то на самом деле про чекистов, которым помогают правильные дети... но всё это происходило как-то стороной, затмевалось роскошью. Чего как раз теперь не хватало — это денег, истраченных непонятно (а вернее, понятно) куда. Мне предстояло всё это как-то собрать. Чтобы, если фильм даже не примут, хотя бы не посадили людей. Внести смысл. Иначе Ухову и его приближенным грозят неприятности, к которым, впрочем, им не привыкать. Душат у нас гениев! А тут как раз я. Другие стали бы пыжиться, демонстрировать глубокомыслие, а точней — неспособность. Известно было, что из всех, ходивших по студии, лишь я восклицал во всех случаях: прекрасно!
— Всё понял? — ревниво спросил Ухов, когда кадры проплыли.
— Ничего.
— Берешься?
— Да. Сколько времени на досъемки?
— Денег только на месяц.
Написать сценарий уже снятого фильма? Смотря для чего. Для той задачи, что я поставил, — смогу!
— Ну как?! — я повел рукой.
— Колоссально, Венчик!
После рождения Настьки Нонна здесь не бывала. Сколько уже не выходила в свет и даже не наряжалась. И вдруг — сиянье ламп «Европейского»!
Раньше этот ресторан был «дом родной», бывали тут почти ежедневно, гуляли на какие-нибудь восемь рублей — и были счастливы.
— Да ты, Нонка, совсем не изменилась — даже похорошела! — простодушно воскликнул друг Кузя, в шикарном блейзере, пушистых усах. Тщедушная его Алла глядела кисло, натянуто улыбалась. А что ж ей не улыбаться: отдаем долг!
— Ладно — давайте за встречу! — гася все возможные разночтения, воскликнул я.
— И — за отдачу долга! — пискнула Алка. Свое всегда вставит!
Но как же их не любить?! Без них бы пропали.
— За счастье наших детей! — Я вскинул второй тост. Появление у них сына никак еще не отметили. Впрочем, Кузя его не признавал, да и тот, что интересно, был холоден к «папе». Но не воскликнуть этого было нельзя. Алла сдержанно кивнула.
— И за их... будущую любовь! — раскручивал я тему. Богатство их тоже нельзя упускать в чужие руки.
— Ну, это мы еще поглядим, — усмехнулась Алла.
— Когда ж мы Настьку-то увидим?! — воскликнул друг.
— Надеюсь — на их свадьбе, — сказала Алка и добавила язвительно: — Если состоится!
Имелось в виду, что вряд ли! То есть нас как будущих родственников и совладельцев ее роскоши не ощущала. Ну что ж. Поглядим.
Пока неплохо и так. Все годы нашей бурной молодости они одалживали нам, пока я не получал гонорар и не расплачивался — по традиции, в «Европейском». Лучший в городе кабак! Сациви, сухое вино, бастурма. Тяжелые мельхиоровые ножи и вилки. «Жизнь вернулась так же беспричинно, как когда-то странно прервалась!»
— Что-то мы слишком, мне кажется, увлеклись детьми! — прошептал-ла Алла во время нашего танца... Алла ревновал-ла!
— А?! — рявкнул я. — Плоховато слышу!
Следующий танец я исполнял с Нонной.
— А когда мы Настьку-то в ресторан приведем? — вздохнула Нонна. По ее понятиям, образование надо начинать здесь.
— Ну, в ресторан ей рано еще! — увильнул я.
Ушел, от обеих!
— Что-то вы долго, Валерий, не были! — умильно улыбаясь, встретила теща.
— Сценарий писал! Между прочим, фильм запускается!
— Я тоже снималась в кино! — Толстая теща сверкнула очками.
Между прочим, было такое.
— Ну тогда вы тем более должны меня понимать! — склонил ее к союзничеству. — А ты чего, Настька, сонная такая?
— А ты возьми ее в свое кино! — радостно воскликнула Нонна.
— Рано нам еще, правда, Настенька? — засюсюкал дед. Все тут заискивали перед Настенькой. Забаловали! Сидела важная, как Будда. Но не как Будда — мрачная. Что тут станется с ней?
— Ты, Катя, когда начала сниматься? — с ехидцей обратился тесть к теще. Взял на себя сегодня функции главного весельчака. Вообще он мужик неплохой. — В двадцать?
— В девятнадцать! — сложив губы бантиком, кокетливо сообщила теща. Теперь, конечно, в это трудно поверить.
— Ну вот видишь, Настька! Рано еще тебе! — Дед попытался пощекотать Настю, но та не реагировала.
Они, конечно, переживали, что мы ее увезем. Но не век же ей здесь сидеть, толстеть!
— Мы с тобой на море поедем, кино снимать! — сообщили мы Насте, когда вышли на прогулку на Ольгин пруд.
— А дети там будут? — серьезно поинтересовалась Настька.
— Дети? — Я на мгновение задумался. — Обязательно!!
Для драматизма, чтобы лучше запомнилось, позвонил в полпервого ночи. Сняла трубку Алка, потом друг Кузя, в своей комнате.
— Привет! — заорал я, зачем-то изображая, что звоню из шумного помещения. — Не хотите в Ялту поехать, на съемки моего фильма?! Полный ажур!
— А что? Отлично! — бурно обрадовался он, но, наткнувшись на холодное молчание супруги, умолк.
Алка помучила нас молчанием.
— Что ж, можно, — многозначительно сказала она, словно намекая на что-то за кадром.
— Ой! А как же детей мы оставим?! — встревожился Кузя.
— Ничего! Перебьются! — хладнокровно произнесла Алла.
— Ну почему — «оставим»! С собой возьмем! — произнес я радушно.
Теперь молчание Алки было другим. Более глубоким. «Ах вот как?» Она-то надеялась, хотя бы на юге, на прежний разгул. Это ведь я ее с Кузярушкой познакомил — честнейшим человеком!
Теперь и я паузу не собирался прерывать! Долго молчали. Перемолчал ее!
— Да, я же и забыла, ты теперь у нас друг детей! — усмехнулась она.
Дети — святое.
В Ялту ехали поездом, демократично, со всей съемочной группой, но своим купе, с Кузей и Аллой, и встретились наконец-то наши детишки. Но — не сошлись!
Их Тим ходил по всему поезду, настырно приставая с разными просьбами то к мирно пьющим кинооператорам, то к младшим администраторам, и всё время возвращался с какой-нибудь добычей: то конфетка, то какой-то красивый шуруп. Бережливо прятал в свой ранец, Насте не давал.
Та, насупленная, лежала на верхней полке, видимо, обиженная недостатком внимания. Да, с Тимом они вряд ли сойдутся, увы! То я, то Кузя, то Нонна время от времени заглядывали к Насте на полку, пытались ее смешить.
На остановках вытаскивали ее, ходили по платформе. Покупали сначала картошку с укропом, а потом уже вишню в газетных кульках, промокших пятнами.
И вот на длинном тоскливом перегоне Настя вдруг тяжко вздохнула, свесила свои тонкие ножки (я помог ей слезть), села против Тима и спросила решительно:
— Тим! А ты любишь животных?!
Он даже перепугался.
И вот — море, солнце! Вокзал в зелени!
Увидев меня с моей свитой на платформе, Ухов оторопел.
— А... — Он пытался что-то вымолвить, но не смог.
— Входит в стоимость блюд! — ответил я фразой загадочной, а поэтому неопровержимой, и обвел плавным жестом своих.
— А я, — наконец выговорил он, — сделал тебе люкс в гостинице... На двоих! — тихо добавил он, точно не зная, с кем я тут ближе.
Да я и сам этого точно не знал. Лет пять назад радостно поселился бы с Кузей — и уж мы бы!.. Но не сейчас.
— Нас шестеро, — мягко сказал я.
— Ну тогда с Худиком разговаривай! — Ухов махнул рукой в сторону директора, скромно маячившего в начале платформы, и помчался встречать других.
Дружба всего дороже! И, бросив люкс, мы с Сарычевыми поселились на высокой горе, почему-то в здании недостроенного вытрезвителя. Директор картины Худик, видимо из экономии, и сам жил здесь.
Ухов, надо сказать, не любил мужчин выше себя ростом. А вот с женщинами — наоборот. Худик, полностью соответствующий фамилии, маленький, не по-южному бледный, целый день ходил взад-вперед по нижнему темному коридору, сутулясь, сложив руки за спиной, словно уже тренировался перед жизнью в тюрьме. На наши конкретные вопросы отвечал испуганно и невнятно, из чего мы сделали вывод, что можно всё. Нагло поселились все вместе в единственной большой комнате на втором этаже, даже с пузатым балконом и узорной решеткой — раньше, очевидно, это был чей-то особняк. Надо думать, теперь эта комната должна была отойти начальнику вытрезвителя. Но пока что не отошла. И этой паузой виртуозно воспользовался наш директор, вклинившись сюда. Или эту паузу специально устроили работники вытрезвителя, чтобы набраться сил и, главное, средств? Ремонт помещения был уже, в общем, закончен. Хотя многое озадачивало. Во мраке прежней жизни брезжили перемены, ростки удивительного будущего, и одним из таких ростков, несомненно, был этот сданный объект. Ремонтировали его почему-то поляки. Потом, конечно, пошли и еще более удивительные народы — я, например, своими глазами видел негров, ремонтирующих Зимний дворец, но в те первые годы перемен и поляки казались излишне экзотичными. Почему именно они? Откуда взялись и почему так стремительно исчезли, оставив, надо заметить, далеко не идеальный объект? С таким условием, может, и вызвали их, чтобы они сразу стремительно укатили в Польшу и не найти было никаких концов? Но память о них жила. Словоохотливые жители соседних домов, поняв, правда, не сразу, что мы не поляки, доверчиво кинулись к нам и стали рассказывать ужасы, как после Смутного времени. Во-первых, эти поляки отличались удивительной раскованностью, неожиданной даже для этого вольнолюбивого народа. По уверениям соседей, доблестные эти строители не просыхали ни на миг, а бабы шли в этот дом колоннами, как на манифестацию, порой даже выстраивались огромные очереди до самой подошвы горы. Чем привлекали их эти пресловутые строители? Душевной красотой или дефицитными стройматериалами? По-видимому, и тем и другим. Как сказал наблюдательный сосед, из бывших моряков, стройматериалов вывозилось больше, чем привозилось. Как это могло быть?
Мы искали разгадку в самом помещении, однако всё глубже тонули в пучине загадок. В кабине душа, неровно покрытой кафелем, почему-то вместо душа торчала лишь пипка крана, причем на уровне самом неприличном. Задвижка, на которую нужно было задвигаться, была почему-то снаружи, но паз, в который задвижка должна входить, наоборот, изнутри.
Свидетели, чья принципиальность заставляла их порой проникать и внутрь, уверяли, что обитатели дома так в душе и закрывались, верней, пытались закрыться. Не раз гибкая женская рука, просовываясь в щель и хватая задвижку, что снаружи кабины, пыталась задвинуть ее в паз, что внутри. При всей пресловутой гибкости женских рук это не удавалось.
Я ликовал. Это было как раз мое. Еще в детстве я увидал на доме напротив двух атлантов, поддерживающих балкон. Один был, как и полагалось, босой, а другой почему-то в каменных ботинках, даже с каменными шнурками. И — возликовал! Впрочем, об этом я уже говорил...
— Смотри, Настя! Запоминай! — Я демонстрировал ей паз и задвижку. Настька хихикала, словно хрюкала. Умница! Кому, как не родному дитю, передать перо? Я был счастлив!
Лишь Алла шипел-ла:
— Слишком увлекаешься экстравагантностью! Надо приучать к обычному, нормальному, а то трудно будет жить!
Но не всё помещалось в рамки: это признавала даже она. Хотя бы ее муж Кузя: изысканный переводчик с трех языков сразу, доктор физико-математических наук, из дворянской семьи, барон Гильдебранд был его предок по материнской линии!.. Но у него была неожиданная страсть — ремонт. От папы мастерового? В студенческие годы он зарабатывал этим и неплохо жил. С женитьбой на Алке, умевшей обогащаться и без этого, необходимость в ремонтах отпала, но страсть не прошла. Порой она становилась непреодолимой, даже злобная Алка не могла его удержать. Он мчался на Сенную, где в те годы подбирались малярные бригады, и бурно красил!
— Ничего! — я заходил Аллу утешить. — Уж пусть лучше красит, чем пьет!
Впрочем, одно другого не исключало. И тут, в халатно недостроенном медвытрезвителе (учреждении далеко ему не безразличном), он особенно страдал, рвался доремонтировать и даже достал кое-какой материал. Но Алла злобно шипел-ла:
— Не работай на них!
Ухов со своими приближенными жил в отеле, похожем издали на парус в небе, и заезжал к нам на белом автомобиле лишь на минутку перед съемками — вместе со мной «помечтать», как называл он это.
Мечтали, по обыкновению, на террасе ближнего кафе, где мы завтракали с семьями и где, помимо прочего, готовили отличные чебуреки. Эти «мечтания» за вкусным завтраком, под сенью цветущих магнолий, не скрою, мне нравились. Свои «задумки» я набрасывал шариковой ручкой на мягких салфетках, точнее даже на половинках их, — бережливые хозяева кафе разрывали салфетки по диагонали.
— Так! — Ручка втыкалась в салфетку. — Про что фильм?
— Это уж ты нам должен сказать! — благоухая отличным коньяком, говорил Ухов.
— Так. — Ручка начинала двигаться. — Сознательные школьники... Стоп! Какие школьники? Дети-революционеры помогают чекистам, спасая золото партии от рук... кого?
— Какое золото партии? — терялся Ухов. В царившей политической неразберихе всё могло быть.
— Ну не партии... Империи! Его пытаются увезти. Есть у тебя чекисты?
— Был один. — Ухов, надо признать, плохо соображал там, где требовалось хоть малейшее умственное напряжение. — Но уехал.
— Зачем?
Ухов беспомощно озирался.
— Вызвали на другой фильм! — говорила Ядвига, красавица помощница, строго следившая за тем, чтобы Ухов не перенапрягался.
— Что значит — был? Привезти! О чем тогда будет картина? — капризничал я.
— Ну... — тянул Ухов.
— Не ну, а да! — Времени у меня было в обрез. Жаркое южное солнце поднималось — и самое было время идти на пляж. — Нужна сцена в порту!
— Где? — изумлялся разнеженный Ухов.
— Где! В порту! Слыхал про такое? Чтобы были краны — ясное дело, не современные, всяческие лебедки, крюки. Промасленные, мускулистые рабочие. Тут же чекист — пришел с ними посоветоваться, прильнуть, так сказать, к истокам. Тут же даются задания детям-революционерам.
— Ну... — с отвращением соглашался Ухов. — Слова-то будут?
— Пусть говорят что-нибудь! — Я махал рукой уже на ходу. — Потом сочиню, запишем. Пока!
Настя радостно залезала на мощный загривок Кузи, действительно мощный — бывший чемпион общества «Буревестник» стилем баттерфляй! Мчались под гору.
— Но, лошадка! — Счастливая, она «рулила» его ушами, дергая то одно, то другое.
— Плыви... Давай! Давай! — Он придерживал ее за живот, но она, чуть хлебнув едкой морской воды, испуганно вставала на ножки, отрывисто дышала, тараща глаза.
— Ладно! — говорил Кузя. — Теперь физкультура!
Они маршировали по набережной, выкрикивая:
— Пионеры ю-ные! Головы чу-гунные! Уши о-ловянные! Черти окаянные!
Настька смеялась.
Тимофей (полное имя Тима — в моде у новой аристократии были простонародные имена) видел смысл жизни в другом, и в этом, надо отметить, несмотря на младенчество, был целеустремлен. В аккуратной белой панамке, за руку с мамой (так он звал Аллу) он спускался на пляж, степенно складывал на топчане одежду, после чего начинал свой «обход». Подходил к блаженно раскинувшемуся на топчане человеку и, не отрываясь, смотрел:
— Тебе чего, мальчик? — наконец кряхтел тот, приподнимая лицо.
— А почему вы лежите тут? — неприязненно спрашивал Тима.
— А тебе-то что? — спрашивал отдыхающий, ошеломленный столь настырным напором.
— А это наш топчан! Вчера мы на нем лежали!
И, еще минут пять побуравив ненавидящим взглядом клиента, топал ножками дальше.
— А чего это вы кушаете? Дайте мне! — требовательно протягивал ладошку у следующего топчана.
— Обходит владенья свои!.. — ворчал Кузя.
Однажды прямо напротив бухты остановился белоснежный корабль. Я-то знал его по томным кадрам, снятым Уховым в прошлом сезоне, но Настька была потрясена.
Кузя как раз учил Настю плавать, поддерживая за живот. Но тут она вдруг забыла плыть и встала на ножки.
— Ой! Какой корабль! Папа! Он чей?
— Наш, Настенька! — небрежно произнес я.
— Скажи, — накинулся я на Ухова, утомленного съемками очередных своих поклонниц (это в детском-то фильме!), — вы золото партии... то есть, тьфу, империи — намерены похищать?
— Нет. А надо? — изумился он.
— Тогда о чем фильм?
Об этом он, похоже, не думал. Поправившийся за время съемок килограммов на десять, лишь жалобно стонал.
— Тиран! Ты какой-то тиран! Что ты хочешь?
— Я — ничего. Но другие могут поинтересоваться — о чем фильм?
— Так о чем? — мямлил запуганный Ухов.
— О похищении золота! Только вот на чем?
— Может быть, на... — Ухов виновато глянул на кремовую «Волгу», терпеливо ждущую его в тени магнолий.
— Нет! — отрубил я. — Только на этом! — И указал на корабль.
— Это, я думаю, дешевле будет, чем на берегу! — Худик робко посмотрел на раздобревшего Ухова.
— Ну да, там кабаков меньше, — сказал я.
Золотая рябь от воды бежала по борту судна. Сундучок с золотом империи толчками поднимался из шлюпки на палубу. Чтобы с ним обращались бережно и не уронили в воду, Ухов уведомил киногруппу, что там находится общая зарплата. Поэтому сундук вознесся без срывов, и на мачтах захлопали поднятые паруса. Корабль сдвинулся и пошел вдоль холмистого берега. На горизонте белели вершины гор. Приятный ветерок овевал лица.
— Ну? Ты довольна, Настя?
Она, щурясь на солнце, кивнула.
— Вот, Настька, запомни, как ты плыла тут с отцом.
Вечером мы устроили бал на палубе. Среди киногруппы нашлось немало музыкантов, за многие экспедиции они уже изрядно спелись и спились, и веселье бурлило. Мы с Кузей тоже не подкачали — за время нашей дружбы чем только не увлекались, даже халтурили на эстраде — в основном текстами, и сейчас спели (и сплясали) одно из наших произведений:
Босанова, босанова! Мы танцуем босоного, Мы танцуем босоного На коммерческой основе!Плясали все! Стройные загорелые тела, быстрые движения! И вдруг я заметил, что в сторонке, одна, старательно пыхтя, пытается плясать Настька! И сердце сжалось.
Забыли, правда, чекиста! О руководящей роли партии и ее вооруженного отряда стали забывать. Чекист должен был проникнуть на яхту под видом графа, потом захватить власть на судне и привести его в красную Керчь, но вместо этого он напился и угодил в вытрезвитель, а оттуда за буйное поведение — на пятнадцать суток. Поэтому настроение на борту было легкомысленное и даже праздничное: какая ж работа без главного персонажа — даже без двух? В кино постоянно случается что-то приятное. Поэтому оно и привлекает множество людей.
— Что делаем? — Ухов волновался. Еще одна растрата была ему ни к чему.
Я предложил выход: чекист появляется в кадре лишь спиной, и еще одну треть фильма мы маемся — чья же это спина?
— Так чья же это будет спина? — не понял Ухов.
— Вот его! — Я указал на Кузю. Кузя зарделся.
— А можно я буду сниматься под фамилией Гильдебранд? — шепнул он.
— Можно! — щедро разрешил я. Вряд ли он, бедолага, попадет в титры!
Наконец-то примесь Гильдебрандов в его крови (по матери) будет увековечена! Давно он уже мечтал о чем-то подобном, и вот мечта сбылась. Как всегда, недовольна была лишь Алка (или делала вид): вдруг мало заплатят? И это в тот миг, когда мы абсолютно бесплатно летели над лазурной водой!
Естественно, я вписал роль и для маленькой девочки, постоянно срывающей замыслы злодеев своей непосредственностью, которая Насте давалась довольно легко. В белом старинном платье и в шляпе с бантом, с собачкой на поводке (пудель нашей гримерши), она постоянно появлялась там, где не надо, срывая замыслы врагов. Настьке с ее характером, в общем-то, упрямым и вредным, роль пришлась по душе: хихикала, потирала ладошки. Роль мальчика-злодея, передающего записки нехороших людей, отдал Тимке. Тщедушный альбинос (по сценарию — Альберт), упоенный злодейской ролью, несся со спецзаданием — и тут на пути его встала Настя (по сценарию — Липа). Обстановка, прямо сказать, накалилась. Ванты гудели. Настя с собачкой возникла перед юным злодеем. Она кокетничала, как взрослая, крутя перед собой пестрый зонтик из рисовой соломки. Песик, принадлежавший гримерше, вжился в роль и рычал на классового врага (хотя все они были из правящего класса, но — по разные стороны баррикад). Тимка, и так весь бледный, окончательно побелел. Дело в том, что в группе неуклюжую нашу Настю любили, болтали с ней. А Тимку с его вымогательской политикой все не любили, и он такое отношение к себе чувствовал. И тут, окончательно распсиховавшись, схватил песика в охапку, выдернул из руки оторопевшей Насти «уздечку» и швырнул песика за борт. Настя в тот же миг пролезла под леером и прыгнула вниз. В полете она напоминала матрешку на чайнике.
Тут же все мы оказались в воде. Поймали Настьку, а потом и песика, который пытался от нас уплыть.
Тим стоял бледный, не пытался убежать и не хотел извиняться. За ним, положив руки ему на плечи, стояла такая же бледная Алла. Их поза была понятна (хоть и не бесспорна) — на этом судне обижают именно их!
Настя, та даже не расстроилась, наоборот, заважничала — сколько людей суетятся вокруг нее!
— Аллушка, будь так добра, принеси полотенце! — небрежно попросила она, выбрав именно ее. Алла обомлел-ла от такой наглости! Пусть ее сын, даже и приемный, чуть не утопил девочку... но требовать за это принести полотенце!
Кузя, пытаясь как-то смягчить всё, забормотал:
— Ты, Настя, извини, что так вышло, растерялся, сразу не прыгнул!
— Ну что ты! — проговорила Настя. — Я же люблю тебя, дурачок! — И маленькой пятерней взъерошила буйные Кузины кудри. Кузя захохотал. Алла позеленел-ла!
После нашего путешествия мы сильно привязались к Насте, а она — к нам, к нашей жизни, и расставаться надолго было уже нельзя.
Вернувшись, мы закинули дочку в Петергоф и умчались по делам, но скоро по тревоге пришлось вернуться. Все сидели, надувшись, глядя в разные стороны. Разбили мы их дружную семью! Первой заговорила бабка (как самая умная):
— Кого вы нам привезли?? Там ее подменили! Это не наша внучка! Эта какая-то дикая — совершенно не умеет себя вести! — Сквозь толщу очков глаза ее казались абсолютно непроницаемыми: что у нее на уме — и есть ли он?
— На улицу стала таскаться! — как о величайшем грехе, сообщил тесть.
— Воровать стала! — сообщила теща.
— Что ты такое говоришь, Катя?! — воскликнул дед. — Какое воровать! Просто взяла!
Постепенно прояснилось. Вернувшись со счастливого юга, Настя страдала: где прежняя слава, всеобщая любовь? Опять ее здесь не замечали — даже в этом дворе. Решившись, взяла из шкафа коробку конфет и стала угощать девчонок, прежде ее не замечавших. Представляю! С ее стеснительной улыбочкой-трещинкой, плотная, неуклюжая, трогательно полагая — сколько она раздаст конфет, столько и доброты получит в ответ. Те, хихикая, конфеты сожрали и тут же «отблагодарили» ее: якобы добродушно угостили в ответ эскимо, фактически уже обглоданной палочкой, и, когда она доверчиво взяла ее в зубки, стукнули по палке и раскололи по диагонали передний зубик! Настя заплакала, а они с хихиканьем разбежались, оставив ее одну. Она нашла в пыли осколок зубика и, держа его в пальцах, плача, пришла домой.
Да, тут не кино! Грустна жизнь нашей любимой дочки. За какие наши грехи она страдает?
— Покажи! — попросила Нонна.
Настя долго стеснялась, а потом, когда ее «достали», злобно оскалилась: вот вам! Да-а. Передний, самый видный зуб расколот по диагонали. И главное — угораздило сейчас, в эпоху перемен, когда словно забыли все, как что делалось. Как мы теперь вставим зуб?
— Усидчивость надо вырабатывать, послушание! — Дед с громким шорохом отложил газету. — А вы... анархию развели.
— Не наша это девочка! Подменили ее! — решительно повторила теща.
— Слушай, мама! Может, тебе подлечиться снова, а? — закричала Нонна.
— Это вам надо подлечиться, прежде чем девочку брать! — прохрипел тесть.
— Если вам девочка не нравится, мы ее заберем! Собирайся, Настя! — рявкнула Нонна.
Если Настя будет жить с нами — все силы будут уходить на нее... Прощайте, мои труды?
— Ладно. Спокойно! — примирительно сказал я.
— Ладно, Настька! Не грусти! — весело произнесла Нонна. — Держи хвост пистолетом. А через дырочку эту... плеваться удобно! Во — смотри!
Дырочек у нее было достаточно — лихо совершила плевок!
— Чему вы учите бедную девочку! — возмутился дед.
...Видно, всю жизнь так и просидит Настенька у бабки под подолом и будет такая же, как она.
А мы? Поманили — и бросили?!
Надо решаться! Я резко встал.
— Мы уезжаем!
— Валерий, вы что? — изумилась теща.
— Куда это, интересно? — оторвался от прессы тесть.
— Домой!
— Ой, и не погостили совсем! — всплеснула руками теща, но большого огорчения я не заметил.
— Нет, вы не поняли! — проговорил я...
Рано обрадовалась!
— Мы едем вместе!
— Кто это — мы? — проскрипел дед.
— Ну — мы! Я, Настя и Нонна. В наш дом!
— А это что вам? — обиделся тесть. — Здесь вам не дом?
— Нет. Спасибо, но Настя ни разу еще не была в нашем доме. Должна же она увидеть его!
— Ой, Венчик, как я рада! — вскричала Нонна.
— ...Ну ладно, съездите. Только аккуратно! — проворчал дед. — И скоро возвращайтесь. Нечего ей там делать!
Каждые выходные мы стали забирать Настю из Петергофа и привозить в Купчино. Почему в выходные — потому что Нонна стала работать, правда, не по специальности. В ее суровое НИИ на Суворовском ездить с нашего болота было далеко, да и незачем, научная карьера явно не была ее призванием. Она устроилась в регистратуру, в поликлинику, и была довольна, и ею там были довольны. Да и ходить было недалеко — через дом. Кроме того, там каждую неделю давали продуктовые наборы, что в те времена было важно.
Волнуясь, мы ехали с Настей от станции на троллейбусе. Понравятся ли ей наши пустыри? Мы как-то уже привыкли, но, когда смотришь ее глазами и как бы в первый раз, — волнуешься особенно.
Огромная прямоугольная глыба, закрывающая закат.
— Вот. Настенька, это наш дом!
Она то ли от восхищения, то ли от изумления открыла рот: никогда еще не видела таких громадин.
— А это ваша дверь?
— Ну, Настька, ты даешь! Это ж лифт!
Двери разъехались. Настя настороженно посмотрела на нас снизу вверх. Испугалась?
Мы переглянулись: да, засиделась наша дочка у деда с бабкой!
— А это, Настя, твоя квартира!
Она ходила по комнатам слегка растерянно, открывала стеклянные двери, нажимая ладошками на стекло. Пространство было большое — и непривычное, как бы еще не ее. Комнаты казались пустыми — старую рухлядь мы сюда не притащили, а новую тогда было не купить. Мы с Нонной спали на матрасе на полу, и это казалось даже оригинально. До поры. Но теперь, видимо, надо что-то «доставать»? Горячность моя стала остывать: погорячились, а сделаем ли, как надо?
И за окнами было пусто, до самого горизонта. Чем наполнить жизнь? Если б мы остались в центре, повели бы Настю по старинным улочкам, мимо знаменитых домов. А тут... улица Белы Куна! Кого это? Там бы я повел ее в Таврический сад, где сам провел счастливое детство. Красивые деревья, холмы.
Что мы покажем ей здесь? Пошептавшись, придумали позвать Кузю с Алкой, а те, может, и Тима прихватят? Они точно Настю интересуют. Но что еще сделать для нее здесь?
— Да, далековато к вам добираться! — надменно произнесла Алла.
А простодушному Кузе понравилось. Видно, надоел ему громоздкий антиквариат и шедевры на всех стенах. А тут!..
— Пейзаж дикий вообще! — восхищенно вскричал он. — И квартира отличная! Пусто! Ничего нет!
Настька захихикала. Спасибо Кузе, глядишь, и ей понравится наш суровый край и наша квартира.
На другой день были уже в затруднении. Что делать? К школьной программе приступать еще вроде рано... Четыре года всего. Отыскал свои детские книжки: «Наша древняя столица» Кончаловской, потом и любимую свою, с торчащими из переплета белыми нитками, с волнующим ароматом затхлости, «Ребята и зверята» Перовской — как дети живут на лесном кордоне, и отец-лесничий им всё время привозит разных зверушек, которые потом вырастают у них на глазах в красивых зверей! Увлекся снова и сам, и Насте понравилось.
— А у нас будут зверушки? — спросила она.
Сейчас у нее возраст, когда разочарование — пагубно.
— Конечно, Настька! Но только не слон.
— И не жираф! — Нонна показала на низкий потолок.
— И не вошки! — Настя, хихикнув, ткнула в свою коротко остриженную башку.
Эге! Да, кажись, у них с бабкой такое было?! Ну, не будем портить веселье.
— В следующий выходной поедем за зверушками! — пообещал я.
Вот и вышло приятно! А мы боялись.
Воскресный день, однако, проходил. Не очень поздно надо везти Настю к бабке. Уже ничего нового не затевали, только поглядывали на часы: три часа всего осталось!! А потом — утомительная дорога в скучный Петергоф, к сумасшедшей бабке.
— Ну что? — бодро воскликнула Нонна. — Может, телевизор посмотрим? Мультики сейчас! А?!
— Нет, — серьезно ответила Настя. — Когда телевизор смотришь — очень быстро время идет.
И вздохнула. Умница! Телевизор мы не включили, но время всё равно быстро шло. И каждый следующий час всё быстрей. И вот я уже вез Настю к бабке. Ехали молча.
Настя грустно смотрела в окно на тусклые улицы. Душа моя трепетала. Чтобы хоть как-то развеселить Настю, сложил пополам тонкие наши билетики, вставил в губы, открывал-закрывал.
— О! Как клювик! — оживилась Настя. Соображает! Ожил и я. Всё сделаю, чтобы она была счастлива!
Бабка сразу схватила Настю на ручки, засюсюкала. Тут, по-моему, слюнявое детство как-то затянулось, но спорить с ними бесполезно. Да и Насте, похоже, это нравится — заулыбалась, разрумянилась. После всех испытаний (там мы пытались ее всё же чему-то учить) здесь ей было спокойнее.
— Исхудала-то как! Прямо пушок! — причитала бабка. Вбивает клинья! Правда, через час, после легкого ужина, повеселела и, подкидывая Настю на могучем колене, ликовала:
— Бутуз ты мой, бутуз! Золотая ты моя!
— Нет! Я пушок! — капризничала Настя, но при этом явно была довольна, хотя, стесняясь, поглядывала на меня.
Зато долгожданное появление моего отца у нас дома имело явно позитивный характер! Выбрал наконец время, чтобы увидеть внучку! Настя слегка косолапо вышла навстречу ему, стеснительно улыбаясь.
— Да-а! — Батя всё сразу разглядел и вдруг даже как-то смутился. Потом бодро произнес: — В нашу породу!
— Характер бойцовский, отцовский! — припечатал я. Внес свой «словесный» вклад.
Настя продолжала смущаться, но результат «смотрин» (которых, чувствуется, очень боялась) ее успокоил.
— Ну — чем занимаешься? Во что играешь?
— Книжки читаем! — зарделась Настя. — Писать учимся.
— А из конкретных дел?
Четыре года его не было, и тут — сразу подай ему всё!
Настя предъявила черепашку, купленную нами на Калининском рынке. Та, по случаю высокого визита, выставила головку. Батя пришел в восторг (на мой взгляд, несколько преувеличенный).
— Молодец, Настя! Ученым надо быть! — восторженно запел он постоянную свою (с детства помню ее) песню. — Вот Дарвин — как начинал? Ребенком, еще ходить не умел, лазил в зарослях, собирал жуков, набрал полные руки и видит вдруг: ползет совсем незнакомый жук — большой, страшный, а в руки его уже не взять, не вмещается! Так что сделал юный Чарльз? — Откинув голову, он весело и задорно глядел на нас. — Схватил этого жука ртом и держал во рту, пока до дому не добежал! Вот что значит — гений! Главное — страсть!
Видимо, я от него взял накал своей жизни. Мне тоже неинтересно без «жука во рту»! Представляю, если бы про это услышала петергофская бабка! Или — дед! Недоуменно поднял бы бровь. «Жук? Во рту?» Но здесь — другой уровень «преподавания».
Я смотрел на Настю... Низенькая для своего возраста. Тельце ровное, без талии, как столбик. Голова большая, круглая, как колобок с румяными щечками. Глазки — изюминки. Неуверенная улыбка, как трещинка. Колобок на пеньке. Всё у нее будет хорошо!.. Если увлечется каким-то делом.
Отец тем временем в упоении вещал:
— Держись, Настя, природы, и она не подведет. Это — великая сила! Посвяти ей себя — и жизнь твоя наполнится смыслом! А там уж появятся, — небрежно махнул могучей лапой, — и деньги... — надолго задумался: что там еще? — Ну любовь, — уже вскользь, как дело десятое. Действительно, о любви вовсе не заботился, ставил в конец... Однако на селекционной станции его обожали: главный мотор! — Помню, как с твоей матерью, — глянул на меня, — в Казани встретились, именно на полях!
За что я им безгранично благодарен! Результат, по-моему, ничего! Еще и сестра у меня есть — та вообще образец!
Притом, надо отметить, матери после развода он не звонил никогда!.. Но это мелочь на фоне гигантских задач!
— Вот мы! — шутливо стукнул себя в грудь. — Выросли на природе. Впозли, можно сказать, в нее! Помню, ползаю по косогору, он чуть подсох после снега, и корешки выковыриваю, похожие на луковки. И — в рот! Еще говорить не умел — уже знал, что брать из земли. Поэтому крепкие мы! А совсем ранней весной, когда ручьи стекали по улице, запруды делали, но не просто так, а чтоб ручеек направить в свой огород. Так что смысл жизни сразу появился — и навсегда!
Да. Нам бы так.
— Вот тут сейчас, — кивнул на окно, — ехал к вам...
Долговато ехал — четыре года дорога заняла! И здесь еще — долгая пауза, чтобы мы в нетерпении умоляли: ну! И чего?
— ...и в электричке была молодая мама. Везла младенцу своему огромного медведя плюшевого!
Настя с завистью вздохнула. Мы ей особенных игрушек не дарили. Да и не было тогда ничего.
— Чушь это всё искусственная! — рявкнул отец. Мои робкие мечты хоть о каком-то его подарке внучке увяли. Весь в меня: такой же скупой. — Сама жизнь должна всё подносить!
Понятно.
— А нам игрушки покупные были и не нужны!
Экономия.
— Мы с теленком с малолетства играли! Каждую зиму теленка в избу брали, чтобы не замерз, и мы возились с ним и заодно обихаживать его учились! Интересней всякой игрушки, и главное — польза! А в семь лет мне отец показал, как за плугом идти, — и слаще труда, Настя, нет на свете ничего!
Да... Здорово. Мы молчали. Что тут сказать?!
— А ты мне покажешь телят? — пролепетала Настя.
— Молодец! Сразу видно — внучка селекционера! — вскричал отец. — Конечно, покажу! Сейчас мы можем поехать? — возбужденно глянул на нас.
— Да нет, — сказал я. — Насте в Петергоф надо...
— Жаль! — воскликнул он. — Ну! Давай, Настя! Стремись! Как Пушкин сказал: «Учуся в истине, — поднял палец, — блаженство находить!»
Умчался, как ураган. Я глянул на часы. Всего пробыл менее часа! А какие задачи поставил!
Только где всё это взять? Мы переглядывались между собой и с Настей слегка растерянно.
На следующее утро, проснувшись, Настю не нашли! Комнатка ее была озарена наискосок солнцем, постель была открыта и пуста. Сбежала? На кухне — нет. В гостиной... И там не сразу увидели ее! Свернулась в старом драном кресле с какой-то огромной книгой, чуть не больше ее. «Сельскохозяйственная энциклопедия», первый том! Наследие отца, нам оставленное... или просто забыл. Красивые цветные картинки, проложенные шуршащим пергаментом. Я в детстве тоже эту книгу любил.
— Настька! — Нонна восторженно всплеснула руками. — Как ты дотащила ее!
И не только дотащила — положила на колени, как мраморную плиту! И что-то еще оттуда выписывала, старательно высунув язычок!
— Можно листочек твой посмотреть?
— Можно! — смущенно проговорила.
На листочке большими печатными буквами (до каллиграфии еще не дошли!) было накарябано: «Ветеринарный инструментарий!»
И дальше — весь список инструментов.
— Ты что — ветеринаром хочешь стать?
Настя кивнула.
— И давно уже тут сидишь?
Настя кивнула смущенно.
— Молодец! — расцеловали ее. Особенно, помню, рассмешило нас, что среди прочего оборудования перечислено было «Устройство для искусственного осеменения коров» в виде огромного шприца! В приложении было указано, что «с одного извержения» быка с помощью этого устройства можно «осеменить триста коров!».
— Ну? Чайкю после праведных трудов? — предложила Нонна.
За руки за ноги (Настя дергалась, хохотала) оттащили ее на кухню.
— Ну? Поедем на рынок? Где зверушек продают?
Настя обрадовалась.
Трамвай долго дребезжал по пустырям. По окраинам города проехали на Калининский рынок. И Настя сразу же задвигалась весело, глаза сияли. Откровенно призналась нам:
— Мне нравится, как здесь зверями воняет!
Вот они, крестьянские корни! Мы с Нонной переглянулись: призвание? Судьба? Я-то своему радовался: умеет поймать ощущения и высказать их! И я с этого начинал.
Квартирка наша превратилась в зоологический сад — по линии вони, во всяком случае, мы уже рынку не уступали. Розовые амадинки с непрестанным чириканьем порхали по квартире, всюду оставляя фекалии, из круглого аквариума таращились диковинные рыбы, в террариуме ползали ящерицы. Настька бесстрашно хватала их руками, разглядывала, снова отпускала. Уже вполне уверенно управлялась с хозяйством — с воплем разнимала дерущихся хомячков, наказывала их рассаживанием в отдельные банки, и те покорно несли наказание. Однажды, когда гуппи «фонарики» в аквариуме размножились до невозможности, как сельди в банке, отловила большую часть сачком и без малейших колебаний спустила в унитаз.
— Ничего, Настя! Они там тоже плавают, там целые реки у них! — успокаивала ее Нонна, но Настя глянула на нее спокойно и даже несколько удивленно: похоже, она и не думала расстраиваться. Характер бойцовский, отцовский! Молодец!
В один из походов на рынок мы с ней в москательный зашли, и сразу же ноздри ее расширились, глаза засияли. Запахи — словно среди них выросла — восхитили ее.
— Папа! Эти банки купи!
Купили. И она, высунув язычок, страстно мазала толстой кистью облупившуюся табуретку у пианино, вся была в черных кляксах; слава богу, я газеты на линолеум постелил. Табуретка сияла черным, воняла скипидаром... а Настя была счастлива, как никогда!
— А вы думали, я бездарственная? — гордо проговорила она.
Эта фраза ее (как раз, может, потому, что неправильная) запомнилась навсегда.
В ближайший визит к друзьям я вскользь рассказал про это. Кузя захохотал.
— Всё! Женимся с Настькой — и в маляры!
Алла метал-ла молнии.
— Валерий! Что ты сделал с квартирой?!
Да, реакция мамы оказалась не столь восторженной, как мы надеялись. Войдя в дом (приехала из Москвы на побывку), мать сморщилась от едких запахов еще в прихожей, хотя была, как и отец, ученым биологом... однако прежде всего она была хозяйкой квартиры, которую мы превратили, мягко говоря, в джунгли Амазонки.
Кто ж виноват в этом? От каждой новой твари Настя ждала любви! Но черепаха всё время угрюмо пряталась, не хотела общаться, любимый хомячок взял и сдох в цепких Настиных ручонках, пришлось купить двух других, которых Настя не полюбила, резвые амадинки пищали и порхали, на Настю не обращали внимания, только какали... Настя доверчиво тянула к ним ладошку с зернышками, а они ни разу не сели. По Настиным толстым щекам стекали слезы, и мы снова ехали на рынок в надежде на счастье.
— Ты, Валерий, ни в чем не знаешь меры! — строго сказала мама мне, как бы тактично пока не трогая Настю. Та всё равно надулась. Не понимают ее, не сочувствуют! К ней претензии вроде бы не относились, но и с восторгами на нее мама не накинулась. Мамин холод Настя учуяла. Так у них и не сложилось любви.
Зато у нее есть мы, родители!
И в следующий Настин приезд мы почувствовали, что всё это уже обрыдло и ей. Хомячки? Надоели! Только вонь — и никаких чувств. Птички? Уши вянут! Что-то особое только может пронять. Приехали снова на рынок.
— Ну что, Настенька? — пытался развеселить ее. — Теленка не покупаем пока?
Это «пока» — увы, навсегда! Трудно сейчас найти дело, что наполнило бы жизнь смыслом, а также достоинством. Теленка тут пасти негде! Жизнь проходит мимо, в каком-то бреду.
— Смотри, папа!
Да. Это сильно.
Огромный какаду! Почти с Настьку. И клетка — дворец!
И что-то вещает на своем древнем языке. Уж если и он не принесет счастья...
— Говорит? Ну, в смысле — по человечески? — я спросил.
— Схватывает! — гордо сказал хозяин, по виду сам попугай.
Мы с Настькой переглянулись. Спасет нас этот последний шанс — или всё рухнет? Мне решать. Не покупать? Чтобы потом упрекали — лишил последней надежды?
— Берем!
Азарт порой опережает разум, особенно у меня.
Может, Настя научит его говорить? — скакали мысли. И сама заодно научится? По-испански и по-английски. Какой язык для попугая родной?.. Короче, все надежды на светское воспитание повесил на попугая. Гувернера нашел! Как раз на гувернера похож, в зеленых штанишках. «Француз убогий», как писал поэт...
Орал, пока его везли, и когда привезли — тоже. Раскаялись уже! Наверное, красотой этой в джунглях надо любоваться? Да, не всем порывам надо подчиняться, как-то надо соразмерять. Выпустить его на свободу? Замерзнет. Тут не джунгли его! Загнали себя в тупик. Погорячились!
И Настька — серьезная она у нас! — взяла ответственность на себя.
— Наверное, просит, чтобы из клетки выпустили его?
— Ну... не знаю.
И больше не успел ничего сказать — Настька решительно шагнула, с некоторым усилием вытащила задвижку, открыла дверку. Хотел ее за руку схватить! Так почему не схватил-то? И сразу какой-то цветной ураган, с дикими воплями — и Настин крик.
Оторвать его? Вместе с Настиной щекой? К счастью (?!), у пианино стояла длинная пятилитровая банка с водой и отсаженными для унитаза гуппиями: вылил на попугая. Тот, возмущенно вереща, полетел через комнату (всё распахнуто было), посидел на перилах балкона, встряхиваясь, и улетел. И не очень-то искали!
В больнице Настину щеку зашивали час.
Притягиваем мы беду своей излишней горячностью. Желанием сделать сразу, несмотря ни на что! Пока в больнице сидел, с горечью вывел это сходство — Настьки и себя.
У отца на селекционной станции я решился поехать с местными парнями в ночное — из стеснительного городского мальчика сразу атаманом стать! Они проучили чужака: усадили, подначивая, на абсолютно бешеного Буяна — тот сразу же скинул меня, при этом я попал ногою в уздечку и вынужден был скакать рядом с ним, он на ногах, а я на руках, и он всё изворачивался, норовя жахнуть подкованным копытом мне в голову. И таки попал! С тех пор я, видимо, плоховато соображаю... Но дочка-то моя?! Зачем «наградил» ее этим?
...Потом мы, правда, сочинили с ней стих. И этим я, кажется, доказал ей, что слово выше всего, побеждает невзгоды — и даже использует их!
— Если купишь какаду... Ну, Настя!
— Не знаю, папа! — пробасила забинтованная голова.
— Если купишь какаду... Будешь жить ты...
— Как в аду? — догадалась Настенька.
— Молодец!
И мы засмеялись. Слово побеждает всё. «Жизнь удалась!»
— ...Что вы сделали с ней?! — завопила бабка. — Больше я вам ее не отдам!
...С годами шрам слегка заровнялся, но остался навсегда. Особенно когда она нервничала (а нервничала она всегда), краснела, шрам, похожий на молнию-застежку, проступал, белый, и она чувствовала, что все на него смотрят — и всем неловко.
Всё. Теперь Настя только наша. Поставили на ней свое клеймо — и нам за нее отвечать.
Глава 2
Канарейка Зося прыгает с «качели» на звонкие прутья клетки и обратно. Переживает! После всего зверинца, который прошел через наш дом и постепенно весь, к счастью, передох, наконец-то как награда за наши страдания появилась Зося — золотая подруга, сгусток счастья и любви. Ликует, когда Настя подходит! В панике, когда Настя уходит. Каждое расставание приводило к слезам — и решено было отвезти ее с Настькой в Петергоф: зачем рушить счастье?!
Дремучие дед и бабка, естественно, встретили Зосю в штыки.
Бабка надулась, как мышь на крупу, дед, раскрасневшись, срывающимся голосом кричал: «Немедленно заберите ее обратно! Здесь вам не базар!» И вот теперь, придя с работы (даже раньше стал возвращаться — спешит!), аккуратно вешает пиджак в шифоньер и, оставшись в жилетке и галстуке, направляется к Зосе. Лицо его светится.
— Зосенька! Ну, как ты тут без меня?!
Зося, пару раз вежливо свистнув, совершает звонкий прыжок с «качели» на стенку — показывает, что радуется встрече.
— Ох ты Зосенька ты моя!
Тесть вытаскивает слегка загаженную подстилку, стелет свежую, вынимает кормушку, подсыпает зерен, меняет воду в блюдечке (туда уже попало несколько ядовитых какашек) и, наведя порядок, откидывается, счастливый, и наблюдает. Вот оно — счастье разумного труда! Зося благодарно попискивает, пьет воду, закидывая при этом головку и прикрывая глаза.
— Ух ты, прямо как человечек! — восхищается тесть.
— Всё равно она больше любит меня! — обиженно басит Настька.
— Ну конечно, Настенька, тебя! — соглашается он, однако глаз не сводит с золотой птички.
Но сегодня — и это явно — Зося переживает только за Настю, мечется и плачет. Как поняла? Осенний солнечный день, и ничего вроде не предвещает... Настя в коричневой форме, в белом фартуке, в туфельках с ремешками. Купили, конечно, ей всё, что положено. Рубчатые нитяные колготки чуть пузырятся на коленях — эти да, старые. Новые купить не удалось — дефицит. Плюс безденежье! Кидаю быстрый взгляд на нее, и сердце сжимается. Да. Не красавица. От красоты — только пухлые румяные щеки! И совсем за лето не выросла! Как же так? Вон у забубенных соседей-пьяниц, «забивших болт» на какое-либо воспитание, да и питание, сын и дочка, ровесники Насти, вытянулись за лето в стройных красавцев! Где же справедливость? Ведь родители у Настьки вроде ничего? И рыбий жир ей даем. И ей нравится! Причмокивает, щеки лоснятся. Даже одежда пахнет. Так и прозвали мы ее — «Настя Рыбейжирова»... Колобок!
— Ну пошли? — не натужно и даже легкомысленно произношу я.
Бабка повязала на ее жидкие волосики белые старорежимные банты, несмотря на мое вялое сопротивление. Носят ли сейчас? Бабка с ее довоенными модами всё испортит: в первый раз засмеют — потом не поправишь!
— Вы не понимаете, Валерий! — светским тоном произносит она.
А, ладно! Всего не предусмотреть. И уже не угадать, что сыграет в плюс, а что в минус. Настя, ясное дело, переживает сильней, чем перед обычным выходом на улицу — хотя и обычный выход переживает! И Зося чувствует ее волнение, скачет!
— Ну? — повторяю я, вынимаю из хрустальной вазы сноп цветов. Мокрые корни чуть пахнут гнилью. Лихо, с шорохом, закидываю сноп на плечо: мы ребята лихие, нам всё нипочем. — Вперед!
Настя окидывает взглядом залитую солнцем любимую комнату — прощается с раем, понимая — кончился он.
Бросается вдруг к подоконнику, где стоит клетка с Зосей. Та мечется по клетке с одной стенки на другую — с особым отчаянием.
— Ну вот, Зося, иду в первый раз в первый класс!
Зося пищит.
— Да ладно, чего там! Скоро увидитесь! — Я пытаюсь снять лишние эмоции, хотя и сам чувствую, что вернемся мы уже не те.
Выходим на яркое солнце. Золотая осень. Целая демонстрация разряженных детей и родителей. Идем в толпе. Не терплю этого! Но — уже не вырвешься, понесло. Всенародный праздник! От других я отмазываюсь, но от этого — нет!
— Ой! Девочка с нашего двора! — Настя ей радостно машет. Та почему-то не отвечает и даже отворачивается. Шибко, видно, гордится. Чем? Огромным букетом? Разряженной мамой? Первый урок социального неравенства? А мы тоже не из простых! Подмигиваю Настьке.
Большой митинг во дворе, перед огромной петергофской школой, бывшей гимназией. И почему-то как раз ту гордую девочку поднимает на руках десятиклассник, и та, поглядывая свысока, трясет старинный звонок. От яркого солнца текут слезы.
Чопорно просидев три часа, не снимая, естественно, парадной одежды, попивая лишь чай (к яствам «до Настеньки» теща запретила даже прикасаться), наконец выходим.
Рановато, конечно, но терпеть больше невозможно: как она там? В компании таких же нетерпеливых родителей маемся в большом гардеробе с высокими полукруглыми окнами. И вот по этажам, по просторным светлым коридорам, как серебряное колесо, катится звонок. И — долгая гулкая тишина. Никакого топота ног. Видно, задерживают, приучают к дисциплине. Или сами дети, захваченные новыми впечатлениями, не спешат? И Настя с ними?
И вдруг наверху широкой белой мраморной лестницы появляется наша Настька! Одна! Самая первая! И самая несчастная.
Светло-серые нитяные колготки пузырятся на коленях. Маленькая какая! Самая низкая оказалась в классе. Большая голова, круглое личико с глазами-щелками красное, распаренное!
Увидев нас, спускается осторожно, боится поскользнуться.
Подходит и молча утыкается головой мне в живот.
— Нет, я не могу! Какие-то все... — произносит она.
Счастливый гул катится сверху.
Господи! Вся в меня! Я тоже, придя в школу, был растерян — почему я один такой? Почему все уже знакомы между собой, ходят группами, то шепчутся, то смеются, смело окружают учителей, а я — в стороне, натянуто улыбаюсь. Почему отстал, что упустил? — сердце сжимается. Так и буду всю жизнь отдельно, хуже всех?
На первом уроке нам раздали тетрадочные листочки в клетку. Словно сейчас вот держу его в руке — серый, тусклый, нечеткий, как предстоящая жизнь, слегка мятый. И тупые карандаши. Сорок седьмой год! Задание: нарисовать на листке всё что хочешь. Тест, как сказали бы сейчас. Кто как размахнется, так, наверно, всё и будет у него. И я — вижу как сейчас — робко, чуть нажимая, нарисовал уточку... поместив ее всего в одну тетрадную клеточку.
— Тут можно что-нибудь разобрать? — Училка, издеваясь, показывала именно мой листок, и класс хохотал. Нашла, как сплотить учеников!
Но сейчас-то я, надеюсь, уже не такой? И Настька выправится! Нонна всячески пыталась рассмешить, растормошить Настю, а я смело поднялся по лестнице. Класс 1 «Б» еще полон — все, оказывается, понимают, что это за день, волнуются. Как начнется — так и пойдет. Не пробиться через кольцо родителей, окруживших молодую толстую училку — с цветами, хвалами, приглашениями в гости, ненавязчивыми рассказиками о своих выдающихся детях: «Он прям такой у меня! Весь в деда-полковника». Понимают люди. А я — в стороне. Нет, похоже, не изменился. Наконец учительница поворачивается ко мне и слегка гаснет, не видя должного восторга в моем лице.
— Ну как там... Попова Настя? — спрашиваю весело (не выдавай проблем!).
— Попова?
Училка вздыхает. Не хочется портить общий праздник, но...
— Она... в детсадик не ходила у вас?
— Нет. Домашнее воспитание.
— Это чувствуется. Немножко отсталенькая она у вас.
«Отсталенькая»! Я сам воспитывал ее! Спускаюсь по мраморной лестнице. Настя, подняв голову, с надеждой смотрит... всемогущий папа всё сделал?
— Поговорил. Всё будет нормально!
— Ну как задачки? Решаете? — бодро спрашиваю я в очередной свой приезд. Они как раз с дедом сидят над арифметикой. Теперь возить Настеньку в город на выходные не получается — в субботу они учатся тоже.
— Решаем помаленьку! — Дед заговорщически подмигнул Насте, та почему-то обиженно отвернулась.
— А письмо как? — Вынул из ее сумки тетрадь.
— Ну, писать я за нее не могу! — Дед обиделся на мои претензии, а Настя вообще выскочила из комнаты, стукнула дверью. Дед развел руками: вот так!
Бабка, поджав губы, молчала.
Как всё повторяется — один к одному! Помню, как отец, вернувшись из командировки, с селекционной станции Отрада Кубанская (название осталось в голове), спросил у бабушки:
— Ну как он?
А я сидел в другой комнате, весь сжавшись, испуганный: сейчас подойдет?!
— Да неважно чего-то, — прошептала бабушка (но я слышал). Отец почему-то громко захохотал, сел ко мне за стол, где я маялся и страдал, обнял мощной рукой меня, лопоухого двоечника, и весело сказал:
— Сейчас мы отличника из тебя сделаем!
И сделал.
Помню морозный солнечный день. Я сбегаю по лестнице к отцу и раскрываю тетрадку. Прописи: «Лыжи, лыжи, лыжи», и под «лыжами» — первая в моей жизни пятерка!
— Молодец! — хохочет отец. — На лыжах пятерку догнал!
Сколько прошло, а слово помнится!
Мы выходим с ним из школы. От мороза ноздри слипаются изнутри, в голубом небе сияет купол Преображенского собора. Обходим по кругу ограду церкви, из цепей и трофейных пушек, сизых от мороза, отбитых у турок, как сказал отец. Ясно помню и ту яркую зиму, и красивый собор, и первую в моей жизни удачу.
И вот пришел мой черед выручать. Привожу ее из кухни, где она сидит, уставясь в окно, моргая, и сажусь за стол рядом с ней. Ну? Смогу я, как батя? Или, как говорит он ехидно, кишка тонка?
— Давай, Настя. Что вы там пишете? Да не бойся! Я тоже поначалу хуже всех писал! А теперь зато вот какой! — гордо выпрямляюсь. Настя, вздохнув, открывает тетрадку... Да. Шок, конечно, случился.
— Что же ты пишешь так плохо? — вырывается у меня.
— А ты бы попробовал в такой тетрадке! — она вдруг надулась.
Та-ак! Знакомый прием. «Виноваты обстоятельства»? Устраним! Листаю тетрадку. Да, типичное изделие местной деревообрабатывающей промышленности. Щепки в листе. Это не тетрадь, а какое-то бездорожье и разгильдяйство. Страница колом стоит! Понимаю, кризис промышленности... Но еще, видимо, и экономия? Поворачиваюсь к тестю. Он как бы отстраненный, углубленный в газету, однако настороже.
— Какие есть в продаже — такие и покупаем! — говорит он.
— А другие бывают? — спрашиваю у Насти.
— Конечно! — выдает она, видимо, наболевшее. — У всех!
Тут, я гляжу, начало трагедии.
— И у соседки твоей по парте — тоже?
— Я одна сижу, — вздыхает она.
— Хорошо, — целеустремленно поднимаюсь я. — В городе поищу.
— И в городе нет! — произносит Настя. Горе ее уже, похоже, закрепилось. Так и дальше пойдет?
— Так где же берут их? — Тесть вступает уже воинственно, и для него это острый вопрос.
Я жду Настиного ответа: «Достают!» И тут я пас! Вступать в какие-то унизительные отношения?!.. Вступишь! Это ты раньше был горд, а теперь, как миленький, вступишь в какие надо унизительные отношения.
— Из Москвы их привозят! — сообщает Настя страшную тайну, разведанную, видимо, с огромным трудом. — Говорят, магазин такой есть, на улице Горького! — Настя вздыхает, как по далекой стране, несбыточной мечте.
Ну — проблема!
— Ха! Так я как раз туда собирался! Сколько тебе штук?
— Правда, папа? — радуется Настя. У нее, оказывается, всесильный отец!
В Москву-то я, кстати, и не собирался. Хотя понимал, что надо. «Раздача» вся там! А ты — здесь. Пусть хоть несмышленый ребенок тебя научит, пустая ты голова! Попутно и свои устрою дела!
Первым делом, приехав в Москву, помчался за тетрадушками. Остальное всё подождет. Мчался по улице Горького, от Кремля, вертел головой: «Ну, где оно, наше счастье?!» В чем радость рождения детей? Вдруг чувствуешь, что делать для них еще приятнее, чем для себя! Удвоенная радость!
Пролетел до памятника Пушкину.
«Ну? — поглядел на него. — Где тут письменные принадлежности? Ты это должен знать — за главного тут!»
Неужто нет того сказочного магазина под условным названием «Аленький цветочек»? Как к Настеньке вернусь? Лопнула сказка?
Нет. Вперед! Улица Горького не кончилась еще.
Где же он? Жадно вглядывался. Нету! В одном из переулков зато увидал девичий силуэт из неоновых трубочек вроде как бы с цветочком во рту. Знак журнала «Юность», в прошлом столь знаменитого, да и сейчас тоже... Зайти? После. Еще не всю улицу прошел. Сейчас — не твой интерес первый. Ее. И самопожертвование мое вознаградилось, когда уже надежду терял! Словно напряжением чувств его создал — крохотный магазинчик, мог бы и не разглядеть... если бы не так страстно всматривался!
Небольшое темноватое помещение. И — они! Знаменитой фабрики «Светоч»!
— Скажите, а в клеточку тоже есть?
— Пожалуйста! — улыбнулась красавица. Понимает, чай, что в сказочном месте работает!
Чуть не спросил было: а по скольку штук можно? Удержался.
Спокойно сказал:
— Пожалуйста, по двадцать пять штук. Этих — и тех.
С улыбкою завернула. На улице, не сдержавшись, развернул. Открыл, провел по листу запястьем... Гладь! Вот оно, счастье! Прохладной гладкой страницей по щеке даже провел. Словно умылся. Ура!
Еле вспомнил про «Юность», тормознул. Когда-то она была на улице Воровского, во дворе, в низеньком флигеле. Сирень цвела. И были там Аксенов, Гладилин, Вознесенский, Розовский, Славкин. Та славная эпоха прошла. Для меня так уж точно — как меж пальцев вода. Всё теперь далеко.
А, зайду на радостях! Мало ли что. И оказалось — не зря. Витя Славкин остался! Радостно обнялись. Рассказал про тетрадушки — он хохотал.
— А во Владивосток бы поехал?
— Да!
В Петергоф я буквально летел на гладчайших крыльях этих тетрадок!
Однажды спросил Настю, смеясь:
— Сколько же тебе нужно их, этих тетрадок? Опять ехать?
И дела, кстати, в Москве заладились. Благодаря ей! Так что придирок никаких в душе не имел, хотел, наоборот, поблагодушествовать! Но Настя и дед такими «стукнулись» взглядами, искры посыпались, такой накал!
— Так она их раздает кому ни попадя! И в школе, и во дворе! — прошипела бабка.
— И что такого? — захохотал я. — Еще привезу!
Настя таким способом королевой хочет стать, с монаршими милостями. Славу приобрести. И даже если она только мечтает об этом, уже хорошо.
— Конечно, Настенька! — произнес я. — Делай как хочешь! Подружкам надо помогать. Ведь они тебе помогают?
В ответ почему-то молчание.
— Знаем мы таких подружек! — бабка проворчала. — Воровки все!
Оборотная сторона сказки. Ну, у бабки, после того как их в сорок седьмом обокрали, воры все!
Однако тут и дед (долго крепился за газетой «Правда») поднял глаза.
— Я тоже хотел вам, Валерий, сказать: не привозите больше этих тетрадок!
Вот так «спасибо»!
— Пач-чему?
— Один вред от них!
— Какой может быть вред от хорошего, Борис Николаич? — спокойно спросил.
— А такой! Слишком уж часто... — даже задохнулся, минут пять прошло, пока наладил дыхание. — Слишком уж часто новые тетрадки появляются у нее!
— Так что ж в этом плохого, Борис Николаевич?
— А то плохо... — долго переводил дыхание, дела Настенькины, похоже, за горло уже берут близких родственников, — что при этом старые слишком быстро исчезают!
— Я говорю, воруют! — Настя басом.
— Да? Воруют прям? — Дед перешел к сарказму. — Так уж им нравятся «лебедушки» твои?
«Лебедушки» — это двойки! — понял вдруг я.
— Какие «лебедушки»? — закричала она. — Папа! И ты мне не веришь?! — «оскорбилась» Настя.
Я промолчал. Что делать? Бьется! И другого метода у нее, видно, нет. «Характер бойцовский, отцовский!» — таким девизом я ее наградил. И давить не надо: каждый сам сочиняет свою жизнь! А дед, инженэр, аккуратист, не дает развернуться... школит ее, сказать честно, лучше меня.
— Ладно! — зловеще усмехнулась. — Разбирайтесь тут...
Надеется — поругаемся?
— ...а я пойду прогуляюсь.
Бабка всплеснула руками: «От каково!» Потом уставилась сквозь толстые окуляры на нас: «Ваше воспитание!»
Настя шумно надевала в прихожей пальто. Удержать ее? Перевести всё в шутку?
— Что еще за прогулки такие? — всполошилась бабка. — Ночь уже на дворе!
— Полдесятого всего!! — произнесла Настя. Заметил в первый раз, как ее губы могут «змеиться»!
— Не пущу! — Бабка встала грудью. Но Настя обошла. Щелкнул открываемый замок, потянуло сквозняком. Хлопнула дверь. Ушла-таки! Да-а. «Выход» вполне уже театральный. Драма! И всем нам роли подготовила — отрицательные, увы!
— Когда я был в этом возрасте, — переведя дыхание, заговорил дед, — и тоже попытался, один только, правда, раз, вести себя подобным вот образом, отец мой... покойный, — как нечто очень существенное добавил он, — разложил меня на скамье и выпорол как сидорову козу! И раз навсегда я поведение такое забыл! Я имею в виду, что — можно подобным образом со взрослыми разговаривать?! Правильно считали: учить жизни надо еще тогда, когда дитя помещается поперек скамьи... а когда уже только вдоль — тогда поздно!
Так поперек скамьи она помещалась как раз у вас! А у нас — уже нет! — хотел сказать я, но осекся. Благодарить надо его.
— Где тетрадки мои, я уже понял, — дружески заговорил я. — Но нам со своей стороны надо суметь сделать так, чтобы ей не захотелось тетрадки выкидывать. Чтобы «лебедушек» не было в них.
— А я чем занимаюсь?! — воскликнул с горечью дед. — Все вечера с ней сидим!
Как со мною отец мой сидел! С небольшими лишь изменениями: не отец, а дед тут сидит. То есть история повторяется пародией... Да нет! Пародией как раз был бы ты! У деда почерк классический, хоть и не писатель, сформировался под влиянием порки, а у тебя — так себе. Мало пороли. Было бате всё недосуг...
— Спасибо вам! — только и мог я сказать. И пожалуй, это самое правильное.
— Пойдем, Настенька, погуляем!
— Не хочу! — Настя надулась.
— Почему?
— Надо мной все смеются во дворе! Говорят, одета, как скобариха! — Настя всхлипнула.
Да... Судя по платью с бантом, пошитому бабкой, и шубке из искусственного каракуля, «схваченной» в универмаге, дело дрянь.
— Какие-то вы странные, Валерий! Бант — это нынче модно! — великосветским тоном вещала теща.
— Покупаем что есть! — развел руками тесть чуть виновато.
Настя сидела, надувшись, толстая, щекастая. Получается что-то не то.
— Обещаю тебе! — Я даже торжественно встал, как на пионерской линейке. — В ближайшее время у тебя будет вещь, которой все будут завидовать!
— Хорошо, отец!
Мы расцеловались.
Бурные аплодисменты.
И я знал, что говорил. Как раз накануне мне позвонил Витя Славкин из Москвы:
— О делах потом! Скажи: ты в Англию хочешь?
— Когда?
— Сейчас!
— А...
— Не трать время! Стоит пятьсот рублей! Это — копейки, «сказка по-советски»! Кореш заболел — местечко освободилось.
— А...
— Визу сделаем здесь!
Московская скорость.
В Англии было весело (см. рассказ «За грибами в Лондон»). Но опять же и тут (прям как в Москве тетрадушки) обнову Насте искал. На пьянство и стриптиз только ночи оставались. Из музея сбежал, потому как из автобуса углядел: толкучка! Какой там Тёрнер может в сравнение идти! Врезался в толпу. Вряд ли тут англичане. Цыгане, скорее. Но нам это без разницы. Главное — новым торгуют, с этикетками. Разбежались глаза. Соображать надо быстро. Автобус уедет! Или деньги украдут. Вот! Ухватил шуршащую, красивую ярко-синюю куртку с оранжевой подкладкой. Чуть торговался... не вышло. Все деньги отдал! Зато упаковали в красивый мешок.
А дальше уже «развратничал пешком», как пошутил мой напарник по комнате, Генрих Рябкин. Смеялись с ним. Булочки крали с завтрака.
Потом — удача навалилась. Руководитель делегации нашей, Святослав Полонский, паспорт потерял. Забегался! Слишком много возможностей было у него, не считал денег! Все издевались: так и надо «вождю». Некоторые его в беседах «Подонский» называли. Только я вызвался за завтраком ему помочь. По расчету? А может, от души? Человек всё-таки. Лишился б всего! Самоотверженно с ним все пабы обошли, все виды пива изучили (эль, лагер), а паспорт в музее отыскался, что рядом с барахолкой. Страсть меня привела плюс интуиция. После того Полонский меня не отпускал: «Ты единственный человек!» И где мы с ним только не побывали!.. Время еще не пришло об этом рассказывать.
Прилетев, в Петергоф с ходу помчался и, ни слова не говоря, выхватил из сумки куртку, как знамя, оранжевой подкладкою вверх. У всех прямо зарево на щеках.
— Какие-то вы странные, Валерий! Сейчас же зима! — проскрипела теща.
— А что? Мне нравится! — вступился тесть. Вспомнил, что и он был когда-то пижон.
— Всё. Пошли гулять! — скомандовал я.
Даже Настя была слегка растеряна, не сказала ничего. По ходу разберемся!
— Ой, и я с вами! — оживилась и Нонна.
— Вы что, хотите вести ее в этой курточке? — изумилась бабка.
— Разумеется! — твердо сказал я.
— Соображаете — нет? Настенька тепло любит!
Разлюбит!
— Всё отлично! — воскликнул я. — Это же специальная куртка, для полярных исследователей! Вот — «Аляска» написано! — поднес этикетку к ее очкам.
— Но Настя ведь еще не полярный исследователь! — улыбнулся дед. — Маленькая девочка. Надо понимать.
— Так смотрите, какой размер! На вырост. До полярного исследователя в ней дорастет! — И накинул куртку на Настю.
Настя так и не опомнилась еще. Бабка подошла, одернула куртку.
— Велика! — проворчала она. — Нельзя уж было в Англии этой найти нормальную вещь! — Теща продолжала ворчать, но была, похоже, довольна. — Я тоже в Англии была! — Она вдруг улыбнулась умильно. Это уж ее бред.
— Пальцы закрывает, — смущенно сказала Настя.
— Ну, расти-то ты будешь! А пока... — Завернул края рукавов вверх оранжевыми манжетами.
— Надевай, Настя, шапку! Где шапка?
— Только не гуляйте долго! — Дед качал головой: «Непутевые!»
— А может, и вы погуляете? — осенило меня.
— А чего, Катя? — Дед повернулся на стуле. — Пойдем?
Мы выскочили на воздух. Солнце сияло на снегу. Голубой наст — и в нем белые тропинки.
— А это... дорогая вещь? — серьезно спросила Настя. Начала приходить в себя.
— А, всю валюту угрохал! — беззаботно махнул рукой.
— Ну зачем, отец? Надо было и себе что-либо купить! — проговорила Настя. — Спасибо, папа!
От яркого сияния даже слезы потекли.
Мы спустились к заливу, вышли на сияющий лед. Солнце ощутимо грело.
— Смотри! — Мне всё казалось, что восторг недостаточен. — А подкладка какая! — Потянул, пластмассовая молния расстегнулась с приятным нездешним хрустом. — Огонь!
— Красивая, — кивнула Настя.
— Не просто красивая! Спасительная! — добавлял оптимизма я. — Давай, снимай! Выворачивай!
Настя покорно стащила куртку, пыталась вывернуть, но не слушались рукава. Осталась в кофточке. Мать, кстати, не беспокоилась, лишь радостно улыбалась... Но уж такая мать. Веселья не испортит. Да и чего там? Действительно жара! Вон многие мчатся, шлепая лыжами, голые по пояс!
Я помог Настьке вывернуть рукава, надел курточку, и дед помогал. Молния снова с приятным шорохом сошлась. Качество!
— Гляди! Как костер! Даже снег вокруг оранжевым стал! — показал я. Пусть ловит оттенки!
Все, проносясь мимо, смотрели. Один бородач на лыжах, голый по пояс, даже поднял одобрительно палец: «Во!»
— А почему «спасительная»? — важно спросила Настя. Зазналась уже!
— Чтобы когда полярник пропал во льдах, с самолета было видно его! Такое и с неба увидишь! Вон — летит!
Оставляя двойной пухлый след, самолетик пересекал синее небо.
— Давай!
Мы стали втроем прыгать, вопить, размахивать руками.
— Эй! Эй! Сюда!
Настя была счастлива — все смотрели на нее.
Но — счастье не безразмерно! За четыре года, к двенадцати годам, она из курточки «вылезла». Бабка надставляла полы и рукава какими-то клочьями диких расцветок.
— Вы, Валерий, не понимаете! Модный цвет!
Был, до войны! Конечно, они по-своему «латают» Настину жизнь: откуда им другое-то брать?
Пора браться нам.
С предновогоднего родительского собрания (первого для меня — раньше ходил дед) я вышел убитый. Итоги удручали. Дед всё же высидел свое, вернее — Настино. Или — наше? Двоек не было. Были ровные тройки. Но больше всего убили слова учительницы. Ждал чего угодно, но только не этого. Ждал: «Способная, но рассеянная». «Слишком любит себя, не терпит критики». Всё что угодно! Но самое обидное, на мой вопрос училка ответила даже успокоительно:
— Попова? Ну, что... Учится в меру своих способностей, всё нормально.
Мол, лучше и не бывает и даже не может быть, и не надейтесь! От такого «нормально» голова кругом пошла. Вышел, покачиваясь. Пора браться нам! Но — боязно. Дед, регулярно с ней занимаясь, еле на тройках держит ее. А мы прилетим куда?
— Мы с Настей на тройках любим ездить! Верно, Настенька? — Так, якобы добродушно, шутил он, когда я вернулся.
Настя зло отворачивается. Скромные ее возможности как-то сочетаются с диким самолюбием! Мое? Может, зря я ей рассказывал про свою золотую медаль? Хотя тоже было не просто! Я ведь тоже почти все свои «счастливые школьные годы» в лидерах не блистал, и только в восьмом-девятом как-то тихо всех обошел. Но, кажется, этот разговор не сюда.
Повторим эксперимент? А он — повторим?
— Ну, ты понял?! — гневно заговорила она, только мы с ней вышли прогуляться. Мол, уж я-то должен понимать ее правоту! Какую? А если не понимаю, должен за это отвечать. Как-то выходит, что не я ее, а она меня почему-то допрашивает! Неожиданный поворот. И говорить «Что я, собственно, должен понимать?» как-то глупо. Она доверяет, разговаривает со мной, как с ровней! Загнала в тупик.
— Что ты молчишь?! — начала «дубасить».
Уже я должен и в чем-то оправдываться. В частности, почему я молчу. Считает, что все обязаны подыгрывать ей. Но я в том не уверен. Поэтому сказал:
— Я ни-че-го не понял!
И не пойму. Пока она тут командовать пытается всеми!
— Видимо, ты хочешь сказать, что тут жить невозможно?
Кивнула, помедлив. Всё-таки не сразу решилась всех осудить.
— То есть ты хочешь сказать, что, если переменить условия, всё будет хорошо?
Умолкла. Теперь она у меня в тупике. Однако упрямство ее победило.
— Да!
— Тогда мы переезжаем к нам — и посмотрим на тебя в новых условиях.
Настька засопела. Выиграл партию? Доволен? Или проиграл?
И она — молчала. Поняла, что дурить теперь станет труднее? Дальше без дураков.
Дед и бабка причитали, конечно: «Ну куда ж вы ее повезете, нашу слабенькую?» Мол, мы-то чем виноваты, старались, как только могли! Но и облегчение в них чувствовалось. Устали!
— Спасибо вам!
Глава 3
И на зимних каникулах привезли Настю к нам в Купчино. Скромно встретили Новый год. Что он нам сулит? Должен быть решающий, поворотный! Правда, наш телевизор каждый новый год таким называл.
Поздно проснулись, долго завтракали. Первого января как-то не принято об уроках говорить, тем более Нонна с утра «запела».
— Ве-еча! Ну мы куда, а?
— Может, в ЦПКО? На санках?
— Ну... Не элега-а-нтно!
— А что Кузянька с Алкой? — цепко спросила Настя. Сразу просекла преимущества новой жизни!
— На-а-стька! Так фамилья-ярно про взро-ослых! — произнесла Нонна, и они засмеялись.
Действительно, где наши друзья? Последнее время как-то не общались, особенно после нашего переезда. Они в центре. Мы тут, а чуть свободное время — мы в Петергоф. Вначале казалось, дети еще крепче соединят нас, а оказалось — разъединили.
Позвонил — глухо... И на седьмом гудке понял, где они! Все наши сейчас с детьми-школьниками на каникулы в Елово поехали, в Дом творчества! Открывается, на эту неделю, для детей. И Настеньке туда в самый раз. Там не какая-то шантрапа: дети писателей.
Позвонил в Елово, прямо директору, и как всегда — гениально: последний номер урвал!
Гоголем вышел.
— Собирайтесь! В Елово едем.
— Ур-я-а!
Встал сразу вопрос: в чем Насте ехать? Куртка уже позорная. Пальто — явно не то.
— А там дети будут? — волновалась Настя.
— Полно!
Первого числа магазины, как назло, все закрыты, да и что там найдешь?!
И вдруг осенило меня! Надо примерить ей Ноннину дубленку, что я ей из Венгрии привез.
— Да ты что, Веча?! — воскликнула Нонна. — Велика ей!
Примерили — в самый раз! Догнала мать! И Нонна, золотая душа, даже не усомнилась:
— Отлично!
Настя, правда, тоже не усомнилась: надела, огляделась, словно всегда в ней была.
А мать напялила ее «наполовину английскую» куртку. Смеялись!
— Ну, ты всегда смешная была! — сформулировала Настя.
Выходили из лифта, и тут распахнулась парадная, и с роем снежинок явилась Снегурочка — чудненькая девочка с голубыми распахнутыми глазками, в белой кудрявой шубке и с таким же кудрявым пудельком на цепочке. Настина сверстница.
— А мы едем в Елово, в Дом творчества! — вдруг сказала Настя, и та, не найдя что ответить, скрылась в лифте.
Вышли из электрички в совершенно другую жизнь! Розовый снег, хруст шагов. Снежинка, падая с ели, успевает повернуться и сверкнуть красным, синим, зеленым.
За концом платформы — наша Кавалерийская улица, но ходят по ней не кавалеристы, а писатели. Рядом вообще улица Танкистов! Честь им и слава, однако танки в этом раю ни к чему! Ну пусть еще проскачет кавалерист время от времени, мы не против, но не более того! Шутили про это с Настей, пока шли. Волновался. Сначала один тут жил без забот, потом с Нонной, уже с заботами, теперь — с дитем. Шли по аллее. Деревья, соединенные поверху льдом, образовали сияющую арку, торжественный вход. С кем я тут только не ходил... но — в прошлом.
— Стой, батя! Разогнался! — донесся до меня сзади голос Насти.
Ах, да! Тормознул. Девчата, смеясь, догнали меня. Обе разрумянились. Жизнь полегчала. А это еще только начало отдыха!
Калитка нижней частью утопала в снегу. Это проблема для нездешних, а мы знаем, что как: поднял калитку, выдернул с ржавых петель, переставил в распахнутое положение, в тот же снег, но в другое место, и мы прошли. Потом так же переставил ее обратно. Знать надо!
Наш старенький корпус смотрелся скромно. Глянул на Настю. Не разочаруется? Нет! Разрумянилась! Сияла! Ну, я голова. Всё умею. «Там будет бал, там детский праздник. Куда ж поскачет наш проказник?» Сюда. Шел, подпрыгивая.
— Батя наш тоже в детство впал! — улыбалась Настя.
— Так детский же праздник тут!
— А где же дети? — заволновалась Настя.
А вон они! Детки в клетке. Точней, за стеклом. Новый корпус столовой за стеклянной стеной просто кишел детьми; взрослые изредка лишь маячили между ними.
— Завтрак! — пояснил я.
— А мы можем туда? — замирая, спросила Настя.
— А то!
И мы вошли, потопав перед дверью ногами, оставив снег, — особенно старательно это сделала Настя.
И вошли в гвалт. Дети сидят по трое, по четверо, кто доедает кашу, кто размахивает стаканом в руке, на еду никто из них почти и не смотрит, их мысли уже летят куда-то на волю.
— А у вас есть тут друзья? — боязливо прижимаясь к нам, спросила Настя.
— Тут в основном, Настенька, твои друзья, будущие! — уточнила Нонна.
— Но есть, впрочем, и бывшие. — Язык мой «вывихнулся» в последний момент, хотел сказать «настоящие», но выговорилось почему-то «бывшие». И так оказалось вернее.
Алла и Тим вроде не замечали нас, шли, увлеченные руганью.
— Я сказала — нет!
— Ну мама!
Несмотря на остроту спора, Алле приятно было слышать «мама»: мальчик привык. Вот кто вырос! Буйный вьющийся чуб. Такой же, похоже, характер.
Наткнулись на нас: я встал у них на пути.
— Я сказала — нет! — рявкнула Алла Тиму и тут увидела нас: — Каким ветром?
— Тем же, что и вы! — спокойно ответил. А кому тут, действительно, быть, как не мне? И не Насте?
Алла — всего лишь жена писателя, точнее — переводчика, вернее — физика, балующегося переводами. Вот Кузина мать — та гигант! А эти — седьмая вода на киселе. Но держались спесиво. А что им остается еще? Да, Алла — королева антиквариата, однако какое это имеет отношение к Дому творчества?
Настька прямо извертелась вся, чтоб Тим обратил на нее внимание, но тот, чем-то обиженный, смотрел в сторону. Сложный мальчик. Подвинул к нему Настю: пусть дети пока притрутся после долгой разлуки.
— Ну, мама! На полчаса! — стонал кудрявый белокурый Тим, упорно не замечающий нас.
— Нет! — отрубила Алла и лишь после этого повернулась ко мне: — Друг твой у мамы, Марго в больнице.
Знаменитая Кузина мать, подарившая нам всю латиноамериканскую прозу.
— Что с ней?
— Инсульт. Похоже, последний.
Мне почудилось, что она хотела сказать: «Надеюсь, последний!»
Я склонил голову. Тим весь извелся в нетерпении и явно ненавидел нас, встрявших в его спор с матерью: так бы он давно уже вырвал свободу! Настя, поняв, что он не видит ее в упор, раскраснелась, как свекла. Надо это как-то разруливать.
Нонна так вообще не ощущала тревоги — радостно кинулась в сторону и обнималась с подружкой Лидкой, женой опального поэта Моева.
— Ладно. Но только на полчаса! — процедила Алла. И Тим унесся.
Мы вошли в корпус.
— Вот вам ключ, идите! Я сейчас.
И Нонна ушла с Настей, и Лидка с ними. И мы остались с Аллой лицом к лицу, в бурной толпе ребят, прущих из столовой.
— Вот уж не знала, что ты такой друг детей, — процедила Алла. Дети орали, пихали нас. Да, раньше их другом действительно не был. Но стал.
Настя вышла из номера одна и неловко стояла в проходе, у стены.
— Раз уж мы такие их друзья, сделаем так, чтобы твой красавчик для начала хотя бы признал Настю... и чтоб они умчались подальше.
— Ясно. Тим! Сюда.
Тим, оторвавшись от своей «кодлы», подошел.
— Ты что, не узнаешь Настю? Так вот, будь любезен, пригласи ее к вам!
Тим глянул на Настю, отрывисто кивнул. Понял это как наказание.
— Айда! — Он мотнул чубом, и они всей толпой промчались сперва в один конец коридора, потом зачем-то в другой. Настька, пыхтя, еле успевала за ними. Тим распахнул дверь — кружась, ворвалась метель, и они умчались. Настя на прощание кинула взгляд: взгляд был счастливый.
— А где Настя? — Тут наконец появилась Нонна, «встревоженная мать».
— Где надо. Гуляет! — довольно резко ответил я. Нонна, впрочем, не огорчилась.
— Ой, а можно я к Лидке зайду? — воскликнула Нонна.
— Давай!
Еще одно дитя умчалось.
— А мы как будем хулиганить? — усмехнулась Алла.
...Гуляй, пурга! Целовала жадно. Порой исступленно.
Потом я с облегчением пришел в наш девятнадцатый номер. Нонна, как обычно, «перегуляла» меня... теперь и Настя не отстает. Сидел один. Воспоминания о прежней жизни, прожитой здесь, нахлынули на меня. Комната длинная и узкая, как душный школьный пенал, канцелярская хромоногая мебель, но душа моя здесь, тут я начал писать.
Включил яркую лампу, осмотрел письменный стол. Точно! Выжженное на полировке клеймо. Однажды грел воду в стакане кипятильником, не сводя при этом глаз с рукописи (чайку хоть хлебнуть, не отрываясь!), и вдруг распахнулась дверь, ворвались веселые друзья, с мороза, с бутылкой, и немедленно понадобился стакан. Я выкинул из него кипятильник, подставил под живительную струю. И веселье наше прервалось лишь тогда, когда запахло паленым — кипятильник выжег тавро! Вот оно. Где они ныне, драгоценные мои друзья? Дети нас растащили!
Ладно! Стал раскладывать свои листки, бережно разглаживал. «Жизнь вернулась так же беспричинно, как когда-то странно прервалась». Но почему — беспричинно? Настя меня сюда привезла. «Новый этап творчества». Более суровый. «Жизнь удалась-2». Писал.
Грохнула дверь. Ввалилась Нонна — и села на пол. Губы мокрые. Глаза плывут.
— Та-ак. Это ты с Лидкой?
— А что — нельзя? Всё жже в ппорядке...
«Хороший пример» для дочери!
— Уезжай.
— Извини, я бше не буду. Лидка уезжает с Левой. Всё.
— Вот и ты с ними уезжай! Не видишь — я пишу... В кои-то веки! Умоляю тебя.
— Ну... ххорошо! — Попыталась опереться на стул, но тот с грохотом вывернулся из-под ее руки.
— Так. Ну всё! — Поднял ее за подмышки, вытащил в коридор. Пусть видят все — меня это не волнует. Ярость находит на меня редко и при этом сопровождается полным хладнокровием. Левка как раз тащил свою Лидку.
— И подругу ее забери! — сказал Леве.
Запихнули подруг в автомобиль.
— Довезешь?
— Вообще-то их в вытрезвитель надо везти! — злобно проговорил Лев.
— Куда хочешь! — захлопнул дверцу.
Баба с возу!
Перекладывал листки. Не столько смотрел их, сколько нюхал. Вот она, настоящая моя жизнь!
Снова грохнула дверь! Забыл, идиот, запереть! Рванулся...
Стояла Настя. С трудом ее признал. Красивая, сияющая! Вся в снегу, снежинки переливались даже здесь, в тусклой комнате. Волна свежести и хвои.
— Отец!
— Да, родная.
Залюбовался ею. Вот оно, счастье! При этом даже не замечает, что нет матери. Несущественно сейчас.
— Можно мы еще погуляем?
Ну как ей такой отказать?!
— Хорошо, Настя, только недолго.
Вторая часть фразы была обрублена дверью. Услышал: так быстро она никогда еще не бегала. Всё сметет на своем пути!
И через мгновение — вкрадчивый стук. Вот это — самое сложное.
— Ну что? Я свое обещание выполнила, — шепнула, приоткрыв дверь.
— Да-да. Сейчас иду.
Дети — это святое.
Утром за завтраком мы сидели с Аллой за соседними столиками. И то — смело. Вчера, правда, сидели за одним. Но то было вчера! А сегодня — совсем другое. Дети наши поклевали чего-то и вместе умчались. Вот оно, счастье! Впрочем, как и всегда, оказалось недолгим. Зазвенел старый (тут всё старое) черный телефон на полке большого зеркального буфета, по слухам — подарен самим Зощенко... тут полно легенд!.
Мы смотрели на аппарат. Что он несет несчастье кому-то из нас (а значит, обоим), мы не сомневались.
Алла подошла. Долго слушала крик в трубке, потом вставила слово:
— Поняла! — добавила: — Поняла. Всё.
Вернувшись, сказала:
— Уже пьян.
— В смысле?..
— Умерла, — Алла кивнула. — Теперь он там устроит! Помоги ему.
— Понял. — Я встал. «На все руки мастер»! — ...А Настя?
— Не волнуйся, друг детей. У меня они оба будут в полном порядке, можешь не сомневаться! Ты, наверное, понял, что если бы я воспитывала Настю, не было бы ни-ка-ких проблем!
...К сожалению — не подтвердилось.
Кузю я застал у портрета матери. Портрет черноокой красавицы кисти великого Лебедева.
Сперва Кузя рыдал, делясь в паузах воспоминаниями о том, как его буквально вынянчили друзья матери — Хемингуэй, Ахматова, Эренбург, Маркес и Коллонтай. И так оно и было, хотя он не смог в полной мере воспользоваться столь исключительной стартовой площадкой.
Здесь, в тени знаменитой мамы, прошли его счастливое детство и юность. Правда, обучив его всем языкам, она запретила ему быть переводчиком, решив почему-то, что он не гений (всем родителям гениев подавай!). К тому же подарила ему простонародное имя Кузьма, поскольку родила его от монтера, с которым состояла в недолгом браке, наградив сына его фамилией. И тем не менее Кузя на нее молился (хотя мог бы родиться от Хемингуэя), горевал, что не пошел по ее стопам, и считал свою жизнь неудавшейся (хотя был он профессором двух технических вузов, а в одном и заведовал кафедрой)... Но главное — мать не сочла его равным! Повесили на ее портрет черный креп.
— Теперь она меня съест!
Это он имел в виду Аллу.
— Зачем ей тебя есть, если ты столько зарабатываешь! — успокаивал его я. Слушателем я был идеальным: Алла давно бы уже надавала ему по рогам.
Мы вышли из дома, проследовали по местам оказания ритуальных услуг, перемежая их услугами барменов и половых. И в скорби можно найти приятное — если ею управлять. Из огромного своего опыта общения с Кузей я знал, что его загул быстро оборачивается бурным раскаянием — и спешил насладиться, пока деньги (сэкономленные страшно сказать на чем) еще были. Утром мы двинулись в Елово — похороны должны состояться там.
— А знаете, вашу дачу ограбили! — радостно сообщили ему, как только мы вошли в холл Дома творчества.
— Кто? — пробормотал он.
— Да дети ваши! — язвительно проговорила дежурная. Эти юннаты уже извели ее, привыкшую к тихой жизни, и вот — момент мщения.
— Ну, дети — это еще ничего, — успокаивал его я. — Дети — это святое...
Тут в холл вошли Алла с Тимом, и я сначала обрадовался: значит, не Тимур и его команда ограбили дом... Но где Настя? Похоже — зря я Кузю утешал. Утешать-то как раз надо было меня, беда-то случилась со мной, точнее, с Настей: ну просто притягивает несчастья!
Со слов Аллы, всё произошло так: вечером она Тима не отпустила, поскольку он и так уже пробегал весь день и должен был выполнять задание по английскому. «И Насте, — злилась Алла, — тоже предложила принять участие: английский не повредит». Но ту было уже не остановить. Умчалась! Собрала шайку самых отъявленных головорезов (из детей) и забралась на их дачу! «На их», понял я, то есть как раз на дачу покойной Кузиной мамы, великой переводчицы. Стало быть, без Тима не обошлось — считал эту дачу своей, собирался там устроить вечеринку, ключ дал, но сам в последний момент уклонился. Теперь вроде сообразил, что «полная несознанка» его не красит, и лениво процедил, что поначалу — был план: вытащить из дома поленья и сделать большой костер (надо понимать, пионерский). Но! Без него он лезть в дом запретил!
— А эти всё равно полезли... так и надо им! — не удержал он своей природной злобы.
— Ну так пойдем в милицию... твои же друзья!
Алла встала на защиту птенца:
— Никуда мы не пойдем! Пусть «те» там, а мы — здесь!
Из «тех» пострадала лишь Настька. Умела влипнуть! Сидела в отсеке за решеткой, опухшая от слез, но с гордо поднятой головой. Так задрала голову еще и потому, что текли сопли. Вечно простужалась, очередной «подвиг» ей стоил здоровья. Притом — хранила гордое молчание. Как сказал пожилой начитанный милиционер, «Молодая гвардия», героиня в неволе. Похоже, эта роль ей пришлась: даже на меня глянула злобно.
— Папа! Разберись! — произнесла хрипло. Разошлась!
Как пояснил милиционер, сторож участка застукал. Увидел открытую дверь — те выбежали, отпихнули его в снег. Успел схватить только Настьку. Самая неуклюжая! Зато теперь главная: ей хуже всех! Что упиваться и дальше пойдет этой ролью — вот какой я вдруг почувствовал страх. И не ошибся.
— Ну что? И отец уже не узнает? — произнесла с вызовом. Откуда это в ней? Чуть было не ушел, обиделся. Да-а... тут серьезней, чем кража дров... нарывается на большее.
— Что, знаете ее? — спросил дежурный.
Я открыл рот, чтобы сказать, что немножко знаю, но Кузя опередил меня:
— Хозяин дачи! — стукнул себя в грудь. — А эта — крестница моя!
Вот и окрестили.
— Можно сказать, член нашей семьи!
— Ну и что? Крестницам разрешается на дачи забираться?
Всё же в зимней спячке, в засыпанном снегом Елово, дежурный решил дело раздуть. Иначе — где же бдительность? Да, появление тут Тима было бы кстати. Но он, как говорится, блистал отсутствием, а Настя — делала всё, чтобы «загреметь»!.. и сразу прославиться.
— Так будете писать заявление... о проникновении в ваше жилище? — страж повернулся к Кузе.
— Я?! — произнес Кузя с изумлением. — Я не только не буду писать заявление о проникновении, я, — глянул на Настьку, — напишу сейчас... завещание ей на эту дачу! Нет — дарственную!
Во Настьке подвезло! Действительно: не погоришь — не засветишься!
Не зря Алла называла Кузю безумцем. И как раз за это я его и люблю! В том числе — и бескорыстно!
— Дайте лист! — требовательно произнес он и сел за стол.
Зимняя сказка! С елей за окном вдруг посыпались снежинки.
— Опомнись! — сказал ему я.
За секунду обездолит жену и пасынка!
— На половину дачи! — уточнил он. — Дарственную!
Начал писать.
— К сожалению, не могу заверить! — добродушно улыбнулся дежурный.
«Зимнее чудо» любо всем!
— Вот! — Кузя продемонстрировал бумагу и, за неимением тут нотариуса, сложил ее в карман.
И бумага та не пропала! И Алла не порвала. И Настька спаслась!
— Значит, можно считать, что она проникла на свою территорию? — глянув на Настю, пошутил мильтон.
— Спасибо тебе, Кузя, — сказал я.
— Хули на-ам, красивым па-арням? — произнес Кузя наш девиз.
Опьянев от собственного благородства, Кузя радушно пригласил весь милицейский состав на похороны матери, которые должны были произойти завтра именно здесь. Проводил ее, надо сказать, достойным поступком!
— Узнаете хоть, кто здесь жил! — со слезами в голосе произнес он.
Дежурный пообещал явку.
— Скажи дядям до свидания! — сказал Насте я. «Героизм» ее не будем поддерживать. Но «до свидания» не дождались от нее — лишь полосанула, уходя, взглядом.
Наше появление в Доме творчества прошло триумфально: чуть подвыпившие перед обедом родители детей зааплодировали; к ним присоединились и дети.
Тут стукнула дверь, и под аплодисменты явилась приехавшая Нонна, выспавшаяся, веселая, абсолютно невинная. Умеет она проспать всё плохое и явиться к хорошему. Как раз поняла, что аплодируют Насте.
— Видишь, Настя, я же говорила, что всё будет хорошо! Ты со всеми подружилась!
Пребывание Насти в кутузке ускользнуло от нее. Впрочем, не будем и огорчать: пусть поет, птичка.
Настя стояла мрачная: чего-то ей не хватало для полного торжества. И «оно» появилось! Вышел Тим. Подошел к Настьке.
— Молодец, Настька! Не продала! — хлопнул ее по плечу... и этот хлопок, понял я, теперь для нее дороже, чем всё, что я сделаю и скажу.
Все вокруг оживленно заговорили... Всё же Елово не зря во все эпохи считалось местом, где торжествовали профессиональная писательская честь и порядочность!
И прощальный костер, несмотря на запреты властей (надо признать, весьма робкие), всё же вспыхнул — в аккурат напротив дачи, чуть не ограбленной... Кузя швырял драгоценные дрова охапками. Из-за них чуть не разгорелся сыр-бор... но разгорелся костер!
— Остановись, безумец! — Я пытался его удержать. — Зима еще впереди!
— Уйди! — отпихивал он меня с пути. Для него это был языческий костер, память о маме. Огонь уже доставал небеса, загибался ветром. Как бы — теперь уже и нашу — дачу не запалить! А, неважно!
Удивительно, сколь высокие чувства рождает огонь! Все мы стояли вокруг костра, взявшись за руки, взрослые и дети, и среди нас не было мелких людей! Тени наши — выше могучих елей. Я нашел взглядом Настю — они держались за руки с Тимом, смеялись!.. Было в ее жизни счастье.
Утром мы разошлись на Финнбане (так называли мы Финляндский вокзал). Обнялись — давно не ведали такого счастья. Оказывается, дети могут не только огорчать, но и радовать.
Друзья наши уехали в метро, мы пошли по улице Комсомола на остановку трамвая.
Втиснулись в переполненный душный вагон. Настя была румяная, веселая. Трамвай, растянув пружины между вагонами, с натугой поднимался к Литейному мосту. И вдруг — замерзшая Нева уже белела за окнами — зрачки у Насти затуманились, потом закатились, и она грохнулась во весь рост в проход в бывшей материнской дубленке. Лежала бледная и бездыханная. Вздох, скорее крик, пронесся по вагону: только что стояла девочка, улыбалась!
Вожатая, даже не успев вникнуть, резко затормозила. Мы стояли в самом начале Литейного моста, где трамваи за всю историю никогда не останавливались (разве что от бомб), и эта необычность еще усиливала ужас.
Военный в каракулевой папахе и с медицинскими погонами наклонился над Настей.
— Откройте двери, дайте воздуха! — крикнул он, и двери с шипеньем открылись. Влетела метель, и тревога, как я почувствовал, охватила всех: наши несчастья совсем рядом и только ждут!
Настины зрачки вплыли обратно.
— Всё нормально, всё хорошо, — пролепетала она.
И зрачки снова уплыли.
— Давайте туда ее, — кивнул медик. Вдоль набережной шли корпуса знаменитой Военно-медицинской академии.
С подножки Настя сошла сама, поддерживаемая нами, но на тротуаре опять отключилась: несли с военным по очереди. Летела метель. Трамвай медленно, словно тоже еще не очнувшись, поднимался на мост. Я проводил его взглядом. Да. Значимый состав! Хоть в музей. Вошли в него здоровыми и счастливыми, а вышли...
Роскошный подъезд. Отвели тяжелые двери и оказались в высоком гулком зале с бюстами великих. Вот, довелось. Сколько их, гениальных медиков. Сияют их лбы! А болеют люди не меньше. Но это гениям не в упрек, они герои. Даже наш майор, невысокий чин, но тоже, видно, светило, ни времени не пожалел, ни сил. Настьку увезли. Вернулся он один.
— Сейчас сделают томограмму мозга вашей дочери! — успокоил меня майор, но мне от его слов стало страшно. — Надеюсь, ничего серьезного! Ну — будьте.
— Спасибо вам!
Не знаю, сколько ждали. Вышел врач в нежно-зеленом комбинезоне и такой же шапочке.
— Вы? — глянув на нас, почему-то удивился. Интересно, чего ждал? Останется тайной. — Вот, собственно, — показал снимок на глянцевом листе. Словно кругленькие срезы томатов, страшно только, что черные.
— Что это?
— Мозг вашей дочери.
— И... что?
— Ну вот — тут и тут.
— Что?!
— Вкрапления жидкости в клетках мозга...
Почему-то не сказал — «вашей дочери»!
— А... она там должна быть?
— По идее — нет.
— Так откуда же она?
Пожал плечом. Мол, не знаю. Признался перед бюстами великих!
— Возможно, родовая травма, — задумался он. — Хотя это навряд ли. Мозг герметичен, как вы, наверное, знаете.
Наверное, знаем...
— Или наследственное, — посмотрел на нас.
— Может, последствия удара копытом? Меня в детстве лошадь лягнула. — Я раскололся, раз уж на то пошло.
— Да вряд ли, — посмотрел на меня. — Приобретенные травмы, говорят, не наследуются.
Хотя мой безумный батя уверяет, что так. Именно «травмами» выводит новые сорта.
— Так откуда же?
— Если бы я знал — здесь бы стоял! — кивнул на строй бюстов.
— А дальше что?
— А ничего. Ждем. Пока себя не покажет.
— Но ведь уже показало?
— Да.
— Так что... госпитализация?
— Ну почему? — даже повеселел. — Забирайте вашу дочь. Может, проживет, про это и не вспомнит!
А может, и вспомнит. Но это уже не волнует их. И это — в лучшей из академий!
Настя лежала в маленькой комнатке на белом топчане. Увидев нас, села.
— Спокойно, Настя! Не так резко, — врач как давний друг произнес, придержал ее плечо. — Ну, значит, так. — Глянул на нас, приглашая ко вниманию, и обратился к ней: — Пока — ничего страшного.
Надо ждать?!
— Так что делать с ее головой?! — не выдержав, воскликнула Нонна.
— Делать? — повторил врач. — «Делать с головой» вообще надо как можно меньше. Любое вмешательство в столь тонкую материю (Настя, улыбнувшись, ткнула пальцем в темечко) нежелательно. Слон в посудной лавке — это еще мягкий пример. Главное — избегать стрессов! — Он уже повернулся к Насте. — Больше отдыхать. Соблюдать режим. До свидания, Настя. Сосредоточься. Родители, вижу, не очень серьезные у тебя!
Как догадался?
Вышли.
— Ведь только что отдохнули, блин! — проговорила Настя. И мы не стали ее корить за нехорошее слово.
И мы продолжили наш прерванный путь... Жизнь, похоже, прервалась! Тянулась ровно... а теперь пойдут «узелки»! Трамвай, дребезжа, с натугой, влезал на Литейный мост. Я вспомнил, как солнечным утром Настиного дня рождения мы плыли с Кузей на катере под этим мостом. Двенадцать лет прошло, а жизнь уже не узнать!
Только вошли в квартиру — телефон: звонки уже явно нетерпеливые!
— Алло! Вы куда пропали? — на весь наш скромный метраж зычный голос Кузи. — Мы тут уже извелись!
«Мы» — это их сколько?
— Хочешь с Тимом поговорить? — спросил я у Насти.
Прикрыв глаза, покачала головой.
— Эй! — окликнул Кузя. — А мы тут... сидим.
Это чувствуется. Про царский свой подарок, надеюсь, не забыл?
— Ну, — всхлипнул вдруг, — на отпевание завтра придете?
— Обязательно, — сказал я.
За одним несчастьем надо про другое не забывать!
— На отпевание, конечно, придем, но на похороны в Елово, увы, не поедем! — вздохнул я.
Теперь надо осторожней жить.
Сквозь стену я слышал, что они шептались в ночи, потом Настя (или мать — голоса их стали почти неразличимы) прошептала их фразу — пароль, придуманный еще в раннем детстве:
— Настька, чучело, маму измучило!
И они захихикали.
— Эй ты! Самоварная башка! Просыпайся! — Так весело Нонна будила дочь.
Сели на кухне.
— Ду! — бодро воскликнула Нонна.
Это такой у них с Настей язык. «Ду» — это значит «доброе утро». «Дг» значит «договорились».
— Ду! — бодро откликнулась Настя.
Зазвонил телефон.
— Это Тимка, наверно! — Настя весело схватила трубку. Выражение лица поменялось. Закатились глаза — и она опять повалилась!
Я поднимал ее на диван, Нонна схватила трубку.
— Дедулька умер! — всхлипывая, проговорила она.
Настю оставили лежать, а сами поехали. Похоронили удачно. Когда человек жизнь прожил — всё закономерно. Другое дело — как теперь оставить там бабку? Ненормальность ее, прежде сдерживаемая дедом, бросалась в глаза. Поминальный стол, однако, сделала великолепный.
— Я поняла, Валерий, кто вы! — сказала кокетливо. — Вы шпион!
Взять ее к нам? Но с двумя «самоварными бошками» я не справлюсь!
Дома ждала нас мама. Приехала на похороны (долг прежде всего), однако чуть-чуть опоздала (домашние московские дела).
Настя с ней болтала на удивление весело. Про голову свою, естественно, не сказала.
— Ну, Настя у вас молодец! Как вымахала! — сказала мама весело, хотя «вымахала» Настя маловато. Подарила московский свитерок любимой ею «энергичной» расцветки.
Сели пить чай. Мама, по своей всегдашней традиции, заехала на Невский, купила в «Севере» фирменный торт. Одно из незыблемых ее убеждений, что в Питере торты значительно лучше московских — это преимущество она нашему городу оставляет. И ее не собьешь. И вовсе не исключено, что по ее воле питерские торты действительно сделались лучше московских.
Потом она прилегла отдохнуть. Я уселся за стол. Должна хотя бы мать видеть меня за работой! «Жизнь удалась-2». Но все мои органы чувств устремлялись уже на кухню. Вот где теперь мой «роман»! Нонна и Настя там о чем-то шептались (не расслышать), потом громче, но еще неразборчивей, потом стали приглушенно ругаться.
— ...Но не при ней же! — донеслась весьма ценная реплика Нонны.
Значит, после отъезда мамы нас что-то ждет! И вряд ли что-то продуманное! И — перетянуло меня на кухню. Приезд мамы, всё же моей союзницы, надо использовать для моей пользы, точнее, для нашей.
— Всё! Занимайся ужином, — сказал Нонне, войдя. — А мы, Настя, поговорим.
Зашли с ней в гостиную, что посреди всех комнат.
— Слушай, Настя. Каникулы каникулами, но пора уже приступать к наукам.
— Слушаюсь! — отдала честь.
— Я серьезно! — проговорил я.
Поза ее не изменилась.
— Произошло самое худшее...
Этим я ее как-то заинтересовал.
— Ты о чем, отец?
— Я об отметках, Настя! Вернее — о тебе.
Это ей показалось более интересным.
— Дед с огромным трудом дотянул тебя до троек! Это — всё?
— В той школе — всё! — произнесла она гордо. ...и большего они не заслуживают! — так надо понимать.
— Знаешь, Настя... Мы с тобой — копии! Глянула заинтересованно... то есть — вину я взял на себя?
— Нам с тобой неважно, что нам с тобой говорят.
Подумав, одобрила мысль. Кивнула. Похоже — налаживается диалог...
— ...Нам важно, что мы сами думаем о себе.
И на это — кивнула. Такая трактовка ее устраивала.
— Но главное, мы не можем жить обычно, как все. Не дано почему-то. Однако именно такая, самая обычная, жалкая жизнь с твоими тройками тебя и ждет. От школы до старости. Тебя это устраивает?
Заметил, что в маминой комнате шорох разворачиваемых пакетов резко затих. Изумлена. Слушает. Настя тоже застыла. И «куриные» причитания измученной Нонны (палила курицу — так было принято тогда) тоже затихли. Слушают!
— Нет, — наконец произнесла Настя.
— Нам это не нужно — «как у всех»! Ты это уже, наверно, заметила?
Кивнула. Самолюбие у нее действительно гигантское — «как все» не согласна.
— Поэтому у нас с тобой только две дороги. Или вверх!..
Полная тишина в квартире.
— Или — вниз. Если не получается выше... то мы выглядим, наоборот, хуже всех! Гибель. Чем это занимаются люди обычные, чему радуются — нам это, увы, не дано! И — не надо! Понимаешь?
Подумав, кивнула.
— И я тоже чуть не погиб, пока не понял... Обычное не принимает нас. Даже если мы притворяемся, мол, мы как все, они мгновенно расчухивают нас и выталкивают из своих рядов! Меня вот в ЛЭТИ из комсомола исключили, — сознался я в давнем. — И не могли даже объяснить в райкоме — за что? Не такой, как все! После восстановили. Поняли — безнадежен. Мы — на краю, понимаешь? И с обрыва — только вверх. Если не взлетим — разобьемся. Понимаешь? Пора. Такие уж мы... Не будь мой отец гениальным селекционером, засмеяли бы его: «Дяревня! Чокнутый!» А я? Тоже последним в классе считался! Били кому не лень. А закончил — первым! Ты думаешь, почему у меня золотая медаль? От наглости? Наоборот, от испуга! Чтобы в обычную жизнь не попасть. И если б не стал я писателем, был бы где-нибудь на побегушках, и ненавидели бы все. Ясно?
Кивнула, не поднимая глаз.
— Потому что «отстраненные» мы. Думаем лишь о своем. И чтоб нас не забили, нам надо вверх. Там единственное наше место. И спасение. Па-ни-ма-ешш?
Может, я зря это ей? Ни один, думаю, подросток в ее возрасте этого бы не понял, заверещал бы: «Папуля, папуля! Купи крендель!» Но она — поняла. Потому что — знала. Долго молчала. Кивнула.
— Вот так, Настенька! Будем считать, что ничего страшного и всё впереди! Иди.
Ушла в свою комнату. И оттуда — ни шороха.
Зато вдруг с шумом выскочила мать, испуганная и даже какая-то растерзанная, давно ее не видел такой — с ухода отца.
— Валерий! Ты что здесь такое говорил?
Главное — не сдаться.
— То, что думаю, мама!
— Что за идеи о какой-то исключительности? Ты же фактически лишил Настю возможности обычной, нормальной жизни!
И Настя слушает, замерев. Но что делать?
— На обычную, мама, увы, нет времени. И сил! Это, увы, не мой удел!
Ей ли не знать: достаточно начудил.
— Это тебе! Но не девочке же! Не надо равнять!.. — перешла на шепот. Умолкла... Тишина! Продолжила: — А если у нее не получится так красиво, как ты говоришь... Понимаешь, на что ты ее обрекаешь? Вне общества!
Да-а. Почти такой же встревоженной она была и так же выскочила из своей комнаты еще на Саперном, когда мы подписи обсуждали в защиту Даниэля и Синявского.
«Остановитесь! — заговорила, выкинув руку вперед, словно упершись во что-то ладонью. — Мне сказал Вася Чупахин, снова будут сажать! Уже хватит нашей семье!»
Но то рассосалось. А вот это будет с нами всегда. Но, слава богу, ничего политического? Или — есть?
— Ничего, мама! Замаскируемся под нормальных! Я же сумел?! — лихо подмигнул.
— Во всяком случае, я очень рассчитываю, что ты понял меня! — Она подняла бровь.
— Хорошо, мама.
Ушла. Жизнь во всех комнатах снова зашуршала. У мамы, я уловил на ухо, шорох переменился. Так и не распаковавшись до конца, стала упаковываться: завтра уезжать. Но даже по шороху чувствовал (всю ее ощущал), что теперь она более-менее довольна: уберегла молодую семью от непродуманных решений!
Ночью девчонки шептались:
— Дг?
— Дг!
И Настя пошла в здешнюю школу.
«Новая школа — новая жизнь!» Такую мысль я внушал Насте. Но начинать, видно, надо со взрослых? Теперь я вставал в семь, как в суровые времена работы в НИИ, и сразу садился работать. Настенька, пробудившись, заставала меня за рабочим столом. Пересекались за завтраком. Махали ей на прощанье из двери, пока с гудением поднимался лифт. Уезжала.
Потом мы, конечно, прятались с Нонной по бокам окна, подглядывали, когда выйдет Настя к автобусу. К сожалению, английская школа оказалась не вблизи: три остановки. Нервы уже играли вовсю. Начать с того, что она очень долго не выходила на угол. Где была? Застревала зачем-то в парадной? Переглядывались. При этом Нонна отводила глаза. Я догадывался, что кроме «хороших друзей» Настя приобрела в Елово и плохие привычки. Одну — это точно: курение. И почему она задерживалась на лестнице, я, увы, понимал. Поэтому Нонна и вздыхала, чувствуя себя виноватой.
Кроме упорных занятий по всем предметам, окончательно залютовав, выучил еще ее играть на фортепиано «Детский альбом» Чайковского (чем владел сам), а также читали с ней неадаптированные книги на английском, начиная с Даррелла, «Моя семья и другие звери».
Первое полугодие, кажется, закончит неплохо! Требовал только пятерки, но не всегда получалось.
Конечно, с одной моей строгостью, без материнской безалаберной доброты Настя бы не выдюжила. Душой она отдыхала с ней. Так уж у нас в семье разделилось: Нонна занимается лишь приятным, тяжелым — я. А ведь я весельчаком считался! Жи-зень. Но мутить ее легкое мировоззрение не буду: оно может пригодиться. Уже пригождается.
Придумали они с Настей массу веселых слов.
— Бутырь будешь? — спросила вдруг меня Настя.
— «Бутырь»? — удивился я.
— Мы с Настей так называем бутерброд! — пояснила Нонна.
Обе сияли. И я свою лепту внес в семейную хронику, сочинил стихотворение: «Ну, Еж! Ты даешь! Осторожней. Пропадешь!» — и часто назидательно читал его Насте.
Однажды, пошептавшись ночью: «Дг?» — «Дг!», утром заявили мне:
— Мы хотим взять песика.
Этого только не хватало! Не так давно передох, к счастью, весь зоопарк (едкий запах еще стоял), а они хотят взять существо, еще более хлопотное!
— Ну-у, надо подумать! — волынил я. — Если брать щенка, то породистого. А это стоит дорого. Придется копить!
А копить можно долго... Но хитрость не помогла.
Однажды, всех «воспитав», бодро спускался по лестнице пешком и краем уха услышал внизу, в темноте, ведущей к подвалу, какой-то «многочисленный» (именно это отметил) тихий писк. Краем сознания ощутил какой-то «сигнал тревоги», но не осознал! Тщательней надо вдумываться, внюхиваться, тогда можно что-то предотвратить, а я прошляпил! Поздним вечером, возвращаясь с дружеской встречи с Кузей, надеялся, что они уже спят. Но все окна горели. Что еще за парад?
Не совсем уверенно вступая на лестницу, вдруг вздрогнул... писка под лестницей нет. Это еще больше встревожило, хотя вникать не хотелось... Пришлось!
Еще надеясь на глубокий освежающий сон (заслужил, мне кажется!), открывал дверь. Ни фига! Обе, сияя, стояли в прихожей. Что они этим хочут сказать? И тут, по едкому запашку, который сразу пощекотал ноздри и глаза (точно, этот аромат струился из подвала!), а также по их лукавой переглядке наконец всё связал!
— Где он? Пол мужской? Угадал?
Захихикали уже виновато.
— А ты ругаться не будешь? — Нонна смело выставила ответственной себя, защитив дочь.
— Посмотрим! — буркнул я, но и на самом деле хотелось посмотреть. Всегда видно сразу, что будет потом.
В углу Настиной комнатки, в коробке, словно комок черной пряжи — и сквозь него карие виноватые глазки. Из-за чего виноватые? Тоже прояснилось лишь потом. Вонь, конечно, выдающаяся.
— Ну и что? Это и есть ваша самая страстная мечта?
Переглянувшись, кивнули. И, что взбесило меня, не совсем уверенно. А раньше подумать не могли?
— Там взяли? — через плечо указал большим пальцем на лестницу.
Кивнули вместе.
— Под лестницей?
— Да! — смело сказала Настя, брала уже дело на себя.
— Хорошее место!
В темном укромном уголке, у железной двери в подвал, отдыхают обычно наши пьяницы, набираясь моральных и физических сил перед приходом домой. И тот сложный запах — теперь наш.
Ощущая недостаточный мой восторг, дамы расстроились.
— А что было делать?! — Нонна всхлипнула (явно «приняла» для храбрости).
Открылась трогательнейшая история, просто из детской дореволюционной хрестоматии (в постреволюционных хрестоматиях уже все эти «чувствительные сопли» не допускались). Услышали под лестницей писк. И грохот ведра, точнее, двух ведер.
— Ой, мама! — воскликнула Настя.
И спустились в ад! Там действительно происходило ужасающее: наша дворничиха Марфуга (в те годы были еще татарские, а не узбекские дворники) кинула в ведро с водой четырех щенков, трех белых и одного черного, и собиралась сверху придавить их вторым ведром, лишая дыхания! Успели выхватить одного.
— Почему ты этого-то схватила? — спросил я Настю.
— Понимаешь... он посмотрел на меня! — Настя тоже вдруг всхлипнула. Осталось заплакать лишь мне, что я не замедлил сделать: состояние позволяло, выпили с Кузей достаточно.
Я обнял их за плечи, и мы рыдали. Тут я заметил вскользь, как сильно Настя Нонну переросла: этакий неуклюжий кукушонок-переросток в гнезде синички. Некоторое время мы дружно плакали. Ничто так не сближает и не возвышает, как слезы!
Сидели, просветленные. Настя явно решила, что сделала доброе дело, лицо сияло решимостью. Не будем ее сбивать!
— Ну ладно! Молодцы! Сделали доброе дело! И деньги, кстати, сэкономили!
— Пойдем, я тебе квартиру нашу покажу! — Продолжая еще всхлипывать, Настя взяла щеночка на руки и понесла. Тот виновато скулил: понимаю, мол, виноват, но что делать?
— Слушай, а ведь это щенки верхней пуделихи Рафаэлы! — вдруг осенило меня. — Учителки нашей... и ее дочери!
— Ну и что? — бодро произнесла Нонна.
— Соображать надо. Как выглядит Рафаэла?
— Ну, белая...
— А наш?! Черный! Всю породу им портит!
Нонна еще напряженно думала, шевеля губами, а Настя уже всё усвоила — и взгляд ее был злобен. И тверд. Прижала щеночка тесней.
— Так они поэтому... их топили? — Губы Нонны дрожали.
— Сволочи! — прошипела Настя.
Нашли себе врагов! И — кого!
Радовался лишь песик: развалился вверх животом.
— Горемыки мы! — пощекотал ему брюхо. Но он явно так не считал.
— Папа! — требовательно проговорила Настя. — Как мы его назовем?
— Сейчас, Настя! — Стягивая рубашку, в ванную пошел. От нервного напряжения пот прошиб.
Тут и подумаю. Стою под струей.
...Конечно, правильнее всего было бы пустить этого щеночка в то же бурное плавание, из которого его зачем-то извлекли. Всем было бы спокойнее, включая его. А так, предчувствую я, на нем мы ускачем далеко... И хоть бы спасла одного из белых, было бы еще ничего. А так — вроде позор на ее учительницу? Ну что за судьба?!
Готовимся дальше мучиться! Мужественно вытираюсь.
Снял с крючка джинсы (увы, не совсем фирменные, к моему стыду). Этикетка непонятная “Rickey”. Точно! — осенило меня. Рикки его назовем! Тем более «Рикки-Тикки-Тави» Редьярда Киплинга я Насте читал!
Забыв даже одеться, с джинсами в руках, наклейку показывая, словно документ, выскочил из ванной:
— Рикки его зовут!
Как будто в слове — спасение.
— Ну всё! Теперь ты наш! — Нонна шекотала щеночку брюхо, тот раскинулся лапками вверх. Блаженствуют!
— Рикки! — строго окликнул я.
В ответ он кратенько взвыл с каким-то оттенком сомнения.
— Рикки!! — еще более строго.
Закинув голову назад, он посмотрел сквозь кудряшки на меня: кто это там подает голос?
Мы засмеялись.
На первую прогулку наряжали его, как жениха, попытались даже расчесать его буйные кудри, но он яростно отстоял свой привычный облик, даже рычал, и мы смеялись: с характером!
Настя повела его пока на веревочке, за ошейником и поводком надо ехать на рынок. Нас не взяла.
— Он — мой! — рявкнула Настя. — Хотите — возьмите себе другого!
Обязательно!
Вернулась быстро — и грустная.
— Ну что? Познакомилась с кем-нибудь? — бодро спросила Нонна.
— Рикки познакомился, а я — нет! — вздохнула Настя.
Да. Счастье не ходит на веревочке, как щенок.
— Мои-то все друзья в центре живут! — сказала она себе.
Шкодливый его характер стал общей темой нашей семьи, уютной для всех, волнующей, но не тревожной. О нем приятно было говорить — о всем другом страшновато. И главное, у Насти появился объект, которым она могла властно руководить, а это она очень любила.
Он обожал оказываться в центре внимания. Помню, как я однажды поздновато пришел домой, наверняка возникла бы напряженность, если бы не он. Но Рикки как раз раскинулся на спине посреди прихожей — шерсть скаталась, и видно было голое пузо — и благосклонно выслушивал упреки Насти и Нонны за плохое поведение. Спущенный с веревочки, мгновенно умчался куда-то на своих коротких ножках, совершенно не комплексуя из-за своего неприглядного вида, грязных спутанных кудряшек на морде — едва различались его карие глаза. Настя, запарившись, искала его по всем дворам, и только через час появился сам, с фальшиво-покаянным видом. И вот, развалясь, выслушивал упреки, но больше так, блаженствовал, отдыхал. И тут виновато скрипнула дверь, и появился я.
— А, блудный отец, — произнесла Настя, мельком глянув на меня. Но были более важные темы! К счастью, и с моим появлением в центре внимания остался он. Быстро сообразив, я присоединился к компании, осуждающей его, — лучший способ отвести упреки в свой адрес.
— Ну как же ты, Рикки, так? Мы же тебе верили! — заговорил я.
Он на мгновение прервал свои сладкие конвульсии, сквозь грязные кудряшки посмотрел на меня, потом сладко вытянулся, при этом его правая задняя лапа указывала на дверь: уходи!
Мы все засмеялись. Он в очередной раз нас спас!
Однажды мы гуляли все вместе, и навстречу нам из подъезда вышли ослепительно-белые Анна Сергеевна, ее дочурка Варя — и гордая Рафаэла. Рикки трагически взвыл. А они даже не заметили нас! Хотя раньше кивали. Мы дворняги для них! Ну и пусть. Зато мы счастливые!
Но «собачья жизнь» легкой не бывает... Напрасно я подолгу ласково беседовал с Настей: огонек мести так и не погас в ее глазах!
— Еще старинную брошку носит!
Обвинение на первый взгляд странное, но я Настю понимал... хоть и не одобрял.
Да, злоба обостряет взгляд, уточняет слова. Отчасти ею любовался. Даже кончик изящного носика у нее самостоятельно двигался, как у Нонны. Но у той, как правило, от веселья и алкогольного предвкушения, у Насти же — в предчувствии мести! Надо ее вытаскивать — так не проживешь. Острие атаки, я чувствовал, она направляет на школу! Завышенные требования к окружающему — обычная уловка лентяев: мол, что можно сделать при столь низменной жизни благородному человеку? Лень в обличии благородства. Это нужно разбить!
— Ну что тебе, Настя, эта Анна Сергеевна? Почему она тебя так волнует? Да бог с ней... или даже черт! Ты сама, главное, будь безупречна, и никакой черт ни черта с тобой не сделает! Па-ни-ма-ешш?!
Не совсем! К пятеркам-ковшам, мы их зашифрованно называли с Настей «Большая медведица», стали подплывать и забытые было «лебедушки».
— Настя! Как же ты так?
— А ты бы попробовал с ней! — мстительно щурилась. Мол, чего можно ждать от женщины, которая топит своих щенков? От нее даже позорно пятерки получать!
— Настя! Не путай одно с другим! Эта... Серафима Георгиевна, или как ее, исчезнет навсегда, не думай столько о ней! А лебедушки — те останутся и испортят тебе жизнь! Мстишь не ей, а себе!
— Я и не собиралась ей мстить! Это она мне за что-то мстит!! Я учила! — цедила Настя тоном уже настоящей опытной двоечницы. Образ тот неожиданно оказался привлекательным.
— ...Учусь? — услышал ее телефонный разговор за дверью. — На пятерки и двойки!
Лихо. Кокетничает перед Тимом? Ясно. Сложила свой имидж талантливой хулиганки: живу, как хочу.
— Каких больше? — захохотала. — А я еще не решила!
Ничего. Решим.
— Слушай! — весело сказала она, выходя. — Тимчик говорит, завтра в Доме писателя фильм «Асса» с Витюшей Цоем, но Тимка сказал, только для своих. Сможешь? — с надеждой уставилась на меня.
— Если двоек больше не будет — ка-ныш-на! Ну всё, Настя! Заниматься!
— Слушаюсь! — насмешливо отдала честь.
Столкнулись на мраморной лестнице. Настька засияла, но Тим ее не заметил. В зале было битком. Вдруг увидели три места с положенными на них бумажками. Еще чего! Скинули, сели. Настька сразу начала вертеться, высматривать, и вот увидела — на два ряда сзади. Стала махать, но Тим вроде не видал, потом небрежно помахал пальчиками. Погас свет, Настька не столько смотрела модный молодежный фильм, сколько старалась реагировать на разговор в том ряду, надо отметить, довольно громкий и хамский. Пару раз даже хихикнула под их шутки, не совсем уверенно: причастна ли?
В гардеробе, в толпе, маялась — ждала его.
— Вы можете подождать? Мы с Тимкой договорились, ясно вам?
Тим со своими приятелями-пижонами мимо прошел.
— Эй, друг! Не забывайся! — Нонна довольно резко остановила его.
— Ну как ты, Тимчик? — робко Настя спросила.
— Спасибо. Хорошо, — смерил взглядом ее.
— Скорее бы лето, чтобы в Елово, на нашу дачу! — мечтательно проговорила она. При слове «нашу» Тим изумленно поднял бровь.
— А сейчас ты не в Елово разве живешь? — Он осмотрел Настю.
— Почему? — растерялась Настя.
— Да одета ты как-то... по-еловски, — сказал он и прошел.
— Ну всё, Настя! Пошли! Мы торопимся! — вывела ее из оцепенения мать.
Настя, конечно, очень переживала. Все ее мечты были связаны с летом, с жизнью на даче, теперь общей... или нет?
И вот — получила.
— Настя! Не стоит расстраиваться, если кто-то там где-то не того. Па-ни-ма-ешш? Главное — сама!
Настя вдруг резко поднялась, с бряканьем сняла поводок с гвоздика. Рикки стал отчаянно прыгать, падая со всей высоты с таким стуком костей, словно хотел продемонстрировать, что при таком счастье и костей не жалко.
Грохнула дверь.
Характер бойцовский, отцовский!
Не возвращалась долго. Мы волновались, хотя понимали, что ей это нужно — «выбегать» горе, высушить слезы. Очень поздно пришла, но не успокоилась.
— Ну что же мне делать, папа?!
— Всё, доченька! Всё, что может помочь!
Пес со стоном и стуком костей рухнул на пол.
Глава 4
И во что он превратился за эти годы! Из кудрявого шкодливого весельчака — в грязное, измученное создание со страдальческими глазами!
Сначала считалось, что это он убегал, гонимый пагубной страстью, и Настя гонялась за ним. Но с каждым годом всё кренилось в «наоборот»: это Настю гнала пагубная страсть, а бедного пса она волокла за собой, как прикрытие!
— ...И что же, Настя, до часу ночи ты никак не могла его поймать?
Молчала, глядя исподлобья.
— А ты бы попробовал с ним, — мрачно проговорила.
— Я-то пробовал. Вообще с трудом уговорил его выйти из дома, а когда повел на дальний пустырь, он заскулил и стал упираться: не хочу в этот ужас, хочу домой. Так что, Настя, всё ясно!
— Что ясно тебе? — Она гордо вскинула голову. Ну просто комсомолка на допросе в гестапо. В комсомол, правда, так и не приняли ее. Она презрительно говорила, что с этой организацией в школе давно покончено, но я-то узнал, что это не так.
Я теперь многое с запоздалым сожалением узнал! Теперь по субботам я ждал Настю у школы. Представляю, как бы я маялся перед одноклассниками, если бы меня в десятом классе встречал отец! Теперь сам маялся, как отец: ходил, ожидая звонка, по утоптанному физкультурой полю под окнами школы-стекляшки, потом соображал: глядят и смеются! Прятался, отойдя на сто метров, в детский теремок.
Дожил, весельчак! Что у меня могут быть планы на этот день, это можно отбросить. Какие могут быть планы у меня?! Всё мое подмято. Кто я такой? Это раньше, до Насти, я был кем-то, а теперь... подметала! Завуч сказала мне, что лишь на таких условиях, при моем постоянном надзоре, Настю оставят в школе. Только так! Где тихая, робкая девочка?
Когда я говорил ей, что надо попробовать всё для успеха, имел ли я в виду действительно всё? Но где здесь — успех?
Все уверения мои, что жизнь отличников легче всего, а мучаются, наоборот, лентяи, не воспринимались ею. Специально, можно сказать, написал «Похождения двух горемык», про несчастных двоечников. Смеялась, но к себе почему-то не отнесла. Ее вдохновляла, скорее, эстетика «Молодой гвардии»: борьба не на жизнь!
— Брось, Настька! — успокаивал ее я. — Школа — это так... Детский сад! Береги нервы — пригодятся.
Недавно заспорила с Анной, вернее, поймала ее: под каким небом — Аустерлица или Бородина — лежал и высоко мыслил раненый Болконский. Причем Настя оказалась права!
— Да, я потом справилась по учебнику, — с достоинством проговорила Анна, когда я к ней подошел.
Толстого она познает по учебнику! А я-то вложил в Настю всё! И на кого напоролись?
— Настя права.
Однако на педсовет вызывают: непомерно горда!
— То есть вы поставили Насте двойку за то, что она оказалась...
...умнее вас? — чуть было не ляпнул.
...начитаннее вас? — тоже не очень тактично.
— ...чуть осведомленнее вас в этот момент?
— Но она вела себя... недопустимо заносчиво! — Грудь ее еще выше поднялась.
— То есть вы хотите сказать, что на уроке литературы... поставили двойку за поведение?
Запутал ее, словоблуд. Такому не обучены. Дышит, но молчит.
— А вдруг вы опять что-то будете не знать? Опять двойку Насте поставите?
Распластал буквально ее. Вдруг взмолилась человеческим голосом:
— А вы заходите вечерком ко мне. Познакомимся ближе, лучше поймем.
Теперь Настя еще и за это презирает меня: соглашатель!
По светлым коридорам прокатился звонок — и сразу после этого радостный гвалт. Звонок — это для всех радость, восторг, для меня — еженедельная пытка!
Как же я допустил с собой такое? Ведь отлично жил. Во всех писательских поездках, в стране и вне, у меня было заслуженное звание: зам по наслаждениям. Именно я везде чуял, где хорошо, в какую сторону податься, начиная с того, где завтракать и где ужинать. И всё ушло! И сделала это обыкновенная девчонка, наглая и неказистая. Выходит из школы... одна! Никого рядом нет. Хмуро хлопает по карманам джинсов: видно, всё выкурила. Поставила себе цель: превращать каждый день в ужас. Ведь видят ее! Хоть бы зашла за угол! Единственная теперь радость у меня: градация страданий... Зашла! Вышла. Подошла.
— Ну что, батя? Заскочим в эту психушку?
Гордится своим бесстрашием: кто еще может так?! Больше нечем гордиться.
Что же это за существо? Идет в рваных джинсах, мятом свитере, нечесаная и, я бы сказал, неумытая. И учителями оценивается соответственно. Если не удалось выделиться в сторону успеха и прилежания, тогда до упора в другую сторону, быть первой с другого конца!
Мы, конечно, пытались ее «причесать», всячески увещевали: уймись хотя бы на время школы. Вот закончишь, и делай что хочешь. Но без среднего образования совсем нельзя!
И мне кажется, она это нагло понимает (как понимает и нагло использует многое) — дадут аттестат, никуда не денутся! И гуляет. А за то, что она это нагло понимает и не скрывает этого, учителя ее ненавидят вдвойне.
И уже не могут этого скрывать на педсоветах: какая-то вендетта! Кто бы сказал мне в молодости, что я так буду мучиться в школе — тьфу! — никогда бы не поверил! Жизнь зачем-то волочит по тем же булыжникам еще раз: «Ну? Теперь понял?»
С тоской смотрел на других школьников и школьниц, тайно вздыхал: абсолютно благонравные, идут парами, причесанные, в глаженой форме (тогда форма была почти обязательной).
Стосковался по банальному? Свободу не любишь?.. Да!!
Заходим в учительскую. Настя, слушая ужасы о себе, смотрит вправо, в солнечное окно, моргает то ли от солнца, то ли от слез. Сама же устроила всё, и еще, кажется, недовольна? Незаслуженно обижают ее? Сердце мое сжимается. Ну действительно, что за «охота на ведьм»? Подумаешь, сказала учителю физкультуры: «Вам надо шаровары носить более просторные, а то как-то неловко на вас смотреть». Приняли бы как шутку. Нет, прогнали с урока! И больше она, естественно, не появлялась. Нахожу взглядом их физкультурника... ну конечно, скрытый маньяк. Но других это почему-то устраивает, может, им даже приятно, а ей зачем надо было вылезать? Отмотаться от физкультуры? Но ведь десятый же класс!.. Если не лучше всех — то всех хуже?
Выходим из школы. Одинокие в толпе. Потому особенно близкие. Ну что надо делать теперь? Продолжить педсовет своими силами в семейном кругу? Уже не хватит сил. И не любим мы это! Потому и самые близкие. И видит меня насквозь. И я ее абсолютно понимаю. Ну и что же, поэтому надо ей всё прощать?!
— Понимаешь, Настя! Я тоже... обуреваем! Точнее, ты «тоже», поскольку я раньше был. Но я всё учитываю! А ты... летишь без страховки!
Гордо улыбнулась.
Постояли на углу. Школа на горизонте горела огнем, к сожалению, фигурально: стены отражали закат.
— Ну, когда тебя ждать?
Улыбаясь, медленно подняла руку, задумчиво пошевелила пальчиками. Талантливо получилось: точнее не покажешь.
— Не ошибись этажом! — усмехнулась на прощанье.
Не ошибусь.
И пес, плод разнузданного ее воспитания, теперь полностью на мне. Как и всё остальное! Нонна, по случаю субботы, в таком состоянии, что ее, в отличие от пса шелудивого, стыдно выводить!
Дочурка явилась еще до полуночи. Огромный успех! Или что-то там не сложилось? Или подействовали мои слова? (Обольщайся!) Довольно трезвая (уже этому приходится радоваться).
— Ну спасибо, — неуверенно проговорил. — Жизнь не удалась?
— Что ты знаешь о жизни вообще?.. — произнесла горько она. — А еще пишешь!
Удар под дых!
— А что бы ты хотела... чтобы я знал?
— Ну хотя бы что-то!
— Ну что?!!
— Хорошо, — произнесла сдержанно. Подошла к окну, сдвинула оранжевую портьеру широким жестом. — Прошу!
— Прыгать, что ли? — мрачно пошутил.
— А тебе не видно?
— Чего видно-то? А-а-а.
Да-а. Батальное полотно, достойное Верещагина.
На углу перед остановкой, под сизым светом фонаря, в большой луже, огромная толпа! Никогда столько не видел. Две толпы, разделенные небольшим промежутком, но сейчас, похоже, сомкнутся. И мало не покажется. И те и другие вздымают мечи — те, что в ватниках потемней, бряцают зазубренной арматурой, что в ватниках посветлей — огромными кольями. Которые — наши? Колья, наверно, нам ближе? И что на этом пустыре можно делить? Впрочем, идиоты что-нибудь да найдут!
По проходу меж двух армад задумчиво бредет старуха с кошелкой. Ее, видимо, это битва не волнует. А нас?
Посмотрел вопросительно на Настю.
— Из-за тебя, что ли, дуэль?
— К сожалению, нет!
Но гордо произнесла — надо понимать, всё это посвящается более высокой цели.
— «Война Алой и Белой Розы»?
Усмехнулась. Мозги еще не пропила. Книжек я ей много давал... да что толку?!
— Для тебя это ничто, а для кого-то вопрос жизни и смерти.
— Ты, надеюсь, не принадлежишь к их числу?
— К сожалению, нет!
То есть как бы ей хотелось чтоб — «да»!
— Это... что-то хорошее? — пальцем указал.
— Тебе бы только хорошее! — попрекнула меня.
— Если это упрек, то звучит странно. Ну всё: можно закрывать!
Ночью всплыло воспоминание: мы тоже вели бои! Наш дом номер семь на Саперном, где мои ровесники были дети научных сотрудников Института растениеводства, почему-то обязан был воевать с домом номер восемь, стоящим напротив. Почему это было принято, не могу сказать, не помню никаких отъявленных злодеев из дома восемь. Помню только «утро боя». Откуда-то стало известно (откуда?), что они сегодня на нас нападут. На улице грудами лежали булыжники. Их вытащили, потому что готовилось асфальтирование, и уже съехались высокие «катки» с могучими валами для укатки асфальта. Канавы, машины, грохот — всё действительно создавало атмосферу боя: оставалось только его начать. Из чего он родился? Никто, я думаю, не сумел бы толком объяснить. Но все с тоской чувствовали, что он неизбежен — почему?! — и будет ужасен. Какой-то стратег (кто именно?) решил, что мы встретим противника, когда он войдет во двор, градом булыжников сверху. Градом булыжников! По головам! Никто, я думаю, до конца в это не верил. Тем не менее по чьему-то указанию мы носили и носили булыжники с улицы и складывали их на подоконнике лестницы, на втором этаже, чуть ниже двери в нашу квартиру. Больше одного булыжника было не втащить. Он сам был похож на чью-то лысую голову — могуч, лобаст. Неужели мы, дети культурных родителей, будем целиться ими в людей? Я несколько раз шумно и деловито поднялся по лестнице с булыжником, тщательно укладывал их в баррикаду на подоконнике (не дай бог, свалится раньше времени). Потом, озабоченно бормоча «сейчас, сейчас!» — словно осененный гениальной стратегической идеей (идея действительно была гениальная), поднялся на один пролет к двери своей квартиры, открыл ее и вошел. Тщательно запер дверь и сел заниматься. Помню, с каким упоением, наслаждаясь тишиной и уютом, я читал. Изредка вспоминал дворовую ахинею, прислушивался... Тишина! Утром был тихий солнечный двор. Булыжники куда-то исчезли. Рассосется и тут!
Утром, через стеклянную дверь, любовались спящей Настей.
— Чистый ангел! — повторяли мы с Нонной умильно.
Морщилась, как от мух!
— Дайте поспать, а? — рявкнула. Но — встала.
— В школу сегодня пойдешь? — поинтересовался.
— Совсем уже, батя? Майские дни!
Ах да! Совсем заработался. У писателя праздников нет. Точнее — сплошной праздник.
— Между прочим, у меня день рождения завтра! — напомнила Настя.
— А ты думаешь, мы забыли? Ну и как мы его будем справлять?
— Я отмечаю с моими друзьями! — проговорила надменно.
— А мы тебе — не друзья? Может, в Елово поедем?
Это меткий удар! Дружба дружбой, а как же любовь? Заколебалась.
— А... Кузюшка с Алкой там?
Хотела, конечно, спросить другое.
— Вполне возможно. Давай позвоним! — потянулся к телефону.
— Не надо! — проговорила она.
— Так, что ли, не едем?
— Едем.
Где пахнет приятно? Только в Елово. Сразу, как с платформы сойдешь, всё пропитано и пронизано воспоминаниями.
Дом творчества уже третий год не работал: шаги прогресса, успехи реформ.
Пошли на Кузину дачу.
— А Кузя с Алкою нас пустят? — снова заволновалась.
— Так Кузя отписал нам террасу! Забыла?
— А, да! — гордо Настя произнесла и даже приосанилась. Помещица!
— Тимчик, правда, в Оксфорд собирается, зубрит усиленно. Но, может, и здесь! — Теперь, когда мы уже приехали, можно было и сообщить часть правды.
С расстояния ели глазами... Открыта дверь! На даче они! То-то по домашнему телефону не откликались. Ускорили шаг.
Поначалу они обрадовались сдержанно, впрочем, мы с Нонной профессионально растрясли их в своих объятьях, расшевелили, разговорили, и вскоре вполне оживленный гул заполнил дом. Вот так-то!
Тим в угловой занимался, но крикнул, что скоро выйдет. Всегда я имею тайный план. Как же его не иметь: зачем впустую-то шастать? И тут имел: может, место встречи и начала их дружбы пробудит, так сказать? Выпить тоже хотел, но больше страдал за Настю: ведь достойна же она хорошей жизни! Надо лишь постараться. Это и есть главная подоплека всех моих действий последних лет.
— Рикки! — рявкнула Настя, спускаясь с крыльца.
Тот застонал: после всех ужасов купчинской жизни блаженствовал кверху брюхом у печи. Вздрогнул, приподнял башку и опять уронил. Мол, не имею больше сил на ваши глупости.
— Ладно! Пусть валяется! — я Насте сказал. Та, конечно, насупилась. Рикки — единственное существо, что подчиняется ей беспрекословно, — и его лишают.
Вышли на воздух — мы втроем и Кузя с Аллой. Появился и Тим. Возмудел!
— Смотри, Настя! Вдыхай! — Я специально привлекал к ней внимание.
Такого не вдохнешь больше нигде. Ландыши вдоль дорог. Весь поселок благоухает ими. Острые глянцевые листья блестят, меж ними тугие белые шарики, порой уже колокольчики. Море их! Сдвинув сгнившую калитку, вошли на территорию Дома творчества. Ландыши любят сырость и запустение. Корпус облуплен и пуст, дверь заколочена. Последний директор, уходя, продал, что можно. А вернее, что мог: сладкий воздух остался. И наши воспоминания. Может, с них удастся получить доход?
Кузя ловко подкинул в руке фомку, прихваченную с собой, вонзил. С протяжным треском отодрал доски, закрывающие вход, заскрипела дверка, и мы вошли.
Фойе (кого я только тут не встречал!) повеяло затхлостью. Зачем-то я щелкнул выключателем. Оптимист!
— Ну что? Подожжем? — мрачно пошутил Кузя.
Нет. Оставим. Надо «жать масло» из всего.
— Помните, как вы тут носились? — одной рукой обнял я Тима, другой Настю. Может, воспоминания их объединят?
— Да, теперь в это трудно поверить! — процедил Тим, озирая убогость.
Я убрал с его плеча руку. Настька дулась, как мышь на крупу. Не прокатило!
— Ладно, всё! — Алла заторопила мужа. Знала, насколько тонка в нем грань между крупным ученым, изысканным интеллигентом, и простым мастеровым с грубой фомкой в мозолистой руке. И грань, похоже, растаяла... С треском отодрал отошедшую от стены доску. Хмуро глянул на нас. Всё! Мастеровой. Теперь его отсюда не выташ-шыш.
— Мы теряем его, — тихо сказал я Алле.
— Ну и хрен с ним! — грубо проговорила она.
Действительно, кому он нужен теперь? Это раньше он был большой авторитет в бесконечно малых частицах. Помню, как, смеясь, рассказывал, что из ученых с мировыми именами в темпе — успеть бы к съезду! — сколачивали «бригаду коммунистического труда», заставляли выдвигать «встречный план» — «в текущем квартале обязуемся открыть не одну, как раньше планировалось, а минимум две новые частицы!». Над чем смеялись? Теперь ни одной частицы не нужно никому.
У Кузи, впрочем, всегда верная шабашка в руках его мозолистых.
— Интересно, что с кровлей? — пробормотал.
На крышу с ним полез только я. Спустились одухотворенные.
— Вскрытие показало: клиент жив! — пошутил Кузя.
И ключи тут же, на гвоздиках висят. Жильцы вышли. Навсегда. Вот наш, девятнадцатый. Холодный какой ключ: тепла человеческого не получал давно. Снял его, со скрипом повернул в дырке... На что-то еще надеялся. Нежилой дух. Уж какая тут теперь работа! Валялась красная варежка. Схватил радостно.
— Настя! Твоя?
Хотя, конечно, навряд ли. Сколько зим прошло!
— Дарю! — пытался как-то взбадривать эту мертвечину.
Не поддержала отца. Обиженно заморгала.
— На день рождения могли бы что-то получше подарить!
Но что можно было дарить в те годы, когда не было вообще ничего? Талоны на масло? Настька обижалась как бы на нас, а на самом деле, конечно же, не на нас. Тим бездействовал!
— Завтра подарок! — воскликнул я. Остальные не отреагировали — вопрос подарка и Настенькиного дня рождения их, похоже, не задевал.
— Что ж ты не предупредила-то! — минут десять спустя фальшиво воскликнула Алла. Как будто о дне рождения предупреждают! Настя расстроилась еще больше. А уж как завтра она расстроится! Такое ей выпало семнадцатилетие: нигде нету ни черта!
Мне тоже, кстати, расстроиться удалось: выдвинул кривой ящик стола — ссохшиеся листочки! Начало (и конец?) моего эпохального романа «Судьба Евлампия». О бессребренике, что тут, на Щучьем озере, живет, с берданкой охраняет природу... Охранил? Сомневаюсь.
Зато в шкапчике нашел пустую бутылку из-под водки, более выразительный, как сейчас называют, артефакт, вставленную почему-то в коробку от каши «Геркулес». Так сказать, форма и содержание. Задумчиво опрокинул бутыль, не вытекло ни капли. Нонна, что интересно, зарделась. Но что самое скорбное — и Настя тоже. А на самом деле это мы ее с Аллой распили, когда остались тут с детишками вдвоем. Кузя это как-то просек, набычился. Какая емкая бутыль! Но — высохшая!
В общем, каждому сыскалась вина. Только Тим презрительно морщился, нетерпеливо переминался: что теперь значит весь этот хлам?
— Ладно, пошли! — Я шагнул к двери с ключом наперевес. Ностальгировать надо в меру. Запер этот ящик Пандоры, наверное, уже навсегда.
За Аллой потянулись на воздух все. Только Кузю никак не вытащить: ходил по коридорам, прислушивался к скрипам.
— Всё же на ходу, можно поправить, — бормотал, крепко завороженный здешними перспективами.
— Скажи, что ты тут собираешься строить? — Остался с ним только я, верный друг. Кузя посмотрел на меня диковато.
— Новую жизнь!
Ночью спали так себе. Они в комнате, мы на террасе. Холодно, жестко. Но главное — мысли. От них не уйти. Что я подарю ей на семнадцатилетие? Важнейшая дата!
Вещь? К вещам она почему-то равнодушна. Как и Нонна. Но у той в пору молодости и красоты наряды были. А этой словно всё равно. Странная девочка. Да и не на что покупать — все наши вклады закрылись, и, кажется, навсегда!
Подарить ей к семнадцатилетию идею? Уже дарил. Возможно, когда-то сработают, но пока не видать. Надо что-то особенное, лишь такое и помнится и может выстроить жизнь. Но нету ничего. Отсюда — страданья!
Как же ее спасти?! Всю ночь не темнело, только светлело, и когда вовсе стало светло, бесшумно оделся. Дом обошел по росе, продребезжал стеклом. Кузя, видимо, тоже не спал — мгновенно явился. Рикашка, наш сторож, храпел.
Я приложил палец к губам: не разбудить бы! Повел Кузю в угол двора. Сперва он недоуменно таращился, после сообразил. Отвели сгнившую дверь сарая. Тут свалена наша жизнь! Спущенный футбольный мяч, что в детстве гоняли. Ракетки с лопнувшими струнами. Гамак. А вот посеребренный паутиной бредень — последний раз, наверное, «бредили» как раз в семнадцать.
Из груды ссохшихся «раритетов» вытащили его.
— Пойдем побредим, — предложил. Взяли и канистру.
Шучье озеро было еще в тумане — бр-р-р! Но, натеревшись спиртом снаружи и изнутри, смело вошли в воду, растянули сеть, каждому — палку в руки, разошлись широко! Долго тянули с натугой сеть в водяных зарослях, выдавливая ногами зловонные пузыри, оскальзываясь, падая плашмя. Превратились в глиняных големов. Туман разошелся, зато сошелся народ. Начались издевательства. Но мучились не зря. В целлофановом мешке бились-колотились два существа: рак и щука! Рака еле выпутали из ячеи. Здоровый попался. Щучка — с ладонь. Сплавали, вымылись и, в общем-то счастливые, вернулись.
Выманили наших дам, пошушукались, в домик-кухню зашли. Алла, конечно же, сразу выдвинула идею: щуку подарить Насте, а рака — Тимке. Равноправие. Но не в такой день! Даже Кузя дал ей отпор. Из кастрюли поднялся пар...
И когда наши дети, заспанные и недовольные (дети всегда недовольны!), сели за стол, грянуло «Хэппи бесдей!» и мы с Кузюшкой, полуодетые, но в чалмах (то ли восточные маги, то ли волхвы), на блюдах мейсенского фарфора внесли дары, беловатую щучку и розового рака, и поставили перед Настей, низко склонясь.
— Та-ак! А где лебедь?! — улыбнулась Настя.
Умная была дочь.
Поэтому прочел ей стих Пушкина. Рано, может быть, для ее возраста? Нет, похоже, пора.
Если жизнь тебя обманет, Не печалься, не сердись! В день уныния смирись: День веселья, верь, настанет. Сердце в будущем живет; Настоящее уныло: Всё мгновенно, всё пройдет; Что пройдет, то будет мило.Поцеловал ее. И тут порыв ветра и, словно торжественная барабанная дробь, град шишек по крыше. Зааплодировали. Настя раскланялась.
Я, стараясь показать, что не только слово свыше, но и наше целебно, свой стих сочинил:
Кто кидается шишками? Бог. Вот одна залетела в сапог. Сразу две прискакали в шалаш. Развлекается, строгий-то наш!Овации были, но уже послабей. Стали ломать с Настей рака. Оказалось, первый раз в ее жизни. Показал ей его «животик» (называемый почему-то шейкой), расколупал, протянул ей розовую дольку — ни разу еще, бедняжка, не ела! А мы провели молодость в грудах рачьей скорлупы! Куда делось всё? Что за время ей выпало?
— Давай, папа, ты укуси! — растрогалась Настя.
— Да я уж... укусывал, в свое время!
Настя всосала шейку, мяла языком.
— Ску-усна?! — спросила Нонна с выражением счастья, будто ела она сама.
Да и я был счастлив. С детьми всё переживаешь повторно. Наслаждение сейчас намного сильнее, чем ел бы сам!
Друзья наши смотрели слегка ревниво на этот ритуал — вокруг их Тима таких церемоний почему-то не происходило.
— Так день рождения же! — приметив их недовольство, простодушно объяснил я.
А где щука? Щуренок исчез! Оказывается, его под шумок стянул милый наш песик. Вздохнул виновато. И тем, надо отметить, всё спас.
— Ладно! Гуляем! — Я потрепал кудри на его лбу.
Все засмеялись, кроме Тима, который побледнел даже, обидевшись всерьез... Интересный мальчик!
— Так! Закусочка хорошая! — Настя, довольная, погладила живот. — Теперь надо бы!..
— А давай!
Развели немножко спирта «Рояль» — единственное крепкое питье того времени.
— Ну, Настя! — Я поднял рюмку. — Чтобы всё было по-твоему, но чтобы и нам это нравилось!
— Обещаю, отец!
Мы поцеловались.
— А теперь, — вскочил с рюмкою Кузя... И полетели!
— Костер! Тимка, давай костер! — раскрасневшись пятнами, кричала Настя. — Помнишь, как тогда!
— К сожалению, я должен заниматься. — Тимка встал, холодно поклонился и ушел.
Все затихли. Я смотрел на нее. Вся в меня. Тоже в восторгах не знаю предела, мчусь... и мордой об столб! И самое страшное — пошла зевота! В четыре ведь встал! Прилечь бы. Но прилягу, видимо, на том свете.
— Я уезжаю! — вскочила Настя.
— Куда?
— Меня ждут друзья.
Мы, видимо, в их число не войдем. Силы-то не безграничны! Но пришлось встать. С ужасом понял, что вот такие мгновения, когда все взгляды с мольбой сходятся на ней, считает лучшими в своей жизни!
— Постой!
Мы, как заведенные, обошли несколько раз вокруг забора. Я старался идти с замедлением, она — с ускорением.
— Погоди, Настя! Медленно пойдем.
Чуть убавила шаг, но на меня не смотрела.
Я тоже на нее не смотрел. Слишком невыносим был контраст меж нежным цветением всей природы и угловатым (нагловатым) поведением Насти. Смотрел вниз. Мы шли по мелким глянцевым кустикам с зелеными шариками.
— Смотри, Настя! Всё это черника, и скоро мы ее будем есть! Это же... упоение! — Я, как мог, это изобразил.
Но Настя не размягчилась. Мол, какая черника? Подножный корм! Ее зовет звук трубы! И более поганой трубы я не знаю. За что они бьются там? Молчит, потому что неча сказать! Главное — толковище, быть, где свои! Какие свои? А они хоть помнят ее?! Конечно, нет! Бедная девочка! И во что, если они «признают» ее, превратится наша квартира, в которую я вложил столько души! Во что она превратится? В штаб? Это еще в лучшем случае! В склад «Роялей». Это тоже было бы еще ничего! В склад кольев? Или, может быть, арматуры? Она сама, бедняжка, не понимает толком, за кого она! Лишь бы за кого! А может, превратится наша хата в медсанбат?! Тут уже светит героизм! Бедная девочка.
— Я с тобой, Настя! — вырвалось у меня.
Резко остановилась, словно сказанное мною страшнее всего.
— Нет, отец! Умоляю! Я должна разобраться сама!
— В чем, Настя?
Ответа не было. Да и откуда ему быть?
— В жизни! — наконец проговорила она.
Такая — жизнь? А какая? Другой, видно, нет!
Но точно уже не хочет быть под нашим дырявым крылом.
— Настя! Впервые с тобой... в отчаянии говорю! В нашем семействе это как-то было не принято. Честно скажу: довела!
Даже не знал, что так разволнуюсь. Дыхание встало! Злостное влияние спирта «Рояль»?!
— Что ты вообще знаешь о моей жизни? И — хочешь ли знать? — проговорила она. Боюсь, что того, на что она намекает, я и знать не хочу.
И пошла!
— Стой! — уже яростно схватил ее за плечо. Каменная!
Попробуем спокойно:
— Настя. Не уезжай. Понимаешь, если ты уедешь сейчас, то уже не вернешься!
«Памятник» ожил! Я тоже владею сильными средствами. Кинула заинтересованный взгляд. Что значит «не вернешься»? Угроза?
— Наша любимая, добрая, умная, веселая дочка уже не вернется. Она исчезнет. А будет кто-то совсем другой. Чужой. И, честно тебе скажу, опасный.
Этот «заряд» она «растворяла» минут пять. Однако растворила. «Агрессивной кислоты» для этого в ней оказалось достаточно. Или спирта «Рояль»?
— Я всё поняла, отец! — холодно проговорила. — Прощай!
Я не двигался. «Рояль» и меня придавил.
— Рикки! — рявкнула она так, что даже я вздрогнул.
Вот умный... чуть было не сказал «человек». И точно — человечнее многих из нас! Ведет себя, во всяком случае, как абсолютно нормальный. Моментально выкинув из своей кудрявой головы всю чушь и ахинею, которой забивал нам головы в городе, подался в блаженство. Лежал кверху брюхом на мягкой душистой травке, раскинув свои короткие мохнатые лапки, вдыхал наслаждение. Вот голова!
Услышав свое имя, вздрогнул, но не поднялся. Только застыл. Неужели счастью конец? И эти глупые создания — люди — опять потащат его в какую-то дрянь?
Увы! Настя резко кинулась в нему, задрала башку, нацепила ошейник. Рикки уперся, шерстка на шее задралась ошейником. Чувствовал, что волокут его из этого рая на казнь и больше он сюда не вернется? Собаки чуют лучше, чем люди.
— Пса-то за что? — вырвалось у меня.
— Рикки! Рядом! — Поволокла за собой, злобно дернув поводок.
Поплелся за ней. Оглянувшись, я заметил, что, как завороженные, идут все! Кроме, разумеется, Тима. Который занимался.
Настя остановилась у поворота.
— Настя! Вернись! — это крикнула Нонна.
Блеснули слезы. Настя отвернулась и, волоча упирающегося пса, пошла к станции.
«Пса-то я точно больше не увижу», — пришла почему-то мысль.
Улица, ведущая к станции, была забита по горло пылью, просвеченной солнцем.
Обернулся лишь пес.
Осушив «Рояль», на другое утро мы в жутком сушняке потянулись на станцию.
Кузя вдруг тормознул у Дома творчества.
— Остаюсь! Хоть что-то сделаю в жизни!
И с легким набором инструмента скрылся в корпусе. Алла не возражала. Кузя сделал себя узником идеи, и его нельзя за это не уважать. Лишь минутой неподвижности и молчания мы проводили его.
А у меня нет идеи. Вернее, Настя — моя идея. Как она — так будет и всё.
Продавленная колея и сросшиеся наверху липы образовали овал — и в нем явился еще персонаж: ноги колесом, руки почти до земли, огромная голова. Занял почти весь овал. Широко шагает! Но не в длину, а как-то больше в ширину.
Что-то родное в нем! Защемило... Ба, да это герой моего романа Евлампий, хранитель здешних мест.
— Здорово, Евлампий! И прощай.
Вряд ли о тебе напишу.
Из автобуса вышли у дома. Дом стоит. Это уже обнадеживает. Настенька уже целый день ведет самостоятельный образ жизни — а дом цел!
Дом, правда, большой: тянется в безнадежную даль на полкилометра, так что Настя для первого дня вполне могла ограничиться нашей квартирой.
Стекла блестят на солнце. Значит — они есть? Поднялись на лифте. И двери есть!
С остальным было хуже: только двери открыли, чуть нас не выдуло сквозняком! Значит, стекла не все. Да вон же они и валяются. «К сожаленью, день рожденья только раз в году». А то бы тут вообще ничего не осталось.
— Ал-ле! — я бросил клич.
Даже Рикки не воет. Только ветер! Тащит какой-то неприятный сор: окровавленные бинты, катит «Рояли».
Да! Если здесь и было веселье, в это как-то плохо теперь верилось. Подарков имениннице тоже не наблюдалось. Господи, что же за жизнь?! Куда же всё делось? Осталось там? В том городе? Или — в другой жизни?
Как вы, наверно, заметили, я достаточно отстраненно всё это воспринимал: через призму искусства. Иначе не выдержать. Даже в каком-то ритме пишу. (Видимо, амфибрахий.)
Как учили в кино: одна деталь делает всё! Мужской стоптанный грязный ботинок. Один!
Не только Шерлоку Холмсу, нам понятно: то ли здесь искать одну ногу, то ли человека без ноги... Мне, честно сказать, без разницы. Жилье уже всё равно как бы не мое.
Сел, однако. Полчаса просидел. Непонятно, что делать тут. Чем здешний народ занимается? Местное население? Кроме отрывания ног!
Вдруг из маминой каморки послышался хрип. Настя? Пусть даже с хрипом — всё равно счастье. Явился какой-то мятый тип. С одной ногой — в смысле, в одном ботинке. Герой! Но довольно мятый. Росточек небольшой. Морда избита. Зато большой чуб. Скулы играют. Взгляд затравленный.
Видно, я был еще слишком избалован — и в голову не пришло, что с этим типом будет связана половина (правда, не лучшая) моей жизни. Гость натужно молчал.
Я резко поднялся. Снова сел. Ветер усилился. Видимо, вечереет.
— Где Настя? — Нонна задала главный вопрос.
Тот молча играл скулами. Вопрос не из легких.
— В больнице!
Голос оказался неожиданно богатый. Поставленный баритон. Но долго упиваться им неохота.
— В какой?
— В Куйбышевке.
— Что с ней?
— Операция.
— Какая?
— Аборт.
На это не рассчитывали.
— Вот, — сказал врач, протягивая рецепт. — Нужны вот эти антибиотики. Очень сильные. Другого спасения нет. Ищите.
— Как же вы так?!
— Это не мы. Такую привезли. Советую поторопиться.
Входил, спрашивал. Действовал, как автомат. Антибиотики нашлись только в Автово. Чуть полегчало. Выйдя, я даже огляделся. Никогда не видел эти пышные сталинские дома.
После укола разрешили зайти. Настя лежала в огромной палате у окна. Отвернулась!
— Настя! Ты что натворила?!
— Тиш-ше! — прошипела она. Злобная — будто мы виноваты!
С неохотой вернулись в дом. Как бы уже не наш. Одноногого героя, к счастью, не оказалось. Надеюсь, уже отыграл свою роль?
Ошиблись!
Явился! Под ручку с Настей. Прицепился сбоку. Как рак! Настя большая, толстая, бледная. Прежде не понимали причину ее полноты.
Вела себя уверенно. «А где, кстати, Рикки?» — поинтересовались мы. Пожала плечом. Эта мелочь, очевидно, не волновала ее.
— Прибраться не мог?! — впилась яростным взглядом в гостя.
Нас она уже, что интересно, игнорировала. Настоящие хозяева пришли! А мы тут так, как бы проездом! Смелая трактовка.
— Он кто? — поинтересовался я.
— Николай! — театрально поклонился.
Я не ошибся: актер. Маленький, но главное — гонор!
— Что здесь произошло?
— Ваша Настя думает... — раззявил большой рот; да, отношения у них, похоже, не идеальные, — что все ее будут слушаться! А тут народ такой! — сказал не без лихости.
При чем здесь народ?!
Оказалось — при чем. Медленно прояснилось: ударили ее по животу. Мы как стояли, так сели.
— А вы жених, значит, ее? — проницательно ухватила Нонна.
Мне бы такое и в голову не пришло.
— В народе говорят. — Он ухмыльнулся.
Снова — народ? Наладила Настенька мне связь с народом!
— Жениться хочешь?! — дожимала Нонна.
— Да мне как-то однох...ственно! — осклабился он.
Я открыл рот, чтобы сформулировать симметричный ответ. Но тут рявкнул звонок. Снова, наверное, что-то удивительное.
В дверях стоял мужик с большим рябым лицом и глазками-буравчиками; волосы гладкие, прилизанные. Почему-то сиял!
Богатый светлый костюм, галстук-клумба. И в руках — букет. Многовато цветов. Снова праздник?
— Ну что? Пора, думаю, познакомиться! — усмехнулся он. — Жора Скобло!
Богатая фамилия.
— Сима, заходи!
Сима была его противоположностью: маленькая, сухонькая, с поджатыми губами. В крепких семьях такие сочетания часто встречаются.
Я уже начинал догадываться, что это за пара. Мысль лихорадочно работала: в холодильнике пустота. Был хек, но в другой жизни.
— Входите, входите! — Нонна улыбалась и кланялась, как китайский болванчик; гости и выпивка всегда восхищали ее.
— Жора! — Гость протянул могучую руку, тряхнул мою, бережно подержал руку Нонны. — Сима, представься!
Субтильная комплекция, веснушчатые скулы. Взгляд размытый. Наш избранник, похоже, в нее.
Ошеломил выход Насти. Ничуть не смутясь, шаркая тапками (в Казани, где я родился, они назывались «чувяки»), она небрежно, вразвалку подошла, небрежно чмокнула застывшую Симу. Жору — более уверенно и сочно. Отношения у них, видно, хорошие.
— Спасибо вам, что вырастили такую дочь! — Жора поклонился.
Неожиданный комплимент!
— ...Урода этого из самого пекла вытащила. Не она — не был бы жив!
— Ну, Жора, не преувеличивай! — сказала Настя.
Вот где, оказывается, настоящая ее семья! Колька, насупясь, играл желваками. Лучшая роль?
— Живот положила... — Даже Жора уловил, что сказал неудачно, смутился. — В общем, держите! — вложил Нонне букет. Со мной обращался проще: — Швыряла давай!
Коньяк и шампанское! Где нынче такое берут?
Сообразив, я поставил «швыряла».
— Ну что? — Жора глянул на сына. — Этот всё молчит, как партизан? Чего стоишь? — рявкнул на Кольку. — Ботинки срослись? За закуской дуй!
Куда в наши нищие дни можно «дуть за закуской»? Дошло постепенно. Семейство это я, конечно, встречал. Но никак не соотносил и ни за что бы не поверил, что счастье — рядом. Неоднократно сталкивался с Жорой в парадной, когда он шел в каске и заляпанных сапогах, видимо, домой на обед, в квартиру на первом. Не ожидал, правда, что жизнь вот так — опустит на этаж. Благодари Настю!
Да. Здорово! Этажом ниже, оказывается, прошла ее жизнь. Вот, оказывается, на что уходили ее время и силы. Даже забыла про нас. А я-то часами вглядывался в туманную даль — где ее там носит? А она была в четырех метрах, ниже этажом. Да, такая вот виртуозность свойственна нам. Помню, когда-то и я... Но сейчас не время.
Колька, так и не открыв рта, «дунул за закуской». Его участие в этом празднике, надо признать, минимально. Насте не везет.
— Нонна! Поставь чай! — скомандовал я.
«А есть ли заварка?» — мелькнула мысль. Утром ее не нашлось, и, зная хозяйственность Нонны, не думаю, чтобы она появилась. Гости, конечно, были несколько изумлены аскетизмом существования художественной интеллигенции (уверен, что Настька им уже наплела про нашу роскошь), но держались они вполне уверенно.
Закуска прибыла. Да-а, скатерть-самобранка.
— Ну! — Жора наполнил швыряла. — СССР!
Неожиданность тоста (как я позже узнал, Жориного коронного) ошеломила меня. Мысли метались. СССР? При чем здесь СССР? Дружба народов? Насколько мне известно, не так давно ее отменили. СССР как сила и уверенность? Примерно. В общем, как я узнал, наполнение этого тоста менялось в зависимости от ситуации радикально, порой он звучал и трагически. Но в этот раз — позитивно. Настя выпила лихо, с вызовом, поставила фужер. Всё как-то стремительно... Мир рушился! Или — созидался?
Вынырнул голос Жоры, к сожалению, не начало монолога, скорее окончание:
— ...Этот входит, — кивок на Кольку. — Орет: «Всем стоять! Лицом к стене, не оборачиваться!» Это он Настю первый раз в гости привел!
Оригинальное «представление невесты». Впрочем, для наших дней, как видно, нормальное: Жоре понравилось.
— Потом спо-кой-ненько вышла к нам на кухню, где мы с Симой куксились, представилась, разговорились! Нормалек.
Это по-ихнему нормалек!
Да-а. Я недооценивал Настю! Реванш: вот вам всем за годы моего одиночества и страданий! Победила нас? Однако то ли это самое, о чем я мечтал?! Посмотрели друг другу в глаза... прощаясь?
— Ладно. Облегчим вам жизнь! — Настя пошла, на ходу встрепав Жорины жидкие волосы. Уверенно шагает! Колька, кусая губы и кидая взгляды исподлобья, встал и, стараясь всем видом изображать независимость, поплелся за ней. По-домашнему, абсолютно обыденно и как бы привычно они вышли из нашей квартиры и пошли вниз. И та квартира, выходит, наша? Еще вчера представить такого не мог. Настя была права: жизни не знаю.
Жора вдруг приосанился. «Без детей», видимо, самый разговор!
— Ну что? Надо балбесов этих устраивать? — по-хозяйски раскинувшись, Жора произнес.
Тут я напрягся. Точнее, мобилизовался. От Настеньки можно ждать всего. Вполне, не моргнув, могла выдать Жоре, что учится в аспирантуре, закончив университет. Воображение у нее работало, это я с гордостью знал, хотя в основном в области фантастики.
— Университет, — робко произнес я.
— Как два пальца! — проговорил Жора. — Как раз красим у них фасад. Мой-то уже устроен. Первый курс в театральном прошел. Ты, говорят, сценарии пишешь?
Ого! Закипела жизнь.
— ...Можно! — глянув в самую сердцевину проблемы, ответил я.
— СНГ! — такой был второй тост.
После него я вырубился.
Очнулся трезвый. Гостей уже не было. Померещились? Да нет. Нонну с собой увели? Нет, спит в нашей комнате. Пробудившийся мозг — спал фактически всю жизнь! — работал активно.
Университет? Но Настя вроде бы школу не закончила? Это мелочь на фоне планов громадья. Сделаем!
Поднялся к Анне Сергеевне... так ее, кажется, зовут? Развивал перед ней теорию, что для многих великих школа была не лучшей порой, но это не означает, что надо совать им палки в колеса.
— Ведь ваша Настя... и на экзамен может не прийти! — проскрипела она.
Довела! Пуделиха лаяла. Дочь ее где-то шлялась. В школе, может быть? Анна Сергеевна только из ванной, волосы перебрасывала с плеча на плечо. Пришлось прибегнуть к экстренной мере — иначе не понимала. Теперь всё будет просто у нас!
...Я отпирал дверь, стараясь не шуметь, а Настя как раз поднималась. В глазах ее сверкнуло веселье:
— Ну что, блудный отец?
— Прошу! — распахнул перед ней дверь.
— Ну как тебе женишок? — поинтересовалась.
— Да, Настя. Ты расширила мой кругозор. Таких еще не видел.
— Дарю.
Утро было светлое, и мы трое, как раньше, пили на кухоньке чай, словно ничего и не изменилось.
— Но где же Рикашка? — не выдержав, всё же спросила Нонна.
Настя резко вскочила, в глазах ее сверкнули слезы.
— Ты еще будешь спрашивать! — гневно, с ударением на «ты», она воскликнула.
Мы, выходит, еще и виноваты и не имеем права даже спросить? То ли он играл в том бою роль коня или боевого слона и погиб, то ли просто сбежал, не в силах выносить этот ад.
— Я знаю! — глотая слезы, Нонна старалась говорить бодро. — Он сейчас где-то носится, он главарь стаи собак! Ему все подчиняются! — Она всхлипнула, подтерла нос.
Слезы сверкнули и у меня, и у Насти. Минута молчания. Рикашка остался там, в прежней жизни, — может быть, лучшим воспоминанием. И если бы он был единственной жертвой новым временам!
— Ну! — Я налил по рюмке. — Рикашка! Мы тебя любим! Тебя нет, наверное, но ты... был лучшим в нашей семье!
Глава 5
Пальмы! Море! Киносъемки!
Я свое слово держу. Но для этого, надо сказать, пришлось пройти ряд напряженных этапов.
— Граф, говоришь, здесь жил?
Это мы удачно зашли хлопнуть по рюмке. До этого Жора говорил уклончиво: «Живут — и нехай живут. Поглядим», — но тут вдруг завелся.
— А че! Неплохо тут свадьбу сыграть... где граф жил?
Вот так, как бы случайно, и сцепляется всё.
— Вон, в витраже, — я показывал, — герб его горит! “Deus conservat omnia”. «Бог сохраняет всё».
Под этим гербом с Кузей отмечали мы день рождения Настьки. И — вот!
— Ну так давай! Когда? — Жора нетерпеливо вскочил. — Насчет средств не волнуйся!
Не каждый день своего единственного сына за дочку писателя выдает!
Агнесса наша изумленно бровь подняла. Не привыкла, чтоб в кабинет ее (бывший графский) входили без звонка и даже без стука. Но Жора уверенно в кресло сел.
— Ну, давайте знакомиться! — свою кургузую лапу протянул с якорьком между пальцев. Морской волк. Он же сухопутный.
Агнесса глянула на меня. Я кивнул. Подала ему холеную ручку. Раньше пустила бы такого к себе в кабинет разве что в качестве монтера. Но нынче всё удалось перемешать. За что боролись!
— Вот, думаем у вас свадьбу сыграть — с дочкой его!
Заодно и меня проверил — как я тут стою? Но Агнесса не подвела, почтительно кивнула:
— Это большая честь.
Для кого — не уточнила. Но Жора оценил. Приосанился в кресле.
— Так что у вас есть?!
Ну, это он распоясался. Агнесса на место поставила.
— У нас? — подняла тонкую бровь. — Ни-че-го.
...Целовала жадно, порой исступленно. Но — в прошлом.
— Принесу, — сказал Жора спокойно.
Агнесса отшатнулась.
— Простите, а вы кто?
— Строители мы!
Даже в советское время не говорили они с такой гордостью! Агнесса на меня глянула: «Представляю, что он может дать!»
— Магазины строим.
Существенное добавление!
— Ну и потом их... ведем.
— И как вы планируете свадьбу? — любезно Агнесса поинтересовалась.
— Нор-мально планирую! Вы думаете, кто в театральном институте учится? — гордо спросил.
Агнесса напрягла все свои умственные способности:
— Ваш сын?
Жора стукнул себя в грудь:
— Я учусь! Захожу вот так к ректору: чего новенького, Васильич, чем помочь?
Да, это будет посильней, чем система Станиславского!
— Так что всё принесем — с вас только швыряла!
Дворец бракосочетаний Жоре не подчинялся — поэтому он быстренько всё в загсе сварганил. Гостей вез на рабочих автобусах — особенно Алла оторопел-ла.
Зато — стол!
Швыряла тут сохранились отменные! Хрусталь сиял!
Жора, впрочем, был недоволен:
— А зала попышнее у вас нет?
— Граф Шереметев обходился, — сказала Агнесса.
— Так ему это на каждый день, а нам раз в жизни! — резонно заметил Жора.
Легкое безумие во всём этом витало. И без бабульки не обошлось. Настя зачем-то ее доставила: то ли над ней издеваясь, то ли над собой, то ли над всеми сразу.
— Настенька, это жених твой? Он продавец?
— Почему продавец, бабуля?
— Но он такой любезный!
Николай самолюбиво откинул чуб: комплимент, похоже, пришелся ему не по душе. Все ненормальные тут! А дело вроде бы клеится? Или нет?
Настька даже голову не помыла — что она хотела этим сказать? Ни фаты, никаких тебе флердоранжей. Почему же так мрачно? Центр захватила бабка, безостановочно рассказывала о какой-то бурной светской жизни...
— И тогда граф Телячий сказал...
Мог быть такой граф? Навряд ли. Все целовали руку ей, а почему-то не Нонне и даже не невесте. И Жорины родичи сильны. Один его брат из Архангельска чего стоит! Да и другие не хуже. Но больше всего огорчали писатели, заглядывающие на огонек.
— Это что, Валерик, родственники твои?
— Мрамора много, а плясать негде! — Жорина сеструха пожаловалась. Я бы с ее комплекцией не лез плясать, но они — люди без комплексов. Иногда только вздрагивал я, да морщились наши аристократы — Кузя и Алла. Но как же без них? Можно сказать, что прощались с нами, провожали нас в иной социальный пласт.
Но особенно молодежь огорчала! Странно себя вели. Сидели, как заколдованные, тостов не произносили, пили в основном пиво, но вид при этом имели такой, словно их непрерывно подташнивает.
Не терплю, когда всё разваливается! Даже когда приезжал с друзьями на юг, чувствовал словно вину за то, что море не такое синее, а горы не такие высокие. А тем более — свадьба единственной дочери! Огляделся. Надо весь этот хаос в кучку собрать. Но хоть какой-то восторг должен быть? Необязательно сделать всё — можно сделать хоть что-то.
К Жоре подсел. Единственному тут, кажется, нормальному человеку. Наполнили с ним швыряла.
— Ну, давай!
Занырнули вглубь алкоголя. Вынырнув, зорко оглядели друг друга, по достоинству оценили: бойцы!
— Спасибо тебе! — я начал. — Без тебя бы пропал!
Такой стол! Ветчина! Языки! Икра! Это в то время, когда деньги ничего не стоили, поскольку ничего не могли. Помню только талоны. А тут!
— Говоришь, Кольку в театральный устроил? — жуя язык (коровий), промычал я.
Тут Жора даже попытался резко встать, однако не вышло.
— Да, — усмехнулся он. — А еще говорят, что интеллигенция мышей не ловит!
— Ну так, иногда, маленькую мышку! — как раз во время подоспела Настя с улыбкою и бокалом. Моя дочь!
— А чего вы хотели бы? — Жора был благодушен.
— Я бы хотела в универ, на английский, — сказала Настя, зардевшись. — Свадебный подарок! — стыдливо добавила она.
— Да тебя... за эти полстола — куда хочешь примут! — бахвалился он. — А справишься? С учебой, я имею в виду.
— Трудно будет, конечно. Но я справлюсь! — серьезно ответила Настя. Молодец!
— Ну, прикинем х... к носу, — задумчиво сказал Жора.
— При невесте-то! — я вспылил.
— Так давайте за это! — сказала Настя, не слишком смутясь.
— Дочурка у тебя — прям как ты! — усмехнулся Жора. — На ходу подметки рвет!
Но не те. После бокала крепкого я погрузился в сладостный сон. С усилием вынырнул, услышал весь этот гвалт. Огляделся. Сколько ж я спал? Наверно, довольно долго — композиция переменилась. И даже за нашим столом. Настя уверенно чокалась с Жорой. И боюсь, что не пятый и даже не десятый раз.
— Всё, Настенька! Хватит! — Я протянул руку.
— О! Спящий красавец проснулся! — довольно нагло Настя произнесла. Алкоголь сказывался. Мол, всё, папка, больше неподвластна тебе. Другой нынче хозяин. Уж нет!
— Стой! — Сыграть на моем якобы пьяном слабоумии у нее не получится.
— Да ладно! — в сердцах проговорил Жора. — Пусть выпьет! Лучше бы пили, чем!.. — Гнев его был направлен на Колькину компанию, так и не расшевелившуюся.
«Что значит — “лучше бы пили”?» — проплыла неясная мысль. Но додумать не успел — приклеился писатель Димуденко (прозвище переделано из фамилии). Кто его звал?
— Это твой зять? А чего такой ненормальный?
— Артист.
— A-а. А чего дочка твоя такая неказистая?
— Студентка.
— А-а.
Я еле держался. Скоро это кончится? Судя по заказанной Жорой выпивке, никогда. Настька уже орала на Кольку.
— Ты кретин!
Единственные близкие нам люди — Кузя и Алла — покинули нас.
Вспомнил, как мы с Кузею тут, вот под этим витражом, отмечали день Настенькиного появления на свет — и заплакал. Витраж равнодушно сиял.
Тем не менее на следующий день проснулся я в ясном сознании: закалка имеется, не привыкать!
Ничего! Советскую власть победили — и это победим.
Настенька, оказывается, ночевала у нас. Вчера разбушевавшегося Кольку мать увела. Первая брачная ночь не состоялась. И будем считать, что это хорошо. Есть дела более важные. Главное — не потерять самое важное, что ухватили вчера. А то хаос опять всё затопит. Если Жора засунул своего оболтуса в театральный, то теперь сам бог велел ему заняться университетом. Не надо ему хватку терять.
Остались формальности. Во всяком случае, я так для себя это называл. Если девочка уже фактически учится в университете, то как-то совсем глупо школу не закончить. Поднялся наверх. Анна слегка удивилась, что я опять с ней чопорно и на «вы». Но дочь же дома у нее.
— Но я же не всемогуща! — скромно произнесла она.
— Ну сделаем, что получится, — я оказался еще скромней.
И только спустился (Настя как раз выходила из ванной) — звонок! Жених оклемался? Вот некстати. Месяцок бы подождал!
Открыл — Варя! Белые кудри сияют. Глаза!.. В руках учебники.
— Здравствуй, Настя!
Та хмуро кивнула.
— Хотела спросить у тебя одну вещь, — показала учебники.
Это она — «хотела спросить»! Отличница — у двоечницы! Ангел!
Ну, на то, чтобы «учить», Настька купилась! Тут ее хлебом не корми — дай покомандовать. С восторгом подслушивал, как хрипит ее прокуренный бас, а Варя лишь вставляет кроткие замечания.
Ссору с Колькой тайно поддерживал: еще бы недельку! Ну прямо дирижер я! Точней — режиссер! Еще точней — балетмейстер. Впрочем, это было нетрудно. Один только раз Колькино имя вырвалось у меня — Настя гаркнула так, что стекла задребезжали:
— Отдохнет!
Пр-равильно! Это по-нашему!
А мы пока все экзамены сдали, последний остался!
— ...Хорошая девочка! — не удержавшись, сказал, когда Варя в очередной раз нас покинула.
— Отвратительная! — рявкнула Настя.
И перед последним экзаменом внезапно исчезла. Кто так может, кроме нее? С Колькой, видимо, помирилась — как всегда, невпопад. Во всяком случае, Колька тоже исчез. Сима, до этого недружелюбная, сама пришла.
— В Петергофе они! — Сима сообщила. — Колька звонил.
У этого хоть жалость, похоже, есть! Да, славное нашли местечко для медового месяца — у сумасшедшей бабки.
И вот Настя позвонила:
— Ну?!
Хорошее начало. Это после всего, что натворила она! Я задохнулся от возмущения:
— Что значит — «ну»?
— Ну! — произнесла еще более гневно.
Опешил.
— У тебя же экзамен завтра!
Долгая пауза. Видимо, неожиданность.
— Буду, — буркнула.
— А где ты сейчас?
Гудки. Чувствует «моральное право» так себя вести? «Вспомнила» о бабке?
Появилась за полчаса до экзамена. Тертые джинсы, мятая футболка. Самое жуткое — мятое лицо. Глаза припухшие, красные — явно не с трезвости! Бесстрашная!
Надо признать, что и наглаженная форма с белым передником тоже не ждала ее в гостиной!
— Ну? — села в прихожей, даже не заходя в комнату. В смысле — пошли? В моем участии всё же заинтересована. Уверена, что я тут работу провел.
Нонна бродила по квартире, как измученная алкоголем моль, мало что понимая. Где прячет «это»? Всё недосуг поискать. Всё слишком стремительно развивается. Дочь, нечесаная и пыльная, злобно пристукивала в нетерпении ногой: буквально на час сюда вырвалась, от важных дел. Выходит, мне одному это надо? Почему я это должен терпеть?!.. А какие варианты?
— Ну что, выходим?
Пожала плечом, что, вероятно, обозначало «однох...ственно» — слово из репертуара Кольки, но усвоено хорошо.
Кстати, как Колька? Вопрос разве что вскользь. Мне это тоже «однох...ственно», как и ему.
Спустились по лестнице. На дверь своих ближних родственников даже не глянула. Хладнокровие? Я бы не сказал! Вся дрожит, на глазах слезы. Что с бабкой? Уточним после экзамена...
На улице полно веселых девчат в белых фартуках — переговариваются, смеются, немножко волнуются. Нормальная жизнь! И среди них — это существо. В рваных джинсах, в муках! Ну почему так? У них еще счастливое детство, а у нее? Куда так спешит?
Вспомнил вдруг давнее первое сентября — в первый раз вели ее в первый класс, желтая канарейка Зося провожала нас. И ведь что-то неотвратимое чувствовалось уже тогда! Первая появилась на школьной лестнице после уроков, несчастная, в первый же день. И несчастье не подвело: несчастная и в последний! От слез солнце разбивалось на лучики. Кто мог предвидеть, что беда отсюда придет? И уже казалось и мне, что белые фартуки и оживление — фальшь. Уже смотрю ее глазами! Господи, за что это мне?! Есть, наверно, за что.
— Где ты была? — всё же не выдержал. Наверное, зря вырвалось перед самым экзаменом! Но я тоже не железный.
— Где?! — откликнулась издевательским эхом. — А ты не понимаешь?! — Даже остановилась. Похоже, это больше волнует ее, чем экзамен. — А ты не думал, как в Петергофе бабка живет?!
Это ее метод: главный ужас (экзамен) подменять другим, якобы более срочным (сумасшедшая бабка). Но ей не докажешь сейчас! Тем более она сама это понимает, однако остановиться уже не может...
— Ну и как там она? — пробормотал. Виноватым выхожу опять я.
— Плохо! — торжествуя, произнесла. Выиграла? Но что? Где приз? Ладно, не буду ее сейчас долбать. Пусть хотя бы с какой-то уверенностью на экзамен войдет.
— Может, всё же пойдем? — сделал движение к школе.
Пошла, но как-то презрительно: мол, у тебя лишь формальности на уме, только бумажки! Но без бумажки ходу нет. Постояли. Недолго. Очень уж выделялись в веселой толпе.
— Ну, иди, — пробормотал. Пытался поцеловать, но поцелуй как-то смазался. Отвернулась в слезах. Хорошая подготовка к экзамену!
Пошла к этой стекляшке. Заметил, что показывали на нее, пересмеивались. Не обернулась. Поднял руку, чтобы ее «осенить», но не решился.
После сидели дома у окна, смотрели на остановку. Долгое время автобус выпускал всяких посторонних в белых фартуках. Мы уж отчаялись: не вернется она к нам! И вдруг — сошла с автобуса, явилась в облаке пыли. Понимала, что мы взглядами пронзаем ее в надежде угадать результат. Но она глаз не поднимала, жестоко себя вела: ни-че-го нам не показала! Не махала. Не обнадеживала. Медленно так прошла. Может быть, наслаждаясь какой-то местью? За что? И главное — какой ценой? Неужели провалилась?
В голове завертелись разные варианты — вплоть до того, чтобы в Елово в Дом творчества ее дежурной поставить: не там ли настоящее место? «Ах да! — вспомнил вдруг. — Он же не работает!»
Села. Молчит.
Первой Нонна не выдержала.
— Так что, Настя?
Та как-то безразлично пожала плечом.
— Что-то же поставили тебе?
Молчание.
— Два?
— Почему?! — оскорбилась.
— Ну а что же?
Пожала плечом.
— Ты что, не дождалась?!
Так уж там было невыносимо? А другие? Вон вся улица в цветах — несут, счастливицы!
— Я могу ехать? — холодно спросила. Губы тонкие, фиолетовые.
— Езжай.
Обессиленные, сидели.
Вспомнили вдруг, как однажды, лет в пять, она сама к нам приехала из Петергофа. Ростом с пенек. Одна, без взрослых! Крякнул звонок. Открыли... Стоит, сияет!
Нет, не приедет сейчас. Пока бабку не укокошит. А после того уж тем более — нет.
Скрип замка, открывается дверь. Вскочили! Силы еще, оказывается, были у нас!
Снова — без выражения. Правда, рыщут глаза.
— Ч-черт! — пробормотала. — Ключ оставила!
Видимо, от Петергофа ключ? Подобрала с пола и вышла, так на нас и не глянув! Какое-то безразличие охватило. А, пусть всё мимо идет!
Через три дня сунул руку в ящик. Может, какое письмо? Есть! Вытащил ее аттестат. Даже оценки местами приличные. Вот не ожидал! Первая мысль была счастливая, даже вспотел: «Не забыла о нас. Получила аттестат — и закинула». Но это счастье скоро погасло. Нет. Не она это! Это ангел сверху принес.
Похвастался аттестатом перед Жорой — перед кем же еще? Рук никогда не надо опускать! Тот оживился:
— Пора шуровать!
Неужели — проскочим?
Через неделю позвонил:
— Пусть наша волшебница документы подаст. Послезавтра — экзамены. Есть там у нас крепкий крюк!
Упивался своими возможностями. Я Насте позвонил. Робко намекнул: надо бы посетить университет. Завопила:
— Ты знаешь, что она тут вытворяет?! Вчера ночью решила придвинуть газовую плиту к двери, чтобы воры не забрались. Слава богу, что я проснулась — труба газовая была у нее уже в руках, гнулась! А ты говоришь!
Да. Не любит экзаменов... Но нас не проймешь.
— Ну хорошо. Приезжай с бабкой. Пусть и трубу с собою волочит. Экзаменаторам понравится...
Захохотала! Соображает еще. Вырулить никогда не поздно!
...И стала наша Настя студенткой филфака. Заочного, правда, отделения: тут Жора наш подкачал. Каялся. Клялся исправить свою ошибку после первого же семестра.
Однако исправлять не пришлось. Насте понравилось заочное: в Петергофе можно жить, с сумасшедшей бабулькой, не делать ни черта. А если будем ее доставать — прикроется бабкой.
...Приехали на побывку. Шли вместе из магазина — с Колькой, Жорой и Симой, а навстречу нам Анна Сергеевна с дочкой Варей и с красавицей-пуделихой: так и не удалось ей больше родить. Мы с Анной Сергеевной мило болтали, а Настя отошла с Варей посекретничать. И до меня донеслась реплика Насти:
— Да, я замужем и учусь в университете. А что тебе кажется странным?
Глава 6
— Ну а теперь — твой черед! — сказал Жора, подняв швыряло.
— В смысле?
— ...Роль обещал моему пацану.
Колька самолюбиво дернулся. А я — нет. Нич-чего, нормально!
Только поначалу Ухов ломался: мол, героя иначе представлял и вообще неизвестно, запустится ли в нынешних условиях фильм. Но когда я сказал, что возможно дополнительное финансирование, сразу согласился. Правда, увидев Кольку, почему-то очень бледного, несмотря на лето, и в то же время постоянно потного, Ухов отвел в сторонку меня:
— Ты уверен?
— В чем?
— Ты не понимаешь?
— Что?
— Ну, если «не понимаешь»!.. Рискуй.
В общем, роль подпольщика Отечественной войны, маскирующегося под сумасшедшего, Колька получил. Роль, кажется, в его духе.
Жили мы в богатом грузинском доме из трех этажей, недалеко от моря. Молодых, правда, Жора почему-то отдельно поселил:
— Всё, хватит. Отмучились с ними! — так сказал.
Где-то Жора и прав. «Право на отдых!»
Хозяина нашего дома, Ираклия, профессора, старичка хрупкого, деликатного, мы, кажется, не шибко стесняли: они и так круглый год с могучей женой Кларой (дети уже давно съехали) жили внизу, в большой комнате, что была сразу и кухней, и кладовкой, и курятником, и прекрасно себя чувствовали. Ели мамалыгу, белую упругую кашу из кукурузной муки. Все попытки Жоры устроить «настоящий грузинский обед» ими игнорировались. То есть Клара шла по его просьбе на рынок, но приносила всякий раз какую-то мелочь, не подходящую для задуманных Жорой «пиров Лукулла». Ираклий был интеллигентный грузин. В отличие от двух его братьев. Следующий дом был среднего брата Георгия (тот был «деловой человек»), а третий — младшего брата Нодара (тот был уголовник.) Братья, однако, крепко дружили и чем-то, видимо, были полезны друг другу. Дома их были почти одинаковы, соединялись одной оградой с тремя одинаковыми железными «вратами». Видимое различие, пожалуй, заключалось лишь в том, что Ираклий и Георгий делали из своего винограда сухое вино, а Нодар крепленое, и порой бывал чуть выпивши, в отличие от братьев.
Сын Нодара, Зураб, лысый, толстый, самодовольный, был прикреплен к нашей картине как «консультант» — решал множество здешних проблем.
В конце этой улицы был маленький рынок, но какой-то грязный, хламной. Настоящий рынок, в белом дворце, находился в Сухуми, туда надо было ехать на троллейбусе.
За «нашими» домами, за оградами, шла железная дорога, а за ней море. Особенно эта дорога не досаждала. Точнее, не досаждала совсем. Поезда по ней не ходили, поскольку она вела в тупик, на самый «нос» полуострова, где была российская морская база, естественно, засекреченная. Но благодаря ей мы и оказались тут. Нам предстояло снять высадку морского десанта, лихим ударом освободившего город и спасшего заключенных подпольщиков, в том числе и нашего Кольку. Всё это я написал в порыве вдохновения, когда страстно вдруг захотелось на юг.
...Приезд киногруппы, заметил я, всегда будоражит местное население. Слухи ходили разные: что под видом кино район вообще будет захвачен русскими (наши корабли, что интересно, стояли на рейде). Вторая версия: на месте воинской базы будет выстроена мощная киностудия, что даст интересную работу всем, кто здесь прозябает. Эта версия пользовалась большим успехом: бомжи на рынке страстно обсуждали, какие роли, отражающие их прежнее величие, они могли бы играть.
— Не надо снимать десант! Могут не так понять! — говорил Зураб.
Шло наше обычное деловое совещание в харчевне.
— Что тут понимать?! Кино! — горячился Ухов.
— Кино — вино — домино! — загадочно произносил «консультант».
Время было зыбкое. Все говорили, что скоро что-то начнется. Но русские отдыхающие с животами навыпуск еще ходили по базару без всякого страха.
— Знаю я эту базу. Кореш служил! — авторитетно заявлял Жора (и тут — авторитет). — С берегом не работают! Только — с морем!
— А зачем десант делать? Лучше — пир! — предлагал Зураб.
Но пиров и так было слишком много.
Я любил одинокие прогулки по странным здешним местам. Может, они казались странными лишь мне.
Жаркая платформа меж двух тоннелей, уходящих в разные стороны вглубь высоких лесистых гор. Кроме платформы, здесь больше негде было стоять. Почему-то я оказывался там каждый раз, когда на платформе было пусто и жарко. Всё вдруг начинало казаться странным, из другой жизни. Странная деталь (нигде больше такого не видел): с крыши платформы на длинных нитях свисали глиняные горшки с цветами. Начинал дуть ветерок (минут через десять после моего появления, как раз я успевал наполниться тишиной, высотой, солнцем), и горшки начинали таинственно побрякивать друг о друга. Было так тихо, что легкий этот стук разносился далеко.
Еще я ходил на дальний мыс, уходящий в море, как изогнутая сабля. Высокие пальмы, с листьями лишь на самом верху, таяли в небе. Мыс зарос низкими кустами, ветки тянулись над пляжем.
Возвращался с этих прогулок я опустошенный и долго сначала не мог вспомнить: а что еще есть важного, кроме этих пейзажей? Для чего я тут?
Вдруг, в разгар нашей беседы с Зурабом, за соседним столом появились моряки. Балагурили с хозяином, словно всё было, как всегда! Но хозяин вел себя как-то заторможенно, словно по-русски уже не понимал. Но что больше всего встревожило меня — среди морячков, уже запанибрата и вась-вась, была наша Настя, свойски общалась с ними, а нам лишь кивнула.
— Это она делает десант? — прищурил глаз Зураб.
— Помощник режиссера! — торопливо пояснил я. Казалось, всё ясно, но тревога не проходила.
Когда веселье пошло (у грузин это происходит неизбежно) и за всеми столами загомонили, Зураб тихо сказал мне:
— Не надо десант!
А кто же выручит нашего «сумасшедшего»? Я волновался. Как сценарист — и как родственник. Роль «ненормального» подпольщика, мне кажется, Кольке удалась!.. Но только подпольщик-то притворялся сумасшедшим — а Колька, похоже, нет.
Вечером Настя вдруг пришла к нам. Одна. Мы несколько удивились.
— Могу я отдохнуть?! — произнесла с вызовом.
Будем считать, что от кино.
— А чего Колька? — не удержалась Нонна.
— ...Репетирует! — усмехнулась она.
Бедная Настя! Мы накормили ее. Потом, уже в темноте, пошли к морю. У самого берега мы пересекали железнодорожную ветку, по которой никогда не ходили поезда. И вдруг через кусты мы увидели, что она ярко освещена! Идет поезд? Но стояла полная тишина.
— Что это, папа? — прошептала Настя.
Мы смело пошли туда.
Коридор зеленого света стоял вдоль рельс — в обе стороны. Свет двигался и тихо шуршал.
— ...Светляки, Настя! В жизни такого не видал!
Мы постояли, ошалевшие. Потом пошли напролом... нереальное ощущение! И вышли к морю. Когда мы возвращались обратно — света уже не было.
— Запомни, Настя! — почему-то сказал я.
Наутро я вдруг услышал ее голос через окно. Где она? Вроде бы уходила! Вышел на балкон... Разговаривает у Жоры с Симой, в комнате под нами. А почему не к нам? Мы стали спускаться — но они уже были на первом этаже, в кухне у Ираклия.
— Я его предупреждал! С нашими бандитами шутить плохо!
Все что-то знали и понимали — кроме нас.
— Сцена десанта — и без него! — вопила Настька.
— Да какая там «сцена»! — злобно Жора проговорил, быстро поднялся наверх, спустился в брюках. Мы бежали за ним.
Низкие лучи восхода освещали пар, прущий из навоза — улочки рынка кончались загонами для скота. Откуда здесь Колька? Зачем? Жора полез в узкую щель между сараями, на пути его появился загадочный джентльмен в белой манишке и бабочке:
— Дальше нельзя ходить!
Что там у них? Филармония?
Жора попер, однако за спиной джентльмена образовались совсем не джентльмены.
— Пошли вон отсюда!
И вдруг солнце, ползущее вверх по склону, словно погасло. Набухая, поднималась черная масса. Десант! Фашисты, бросая оружие, разбегались в стороны. Солнце теперь светило слева... Прожектор!
Черные форменки. Глаза, полные ярости. Бескозырки. Ленточки, как и положено в атаке, зажаты в зубах.
— ...Снято! — донесся голос Ухова.
— Костя! Валя! — крикнула Настька. — Сюда!
Костя, Валя в бескозырках смели с пути всех и вся.
— Вот! — указала Настя.
У черного сарая они сбили замок. Наши глаза постепенно привыкали к темноте. Колька лежал скрючившись на полу.
Жора резко поднял его, — но тот, с открытыми глазами, словно не видел.
— Ломка у него! — сказала Настя.
— Он... что у вас? — я с удивлением глянул на Жору.
— А ты только понял? — прохрипел он. Скомандовал Насте: — Машину найди!
Настя, кивнув, исчезла... А они, похоже, сработались! Дружная семья: кому — швыряла, кому — ширяла.
...На следующий день вся местная пресса писала: нападение русских моряков на местных жителей.
— Уезжайте, пока не... — Ираклий не договорил.
По пляжу уже ходили автоматчики в незнакомой форме, наводили дула: «Вставайте, уезжайте!» Поначалу им не верили, тетки кокетничали... Потом, говорят, гильз на этом пляже было больше, чем гальки.
В ночь перед отъездом мы с Настей и молчаливым Колькой пошли попрощаться с морем. Над рельсами сиял коридор светляков и чуть слышно шуршал. Мы хотели, набрав в грудь воздуху, пройти насквозь — но по рельсам ехало что-то страшное... Изваяния! На низких платформах сидели моряки, ехали мимо молча и неподвижно — в этом живом, щекочущем лапками огне пошевелиться жутко! Вот один усмехнулся, что-то сказал — и это было как сон!
Наутро мы уезжали своим ходом — в поездах мест уже не было. Настя ехала с нами и с Уховым, Колька — со своими. Я так рассадил!
Вдоль улиц стояли пятнистые военные грузовики.
— Ну ты даешь, Настька! — я пытался ее взбодрить. — Где ты — там сразу катавасия!
Она усмехнулась. Ей, похоже, понравилась такая оценка ее возможностей...
Глава 7
И не хотелось ее разочаровывать. Но — по возвращении они снова двинулись в Петергоф.
— Но как же вы там будете? — спросил я, провожая их. Главное, непонятно, что она собирается сделать с Колькой, с которым даже бандиты не справились и заперли на замок!
Наверное, разумно им было пока учиться, но они уже, видимо, считали себя большими людьми, и ни разу об учебе речь не зашла — лишь о гигантских творческих планах. Особенно уверенно разглагольствовала Настя: откуда взялось?
И вот мы стояли на платформе, у электрички на Петергоф, и расставались, быть может, надолго.
Бледный Колька стоял рядом с Настей с тем же обшарпанным чемоданом, с которым мы когда-то перевезли Настьку от деда с бабкой, полные надежд. И вот она, с тем же чемоданом, с которым Петергоф покидала, теперь возвращается. Чего добилась? Разве что к чемодану добавился Колька — не только «недопеченный» актер, но еще и...
— Может, останетесь?
Настя покачала головой.
— Справитесь? — с большим сомнением спросил я.
— Это наши проблемы! — рявкнула Настя.
...Но что она могла предложить? Только свою непонятную уверенность! Увезла Кольку в Петергоф, где нет ни театра, ни студии, ни даже, по-моему, самодеятельности. Увезла только потому, что там она полная хозяйка и наконец получит возможность командовать бесконтрольно! Настя, кажется, решила, что она одна воспитает Кольку, без института и театра. А заодно и себя? Нет, себя она и так считает мэтром. Вот только с чего?!
Когда бы я туда ни звонил, они были дома. Однако назвать этот дом мирным было нельзя. Бабку упаковали, но микроб безумия поселился там.
— Да! — Колька трубку не брал, а срывал. При этом в его голосе слышалась и отчаянная надежда: а вдруг Голливуд?!
— Здорово, Никола! Ну как вы там?
— Спрашивайте у вашей дочери! — истерически орал он и с грохотом кидал трубку на стол. И долгое время ее никто не брал: они «беседовали» друг с другом! Да, непохоже на влюбленную пару! Зато однажды я вдруг услышал в трубке заливистый лай двух собак. Что это еще за аллегории?
Голос Насти, взявшей наконец-то трубку, был сух, даже строг. Но я-то уже знал: чем спокойнее говорит она, тем больший ужас творится.
— Да, отец! Говори скорее. Мы заняты!
Это — занятие?
— У вас что... собаки?
Настя вздохнула, и вздох этот означал: господи, совсем отец выжил из ума, нечем заняться!
— А-а! — как бы вспомнив про такую мелочь, сказала она. — Это приятели попросили нас присмотреть, пока они за границей.
— Сразу двое?
— А что такого? У нас много друзей!
Боюсь, что собак больше.
— Она всё врет! — Колька выхватил трубку. — Она сама, пьяная, этих псов приволокла, сперва одного, потом другого! Теперь все трое, вместе с ней, меня тут грызут!
Трубка снова оказывалась у нее — и голос ее просто давил ледяным спокойствием. Может, и правильно: а как еще с Колькой?
— Извини, отец. У нас репетиция. Не всё получается, Колька распсиховался. Надо привести его в норму.
Репетиция чего?!
Ночью — звонок и Колькин истерический крик:
— Заберите вашу сволочь к себе! Я не могу больше!
Настькин вопль:
— Ну и уезжай к своей мамочке!
Сумасшедшая бабка, мне кажется, их всё же немножко сдерживала: по ночам не звонили!
— Действительно, Николай, ты забыл, где находишься! Дома у Насти!
Пауза. После чего Николай произносит спокойно:
— Где моя чашка?
Актер!.. Без ангажемента. Вешаю трубку.
Да, Настя одна взялась за дело, с которым не справляются мощнейшие медицинские учреждения! Или в тех крупнейших медицинских учреждениях никто так не упорен, как она?
Звоню днем, в культурное время, и абсолютно спокойный.
— Да-а-а... — наконец голос Насти.
Теперь там зато слышны развязные посторонние голоса!
— Здорово! Что поделываете?
— Ре...пе-тируем.
Голос Настюльки сильно плывет. Ап-пробирует, видно, свой метод: избавление от наркомании с помощью пьянства! Но кто — вылечится, а кто — заболеет?! Перешибание одного кошмара другим — излюбленный ее метод... не давший пока плодов!
— И что же вы репетируете? — спрашиваю спокойно.
— Я говорила тебе! — вроде бы обижается. — Стас отъехал за рубеж и попросил вести пока его работу.
Щедрый Стас! Это тот, чьи собаки?
— Что, Настенька, за работа?
— Он вел театральную студию в Верхнем дворце...
Шикарно!
— ...в корпусе Бенуа.
Еще более шикарно!
— Теперь нам приходится и это делать.
Особенно меня восхищает частица «и».
— А какая пьеса? — интересуюсь я.
— ...«Дюймовочка», — после секундной паузы сообщает Настя и поясняет: — Это же ведь детская студия!
Во плетет!
— А голоса почему не детские? — вырывается у меня.
— Сегодня мы решили собрать родителей. Поговорить об их детях! — строго произносит она.
Она уже и воспитатель детей! Реванш за школьные мучения? Ну что ж, по звуку всё вроде мирно. Но «видеоряд» — я знаю — ужасен. Смотреть нельзя. Представляю, что там на самом деле творится!
— Она всё врет! — Колькин отчаянный вопль, оставленный без внимания.
Кладу трубку, тяжелую, как гиря. Хотя раньше легко такое же плел, ваял из воздуха замки, корпуса Бенуа! Выпила мой талант и чуть ли не всю кровь. Но успехов ее пока не видно.
...Есть успех! Правда, мой: переезжаем с этого болота на Невский, в самый центр Петербурга!..
Закон (в порыве реформ его не успели еще отменить) требует после смерти члена Союза писателей, не имеющего наследников, вселить в его квартиру другого писателя. Это я.
А она — «поэтесса с бантом», Ирина Одоевцева, знаменитая красавица Серебряного века, перепорхнувшая перед смертью в родной Петербург при натужной поддержке вдруг разомлевших от любви к русской поэзии компетентных органов. Ей-то что? Умерла в почитании и обожании. И следующий на этой очереди я. В смысле умирания в этих стенах. Насчет почитания и обожания не уверен... хотя от стен может что-то и передаться. Перенестись вдруг из отчаяния и безнадежности на лучший угол на свете, угол Невского и Большой Морской, что переходит в арку гениального Росси и Дворцовую площадь, — это спасение! Адмиралтейство, Александрийский столп, Эрмитаж, Нева! Тут счастье посещает самых разных людей, молодых и старых, богатых и бедных. Поможет и нам. Я-то точно воспряну здесь! И Насте перепадет. После меня. А может, и раньше?
Среагировала вяло. Ну что за натура?! Могла бы поддержать, оценить, что отец ее тоже чего-то стоит! Всегда у меня так: лечу восторженно, как мотылек, — и мордой об столб.
— Тебе, наверное, нужно помочь с переездом? — мрачно проговорила она. Раскусила мой подлый расчет! Но зачем видеть только изнанку? — Хорошо, — добавила, помолчав. — Мы всё сделаем.
И они сделали! Мы с Нонной, чтобы не мешаться, уехали в Елово, а когда вернулись — всё было упаковано.
И Колька, оказывается, рукаст. Сидит, улыбается — доволен. Ясно и просто: будь у них нормальная, понятная работа, как в крестьянстве, — не надо было бы никого спасать, спаслись бы сами. Но они же интеллектуалы! Ты сам это «прописал»! Однако польза от переезда всё же была: я понял — могут они!
Скоблы помогли и машиной, и грузить. Ну просто дружный семейный клан. Уезжая, расцеловались! Спустились и Анна Сергеевна с Варей, взволнованные, — тоже не случайные в нашей жизни люди. Бывает же хорошо!
И вот мы на Невском. Пустые красивые комнаты. Ну что? Распаковываемся?
— Останься, Настя! Живите здесь! Вон как тут хорошо!
— Нет! — сжав зубы, процедила она.
И они уехали. Уже — екнуло сердце — навсегда.
Жить, как она хочет, можно лишь там!
Полгода — звонки лишь по телефону. И вдруг — звонок в дверь. Настя? Всё поняла? «Расколдовалась» и «ожила»? И сейчас обнимемся?! Распахнул дверь...
Варя! Бывшая соседка с бывшего верхнего этажа...
Откуда ты, прелестное дитя?
— Проходи, — не совсем уверенно произнес.
Совсем уже девушка стала. Сердце мое запрыгало. Не о том думаешь!
— Я к вам пришла... — смущенно потупилась.
Вижу.
— ...очень неприятную вещь рассказать.
И эта туда же!
— Говори. Садись.
— Я постою.
Ну хватит уже смущаться! Не за этим пришла!
— Я была у Насти.
Всё ясно. Правда, детали бы хотелось узнать. Хотя и не очень.
— Она ужасно как пьет! При мне выпила две бутылки.
— Чего?
Зарделась. Эту подробность, ради девичьей солидарности, решила не выдавать. Ну спасибо.
— Потом мы пошли с ней гулять...
Отлично.
— ...и она купалась в Ольгином пруду. Поплыла прямо в платье! До острова доплыла. Потом приплыла обратно. И прямо так и пошла...
— Да.
Удивлена, видимо, моей реакцией. Но если зажатым не быть — разлетишься!
— А знаете, чем они зарабатывают на выпивку?
Решила всё-таки вышибить у меня слезу?
— Чем?
Всё же на выпивку, а не на наркотики!
— Взяли в какой-то театральной студии... Значит, какая-то капля истины в Настькиных показаниях есть?
— ...старинные костюмы.
Запнулась. Ну-ну, не стесняйся! Что уж такого ужасного может быть в старинных костюмах?.. Может, оказывается!!
— И стоят у фонтанов. Изображают Екатерину и Петра, предлагают сфотографироваться!
— Да...
— Причем вызывают лишь хохот! Дородная Настя — очень она растолстела — и маленький «Петр Первый», до плеча всего ей!
Да. Вот это «театр»!
— И... фотографируются с ними?
— Только если кто хочет поиздеваться!
— Ну спасибо тебе.
Ушла, несколько ошеломленная. Ждала рыданий? Это потом.
Эх, Настя! Спасла Кольку? Погубила себя! И без него бы погибла.
— Привет, Настюленька! Как дела?
— Нормально, — несколько настороженно произнесла: с чего это я такой веселый?
— Хочу похитить тебя.
Долго кашляла. И выкашляла всё плохое. Спросила радостно:
— А куда?
— А в Елово! Хочешь? Кузя зовет.
Елово для нее — «место обетованное». Последнее, наверное, что еще светит ей!
— Хочу!
Отлетели — и Колька, и псы, и бутылки! Ура!
Кузя — в беде. Настя это любит — покровительствовать.
— Ну что, Кузярушка, бедный?! — взъерошила поредевшие его кудри.
Чего он тут сидит? Если вспомнить классику (а почему бы ее не вспомнить?), ходит в заброшенном Доме творчества, как всеми забытый слуга Фирс посреди загубленного «Вишневого сада»! Кто только здесь не хаживал! Лучшие умы! Разве что кроме Чехова — все писатели жили. И Кузя как бы это хранит — почти каждый день приходит с дачи, «подправляет» гнилье.
А вокруг самостийная стройка идет! Самосвалы грохочут. Растут глухие заборы. Всё в сизом чаду!
Снесли угол нашей ограды, и глубокие грязные колеи идут через сад, где мы когда-то гуляли, предаваясь высоким размышлениям.
Но умам нашим недоступно: что строят? Говорят, самую высокую резиденцию. Зачем она им в этой глуши? Бетонные стены поднимаются со всех сторон. Испуганные дачники сгрудились здесь — иногда выбегают, стоят в колеях. Но самосвалы, эти циклопы (стекляшка-кабина сдвинута вбок), словно и не людьми управляются, за сизыми стеклами их не видать.
Пропадет Кузярушка здесь! Алка давно на него рукой махнула. Но Настька — ожила! Румянец появился, засияли глаза.
— Давайте Тимчику позвоним — он снимет!
Тимчик теперь телебосс!
Какой-то фургон через сломанный забор прямо под окна подъехал. Ничего уже не боятся! Выбежали, чтобы ругаться, и тут увидели надпись: «Телекорпорация!» Причем — прогрессивная!
И Тимчик наш вышел!
— Ну что — попухаете? Молодец, Настька, что позвонила! — глянул на череду самосвалов. — Распоясались тут! Привет, папа!
Впервые такое — Кузе!
Я тихо оставил их.
Жора позвонил, лучший друг!
— Чего там в Петергофе творится у нас? Мутно чего-то. Съездим давай. Я думаю, — он добавил язвительно, — Колька отыщет свою жену? Надо решать это дело.
Да. Это дело надо решать. Убедился, как только вошел. Горы заплесневелой посуды, отходы все на полу: хоть зажимай нос! По идее, мать, то есть Нонна, должна была с этим разобраться, но с порога на нее, вошедшую первой, в родовое свое гнездо, кинулись остервенелые псы, скаля клыки! Да она и без псов бы не справилась, ослабела совсем! И среди всего этого ада — несчастный Колька.
— Та-ак! Ясно. — Сима губы поджала. — А где же Настенька наша?
Давно ее никто так ласково не называл. Колька, набычась, молчит. Как мужу ему похвастаться нечем.
— Прибери тут хоть немножко! — брезгливо Жора сказал, но не Нонне, а Симе. В своем нежно-бежевом костюме даже не сел.
Сима загромыхала посудой. Нонна, уронив руки, сидела на табурете, словно всё это ее не касалось. Сознание ее улетает. Но эта беда — отдельно, не будем мешать ее с той, ради которой приехали. Не давай двум несчастьям объединиться! «Подходите по одному!»
Сима брезгливо разгребла угол стола. Сели. Даже псы замерли, чуя, видимо, опасные перемены в своей судьбе.
— Они что, прямо здесь гадят? — Сима сморщила нос.
У псов забегали глаза. Да, только что по очереди справили нужду. Так что расхотелось тут ужинать, хотя кое-что привезли. Может вытошнить.
И вдруг — свежее дуновение. Распахнулась дверь, и явилась Настька. Свежая, сияющая. Залюбовался. Что значит — хорошая жизнь, на свежем воздухе! Всем рассеянно кивнула, пребывая приятными мыслями где-то там.
— A-а. Явилась. Разложи тут! — Жора сунул ей сверток. Колька ушел на кухню за ней: видно, сидеть с нами в такой обстановке мучительно, лучше скрыться. Донесся громкий шелест пергамента и даже приятные запахи — увы, не перебившие вонь.
— Откуда это она такая радостная? — Жора проворчал, обращаясь к окружающему пространству, но всё же, наверное, ко мне.
— Работу такую нашла!
Правильный ответ.
— Знаю я эту работу! — вмешалась Сима.
Громкое шуршание пергамента прервалось.
— В телевизоре видел ее, — как бы благодушно продолжил Жора. — С хлопцем каким-то лохматым за руки бралась. Самосвалу дорогу перегораживали. Это что — работа такая?!
Жора явно был на стороне самосвала! И Кольки. Умнем сначала первый вопрос.
— А-а-а! — обрадованно вскричал я. — То друг детства ее! Журналист! Наш Дом творчества защищали!
— Друг детства, говоришь? Но детство, я полагал, давно кончилось?! — Жора резко поставил вопрос.
Даже псы вдруг по-щенячьи тявкнули и забились в угол. Робко поглядывая, жалобно скулили: так Жора их испугал. Почему-то именно это взбесило Настьку: выскочила из кухни с поднятыми руками, лоснящимися от жира.
— Ко мне! — крикнула псам, но те лишь злобно оскалили клыки, видно, мало от нее хорошего знали. — Ко... — Тут она словно поперхнулась, вдруг побелела и стала оседать. Мы с Нонной еле ее подхватили, усадили в кресло.
— Это у нее давление резко упало. — Сима поднялась. — Скоро поднимется! Мой вам совет — отдайте на нормальную работу ее! Той же укладчицей на наш кондитерский комбинат. Двадцать тысяч пирожных в день уложит — и нормальным человеком станет! Пойдем, Коля, отсюда!
Коля медленно вышел из кухни, вытирая жирные руки о грудь, потом, распаляя себя, как на сцене, со стуком распахнул дверку шкафа, вывалил скомканную гору рубах и подштанников, стал их раскидывать.
— Грязь эту оставь здесь! — гордо произнесла Сима. Настал и ее звездный час.
Колька затравленно глянул на нас, лихо мотнул чубом и проследовал за мамкой.
— Предатель! — прохрипела Настька. Пришла в себя! Правда, глаза еще плыли.
— Это кто еще предатель! — откликнулась Сима.
— Ладно! — примиряюще произнес Жора. — Мы-то с тобой всё делали правильно! — Тряхнул мне руку, пошел. Взгляд Насти наконец собрался в кучку, и в нем была ненависть. Ну откуда такая страсть?! Да это же я вроде ей страсти желал!
Удивила и Нонна: от нее такого не ожидал. Вдруг резко вскочила, выбежала на кухню, громко шурша пергаментом, стала заворачивать дефицитную пищу (так я и не увидел ее!). Вручит на выходе бывшим родственникам? Нашла другое решение: громко стукнула крышка мусорки. Тоже эффектно.
И они должны были это услышать: стук двери раздался чуть позже.
Сильней всех страдали, похоже, псы — сладострастно завыли и, словно сомнамбулы, двинулись к кухне.
— Лежать! — рявкнула Настя, и со стоном и стуком костей они рухнули на пол.
Вот компания какая! Чужаков нет. Все свои.
Ну? Начинаем новую жизнь?
— Нонна!
— Что? — как-то отстранение отозвалась она.
— Давай.
— Что? — откликнулась глухо.
— Порядок наводи.
— Где?
— Здесь, где же еще?! Посуду давай мой.
Злобно глянув, резко поднялась. Залюбовался: двигается легко! Не то что Настька.
Нонна скрылась, и с кухни пошел грохот посуды. Колотит она ее, что ли? Тоже правильно! Настя притом не сделала ни малейшего поползновения: уборка словно бы ее не касается — слишком мелко! Погружена в мысли.
— Настя!
— Что, отец?
— Ты как оказалась здесь?
— В смысле?
— Ну... как узнала?
— А! — злобно произнесла. — Этот! Дозвонился в Елово!
— Настя! Что значит — «этот»? Он всё же твой муж!
— Вот именно! — ухватилась за слово. — «Всё же»!
— Даже если сейчас он тебе не нравится, нельзя его с грязью смешивать. Тоже человек. А благодаря нашим чувствам и есть пока жизнь на земле!
— Да уж!
— Настя!.. А ты на чем приехала?
— А! — На лице ее снова всплыла та блаженная улыбка, с которой она появилась здесь. — Тимчик довез! На служебной машине. Так мы смеялись с ним, когда ехали!
Если смеялись так, то почему... высадил? Так бы и ехали всю жизнь. Настя уловила это, прокомментировала несколько смущенно:
— Он в Москву уехал! В Москву пригласили его...
— В Москву, — пробормотал я.
Настя вдруг обиделась, резко вскочила, глаза ее засверкали:
— Отец! Я и не рассказываю тебе ничего, потому что бесполезно! Только усмехаешься!
...Давно что-то не усмехался.
— Полезно, Настя, полезно. Вот что, — я тоже поднялся. — Собирай, Настя, манатки свои, и поехали отсюда! Давай.
Псы вдруг дружно завыли. Клоуны! Да, ребята, вы не влезаете в вагон! Но откуда они всё знают? Может, они бывшие люди, превратившиеся в собак, поэтому понимают, что с ними сделать хотят? Но не зря же их в псов превратили — наделали бед! Особенно один из них отвратителен: тело круглое, почти без волос, а морда маленькая, острая, злобой вспыхивают желтые глазки. Помесь собаки и свиньи. Гиена. Другой — черный тощий гигант.
— Вот, — я на них показал, — во что, Настя, превратилась твоя жизнь! Был Рикашка, а теперь — это. Давай! Уезжаем.
Оскалив клыки, на меня с рычаньем пошли. На Настьку оглянулся: довольна! Королева псов!
— Поехали...
— Нет! — гордо вымолвила. Тут внимание переключилось ее. С кухни вместо грохота посуды, всё затихающего, пошли уже новые, более ласковые звуки: блям-блям. Пришла волна терпкого «аромата степи».
Настя метнулась туда: вот где для нее главное происходит. Раздался буквально рев:
— Ты что себе позволяешь? «Отыскала»! Это мое! Потом доносилось лишь кряхтенье, сдавленные ругательства. Борьба! Я сидел, откинувшись и прикрыв глаза. Где ты, счастье мое, куда закатилось? Может, как раз уехать мне, раз я всем тут мешаю?
Тут из кухни выплыла Нонна, рухнула на стул. Уступила, стало быть, более сильным рукам? Впрочем, ей это уже неважно: свое взяла. Давно не видал я такого ее взгляда! Только в самые страшные дни, которые, как я тупо надеялся, уже позади. Вернулось! Глаза мутные и в то же время полные ненависти. Ко мне? Ко всему! Вылечили, едрена мать!
Долго с ненавистью смотрела на меня. Проникла, стало быть, в мою подлинную суть! Потом отвернулась.
— Настя! — хрипло произнесла.
— Что?! — Настя, издевательски кривляясь, вышла из кухни.
— Сигарету дай.
— Обойдешься!
Убью обеих! Глаза — что у этой, что у той! Я метнулся на кухню. Но Настя опередила меня. Какое-то короткое бряканье — и нету ничего. Если не считать грязи и вони на полках и столах.
— Дай! — я протянул руку.
— Что?
— Сама знаешь.
— Н-нет! — стиснула зубы.
— Ну тогда...
— Что?! — уже хулигански, издевательски...
— Тогда я уеду.
Взгляды наши слились. Но не соединились. Да. С этой труднее будет. Характер у нее!
— Ну так давай! — сказала и отвернулась.
Ладно. Хоть одну вытащу!
— Вставай, ты! — Нонну схватил за ее хрупкие плечики, встряхнул, поднял. Эта хоть легче!
— Д-давай! — пихнул ее к двери. — Прощай, Настя.
Ответа не последовало.
На улице эта вдруг уперлась.
— Н-н-не поеду!
— Ид-ди! — что есть силы пихнул. Пролетела несколько метров, заплетаясь ножками, но устояла. Балерина!
— Ид-ди! — снова пихнул. Специально на проезжей части ее не придержал: может, машина ее собьет и хоть как-то это кончится? Но — объезжали. При этом, конечно же, материли как могли. Тогда я решил собою заняться — шел напролом: пусть тогда меня собьют и так всё решится. Не хотели связываться, объезжали. Не все еще в таком маразме, как мы.
Удивительно долго мы переходили — время будто растянулось. И я глядел на всё как бы издалека, с сомнением и удивлением: не может со мной такого быть. Однако случилось. Невысокий бордюрчик, тротуар.
Глава 8
Долго не было ничего нового, месяцев шесть. По телефону Настя уверенно (но чаще, как правило, заплетаясь) рассказывала нам про каких-то бесчисленных своих «учеников»: история живописи, литература.
— Откуда ты это можешь знать, Настя? — пытался добродушно смеяться. — И потом, мне кажется, у тебя далеко не Эрмитаж! — Это уже злая издевка.
— Что значит — откуда знаю? — надменно произнесла. — Я же закончила государственный университет.
— Настя! — уже в отчаянии. — Ну мне-то хоть!..
— Что, отец?
Время от времени она появлялась у нас (занять денег), но как-то вскользь: «ехала по делу, оказалась вблизи». И поскольку обоим неловко было глядеть, быстро разбегались. В последний ее заезд не выдержал, всё же сказал (растолстела ужасно — глаза бы не видели):
— Настенька! Ты хоть пива не пей! Выглядишь страшно!
— Я не пью, папа! — почти с настоящей болью выкрикнула она. Слезы блеснули. Бедная наша!
Казалось бы, так и устаканилось: мы будем давать деньги, она толстеть. Бывают же неудачные жизни. И среди них, как ни странно, оказалась моя. Наша. Что ж, надо смириться, терпеть! Привыкнем.
Но это — не с Настей! Она всё доводит до «совершенства наоборот». Как мы с ней в школе еще пересочиняли, смеясь: «Во всём мне хочется дойти до самой жути!» Дошли.
Очередной наш звонок — и на фоне привычного нам, как шум дождя, голодного собачьего воя и уверенного Настиного баса (ученики, мол, задерживаются) вдруг чей это воспаленный вопль? Голос до боли знакомый. Не наш ли «артист»?
Значит, чем-то нравится ему эта сцена? Или — другой нет? Бурые аплодисменты! По ошибке вместо «бурные» напечатал «бурые». Ничего, сойдет.
— Нет, я больше с ней не могу! — вопил Колька.
Зачем же явился из небытия? Ну просто какой-то орущий призрак!
— Вы не представляете, что она за человек! — раскричался.
Представляем.
— Сказать, что с вами творит она?
И это знаем. Но, как оказалось, — не в полном объеме.
— Сказала она вам, что беременна?!
— Как?!
— Девятый месяц уже!
И по надрыву его можно даже предположить, что не от него. Да. Вот и «премьера»!
Разговор. Уже, сами понимаете, не по телефону.
— Настя! Чей это ребенок?
Угрюмое молчание. Не знает ответа?
— Получается — ничей?!
Пожала плечом.
— Но ты же понимаешь, что это мой... внук?!
Сердце защемило от этого слова, которого я так ждал — и боялся! Подумав, кивнула. Хоть в этом определенность.
— Как ты себя чувствуешь?
— Нормально, — вяло ответила.
— Твое «нормально» мы давно уже знаем. Страшнее ничего нет. Но теперь-то другое совсем! Беременна ты — нормально? Это уже больше интересует нас.
— Заинтересовался, отец? — криво усмехнулась. Опять катит на нас! Убил бы! Если бы не...
— Настя! Ну скажи. Хотя бы как себя чувствуешь!
Заморгала. Блеснула слеза. На этом фронте, похоже, не так всё блестяще, как на остальных.
— Ну?!
— Нормально... Только кровянка из горла идет.
Первое слово правды? Но какой!
— Врач?
— Сказал, что это на самом деле не из горла. Из носа. Таким образом организм сбрасывает давление. Он умненький у меня!
Бодрее глянула. «Жизнь удалась?» Но тут опять нельзя поручиться за подлинность слов.
— Анализы?
— Всё отлично, папа!
Чуть успокоился. Нас хлебом не корми, сделай отлично!
Тут же к другой «проблеме» метнулся: балетные буквально прыжки.
— Я же говорил тебе — не кури сидя!
Это я мать, называется, к беременной дочери привез!
— Почему? — спросила Нонна безучастно. Один дым в глазах.
— Потому! Не видишь — все брюки в дырах! Пеплом своим прожгла!
Посмотрела. Удивленно-отстраненно подняла бровь.
— Это не я.
— А кто же? Черт тебя жжет? Сколько штанов твоих выкинуто, сколько «кохт»! А я ведь их покупаю, стараюсь, ищу их тебе! Деньги трачу!
Прожигательница жизни!
— Спасибо, Венчик! — произнесла равнодушно.
Чем же расшевелить ее?! Мне кажется, уже не проснется! Но тогда хоть не курила бы! «Спящие царевны» не курят! Всё плохое в себе собрала. Курит — но не бодрствует.
Художественное выжигание.
— Прожженная ты!
И уже к Насте метнулся: невесело что-то ее лицо.
— Что?!
Лицо ее искривилось беззвучным плачем.
— Ну погоди, Настя, не плачь.
— Мне страшно, папа.
— Это нормально, Настя! Всем страшно. Скажи, Нонна! А население земли пополняется. Вот и ты родилась!
Всхлипнула. Но уже с какой-то надеждой.
— Она говорит...
— Врачиха?
Кивнула. Теперь поскорее хотелось бы узнать... Или спешить не надо? Какое-то отстранение. Звон в ушах. Такое, говорят, перед инсультом бывает.
— Она говорит... всё очень плохо у меня. И — всё может быть.
— Что? Почему же молчала ты? Соображала, нет? Это же не дневник с двойками прятать!
Хотя именно с этого началось.
— Я что — так тебя запугал? Может быть, бил?!
— Ты еще на меня орешь?! — заморгала.
— Я не ору, Настя! Я в отчаянии!
Молчали с ней, прерывисто дыша.
— Ну и что? — произнес я уже почти спокойно.
— Она сказала, только очень хорошая акушерка спасти может!
— Кого? Тебя? Или...
Всхлипнула. Впервые, можно сказать, дочурка доверилась! Счастье? Но в какой момент! А где же эту «очень хорошую акушерку» взять, когда в стране вообще всё исчезло?
— У нее, сказала, таких сейчас нет!
— Придумаю, Настя. Успокойся!
Жиденькие волосики ее погладил. Вариант был один — и четкая моя мысль воплотилась. Распахнулась дверь, и вошли «Дед Мороз со Снегурочкой» — Жора и Сима. Вот уж не чаял увидеть их!
— А ты боялся! — протянул Жора лапу с якорьком. — В общем, гляди сюда! Акушерка хорошая есть. Жанна зовут. Ну если уж она не поможет...
Тогда что?
— Настя! — вдруг вскинула голову мать.
— Что, мама?! — всхлипнула Настя, размазывая слезы вместе с макияжем.
— Дай сигарету.
Убью!
— В общем, Настя, — бодро Жора сказал, — топай в Снегиревку!
— В Снегиревку? — Настя сквозь слезы улыбнулась. — Это где я родилась?
— Ну! — произнес Жора. — А теперь ты родишь!
— Сделаем! — Настя встала по стойке «смирно».
Молодец. Характер бойцовский, отцовский.
«Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга!» Словами латаю всё. И даже материю создаю. Моя любимая редакторша повторяет в трудные минуты мою фразу: «Одних кофт — две!» И Настю отпечатал. Четко, как гривенник. «Характер бойцовский, отцовский!» Поможет это — сейчас?
...Целую ночь звоню по выданному мне Симой телефону.
— Извините, это опять я. Что нового?
— Не звоните сюда! Идет операция.
— Почему же так долго? Уже два часа!
— ...Очень тяжелый случай.
— Что?!
— Извините.
Нарастающий гвалт голосов. Звонко брякают инструменты. Чувствуется — гулкое кафельное помещение. Короткие гудки.
Звонок в дверь. Вряд ли к добру!
Чередой входят родичи. Все в черном, как вороны. Вероятно — дозвонились! Сели на стулья. Тишина. И нам, что ли, переодеться в черное?! Они уважают, видимо, ритуалы. А вот мы — нет! Почему к страданиям прилипает еще разная чепуха? К горю — еще и пошлость. У Симы, похоже, в шляпке бриллиант!
— ...Умерла, — выдохнул Колька. И после выдержанной паузы добавил: — Дочь.
Всхлипнул, подтер нос. Я сказал, повернувшись к Нонне:
— Чаю поставь.
— Да что чай! Помянем. — Жора стукнул бутылкой. — Говорят, пять минут пожила. Всё дело!
Парадный подъезд! Цветы, смех, поцелуи. Нам не сюда.
Нонна чуть не купила было цветы, но я одернул. Букеты нам ни к чему. А теперь вот почувствовал — пустыми встречать тоже плохо. Умеет Настя так сделать — что податься некуда, счастье — нигде. Вот — дверка стукнула. Настя растерянно как-то улыбалась. Не отработан еще такой ритуал! Несколько в стороне оказались от счастливой толпы. Была бледная, толстая. Словно и не родила. Что ты такое говоришь?! «Словно... и не рожала?» Тяжело тут слова составлять! Каждая буква как мина. Обыденно так чмокнули ее. Будто после занятий каких встретили. А что там осталась последняя наша надежда... что говорить?
Родичи стояли в сторонке, растерялись, что на них не похоже. Как вести себя? Обнимать, поздравлять? С чем? Что осталась жива?
Поэтому только поклонились издалека, как на светском приеме. Настя кивнула им рассеянно. Чувствовалось, какое-то огромное впечатление в ее душе, но нельзя поделиться.
— Ну? Пошли?
Кивнув родичам, двинулись. Не сговариваясь, шли не по широкой праздничной улице, а узкими переулками. У парадных, в жаре и пыли, валялись плоские собаки, как коврики для вытирания ног. Бережно их обходили — вдруг случайно заденем, и Настька вспылит, сорвется. Не дай бог. Хотя, может, так лучше? А то она заторможенная какая-то идет. После наркоза? Смотрела куда-то вбок и что-то бормотала.
Несколько шулерски, ничего не объясняя, прямо на Невский к нам ее завели, словно так и надо. Останется? Если от потрясений про Петергоф вдруг забудет, вот и будет хорошо!
Сели. Обед никакой был не праздничный. Праздником не пахнет. Но старались. Нонна выстояла огромную очередь за цыплятами по рубль сорок семь, вымочила в уксусе, чтобы были помягче. Настя ела молча, но жадно. Бедная. Изголодалась.
— Ну как, Настя? — спросила Нонна. — Я давно не готовила!
— Ску-сна! — Настя помотала головой, утерла опухшей рукой губы. Маленько ожила?
Потом они стали мыть посуду, а я вышел. Понимал, что главного при мне она не расскажет.
Сидел тупо в кабинете. «Жизнь удалась-2»?
Потом донеслись голоса: вышли из кухни.
— Ну давай, Настенька! Ляг поспи. Постельку я чистую постелила. Ни о чем не думай. Или только о приятном. Помнишь, как мы по морю плавали? А как в Елово костер жгли? Лежи представляй. Дг?
— Дг!.. А утром скажешь мне — Ду?
— Скажу, Настенька, конечно! Дг!
Вот только в такие дни Настя и наша!
Нонна, чуть скрипнув, прикрыла дверь. Бесшумно, на цыпочках, пришла.
— Ну что? — шепотом спросил я.
— Рассказала! — Нонна всхлипнула. Сделала глубокий вздох. — Она видела ее! Лежала в таком корытце. Маленькая совсем. Синенькая. И еще дышала. Настя даже подумала: может... но тут накрыли ее тазом и унесли.
— Тазом?
Нонна, не поднимая глаз, кивнула. Обнявшись, поплакали.
Потом вытащили из ящика припасенные нагруднички, фланелевые ползунки. Мягкие какие! И почему-то теплые.
Не натыкаться же на них каждый день — никакого сердца не хватит. Выкинуть в бак? Но вдруг Настя увидит? Убрали пока назад.
Утром:
— Ду!
— Ду!
И я подскочил примазаться:
— Ду!
Обсасывали куриные косточки... Обсосали. Как часы громко стучат! Молчали.
— Ну, — Настя поднялась.
— Останься, Настя! У меня тут такая книжка есть для тебя!
Покачала головой. Обнялись. Вышла. Одна. А могла бы с ребеночком! Если бы... что?
Я посидел в кабинете один, поплакал. Никакой я не дед, и никто мне не внук!
Глава 9
Шоу продолжается!
— Вы думаете, ваша дочь идеальна? Собаки у нее так и ходят по хрусталю!
Я бросил трубку и сидел, утирая пот. Как это — по хрусталю? A-а. Так алкаши называют посуду.
Приехал к ним. Да — хуже, чем можно предположить.
— Настя! Ты почему ногу волочишь?
— Где? — нагло удивилась. Врет, даже если всё видно.
— Где? По земле!
— А! — как бы с удивлением заметила. — Это?
— Это!
Не поднимается ступня! Волочится, как соскочившая галоша!
— Ты обращалась к врачу?
— Зачем? — произнесла горделиво. — А ты не знаешь, откуда это?
Опять какое-то обвинение в мой адрес!
— Откуда?
— А после наркоза в той замечательный больничке, куда вы устроили меня!
Совсем уже пропила мозги! Будто по моей вине она попала в эту «больничку» и на операцию! Туда, откуда всех с ребятишками встречают!
Словил губами сбежавшую слезу.
— Врешь! Оттуда ты своими ногами вышла! А теперь — вот!
Уже палочка-клюка прислонена к стулу.
— Откуда палочка-то? — взяв себя в руки (от злобы — не улучшится), дружелюбно спросил.
— Деда, — шмыгнула носом.
Я вышел. «По хрусталю».
А в Бехтеревку ехал как раз по улице Хрустальной! Усмехнулся. Делает жизнь иногда такие «подарки»!
Тот же роскошный парк, ограда, красивые старинные корпуса. Когда-то я тут написал: «Красные листья клена нанизываются на пики ограды, словно сердца». Забытый образ. Я надеялся — навсегда.
Зашел в корпус. Пахнуло родным. Хотя и не очень приятным. Отыскал Римму Михайловну. Она не изменилась. Даже тот же халат с нашитыми синими полосками на воротничке. Над столом добавились какие-то грамоты на иностранных языках. У меня, кстати, тоже добавились. Но жизнь, как ни странно, легче не сделалась.
— Здравствуйте, Римма Михайловна!
Думал уж — не увидимся.
— О, здравствуйте.
Не совсем ее, видно, порадовало мое появление. Кого это радует, если сделанная работа возвращается?
— Вы ко мне?
Я кивнул.
— Насчет жены? — вежливо поинтересовалась. Но больше интересовалась отчетами, не поднимала от стола головы.
— Нет, — пробормотал. — Насчет дочери!
Тут она подняла глаза.
— Да. Прискорбно.
Помолчали.
— Можно привести ее к вам?
Вздохнула. Зачем-то перевернула назад листы, заглянула в начало отчета, хотя это вряд ли относилось к моему вопросу.
— У нее острая форма психоза?
— Нет... еще.
— Тогда я лишь повторю то, что говорила по поводу вашей жены. Никакого лечения алкоголизма не существует. Все эти зашитые торпеды, мины — всё это миф. Средство чьей-то личной наживы, не более того!
— А вот в телевизоре объявляются разные доктора... То-се.
— Мы их называем виртуальными фантомами. Это всё блеф. Мы сняли у вашей жены острую форму, опасную для жизни и ее, и окружающих. Всё остальное — лишь проблема характера, воли. Дальше человек всё делает сам. Как, кстати, она?
— Она? Да сейчас ничего.
Кивнула.
— Да. Ее легкий характер спасает. Плохого не держит — это очень важно для выхода из кризиса.
— Да. Плохого не помнит. Особенно своего.
— Помню эту вашу шутку. Кстати, как вы?
— А, — я махнул рукой. — А скажите, когда вот так волочится ступня, — привстал, показал, — это что значит?
— Это значит очень много. Опасный алкогольный симптом. Синдром Голицына.
— И... какой путь?
— Путь только один. Бросить пить. Да. Вам не позавидуешь. Обложили со всех сторон.
— Да нет. Я-то еще ничего!
— Ну, слава богу, — проговорила она, опуская взгляд.
— Всего вам доброго.
— И вам того же.
...Но где то доброе взять?!
— Настя! Хочу тебя украсть!
— Куда, отец? — Этим она заинтересовалась.
— Главное — откуда!
На Невский она ехать отказалась. Это понятно: там люди нас знали. «Позор!» Но в Елово ее всё же увез — и она не отказывалась. Самое лучшее, хоть и немногое, в ее жизни было там.
Дом творчества уже был потерян для нас. Кузя долго сидел там, забаррикадировавшись, словно в доте среди танков, которые так и перли. Однажды вышел, как он признавался, вдохнуть — и грохнулся в обморок. То ли от выхлопных газов, то ли от впечатлений, но, как мне доктор сказал, — от дистонии или от нервного, а также голодного, истощения.
Алла примчалась, простила его — полтора года уже не общались, перетащила на дачу. Там, в сторонке, еще тишина, хотя и там, может, скоро достанут.
А пустой Дом творчества скоро снесут! И пришла гениальная, как всегда у меня, идея! Жору туда привез! Он на одной из наших гулянок сказал мне, что остался как раз без объекта. Потом среди либеральной интеллигенции ходил слух, что я продал Дом своему родственнику за пять миллионов! Пик моего богатства.
А Жора здесь оказался как рыба в воде! Все кореша его тут — кто старый, кто уже новый!
— Что все тут строят? — Хоть через родственника узнать.
— Не буду тебе рассказывать. Только расстроишься. Вам, вкратце, ничего не светит тут!
Зато в Доме творчества жили теперь как раз водители самосвалов и бульдозеров. Значит, не сразу снесут.
И территория охранялась. Поскольку теперь на ней стояли синенькие жилые вагончики гастарбайтеров и слышалась исключительно гортанная речь.
— Ты знаешь, какое для них самое страшное наказание? — смеялся Жора. — Выходной день!
— А помнишь, как вы с Тимом тут патрулировали? — взбадривал я Настю. — Так и закрыли ту стройку, против которой были вы! Тим еще много строек закрыл! Помнишь ту, знаменитую, с радиацией? (Это, правда, уже было без Насти.) Правительство даже наградило его! — Это я направил уже смешливому Жоре.
— А чего ж им не наградить-то его? — осклабился Жора (в каске и сапогах). — Его специально направляли социальные стройки бойкотировать, которые для людей и в убыток начальству! Чего ж не наградить-то его? Столько миллиардов им сэкономил! Его уже и перевозили на ихней машине, а он будто не понимал...
— Прекратите! — У Насти брызнули слезы.
— И все протесты ваши такие! — Жора неожиданно «впился» в Кузю, который не вмешивался в эту «похабную», как он потом назвал ее, беседу и лишь скорбно молчал. — Никого вы не лучше!
Это он рушит нашу жизнь! Я глянул на Кузю. Тот лишь махнул рукой.
Медленно возвращались с прогулки. Настя почему-то ходила-пришлепывала всё медленнее.
И вдруг, подходя к даче, услышали голоса. Счастливый — давно не было такого — голос Аллы и — знакомый всем телезрителям страны — голос Тима! Настя рванулась туда!.. правда, осталась на месте. Только палочку уронила в пыль.
— Погоди! — не столько остановил ее, сколько не дал свалиться. — Хоть в порядок себя приведи!
Настя сидела на террасе (несгибаемую свою ногу выставив), мазала щеточкой куцые свои реснички, весело плевала в засохшую тушь (давно уже не красилась). Поднялась!
— Погоди! — остановил ее. — Послушаем!
Слушали, застыв. Особенно почему-то Нонна волновалась, дрожала вся. Стояла, клацая вставными челюстями. А Тим вещал. Сменил, оказывается, канал... И накал? Резко переменил ориентацию (в смысле политическую). Теперь «крепкий государственник». Живет, оказывается, в море, на старом форту (но в другом, чем мы, государстве). Катер, вертолет плюс все виды коммуникаций. «Ведь не сапожник же, чтобы быть без сапог?» Это он пошутил. Притом живет, как он выразился, «крайне просто». Каждое утро, в любой шторм, в простой рубашке и шортах, босой, выходит из дома и поднимает на мачте флаг. Флаг своей компании, трепещущий на ветру!
Шибко всё это не вдохновляло. Особенно было слышать тяжело, когда Кузя понижал голос и что-то пытался ему внушить. Ясно что — зайти к Настьке! А тот лишь делал «досадливую паузу» и вдохновенно продолжал.
...Приехал, кажется, не один. Но вроде с парнями, без девушек.
Наконец я не выдержал, демонстративно гремя ведром (будто шел только ради этого), обошел дом, гулко гремел цепью в глубоком колодце — и слушал! Хотя лучше бы не слышал. Пафос всё нарастал:
— И тогда мы встали вокруг костра, держась за руки. И поклялись друг другу, что всегда будем вместе и всё у нас будет тип-топ. И так у всех и вышло. Поднялись! Теперь, правда, кто где. Но друг друга не забываем...
Одну, правда, забыли. Причем — прямо здесь!
Вернувшись, я сидел вяло. И Настька грустила. Не зашел, значит, и не зайдет.
Потом вдруг внимание привлек некий гвалт. Кузя орал.
— Вон отсюда! Вместе с друзьями твоими!
Алла что-то говорила, заступаясь за Тима.
— И ты тоже уезжай!
— Ну и хватит! Отдали, как говорится, долг! — заговорил Тимин приятель. — Поехали из этой халабуды! Есть тут какое-нибудь приличное место?
— Найдем! — четко ответил Тим. — Ну, мама, пока! Рад был тебя видеть.
Хорошая формулировка для «мастера слова»!
Стали, брякая и стуча, собираться.
Настя, опираясь на палку, поднялась. Стояла, высчитывала. Лицо ее покраснело. Решилась. Время! Пошла, пришлепывая, как галошей, ступней. Решилась на очередное сверхусилие. Уж лучше б она не делала их!
Картинно опираясь на палку, встала на скрещенье тропок в снегу. Разъяренный Тимка наткнулся на нее, как на дополнительное, к его досаде, препятствие.
— А-а, — поднял очи. — Привет... Это ты?
— Не узнаешь? Привет, Тимчик! Не навестишь старую подругу? Есть деловое предложение! — добавила игриво, кивнув в сторону террасы. — Посидим, покурим.
— Я не курю.
— Ну, я жду.
Настя, тучная, расплывшаяся, опираясь на палку, пришлепывая «галошей» и вовсе не смущаясь этого (не соображает, что ли, совсем?), тяжело, со скрипом досок, поднялась на крыльцо и, кокетливо оглянувшись, вошла.
— Чего тут? — К Тиму подошли стильные друзья в модных отрепьях.
— Тс-с! — Он приложил палец к губам. — Соседка! Всё... Считайте меня коммунистом!
...Недолго им был. Через минуту выскочил, как ошпаренный:
— Быстро отсюда!
Чем она его так? Собравшись с духом, вошел. Теперь всё приходится делать, собравшись с духом.
— Всё, Настенька! Хватит тут время терять, поехали! Много дел! — быстро ее затолкать, затыркать, отвлечь.
Лицо ее морщилось беззвучным плачем.
— Оставьте меня все! — закричала Настя. — Мне не нужен никто!
Дав ей время успокоиться, обошел дом. Но и друзья наши оказались расстроены. Успокаивать еще и их? Заглаживать еще и это? Заглаживатель!
— В Малагу к себе даже не позвал! — жалилась Алла.
— Ты успокаиваешь меня?!
— Нет. Расстраиваю себя. Испортили ради них свою жизнь! И абсолютно напрасно!
Тоже соскочила с нервов! Лучше бы не говорила этого у тонкой стены, еще Настька услышит, из-за кого мы испортили свою жизнь. Приложил палец к губам. И сразу метнулся — проверить.
Настька вроде немного успокоилась. Наверно, не слышала. Но слезы извилисто текли по ее щекам. Шмыгая носом, стала собирать вещи: свитер, рубаху. Мы ведь здесь долго хотели прожить!
Зашел проститься с хозяевами. Настька плакала — не пошла.
— Извините, коли что не так! — поклонился.
— Что «не так»? — разозлилась Алла. — Этот крест (кивнула на перегородку) — единственное, что человеком делает тебя!
Настю в таких чувствах в электричке не надо везти. Поэтому прогулялись, чтобы успокоиться, прошлись «по историческим местам». В последний раз? Дохромали до Щучьего озера. Увидим ли еще? Тут, у озера в лесу, еще ясно более-менее, какое время года на дворе, в центре поселка это уже трудно понять. А тут снег, глубоко проткнутый каплями. Зима. И где-то даже уже весна. На самом берегу стояли сани-розвальни, раскинув оглобли. Сено чуть сгнившее, но уже разогретое. С отчаянием кинулись в него, долго лежали, грели на солнце лица, дышали. Где оно еще, счастье, как не тут?
— Ну всё, папа! Пойдем!
И из света сразу шагнули во тьму.
Глава 10
— Настька! Ты что? Опять?
Это я теперь чую! Сама звонит — и молчит. В трезвом виде она себе не позволяет так страшно молчать.
— В чем дело, Настя?
«В ком» дело, я конечно, понимаю. Вопрос риторический. Всё дело в этом Тиме, который так жестко с ней обошелся. Ну и что? Жизнь на нем не замкнулась. Но ей этого достаточно, чтобы...
— Б-бабулька умерла!
— Откуда ты знаешь?!
— Позвонили.
— Надо ехать?
— Похоронили уже ее! — заорала, будто я виноват.
Да. Бабка сажала ее на колено, подкидывала: «Зо-ля-той ты мой!» Повод, как говорится, святой! Да у нее все поводы святые, других просто нет. Мчаться по очередной тревоге? Но у меня, как мне кажется, рукопись на столе? «Жизнь удалась-2»! И если я ее не «выпишу», значит, не удалась!
— Настя! Колька тут?
— Он идиот, папа!!
«Сама-то ты, — хотелось крикнуть, — как обращаешься с людьми?!» Но нельзя, наверное, дополнительно травмировать? Защищенная горем! Прием отработанный. Теперь может творить что угодно! И я могу творить что угодно!
— Хватит. Настя! Соберись!
— Тебе вообще всё безразлично! — закричала.
Да. Теперь — безразлично. Иначе — пропадешь.
Разорвешься без всякого толку! Положил трубку. И ни на какие звонки больше не реагировал.
Позвонил сам, во второй половине дня, когда окончательно расчухал, что «Жизнь удалась-2» ну никак не идет!
Полное молчание. Трубку не берут. Такое бывало — засыпали в разгар дня. При их режиме такая роскошь доступна. В этот раз сердце почему-то сжалось. Какие-то особые, тяжелые были гудки. Мчаться? А вдруг их там нет? По гудкам чувствую — нету! Так где? С такой ногой она далеко не уйдет. Разве что... Вот именно.
Телефон сам зазвонил!
— Алло!
Слышно какое-то большое, гулкое помещение. И — никакого голоса. Звонить, чтобы молчать?
— Алле. — Наконец Колькин голос.
— Вы где?
— Мы? — растерянно произнес Колька.
— Да! Вы.
— В Бехтеревке! — произнес Колька слегка обиженно, словно хотел сказать: а вы о чем-то другом мечтали?
Да нет! Мы ничего. Мы худшего боялись.
— Ну и что там она?
— Плохо.
А разве с ней бывает что-то хорошее?!
— Так что с ней?
— Еще не знаю... Я пошел с псами гулять. Ну и заодно проветриться.
— Понимаю.
— Минут через сорок всего пришел. Лежит на полу. Сначала я решил — просто пьяная...
Это, по-теперешнему, неплохо.
— ...стал шевелить ее, вижу, что-то не то.
— Так что — «не то»?!
— Не знаю...
Прямо какой-то Незнайка!
— Привезти ее привезли, а не принимают! Барышня тут говорит...
Прервался. Начался гулкий гвалт с его участием. Слышимость хорошая, но слов не разобрать.
— Тут барышня заявляет...
Снова гвалт. Нехорошее слово — «барышня». Это Колька его принес. Высокомерие как бы артиста! И Настька это слово переняла. Довысокомерничались!
— Алле, — Колька снова прорезался.
— Еду. Не отступай.
Да по той же улице Хрустальной! Да еще с большим ветерком! Вбежал в гулкий старинный холл. Настя сидела в коляске с большими колесами. Задумчивая и даже какая-то красивая. Но не видела меня. Или — не узнавала. Зато очень быстро и оживленно поворачивалась то влево, то вправо и даже назад, словно собираясь вступить в приятную, интересную беседу.
— Кого-то ищет она?
— Санитары объяснили: это разговаривают с ней разные голоса. — Колька рядом возник. — А нами не интересуется!
Кривляется и тут. Это, наверно, от нервов.
«Барышня» лет пятидесяти пояснила мне:
— Это не наш профиль. Мы по направлению принимаем!
Сбегал на второй этаж — Римму Михайловну привел. Хорошо иметь связи!
— Да! Приехали! — произнесла Римма Михайловна, глянув на Настю.
— А почему она на коляске?
— Ноги не работают. Очень сильное алкогольное отравление.
Вот уж не ожидал, что даже при таком сохраню относительную выдержку. Колька был рядом, горевал.
— И где она такую сивуху нашла?!
Когда начали перекладывать на кровать, оказалось, что не действуют и руки.
— Ну, что с Настей? — спросила Нонна как-то, мне показалось, слишком спокойно. Или, может, я разгулялся в эмоциях и надо — спокойнее?
— Пошла твоим путем! — злобно сказал. — Но, как более упорный человек, значительно дальше!
Поругаться не удалось. Позвонил Жора.
— Здорово, друг!
Решил, что он с соболезнованием: подготовил ответы. Натренирован уже! Но — недостаточно. Жора совершенно неожиданную программу предложил. После коротких соболезнований (с этим я справился!) он вдруг, слегка стесняясь, сказал:
— Ты Жанну помнишь?
Заметалась душа. Зарекаться не буду — но, мне кажется, женщин с именем Жанна я избегал.
— М-м-м... Какую?
Некстати бы сейчас!
— Да не боись! — Жора усмехнулся. — Акушорка наша!
Так и сказал.
— Акушорка?
— Ну да. Которая... — Тут даже Жора замялся.
— Понял. И что же она?
Не дай бог к этому возвращаться! Но пришлось. И еще как!
— Ну, денег она не взяла, по старой дружбе.
Это за то, что случилось?!
— Но помнит, что ты обещал ей кабак.
Со страху чего не наобещаешь!
— И что?
— Сегодня ты можешь?
— Я?
— А то! Выставляйся. Женщина старалась!
— Сегодня?
— Ты шо — глухой?
Про чувства свои забудь! Может, раньше и было что-то можно. А теперь — забудь.
— ...Сегодня? — жалким голосом переспросил.
Тут даже Жора почувствовал некоторую неловкость. Единственный раз, наверно, за всю его жизнь! И я этому свидетелем был!
— Так сошлось, понимаешь... сегодня только с отпуска пришла. А завтра — на смену.
Роды принимать...
Жора проскочил трудное место, а дальше веселее пошло:
— Она тут спрашивает...
Шепот, игривое хихиканье. Где это они? Дальше совсем неожиданное:
— В Доме писателей танцуют у вас?
Опять «у нас в Доме писателей»? Скоро пол протрут! Нету другого места? То свадьба, то... В прошлый раз — не плясали!
— А если побойчее место найти? — предложил я с робкой надеждой.
— Сейчас спрошу!
Снова какая-то (ясно какая) возня, хихиканье. Транслируется ответ:
— Нет. Она в Дом писателей хочет. Понимаешь, после отпуска. Загорела. Похорошела. Посвежела! — смачно добавил он. — Ну и хочется покобелировать! Ты танцуешь, она интересуется?
— А как же! — вскричал я.
— Да! Тут еще Сима говорит...
И Сима — тут? Неожиданность.
— Говорила, вернее... что она тоже хочет пойти.
И с Симой с удовольствием сбацаю!
— А Жанна говорит...
В трубке чуть ли не прерывистое дыхание. Запаришься с ними! Она еще при этом и говорит?
— ...чтобы и Нонка пришла!
И с этим справимся.
— Хочет с ней посекретничать.
Лучше не думать, о чем.
— Та-ак. Молодых не приглашаем, — подбивая, так сказать, бабки, раздумчиво Жора сказал. — Или ты не в форме сегодня?
— Я в форме всегда!
...Стол ломился от яств. Жора на кухне договорился. Никогда здесь такого не видал! И больше не надо. Платить-то мне!
Как-то трудно даже сказать, что мы здесь отмечаем. Смерть всех надежд?
Жанна (честная женщина), выбрав в общем оживлении нужную минуту, сказала Нонне:
— Пойдем, подруга, покурим!
Нонна, утирая слезы, пошла. Жанна вернулась, улыбаясь.
— Ваша супруга вас зовет.
Вышел на мраморную лестницу. Бронзовый всадник пронзает льва. Нонна катала в пальцах сигарету. Давно у нас не было с ней свиданий!
— В общем, так! — Вдохнула, набралась сил. — Жанна сказала, что наша... девочка совсем маленькая была! — Ладошки расставила, показала. — Но ручонками-ножонками страстно вцепилась в то... что у Настьки там осталось. Не отпускала! И никак было не оторвать. Пришлось... — Нонна прерывисто вздохнула.
— Ну что? Пойдем? — кивнул я на выход.
— Нет, ну почему? — Нонна вздохнула. — Она женщина добрая. Старалась. Нехорошо будет.
И мы вернулись.
Жанна отплясывала... с Димуденко — он на Настиной свадьбе был и тут появился.
— Ну что, подруга? Горе зальем? — Жора для этого дела выбрал Нонну. И не ошибся, как всегда. А мне выпало — танцевать с Симой. В вихре танца узнал много интересного. Жанна, оказывается, ближайшая подруга ее. Еще с поселка Горячая Балка.
«Горячая палка» — как потом Жора удачно пошутил.
— ...и это я Жанну тогда привела. Ну когда вы, — тактично понизила голос, приблизилась ко мне, — акушерку искали.
Чем-то она напоминает мне покойную тещу.
— Ну спасибо, спасибо вам! — Встав на колено, целовал ей руку.
— А вы симпотный, если захотите! — сказала Сима.
Я и не то могу, если захочу. Сам себе и сын, и внук!
А Настя пролежала в специальной кровати, управляемой рычагами, почти месяц. Тянулись трубки капельниц. Из-под одеяла торчали толстые, я бы сказал, даже на вид какие-то «упрямые» пальцы ее ног. «Непослушные» — еще и в том смысле, что не шевелились.
Наконец она узнала меня:
— О, батя! Какими судьбами?
Такая «больничная лихость» выработалась в ней. Раскаяния не заметил.
— А что, ходить уже не будет она? — спросил у Риммы Михайловны.
Мог ли прежде вообразить, что смогу задавать такие вопросы? Смог!
— После такого навряд ли.
Когда выносили ее... Или как лучше сказать? Выдавали? Отобрали, в общем, коляску.
— Это наш инвентарь.
Пригнали такси, сомкнули с Колькой руки под ней «замком». Руки сами сошлись — вот привычка. Вспомнил: с детства она, с пионерской игры. «Нести раненых»!
Да. Тяжело. Слиплись с Настей потными щеками. Теперь Настя всегда такая будет у нас.
Вроде как отключилась, но когда усадили ее в машину, открыла глаза.
— ...В Петергоф!
Приехали к ее окнам. Сейчас — поднимать. Но не всё еще тогда понимал. Не мог, в частности, даже вообразить, что потом и этот момент счастливым покажется!
Глянули на «высокий первый этаж». Никогда не замечали, какой высокий: теперь только почувствовали, когда тащили. Вошли. Да. Неудачная какая-то эта квартира! Зачем только дед выменял ее?
Вонь! Собаки тут времени не теряли — засрали всё. Сосед-алкаш обещал выводить, но, видно, запамятовал. А Колька не успевал, мотался. Псы кинулись лизать руки. И даже мне.
Пока Насти не было, хотел ликвидировать их, чтобы Настя тут спокойно жила. Специально приезжал. Понимал, что, пока они тут, нормальной жизни не будет! Главное — выпихнуть, а там пусть воют! Но — вот так же кинулись руки лизать! А когда я, поддавшись их мольбам, уходил, один так тяпнул — до сих пор шрам!
Уложили Настю на единственный приличный диван, и тут же псы к ней забрались, стали лизаться!
— Э, э! — Нонна столкнула их. Заворчали.
— Настька! — воскликнул я.
— Что, батя? — насмешливо сказала она.
С чего бы начать, чтобы побыстрей кончить? С псов этих, которых пора топить? С необходимой уборки? Это к Нонне скорей, но та, похоже, к кошмару привыкла.
— Настя!.. Какую тебе коляску купить?
И такие слова, оказывается, можно произнести! И даже бодро!
— Ну не люту-уй, батя! С делами погоди! Дай передохнуть малость!
Говорит даже насмешливо, словно случился какой-то курьез.
— А кто в уборную тебя будет таскать?
— Я! — Колька театрально, «перьями шляпы по полу», раскланялся.
— Да, кстати, — она улыбнулась. — Давай!
«Дома и стены помогают»? Такой у нее дом!
Колька, присев, втаскивал ее на себя, тащил за руки, она тяжко наваливалась. Притом — хохотали! Может, действительно — есть на свете любовь? Руки ее обвили его шею.
Медленно распрямляя ноги, поднялся.
— Вес взят!
Согнувшись, понес.
— Моя лучшая роль! — воскликнул.
Лихо развернулся, пихнул ее задом дверь ванной.
— П-р-р-рашу!
Мы с Нонной неуверенно улыбались.
Тащил ее с горшка обратно.
— Николя! — Я вдруг сделал открытие. — Тебя вроде поздравить можно — про дурь забыл?
— Да когда ж? Анастасию Валерьевну таскаю. Не то что ширнуться — воды некогда попить!
Как всегда, немножко кривлялся... но за его заботы его самого нужно на руках носить!
...И Настя сделала что обещала. Кольку спасла. Но цена тяжелая: всё отдала!
— Настя! — не мог я с этим смириться... что это конец. — Тебе стол, наверное, нужен? Работать?
Лежит! Баронесса!
— Честно говоря, — высокомерно произнесла, — я всегда работала лежа.
— Когда это ты работала? — не удержался я.
— Я? — надменно подняла бровь. — Когда в университете училась.
— Лежа университета не кончишь! — ввинтил я.
— Ты опять за свое?! — В глазах ее заблестели слезы.
— Да! Я опять за свое, а ты — опять за свое! Поехали, Нонна!
К своей жизни они вернулись!
— Настя! — чуть дождавшись рассвета, с великим открытием ей позвонил.
— Что, отец? — недовольно и хрипло проговорила она. Разбудил?
— Настя! Литература!
— Что — литература?
Теперь уже точно слышно, что недовольна.
— Литературой занимайся!
— В каком смысле, отец?
— В буквальном! Литературой везде можно заниматься — в больнице, в тюрьме, стоя, лежа. Здоровой. Больной. И делать прекрасно!
— Отстань, пап! Я сплю.
Я зато не сплю. Помчался к Полонскому. Когда мы с ним в Лондоне были, я его паспорт нашел. Тогда он и сказал мне: «Проси что хочешь!» Сейчас детское издательство возглавляет.
— Вот, Настька! Здорово, а?
— Что это? — пролистнула.
— Детские книжки!
— Но они ж на английском.
— Это и хорошо! Переводить будешь.
— А-а.
— Ты что, Настя? Опять?
Бабулька давно умерла — ее «отметила». Теперь кого? Может, кого-то из нас?
— Где Колька?
— ...Сима увезла.
— Совсем?
— Откуда я знаю? — завопила.
— Ладно! Высылаю мать к тебе! — сообщил бодро.
— Папа! Что толку от нее?
— Тебе точно не надо никого? Мать у нас — королевский скороход! За час до тебя добирается!
— ...Ладно, — улыбнулась, — королевского скорохода присылай!
И действительно! Только Нонну проводил — уже звонит, радостная, из Петергофа:
— Вен-чик! Я уже здесь!
— Ну ты сильна!
Счастливая Настька вырвала у нее трубку.
— Спасибо, батя! Она, оказывается, богатенькая буратина! Сейчас будем с ней варганить мясо по-французски!
— А как это?
— Говядина с вином!
— С вином?
— Да. А что? — Настька оскорбилась.
— Нет. Ничего.
...Вечером обе лыка не вязали! Колька позвонил:
— Скажите же им что-нибудь!
— А ты-то где был?!
— Могу я домой съездить помыться, рубаху сменить?!
...Рубаха новая, а жизнь прежняя!
Звонок в дверь. Вернулась, подруга? Подливу не поделили?
Резко распахнул дверь. Прекрасное видение!
— Варя?
Бывшая соседка, из бывшего дома, с верхнего этажа... Идиотская формулировка. Но — чураюсь красивых слов.
— А Насти нет дома, — пробормотал я.
— А я знаю. Я к вам.
«Зачем?» — бестактный вопрос.
— Вы такой человек! Всё выносите. А о вас-то заботится хоть кто-нибудь?
Вот и ангел слетел!
— Что болит, Настя?
— Всё, отец. Кровянка изо рта хлещет.
— Но это, ты говорила, давление урегулируется?
Молчит. Этого я и боюсь.
— Сходи к доктору!
Это я ляпнул. Как — сходи?
— Издеваешься, да?
— Так пусть отнесет Колька тебя.
— Он на репетиции.
— На какой?
— Откуда я знаю, папа?
— А ты что-то делаешь? В смысле — работаешь?
— Я перевожу, папа!
Сказать — мало? Но для нее, может, в самый раз?
Колька явился поздно. И языком уже плохо владел...
— ...Кровь не переставая идет!..
— «Скорую» вызывали?!
Не разобрать, что бормочет. Да еще собаки орут!
— ...Приезжали...
— И что?!
— Сказали, что в бомжатник этот не будут входить!
— Едем!
Нонна сидела на табурете, свесив руки.
— И что, Венчик?!
— Думай!.. Помнишь, когда ты в регистратуре работала, там у тебя такой доктор был, Фельдман. Ты говорила, на помощь сразу кидался.
— Я уже не помню ничего, Венчик.
— Но сейчас — надо. Где эти записнухи твои? Господи! Какой хлам!
Фельдман был строг и элегантен. Однако, не морщась, вошел.
— Здравствуй, милая! Ну, показывай, до чего ты себя довела.
— Вот. — Настя смущенно показала скомканные тряпки в крови.
— Это от давления у нее, — пояснил я.
— Покажи-ка живот.
— Отвернитесь! — Настя смутилась. При всей своей разудалости — очень стеснительная была. Ноги даже прятала! Помню, на озеро мы шли сзади нее, смеялись: «О, какие ножки, оказывается, у нее!» Огрызалась!
Стояли за дверью. Долгая тишина. Наконец Фельдман поднялся.
— Откуда у вас можно позвонить?
Это не диагноз!
— Сюда, — я показал.
— Доктор, — спросила Нонна, — что с ней?
Он молча прошел в прихожую, прикрыл дверь. По телефону говорил еле слышно. Не разобрать! Вышел.
— Сейчас ее заберут.
— Доктор! Но что с ней?
— Узелковый цирроз. В самой... серьезной стадии. Ну что, милая, ты не знала? Обманула? Кого?
Вышел мыть руки.
Санитары, матерясь, с трудом разворачивали носилки в этом хлеву. Так и не прибрались. Отвлекались всё время.
— Папа! Ведь я не умру? — Настька схватилась за мою руку.
Со шкафа (санитары задели) шлепнулась ее фотография: в школу пошла!
— Папа! Не отдавай меня!
— Ну что ты, Настька! Везти-то всего через двор!
— В нашу больницу! — радостно добавила Нонна...
— В реанимацию, — сказал врач, уже местный. — Едет только мать.
Настиного лица я больше не видел. Только пятки ее.
Ходил по заливу. Багровая полоса. Черная церковь в полнеба.
Когда вернулся, Нонна уже пришла. Сидела какая-то растерянная.
— Ну что? — спросил я, шмыгая носом (с холода в тепло). — Ты как-то быстро.
— Сидела, за руку ее держала. Рассказывала, как мы «к бабы Любы» летом поедем. Почему-то это ее интересовало больше всего. «Дг?» — сказала ей. Отозвалась: «Дг...»
— Потом?
— Потом санитар пришел или врач. Взял ее на руки и унес. А наши руки... разнялись.
— Унес? Почему?
— Не знаю, — пожала плечом. — Может, каталки не было?
— И что?
— Долго ждала... или мне так показалось. Потом он обратно ее принес. Уложил. Она вроде как без сознания была. Стала ей говорить, как мы любим ее. Она вдруг вздохнула и отвернулась к стене...
— И что?
— Доктор взял меня за плечо. Сказал: «Идите. Дайте ей спокойно...»
— ...Поспать?
Нонна покачала головой.
— Нет...
Утро было солнечное, яркое. Умылись, вышли.
Нонна бормотала:
— Хорошо всё-таки, что в больницу устроили ее. И так близко!
— Может, в булочную сходим? — буркнул Колька. — Чего-нибудь купим ей?
— Да не надо пока.
Но зашли всё-таки. Не хотелось спешить.
Больница была солнечная, какая-то оживленная. Встречи. Разговоры. Воскресенье.
Купили целлофановые синие тапочки, долго натягивали. К окошку справочной подошли.
— Мы к Поповой, Анастасии.
Дежурная глянула на нас как-то странно.
— Сейчас к вам выйдет врач.
Ждали долго. Не хотелось говорить. Вышел не врач, а врачиха.
— Вы к Поповой?
— Да, — выступил я.
— Ваша дочка умерла.
— Ка-ак умер-ла? — заговорила Нонна. — Она же жива-ая! Она же вчера жива-а-я была!
Колька почему-то присел на корточки.
* * *
— Это из морга звонят. «Доброе утро» можете не говорить. Мы к этому уже привыкли. Это вашу дочь завтра ставим?
— Да.
— Так вот: гроба вашего нет. То есть — ее.
— То есть как — нет?
— Этого мы не знаем! Не привезли.
Почему такое сопровождает нас всю жизнь... и после нее?
— Почему же не привезли? Мы же заплатили!
— Так и звоните в тот магазин!
Сколько ж, они думают, сил у нас? Если мне казалось, что мучения кончились, я ошибался. Теперь надо искать это страшное изделие с черной отделкой.
— Нонна! Где та бумажка, из того магазина? Надо звонить!
— Какая бумажка? — подняла красные глаза.
— Ну, которую я тебе дал, выходя из магазина.
— Ты, когда вышел, сказал: всё!
Да. Страшно там было ходить. Особенно — выбирать «изделие»!
— А раз ты сказал — всё, я и выбросила бумажку!
Быстро закрыла рукою голову! Правильно поняла.
— Что же нам теперь делать? — жалобно проговорила.
— Ничего.
Почему мы должны терпеть еще и это? Испытывают нас?
Звонок.
— Нашелся! — радостный голос в трубке. — За другими стоял!
Голос свежий, приятный, еще не загрубевший на этой службе.
Благодарить как-то не хочется. Это для них радость. А у нас завтра в это «изделие» положат дочь.
— ...Она такая молодая! (А вот и сочувствие.) Все ходят смотреть!
Чуть не вырвалось «спасибо». Привычка.
Помню — дед, мой отец, за работой забывший всех нас, вдруг так же страстно, как делал всё, занялся Настею, ездил к ней. Но ничего даже у него не вышло. «Как же так? Я ведь ясно ей объясняю!» — изумлялся он. Так и умер. Теперь на том «урновом участке» найдется место и для нее.
Слезы в глазах на солнце сверкают, переливаются радугой...
На полянке перед домом бегает девочка с сачком, ловит бабочек. Поймала! Запустила руку в сачок.
Любимая наша Настенька! Ты прожила свою жизнь так, как сама хотела. Была упрямая, не слушала никого! Ты была красивая, веселая, талантливая, могла бы писать. Ты была счастлива, ты знала дружбу... любовь... Видела горы, море... Ты рано умерла... Но ты не виновата. Виновата наследственная болезнь. Прости нас, если можешь. Мы будем любить тебя всегда!
— ...Она все наши беды на себя перевела! — говорил Жора с рюмкой в руке.
Хоть в этот раз от Дома писателей его отговорил!
Поминки не шли. Это Жоре лишь нужно, чтоб «всё было путем» — душные черные костюмы, полный стол еды. Сколько еще терпеть? Пить алкоголь в этом доме, где он всё погубил?
— Е-мое! — Жора залез в шкаф. — Да у них третий год не плочено! Неоплаченные квитанции! Островская — это кто?
— Теща, — с трудом выговорил я.
— И наследство не оформлялось? — Жора присвистнул. — Каким местом ты думал? — на Кольку попер.
— Это не мое наследство! — Колька выпятил тощую грудь.
— Твое, Нонна Борисовна? Срочно иди оформляй!
— О чем мы тут говорим?! — вскричал я.
— Этому больше не наливать! — сказал Жора.
— Я пошел спать!
— Куда это ты пошел?
Эта фраза уже глухо донеслась. И я провалился.
Появилась бабка, молодая и красивая (видимо, с фотографии).
— Мы с Настенькой едем к Любы! — умильно улыбаясь, сообщает она.
Они идут по узкой улочке меж плетней. Настя худая и красивая (мечтала такой быть!).
Впереди белая мазанка с голубым отливом, с высокими алыми мальвами. На завалинке — пышная баба Люба и вся родня.
— Жэрдыночка ты моя! — Баба Люба протягивает руки.
Люба обнимает Настю, и тяжелая Настина голова тонет в пышной ее груди. Счастье и покой, наконец-то!
Чувствуется река, оттуда тянет свежестью. Какие реальные бывают сны! Это не сон, понимаю я. Это я там...
И действительно, побывал! Еле вытащили. Глаза открываю в палате. Надо мной Жора и Кузя.
— ...Надо хату твою в порядок приводить! — слышу деловой голос Жоры. — А то отберут у вас! Через полгода после тещи оформить надо было! А так хоть квитанции покажешь, что ремонтировал... Кузя вот обещал помочь.
— Можно сказать, — усмехается Кузя, — всю жизнь об этом мечтал!
После них появляется Нонна. Крутит головкой:
— Веча! Как хорошо у тебя!
— Отлично! Слушай. Как меня выпустят, примерно через неделю, начинаем в Петергофе ремонт. Так вот, поезжай туда и выброси всю рухлядь. Безжалостно! Не смотря ни на что! Хватит! Пора! Насти уже нет — и теперь можно.
— Так что же, мне жить теперь там?..
...«где Настя умирала» — хочет, но не может сказать.
— Да!! Если вообще не хочешь этого жилища лишиться. В таком состоянии, да еще не оформленном, да еще с долгами — его заберут! Фу! — падаю на подушку. Сердце стучит. Так я снова пойду «к бабы Любы».
— С Колькой и с псами жить? — из всех своих слабых сил она упирается.
— Да. Представь себе! Если ты при Насте ничего не делала, сделай хоть сейчас!
Отстрадай свой грех!
— Псов можешь выгнать, — смягчаю я приговор. — И Кольку тоже.
Кивнула, горестно побрела. Хоть сейчас, может, почувствует вину!
Через неделю мы, груженные стройматериалами, с Кузей и Жорой на его пикапе ехали в Петергоф.
Окно горит! Сердце чуть-чуть успокоилось. Но надо всё же подстраховаться.
— Сейчас! — бормочу я и вылезаю. Друзья ждут.
Вхожу. Всё то же! Тусклый, цвета мочи, свет.
От кислого запаха псины слезятся глаза, да и эти «генераторы запахов» тут же: часто дышат, вывесив мокрые языки. Чего нет из ожидаемых «прелестей», так это Кольки.
Вся затхлость так и валяется на полу: как вываливали тогда всё из шкафов, ища «подходящее к случаю» платье, так и лежит. Нонна отрешенно сидит на стуле. И в общем сливается с обстановкой. Если начать выбрасывать эти кучи мусора, то первая «куча», которую надо выбросить, — она сама!
— Почему ты ничего не сделала? — ору я.
Смотрит — словно не узнает.
Ладно! Хватаю первую вещь, что попадается в руки: Настина «английская куртка», уже неоднократно «нарощенная» бабкой, рукодельницей, материями самых диких цветов.
— Нет! — Нонна вцепляется намертво, ее синенькие кулачки дрожат. — Зачем ты выкидываешь эту куртку? Она же любила ее!
Отпускаю. Мои руки тоже дрожат. Выхожу на воздух.
— Отбой.
Эпилог
Прошло много лет — но всё осталось.
Теперь, когда мне нужно уехать надолго, отправляю Нонну в Петергоф под пригляд шести глаз — Кольки и псов.
— Как? Опять туда? Они же меня кусают! — дрожит от страха.
— Но ты же хозяйка! Ты должна там бывать!
Плетется.
Однажды, когда мне надо было уехать на Рождество, испугался: а вдруг Колька исчезнет на праздники? Одна она пропадет: даже покормить себя не может, так и будет сидеть!
Но потом успокоился: куда он надолго денется от этих псов? Церберы Настины держат его, он их даже полюбил вроде. И Колька, и даже псы пригодились, входят в состав жизни, а мы-то хотели их гнать!
Настя видится часто. Точней — я бываю у нее.
Последний раз это было после кремирования Полонского. Из зала прощания в «долину смерти» я спуститься не успел: наш автобус уезжал.
Но ночью — спустился. Бродил. Там снова был день, среди множества этих урновых грядок. Удостоверения о захоронении с собой не взял! Помнится, колумбарий 4, участок 7, захоронение 78? Или нет?.. Плитки ушли в землю, заросли толстыми горизонтальными засохшими стеблями. Пальцами с трудом рву их, расчищаю плитки. Сейчас увижу эти буквы. Кружится голова. Открывается «Сю...». Это не наши. С головокружением ухожу.
Появляется Настя (как это бывает — не вижу ее, но она здесь).
— Эх, батя! — говорит она весело. — Как же так? Пришел, а меня не нашел?
— Ничего, Настя. Скоро увидимся! — говорю я. И наступает тьма.
Удивляет легкость и даже радость, с какой Нонна вспоминает Настю, будто ничего плохого не произошло:
— Вот в этом кафе, — хихикает, — любили с Настькой выпивать понемножку. Но чтобы тебе не говорить! «Дг?» — «Дг!»
Я тоже многое вспоминаю, записываю.
— У нас семья строгого режима! — однажды сказал.
— Как же, батя? А свобода, за которую ты боролся? — она засмеялась.
— Лучше семья строгого режима, чем тюрьма!
Записал.
Но самое радостное воспоминание: как она красила фортепьянную табуретку. Покрасила не только ее — и себя. Но — сияла!
— А вы думали, я бездарственная?! — счастливая, говорила она.
Фраза эта, как раз из-за неправильности, запомнилась навсегда.
— А помнишь, как мы с Настькой в Елово ездили на каникулы? Мальчики ухаживали за ней. Настьке нравилось.
Во выдумывает!
«Жизнь удалась-2» я так и не написал. Но что-то, кажется, написал. «Этот крест — единственное, что делает тебя человеком».
КОМАР ЖИВЕТ, ПОКА ПОЕТ (Повесть)
1
— Так что готовьтесь к последней неприятности! — сказал врач.
— Надеюсь, в моей жизни? — вяло пошутил я.
— Нет. В его! — просто сказал он.
— Да? А мы собирались на дачу его везти.
— Никаких противопоказаний. Постарайтесь только, чтобы это прошло без дополнительных потрясений.
— Но там вас не будет!
— Ну, будет другой врач... который скажет вам то же самое. Готовьтесь!
— И как я должен готовиться?
— Ну, в основном — морально... ну и материально, конечно.
— Лекарства?
— Ну, лекарства тоже вреда не принесут. Но главное — представьте себе, чего бы ему хотелось... под конец жизни. Вы знаете, что сейчас для него самое важное?
— О да!
— Надеюсь, он нас не слышит?
— Он вообще плохо слышит! А особенно — через стены!
— Сочувствую вам. И желаю присутствия духа. Терпения. И как говорили в старину — милосердия.
— Спасибо.
Он нас не слышал — но зато мы его слышали! Уже довольно длительное время из его комнаты доносился какой-то периодический душераздирающий треск, природу которого я никак не мог понять.
— Что это он у вас там разбушевался?
— Хотите посмотреть?
— Нет. Мне пора. Это уже ваше.
— Спасибо.
Проводив доктора, я пошел к отцу.
— С-с-сволочь! — донеслось оттуда. Это он так разговаривает с непослушными вещами. Да-а! Вот уж не ожидал! Вытащил с полки на стол тяжеленный кубометр клейких пахучих дерматиновых папок, спрессованных собственной тяжестью, и теперь с треском их разделял — дипломы, почетные грамоты, поздравления — слипшаяся его жизнь.
— Это не берем, что ль?
— Ну... тут, я думаю, будет сохраннее.
— В утиль, что ли, сдать? — усмехнулся он мрачно.
— Не лютуй, отец! Вот эту же совсем недавно тебе принесли — от губернатора.
— Эту всем принесли.
— Ну остальное-то — не всем!
— Нету сил выкинуть. А ты не хочешь мне помочь!
— Тут я тебе не помощник!
Хотел сказать: в твоих закидонах — но не сказал.
— Тебе надо науку твою дописывать, — бодро сказал я.
— ...Я тут сделал, чего ты просил, — он протянул потертую папку с растрепанными шнурками. — Что я помню, конечно.
Его жизнь.
— Спасибо.
Со двора донеслись гудки. Кузя! Я сунул папку отца в свою сумку. Вперед!
...Как мне нравится наша квартира! Особенно, когда нас там нет. Как раз сейчас всю ее залило солнцем. Вздохнул, взвалил на спину узлы и, шелестя ими по стенам, спустился. Нонна как раз вела под ручку отца — он шаркал ногами очень медленно. Отвык выходить. Его могучий лысый кумпол свесился и раскачивался. Да! Пока свежий воздух не слишком хорошо действует на него! Впрочем, какой тут воздух — один угар! Кузя, выскочив из машины, с удивлением смотрел. Год назад, в прошлый переезд, батя иначе выглядел. Сразу раскритиковал Кузин автомобиль. Теперь — не совсем, мне кажется, даже понимает, что происходит! Подавляя ненужные эмоции, я протиснулся с узлами вперед, крякнув, взвалил их на крышу авто, на ржавый багажник. Автомобиль жалобно заскрипел, скособочился. Кузя застонал, вскинув руки. Ничего! Сейчас батей уравновесим! Задвинул его. Автомобиль выпрямился.
— Веревку лови! — скомандовал Кузе. Не дать, главное, ему опомниться.
С Нонной залезли на заднее сиденье.
— Вперед!
Кузя, испуганно озираясь, выруливал со двора. Кругом кишел малый и средний бизнес — ящики, коробки, фургоны. А когда-то был красивейший двор!
— Батю своего придерживай! Падает! — процедил Кузя сквозь зубы. И это представитель одного из прогрессивных течений нашей политики! Где же сострадание к ближним?
— Слушаюсь! — откликнулся я. Излучать уверенность во всех направлениях — моя обязанность. Мне бы кто уверенности одолжил! Я вытянул из джинсов ремень, закинул бате на грудь, пристегнул к сиденью.
— Как-то ты жестко, — пробормотал Кузя. Вот оно, сострадание.
— Рули!
Мы выехали на шикарный Невский, слегка подпортив пейзаж. Ничего! Перебьются! Перелетели Неву. Отец вдруг вышел из глубокой задумчивости, повернулся и произнес, стеснительно улыбаясь:
— Слушай... надо бы вернуться.
— Что забыли?! — рявкнул я.
— «Всемирную историю», — совсем уже стеснительно произнес он.
— Двадцать восемь томов? — воскликнул я.
Кузя в ужасе заюлил рулем и чуть не съехал в реку. Двадцать восемь томов расплющили бы его коробочку! Отец писал капитальный труд — «Историю селекции с древнейших времен» и «Всемирная история» ему, конечно, была нужна... но возвращаться — плохая примета. Тем более я и не собирался эту «Историю» брать.
— Пря-ма! — я Кузе сказал, а отцу ласково объяснил. — Отдыхать едем.
2
Отдых начался своеобразно. У Разлива шоссе ремонтировалось. Мы телепались по узкой объездной дороге в облаке дыма и пыли. Вначале отец вроде бы поперхнулся, закашлялся, потом стал хрипеть.
— Сворачивай! — скомандовал я.
— Куда?
— В улицы давай!
Боюсь, что Кузя в последний раз меня перевозит.
Я видел в зеркале, что глаза отца вылезли, обычное ласковое, насмешливое выражение исчезло, появилась какая-то муть.
— В больницу рули! Вот сюда налево.
Пятнистый охранник — уже и в больницах зачем-то охранники! — сначала нас даже не пускал, отмахивался. Потом, пригнувшись, увидел отца и взмахнул шлагбаумом.
Просто райский сад какой-то, а не больница! Вот здесь и отдохнем.
У приемного покоя я схватил каталку, пустил ее по пандусу. Взгромоздил на нее отца. Колесики встали поперек. Пришлось нагибаться, поправлять. Въехали. Глаза отца закрыты, распахнут рот. Кадык его прыгнул: сглотнул. Нагретая солнцем большая комната.
— С чем пожаловали? — бодро встретил нас лысый доктор.
— Вот... отец.
— Да, да... И что вы хотите?
— Но он, по-моему...
Врач потрогал его шею.
— Жив! — сообщил он.
— И... что?
— Всё! А что вы хотите? Сколько ему?
— ...Девяносто четыре.
— Прекрасно! Но что вы хотите от нас? Мы можем только восхищение свое выразить. Он у вас богатырь!
— Так не хотите... богатыря?
— Не! — весело воскликнул тот. — Вы куда, вообще, направлялись с ним?
— ...На дачу.
— Прекрасно!
— А больница?
— ...Скажите — мы раньше с вами не виделись? — вдруг произнес он.
— Да какое это имеет значение?! — вспылил я.
Доктор вздохнул: приятной беседы не получалось.
— ...Он что принимает у вас?
Я достал из отцовских шаровар упаковку, показал.
— М-м-м. Это, пожалуй, слишком сильно — по половинке лучше.
Веки отца дрогнули. Услышал что-то?
— Богатырь! — снова восхищенно воскликнул доктор. Это счастье в приемном покое уже начинало меня утомлять. Уборщица, что терла пол мокрой тряпкой, внесла ясность.
— За восемьдесят лет они не берут, — запрещают им. Раньше в Зеленогорске хоть принимали — а теперь закрыли и там.
Богатырей старше восьмидесяти не берут. А хилых — тем более!
— Вот и глазки открыли! — умилился эскулап. Отец внимательно смотрел на него, словно изучая. Потом, словно чем-то удовлетворенный, закрыл глаза. Наш хозяин, видимо, перепугался: как бы не навеки закрыл.
— Так что — давайте его в машинку вернем, — улыбнулся он виновато. Всё-таки, наверное, такой врач лучше, чем никакой? Слабое утешение. Главное, что и мне никак не содрать сладкой улыбки. С таким радостным хамством бороться трудней.
— Валерий... — просипел батя.
— Что, отец?
— ...едем домой.
И тут еще бузит! В приемном покое!
— На дачу, отец.
— Ну, я вижу, у вас еще есть о чем поспорить, — заспешил доктор. — Очень было приятно, поверьте. И запомните: уже можно по половинке! — как большую радость напомнил он.
— ...Вы гений, — на прощание сказал ему я.
Так. Одно важное дело сделали: с медициной покончили. Отца заносило на поворотах, но, как только что нам было указано, — это лишь наши проблемы!
— Стоп.
Я вылез из машины, не разгибаясь, отпахнул низкие ворота, которые тут же завалились набок... ну совсем как батя! Мы въехали, остановились. Вот это тишина!
Впрочем, не всё так уж глухо в этом замшелом царстве — «будка Ахматовой», в которой нам предстоит жить, как и многим предыдущим жильцам, выделяется среди прочих домов своей свежестью — был ремонт. В прошлый год совсем уже догнивала будка, разваливалась — и вдруг! Пошел я в унынии на местное кладбище пообщаться с друзьями, которые там. Раньше я с грустью думал, что и сам лягу рядом, но... изменились времена — теперь там кладут людей совсем иного рода, так что для личной грусти нет повода, да и возможности: это раньше можно было позволить себе такую роскошь. У могилы Ахматовой вдруг увидел знакомого, но не сразу узнал... Припухлость как бы навсегда обиженных губ... неповторимый темно-оливковый цвет кожи... Дима Бобышев! Один из четырех знаменитых «ахматовских сирот». С ним был румяный человек в очечках. Александр Петрович Жуков. Тоже знакомый с тех лет — как многие геологи, сочинял стихи. «Как дела?» — «Как у всех», — ответил тот. Дима почему-то мрачно усмехнулся — впрочем, такая улыбка у него с ранней молодости была. Подъехали. Выпили. Да-а-а, будка не в лучшем виде предстала!
— Пожалуй, надо бы ее починить! — вздохнул Жуков. И починил! Оказался, замечу вскользь, директором международной геологической фирмы. Прислал осенью лихих плотников — и вот! Как новенькая! Как при Ахматовой была!
Ухватил батю за подмышки, вынул, поставил.
— Смотри, отец!
Но он смотреть не пожелал. А точнее — не смог. Сияющий «кумпол» его свесился, губы висели... ладно — после. Сейчас бы до кровати его доволочь! «Взяли!» — сказал. И Кузе пришлось поучаствовать. Сейчас батю не вниз, а вверх предстоит транспортировать — хоть и невысоко: крыльцо отличное сделали... но — крутое.
Шаркая по слежавшимся иголкам, добрели до перил.
— Пыльца! — сипло отец произнес. Селекционеру везде мерещится пыльца. Но тут, увы, не его поля!
— Точно! Пыльца! — вдруг и Кузя подтвердил. И этот туда же! — С сосен летит! Гляди — ботинки зеленые!
Я глянул вниз. Да. Он прав. Они оба с батей правы! Я не прав!
— Подняли!
Отец как бы отсутствовал, но, когда я его спросил, на всякий случай: «На кровать?» — он, не открывая глаз, просипел: «Нет. За стол». Смело! Сгрузили за стол. Стояли, утирая пот. Узлы потом легкими сверточками показались!
Простились с Кузей. Я сел как бы передохнуть. Но тут батя, расшатывая хлипкий стул, грозно раскачиваться начал... это значило, что он хочет встать как бы самостоятельно, а на самом деле — я должен подойти и поднять его.
Ожил!
— ...Что, отец?
— Хочу на сосенки мои глянуть! — слегка виновато произнес он.
Помнит... Проклятье! Сосенки эти еще в прошлом году свели всех с ума. Когда въехали, он часто задирал голову — я думал, что он любуется вековыми красавицами-соснами, а он вдруг изрек:
— Засыхает всё! Начисто! Скоро здесь будет голо! (с ударением на второе «о»)
— С чего ты взял? Из-за крон солнца не видно!
Упрямо молчал. Потом произнес вдруг:
— Дай мне кайло.
— ...Что-о?!
— ...Кайло! — просипел он, уже закипая.
— Где я возьму тебе кайло? Тут, между прочим, дача, а не каторга!
— Рази? — усмехнулся зловеще. И прав оказался! Жизнь больше на каторгу стала походить. И даже кайло его реализовалось — нашел где-то на строительстве железяку, похожую на гигантский дверной крючок, и стал железякой этой выдирать юные сосенки в лесу и сюда притаскивать и сажать. Для наших ученых нет преград! Только сосенки почему-то хирели, как он их ни поливал. Видно, сила великого агронома иссякла. Вот рожь — та поддавалась ему, причем в гигантских масштабах, и даже тут под окнами взошла, а вот эти жалкие сосенки не подчиняются!.. Страдал. И ведь вспомнил и через год! Решил всё-таки и тут победить! В девяносто четыре года!.. Но где я кайло его найду — после той великой стройки, что здесь была? Опять — каторга? Помню, как мы вставали с ним в полшестого утра и к конторе шли — на «наряды» — работу и технику на весь день распределять. В первый раз — когда мне было четыре года, в последний — когда я посетил его в свои пятьдесят три, а ему было восемьдесят два, а он работал еще, ходил по полям — и даже пенсию, как выяснилось, еще не оформил! Такого размаха работ я, к сожалению, предоставить ему не могу... Я и себе-то не могу.
— Отец! Оставь ты эти сосенки! Не растут они у тебя.
Засопел обиженно. Но раскачиваться перестал... подействовало? Если так, то жаль. Чем ему теперь заниматься?
Когда я через час заглянул к нему на веранду, он спал... сам как-то на кровать перебрался... и это весь его путь.
Пришла моя пора работать! Тут — мой масштаб. Возьмемся за узлы. Нет! Сперва сделаем вешалки — прежние, вместе с прочим, тоже унесены, ураганом истории. Но когда въезжали, я взглядом коршуна углядел подходящую проволоку на свалке за домами — вот какой мой размах! Уже знал откуда-то я, что вешалки исчезли. Всё больше исчезает вещей. Даже самых привычных, необходимых. Тьма, в которой всё гаснет, вплотную уже подобралась! Бумажник, очки, членский билет Союза писателей — всё, на чем зиждилась жизнь! А мы в ответ новое сделаем! Вот она, проволочка моя серебристая! Выгнем из нее вешалку-плечики. Закрутим, закончим крючком, повесим. На нее — развесим одежды. Пустая пластиковая бутыль. Вещь как бы ненужная. Но не у нас! У нас мы режем ее поперек, нижнюю половину привязываем к дереву и, отвинчивая-завинчивая пробку, имеем умывальник. Другая половина бутыли образует черпало, которым, черпая из ведра, льем воду в чайник и в тот же самый умывальник! Так-так-так! — приплюснув пальцем нос, быстро думал: что же еще? Тут и отец на кровати сел, взъерошенный, спустил на пол ноги, в сползших носках.
— Сумку мою дай!
— Слушаюсь!
Приволок котомку ему, с его рукописями... Вот где богатство-то!
Теперь — моя песня: суп! Беру мясо из пакета, мою, кидаю в кастрюлю. Кипячу, снимая бурую пену.
— Нонна! Картоху!
И вот — первая очищенная картофелина стукнула в таз. И отец бодро шуршит бумагами... Музыка!
В прошлом году мы всё время под небом обедали — и в этом году будем! Вытащил с-под кровати круглую пластмассовую столешницу — солнце наше. Три ножки... а где же четвертая? Ага! От меня не скроешься. Втыкнул ноги, выволок стол на крыльцо, поднял на вытянутых:
— Летний сезон открыт!
— Отец! Обедать спускайся!
...Вспомнил, что в этом году всё иначе немножко — пошел за ним.
— Нонна! Стул ему подставляй! Не так! Под жопу ему!
Держал этот памятник фактически на весу! Стал понемногу выпускать его... опустил! Стул заюлил всеми ножками, но устоял! А я еще думал — сумлевалси, брать ли гантель! Вот она, моя гантель, размером с батю. Думаю, окрепну. Батя, надо сказать, абсолютно спокойно держится. Будто ничего такого особенного не происходит с ним. Правильно! Еще не хватало мне паники от него. От него скорей чего другого дождешься! И вот! Дождался.
— Да-а-а...
Думал, он любуется природой.
— ...скоро тут совсем станет голо!
Опять это ударение на второе «о»! И года не прошло!
— Да-а-а... сосенки мои кто-то обгладывает! — бросил тяжелый взгляд на нас с Нонной. Оно конечно. Возможно, и мы сосенки обгладываем, борясь с цингой.
— С чего ты взял, отец, что эти сосны огромные сохнут? — перевел внимание его с сосенок на сосны — может, к ним он спокойней относится?
— Без игл... Без игл!! — завопил в ярости... нет — дух у него еще тот. В прошлый год этим прославился, героем народного эпоса стал!
...Какие-то деятели вдруг стали к нашим литфондовским участкам приглядываться, меряли шагами. Внимания не обращали на нас. Интеллигенция наша тихо бурлила, металась мучительно между несколькими оскорбительными версиями. Первая — что нас продала наша мэрия, наплевав на нас и на наш Литфонд. Вторая, более оскорбительная, — что нас продал наш же родной Литфонд. Третья — самая оскорбительная: что участки берет Москва, наплевав на нашу родную мэрию и на наш родной же Литфонд. И одна из версий, боюсь, подтвердилась бы в ближайшее же время, если бы не отец.
В общем-то, «по большому счету», как принято говорить, он не принимал участия в волнениях, был глух — как буквально, так и переносно: трудно было взволновать его чем-то, что абсолютно не интересовало его. Видимо, он даже не знал, чьи эти дачи и чьи участки. Может быть, даже думал, что мои. Несколько раз он абсолютно равнодушно проходил мимо захватчиков — боюсь, что даже принимая их за своих. Самых активных было двое — один как бы продавал, другой покупал. В тот роковой раз покупатель мерил землю, шагая по ней в ярко-оранжевых ботинках. И всё бы ничего. Если бы не угораздило его наступить на сосенку. Разве мог он, предельно обнаглевший, представить себе, что это чахлое растение сорвет сделку? Но в этот момент калитка дремуче заскрипела. И на территорию вошел батя. Лицо его заросло зверской щетиной. Рубаха частично выбилась из порток, мотня свисала ниже колен. В одной руке его волочилось кайло. Из другой могучей длани свисала сосенка, жалкая, как нашкодивший котенок. И тут батя увидал чей-то ботинок на своей и без того погибающей сосенке! Седые брови его взметнулись. Тусклые, внутрь обращенные глаза засияли гневом. Отец замахнулся ржавым кайлом — ему было абсолютно наплевать, кто этот человек и какая у него охрана — кайло таких тонкостей не знает. И человек тот почувствовал это! Он поднял руки и метнулся назад... если бы он знал, что от него-то и требовалось только это! Но он решил, что настал час народного гнева и вот народный мститель, согбенный труженик, казнит его! Эта иллюзия, видимо, так и не рассеялась, поскольку гость, отъехав, больше не возвращался. А тогда отец хмуро прошел сквозь аплодисменты, даже не слыша их, поскольку слуховой аппарат его, изувеченный очередным пытливым экспериментом, валялся на подоконнике. Остался эпос. И теперь отец, кажется, собирался его продолжить.
— ...Кайло дай, — просипел он еле слышно.
Я ждал и боялся этих слов!
— Отец!
...Что я мог прибавить к этому восклицанию? «Остановись!»? Это было бы глупо. Но кайло его я разыскивать не пойду. Видимо, и в этом году он собирается всех нас снова сделать участниками своего жесткого эксперимента. Что характерно, что при той бешеной ревности, с которой он относится к своим сосенкам, он яростно выступает против какой-либо помощи им — и когда один маленький мальчик стал с любовью поливать эти сосенки, отец отнял у него леечку, чем довел мальчика до слез. Пространство под окнами веранды, где шел эксперимент, приобрело славу места, где опасно ходить. При том, весело скалясь, он поощрял любые зверства природы: град размером с шарик для настольного тенниса, легкий летний снег — это пожалуйста. Главное, исключить всякое воздействие человека — эксперимент должен быть чистым. Эти сосенки должны вырасти (или не вырасти) естественным отбором, как миллионы других. Выкапывание их с корнем и перенос на новое место он почему-то вмешательством в их жизнь не считал, видимо, полагая себя представителем высших сил, а не вульгарного человечества. «Эксперимент должен быть представительным». Сколько еще несчастных сосенок он собирался сюда перетащить? На селекционной станции огромный ангар был занят его колосьями — он изучал их, отбирал, обмолачивал, сортировал, рассыпал по пакетикам. Потом рассевал на тысячах делянок, втыкая колышки с трехзначными цифрами. И снова собирал урожай и рассматривал каждое растение... Такого размаха работ я, подчеркиваю, предоставить ему не могу! Да и кайло его куда-то исчезло.
Тут я на некоторое время успокоился. И, как оказалось, зря. Отец стал вдруг уверенно клониться со стула вправо. Перешел уже за границу равновесия!.. Нет. Ласково потрепав кустистую зеленую травку, выросшую вдруг на большом довольно участке перед домом, сумел вернуться в вертикальное положение. Молодец.
— ...Перезимовала неплохо, — пробормотал он.
— ...Кто? — произнес я, не подумавши.
Он выкатил на меня глаз.
— Рожь! — рявкнул он. Как я мог забыть? Где-то уже в августе в прошлом году, потеряв вдруг на время интерес к сосенкам, он впал в хандру, почти не вставал. И в это время его посетил бывший его аспирант, а ныне тоже профессор, Васько. И взметнулись всходы! Прежние хозяева тут сажали картошку, теперь они с Васько посадили рожь! Масштаб, конечно, не тот, что был прежде у них, — но я, увы, не председатель колхоза. Но зато — признаюсь со стыдом, в первый раз — ежедневно и тщательно наблюдал, как всходит главная наша кормилица — озимая рожь. Сперва проклюнулись фиолетовые «пальцы», потом они стали раскручиваться в лист, изнутри выскочили прутики. К сожалению, неотложные дела заставили меня в начале сентября переехать в город и увезти бешено упиравшегося отца — поэтому мы лишились чудного зрелища: как ярко-зеленые озимые уходят под снег! Но перезимовали они, как утверждает отец, неплохо. Значит, надо быть готовым к страде.
— Смех, конечно... — Батя горестно оглядывал это убогое поле. Всё равно что адмиралу пускать лодочки в ручье. Но, каюсь, больший размах работ нам и не освоить. Батя грустил.
К счастью, в этот момент, словно лебедушка, подплыла Нонна с кастрюлей, поставила на стол под соснами и сняла крышку. Аромат, похоже, временно отвлек отца. Некоторое время мы, шумно всхлипывая, ели.
— Тебе добавки?
— Ага.
И наконец откинулись, удовлетворенные.
— Подходяще! — цыкнув зубом, отец произнес свою самую щедрую похвалу. Бывает и в нашей жизни счастье: мы на даче, все вместе, любим друг друга и пока что все живы. Переглянулись...
— А помнишь, в прошлом году, — сказал я Нонне, — когда мы выносили сюда наш суп, на запах его от соседей собачка приходила, старенькая совсем? Хромала, еле уже шла — но на наш суп приходила. Нет, что ли, больше ее?
— Да вот же она! Под столом! — обрадовалась Нонна.
3
«Наконец-то всё хорошо!» ...Эйфория меня погубит! Размягченный идиллией, я оставил отца греться на солнышке, поднялся в комнату, раскрыл папку и стал читать его листочки.
...В детстве я очень любил купаться. Мне теперь кажется, что большую часть детства я провел в нашей славной Терсе — теплой, чистой, широкой. Мы плавали, ныряли, пуляли друг в друга водой. Даже когда шел бой и вдоль Большого проулка бил пулемет, мы всё равно пробегали через него к речке. Иногда пули на излете бились в густой, пышной пыли. Тогда мы накрывали их ладошкой и забирали с собой. Они еще долго были горячие. Вокруг шла гражданская война, и не всегда можно было понять, кто наступает, а кто отступает — в пылу боя им было некогда это нам объяснять. Помню, как у соседей убили подростка-сына. Семью эту в Березовке очень любили, и женщины выли по всему селу.
Отец с сыном пошли косить, и с колокольни по ним начал стрелять снайпер. Так и не узнали, чей он был. Отец был более опытный, прошел империалистическую войну, и сразу упал в канаву и стал звать туда сына. Но тот потерял голову и побежал, и был убит.
Я помню ясно, как мы завтракаем у нас во дворе, под огромной ветлой, на которую мы вешали серпы, косы и грабли. И прямо над ее кроной свистят пролетающие снаряды. Отец говорит: «Это в Краишево бьют». Краишево было село за рекой, где жили «цуканы», которые все говорили на «ц»: «Ну цо, цо?»
На мне было уже тогда много дел по хозяйству — в частности, весной и когда шли дожди, я должен был затапливать наш сад. Этим раньше занимался дед Степан, потом он умер и обязанность эта почему-то перешла ко мне, восьмилетнему. И я относился к этому делу с полной серьезностью. Когда вода бурно стекала по нашему проулку, я строил запруды и направлял ее. Сад был окружен валами, и вода долго стояла, как зеркало, и пропитывала почву. Без этого в нашем южном засушливом степном климате ни о каком урожае яблок, слив, груш не могло быть и речи. Еще моя обязанность была — купать нашу кобылу Зорьку в Терсе. Я очень любил это делать, но однажды чуть было из-за этого не погиб. На обратном пути Зорьку закусали слепни и она сломя голову кинулась в саманный сарай, где она стояла. Я еле успел сползти назад по ее хребту — а мог быть задавлен насмерть, поскольку расстояние между ее хребтом и верхом двери было очень узким. Скольких смертей я избежал! Видно, судьба меня готовила для чего-то.
После того как старшая сестра Настя вышла замуж за Петра Лапшина (как и все семьи в деревне, они имели вторую, уличную фамилию — у них эта фамилия была Денискины), я приступил к полевым работам, главным образом с Петром. Это была большая семья, у них было пять лошадей, и они не признавали артели по совместной обработке земли, которую как раз в это время организовывал в деревне мой отец.
Помню, как мы с Петром уезжали на всю неделю пахать пары или зяби. Он научил меня держать плуг и одновременно управлять лошадьми, и я справлялся с этим прекрасно. Он запрягал лошадей, налаживал плуг и уходил с ружьем на ближайшее озеро, где гнездились утки. И я пахал один до самого обеда, и более сладкого чувства я не помню. К обеду приходил Петр, клал в деревянную глубокую чашку два куска сала и растирал их топорищем. Затем он засыпал это пшеном и варил кашу. И ничего более вкусного я не ел. А если он еще добавлял туда подстреленную утку или даже грача — это было вообще объеденье! Помню, уже тогда я дивился крестьянской сметке. В первый наш выезд с ним Петр насмешливо спросил меня: как сделать стол в степи, где ничего нет? Я растерялся. А Петр вырыл канаву, мы опустили в нее ноги, и нашим столом стала вся бескрайняя степь!
Помню, как Настя родила своего первенца прямо в поле, во время жатвы. До обеда со всеми женщинами вязала снопы, а после обеда родила мальчика. Назвали его Иваном, в честь нашего с ней отца, Ивана Андреича. Мальчик был смелый, веселый, шустрый. Катался на коньках по льду Терсы. Пробивал железной пешней лед и пил воду. Заболел воспалением легких и умер.
Я прошел четыре класса сельской школы, и, чтобы учиться дальше, нужно было уезжать из деревни, в районный центр Елань за девятнадцать километров. Там была бывшая гимназия, а теперь школа второй ступени. Мать стала меня уговаривать остаться в деревне: ведь два старших сына были уже далеко, вели абсолютно самостоятельную жизнь, и я был последним ее сыном. Татьяна уже училась во второй ступени, а Нина была еще маленькая, некому было помогать по хозяйству. Но я упрямо стоял на своем. Отец поддержал меня. Он был ученый, грамотный. Рассказывал, что любил читать с детства, и когда рассерженные родители гасили лучину, он выходил, прислонял книжку к белой стенке хаты и продолжал читать. И я получился такой же упрямый, как отец. С самого раннего детства я помню красивые книги у нас, отец сам их переплетал и научил меня. Он поддержал меня, как мать ни плакала. Посадил на телегу и отвез в Елань. Определил меня в школу и на квартиру. Я жил с ребятами нашей волости, но из других деревень: Николаем Тынянкиным и Сергеем Сыроежкиным. Они были лучшие ученики класса, и мы быстро сдружились. Николай был не только отличник, но и заводила, весельчак. Помню, как он специально, чтобы нас рассмешить, переходит по глубокой осенней грязи главную улицу Елани. Потом поднимает ногу, а подошвы сапога нет — осталась там! Мы смеемся. Он учил меня бороться: валить противника на себя и в воздухе переворачиваться. Учились мы этому на глубоком снегу, и больно не было. Денег нам было оставлено очень мало. Но мы очень любили смотреть кино, сидя на ограде. Странно, что никто нас не сгонял — наоборот, все добродушно посмеивались. Помню, из артистов мне больше всего нравились Дуглас Фербенкс и Мэри Пикфорд. После девятого класса мы с друзьями расстались. Потом я случайно узнал, что мой замечательный друг Тынянкин поступил на философский факультет Ленинградского университета и вскоре умер от чахотки.
Всё время учебы лето я проводил в Березовке, работал в артели по совместной обработке земли вместе с отцом. И там, прямо в поле, мне принесли письмо от старшей сестры Татьяны из Саратова. Она взволнованно сообщает, что там образуются курсы для поступления в сельскохозяйственный институт. На курсы принимают с направлением от колхозов, и я могу приехать с направлением от артели. Помню, отец дал мне пять рублей. И больше я у родителей никогда не одалживался и полностью перешел на собственный кошт. Отца своего с того момента я больше не видел. До Камышина я ехал по железной дороге, а оттуда до Саратова — на пароходе, на палубе. Тогда я впервые увидел Волгу во всей шири. А также с тоской почувствовал, что начинается другая жизнь и старой, которую я так любил, не будет уже больше никогда.
С детства отец учил меня быть крепким мужиком. Брал меня с собой, когда шел резать барана. Зайдя в хлев, он сначала гладил барана между рогами, потом резко вздымал его, зажимал между коленями, ножом разрезал и разводил кожу на горле и быстро перерезал глотку. И сразу вешал его за задние ноги на специальную палку и начинал свежевать — потом сделать это было уже гораздо трудней, нельзя было медлить. Всё это было нелегко, но без этого нельзя обойтись в крестьянском хозяйстве. Часть этой силы я от него унаследовал.
В Саратов я приплыл ночью, но общежитие нашел. Я был полон решимости добиться своего. Меня провели по уже темному коридору. Открыли дверь. Я увидел койку, лег и сразу уснул. Я не помню, как уснул, но хорошо помню свое пробуждение. Когда я сел на койке и огляделся, я с удивлением понял, что нахожусь в огромном зрительном зале театра. Кровати стояли не только в зале, но и на сцене и даже в ложах. Как раз именно в ложе я и оказался. Везде были весело гомонящие люди — и главное, я не мог понять, какой именно час суток переживает вся эта публика: кто-то ест и ложится спать, а кто-то, наоборот, быстро ест и торопливо уходит.
Меня сначала взяли на подготовительные курсы, но, послушав меня (я знал наизусть чуть не всего Пушкина), зачислили сразу на первый курс. Мне было тогда пятнадцать, но выглядел я, закаленный степной работой, намного старше.
Помню первую лекцию — как старичок на кафедре произносит слово «пестик» с таким восхищением и умилением, что умиление это передается и мне. Из студентов запомнились два друга-балагура — Борис Буянов и Борис Кац. Вижу, словно сейчас, как Боря Кац проталкивается через толпу студентов в столовой и кричит радостно: «Вот вы меня толкаете и не знаете, что я сейчас буду ставить печати на ваши пропуска в столовую». Все восторженно расступаются.
Первый год мы учились в старом здании у оперного театра. А на второй курс мы уже приехали из военного лагеря в новый корпус. Агрономы должны были быть и командирами Красной армии. Я хорошо там стрелял и вернулся со званием «ворошиловский стрелок». Но в армии мне не понравилась атмосфера обязательного подчинения людям гораздо более низкого уровня знаний, и я всё время вступал в спор.
— Валера! Он упал!
Я оторвался от папки, выскочил на крыльцо. Отец лежал навзничь у ступенек, его глаза были вытаращены как-то безжизненно. Заголившаяся изнанка правой руки кровоточила — ободрал о перила, когда падал?
— Отец! — я кинулся к нему. — Ну зачем ты? Позвал бы меня!
Ни звука!
— Отец!!
— Я просто вспомнил, — произнес он абсолютно ровно, — где лежит мое кайло. И хотел его осмотреть.
Я тащил его на себя. Словно чугунный! Не поднимается! Не хватает ему только кайла! Подняв, я держал его на весу, как безногий памятник: он словно и не пытался стоять! При этом лицо его было абсолютно безмятежным, словно ничего тут такого не происходило — обычные трудовые будни!
— Нонна! Принеси йод, смажь ему руку!
Я не мог даже сходить за пузырьком, бросить отца. Теперь я много чего не мог! Как-то на свежем воздухе его разморило, хотя я надеялся на абсолютно другое!
...После второго года обучения была практика по механизации производства. Мы работали в широких и жарких степях Заволжья. Туда завезли американские комбайны, но работать на них было некому, и пришлось учиться нам. Меня поставили комбайнером на прицепной комбайн фирмы «Холт», а местного рабочего назначили штурвальным. Работа была сложной и напряженной. В засушливой степи пшеница вызревала очень короткая, и приходилось держать режущую часть хедера очень низко. При срезании малейшей сухой кочки она попадает в комбайн, и тот оказывается в облаке пыли, которая целиком накрывает и нас. Комбайн останавливают и ищут возгорание. Поэтому умелое управление хедером — большое искусство. Комбайн тащил большой гусеничный трактор, и слаженная работа с ним тоже на совести комбайнера, как и работа молотилки и своевременная выгрузка готового зерна в грузовик. Только успевай! А мне ведь еще не было семнадцати. Чем я, кстати, был очень горд. Наш агрегат посетил американский инструктор. Он приехал на «виллисе» вместе с красивой переводчицей. Посмотрел на нашу работу и сказал «о’кей», и ничего больше. Так что и переводчица не понадобилась. А может, это и не переводчица была. Я получил за ударную работу (за угарную работу, как шутили друзья) от руководства шерстяные брюки и джемпер. Было сорок градусов жары, пыль закрывала небо, и друзья мои смеялись над таким подарком, требовали, чтобы я всё это надел. Но я решил подарить джемпер сестре Татьяне, а брюки поберечь. Но не получилось — их в первый же день украли из палатки, где мы жили.
Тихое, гулкое поскребыванье на веранде прервало мое чтенье — я, как зверь уже, знаю каждый звук! И каждый в разной степени бьет по нервам. Приятных звуков не осталось. Поскребыванье значит, что отец подтаскивает к себе пустую трехлитровую канистру... но как, интересно, он собирается в нее сикать (почему-то именно это слово принято в нашей семье), если он не может стоять на ногах? Лежа на боку? Приятная тема для размышлений — но надо вставать и идти. Не встану! Над его мемуарами сижу! Надо уметь игнорировать тяжести. Не всё замечать... маленькая хитрость. Которая обернется большой бедой.
— Встань, отец. Отвинчивай крышку и одной рукой банку держи, а другой... вынимай свой... предмет. Понял меня?
Смотрит в сторону, громко сопя: не нравится! Да и я не в восторге.
— У меня есть... одна насущная потребность, — виновато улыбаясь, тихо произнес он... я даже склонил к нему ухо — мол, громче говори.
— Посрать! — вдруг придя в ярость, рявкнул он так, что я отшатнулся. Все, наверное, пошатнулись в радиусе километра вокруг! Мгновенно, конечно, сообщение это по всему миру разнеслось.
— Слушаюсь... Пошли.
Я уже центнер этот за подмышки держал, но тут слегка подбросил, получше перехватил: путь, чай, неблизкий! И непростой! Пришлось лбом его двери открывать, разумеется, в мягкой манере! Он тихо стонал. «Терпи, казак. Атаманом будешь!» Всю жизнь он мне это говорил... теперь я ему это говорю.
— Валера! Он упал... там!
Всё привычно уже... но с новыми оттенками. Конечно, я покинул его. К его же собственной рукописи отлучился! Мысль, что я должен ждать, причем не за дверью, а рядом с ним, у «очка», со всеми вытекающими и вылезающими последствиями, сперва не нравилась мне... но теперь уже нравится! Теперь зато мне с улицы в окошечко лезть — перед тем, как упасть, он еще и закрылся.
— До щеколды не дотягиваюсь! — зло сипел он оттуда. Интересно — он до или после упал? Вот он, теперешний круг моих интересов! — горько думал я, пока лез. Интерес удалось удовлетворить: после. Наверное, это хорошо. И после некоторых процедур — обратная дорога... Меньше часа на всё ушло — о чем говорить? Одно удовольствие!
— ...За стол! — прошептал он, когда я дотащил его обратно.
— Слушаюсь! — прохрипел я.
Опустил эту тяжесть, стул завихлял ножками. Но устоял! В отличие от меня: я-то как раз рухнул... Темнеет, кажись... или это в глазах у меня? В июне дни длинные. Так что — не расслабляйся.
— Лампу... мне принеси.
Уверен, что мир создан под него! Точнее — под те задачи, что он ставит перед собой... но последнее время — больше передо мной. Где я отыщу теперь его лампу? С помойки принес ее — надеюсь, она опять там, плотники выкинули ее вместе со всем хламом — с собой, надеюсь, не увезли? Побрел на помойку... Археолог! В том виде, как оставил лампу отец, вряд ли она сохранилась. Долго он ее усовершенствовал. Лист прицеплял на тарелку — абажур, чтобы лампочка глаза не слепила, вверх-вниз его сдвигал, стремясь к совершенству. На свой макар переделывал всё — до тех пор не успокаивался. Но теперь-то уже всё не переделаешь — силы уже не те... Но он, видать, решил не признавать поражений. А за то, чтобы их не было, — отвечаю я!
А вот и лампа! Великолепно себе лежит, среди прочих творений разума, и даже лист, что удивительно, свисает с нее. Хотя были тут, рассказывают, дожди и снега... Крепко сработано! Его стиль. Лишь отряхнул ее чуть-чуть — и как новенькая! Скромней скажем: такая, как была. Принес, гордо поставил перед ним. Воткнул, щелкнул — и даже лампочка зажглась! Чудо! Не только лишь зимостойкие сорта выводит он, но и лампы!
— ...Не она, — мельком глянув, прохрипел, и снова устремил взгляд в свои бумаги.
Что он, издевается? Хочет сказать, что на помойке огромный выбор ламп, а я умышленно приволок ему не ту?
— ...Та ...отец.
Что-то, видать, в моем тоне почувствовал он: повернулся вдруг ко мне, улыбнулся. Огромной своей ручищей за локоть взял.
— ...Турок ты, а не казак! — проговорил насмешливо. В нашем суровом семействе это как ласка идет!
— На помойке нашел! — зачем-то сообщил я, как бы намекая на награду, разумеется, чисто платоническую. Это уже, по нашим понятиям, перебор, моральная распущенность, перехлест эмоций. Такое не принято у нас.
— Значит, помойку не убирают! — сварливо произнес он. И, схватив вдруг лист, прицепленный к абажуру, безжалостно оторвал его, поднес вплотную у глазам и отчаянно сморщился. Что означает у него крайнюю степень сосредоточения.
— ...кто эту чушь написал? — он сунул лист мне под нос. Текст сугубо научный. Я этого не писал. Стало быть... но он уже и сам догадался.
— Да-а... — произнес он. — Теперь я уже всё по-новому понимаю.
Это радует, безусловно. Но не означает, наверное, что надо лампы портить — причем собственного изготовления! Я пытался скрепкой прицепить лист на место... отваливается. A-а! Пускай! Мне-то какое дело? Тем более — он вдруг забыл про меня, но зато стал задумчиво и сосредоточенно раскачиваться на стуле. Сейчас встанет и куда-то пойдет, ни на что не взирая.
— Отец!
С отрешенной и даже блаженной улыбкой раскачивается — мысли о предстоящем загадочном маршруте затмевают всё!
— Отец!
На этот раз услышал меня и даже посмотрел с интересом — но интерес этот, как выяснилось, относился не ко мне.
— Ты мне вот что скажи, — ласково взял меня за локоть, улыбнулся прелестной своей, как бы виноватой улыбкой. — Ты видел колья мои? — глядел на меня прям-таки страстно! В прошлом году навыдергал кольев из ограды заброшенного детсада и вокруг чахлых своих сосенок навтыкал. Сосенок не видел никто, но колья все увидели и с вопросами кинулись ко мне: «Что это?» — «А то... чтобы вы здесь не ходили!» Примерно так приходилось отвечать. Поскольку сосенок никто не видел, да и увидеть их трудно было, обиделись все. Теперь сожгли его колья, видимо. Но не со зла, я думаю, — для тепла. Как бы ему объяснить всё поделикатней?
— Отец!.. Ты, наверное, думаешь, что ты один здесь живешь. Но ты ведь не один здесь живешь! Понял? У людей тут свои дела!
Обиженное сопение в ответ. То есть получается, что я в равнодушии к людям обвиняю его... по советским меркам — это кошмар!.. Но «равнодушие» — это еще сказано мягко!
— Учитывай людей! Всё-таки эти колья твои... никого не радуют!
Протяжно зевнул в ответ и демонстративно отвернулся! Вот так! «Еще на всякую ерундистику время терять!» Но тут уже я завелся.
— Отец! Скажи... ты вот знаешь кого по имени, кто тут рядом с нами живет? Или тебе это глубоко неинтересно?
Зевок. И взгляд вдаль, с надеждой: может, кто поинтереснее подойдет?
— Ну что ты за человек! — я воскликнул.
— Ну... что я за человек? — он поднял наконец-то глаза, улыбнулся прелестной своей улыбкой... задело чуток?
— Сказать?
В этот день отчаяния — или, может, усталости — не сдерживаться, наконец дать себе волю и сказать? Что это даст? Мне — и ему? Поздновато уже его воспитывать. Только расстрою. А впрочем — пусть расширит свой кругозор. Говорит же, что всегда надо учиться, и чем шире круг света, тем длиннее граница с тьмой. И что знаний не бывает бесполезных. Тогда — прими!
— Вот ты десять уже лет живешь у меня...
Кивнул. Правда, неохотно. Отрицать всё пока невозможно, но он этого момента дождется, и — в спор! За что, про что — не имеет значения: «Комар живет, пока поет!»
— И за десять лет... ну, скажем, за восемь... тебе даже в голову ни разу не пришло... позвонить моей матери — твоей бывшей, кстати, жене, с которой ты неплохо жил четверть века, вырастил, скажем, не худых детей... Ноль! Ни разу даже не спросил ее номер... если забыл.
Долгое молчание... Попал? А не слишком ли? Нет! Снова вдруг зевота его одолела его.
— Да тебе всегда и на нас-то наплевать было, твоих детей! Ты страстно — вот то действительно была страсть! — предлагал то в Суйду, то в Немчиновку нам переехать, где тебя-то ждали опытные поля, а нас что там ждало?
Тишина. Потом он, не в силах больше сдерживаться и внимание изображать, жадный взгляд на бумаги кинул: когда наконец-то поработать дадут?
...Молодец, батя! Силен! Сокрушить его трудно. Помню, как сестра второй его жены, Елизаветы Александровны, долго с умилением разглядывала нас. Я еще мучился, ждал: что-нибудь сладкое скажет!.. А она вдруг произнесла: «Да-а-а! Корень-то покрепче!» Удар! Нокаут! «Корень-то покрепче!» И счас еще силен! Только интересным чем-то можно его зацепить, а так — незыблем. Но в том, что по-настоящему ему интересно, я не секу! Один лишь раз, когда его вроде пробило, он произнес взволнованно: «Да-а-а... жаль, что ты не унаследовал мое дело!» Я, тоже растроганный, кивнул. «Писали бы вместе!» — уже вполне по-деловому добавил он. Тут я сразу протрезвился. «Твое, разумеется», — уточнил я. Он взгляд изумленный кинул: «Ну а чье же еще?»
К чужому был туг на ухо — слышал только свое. Мой день рождения — никогда не вспоминал. Не знал даже, когда и где умер его отец. И в последнее время с одинаковой яростью две взаимоисключающие версии защищал: то утверждал, что умер тот в лагере, в тридцать восьмом, то говорил, что у старшего сына Николая в Алма-Ате, уже вышедши. Помнил только, когда вывел свои сорта. Да и то приблизительно! К себе, надо отметить ради справедливости, так же суров... Помню, как я был потрясен, когда неструганый топчан увидел, на котором он спал, из нашей ленинградской квартирки уехав. Но им это не принималось к обсуждению, и даже к рассмотрению: спал. И полшестого вставал и в морозной мгле шел к конторе, на «наряды», где распределяли лошадей и технику для работ. Бывал с ним...
— Отец! Ты даже к себе абсолютно холоден!
Посмотрел! Почувствовал, стало быть, тут что-то необъясненное... Объясненное — презирал! Взгляда бы не поднял! А тут глядел. Долго и насмешливо: мол, объясняй, как это — я холоден сам к себе?
— ...ты встаешь... и куда-то идешь... уже не стоя при этом на ногах! И не думаешь абсолютно о том, что каждое падение твое может смертельным оказаться.
— Как это? — спросил весело и задорно. Тема эта, видать, слегка его заинтересовала, по своей новизне. Хотя чего уж тут нового!
— Ты сам же мне рассказывал, что твой друг и коллега Наволоцкий так погиб.
— Наволоцкий? Да. Был такой замечательный «пшеничник». Но ничего такого, что ты рассказываешь, я не говорил.
— Говорил!
— Нет! — глаза его весельем зажглись, и наверняка бы сейчас он весело ногой топнул, как раньше в спорах, если бы мог!
— А откуда же я знаю это? На девяносто пятом году...
«Ровно как ты», — я чуть было не добавил.
— ...так же вот... побежал. И сломал ключицу! И — неподвижность. Пролежни. И — атрофия легких. Не смог уже дышать. Слыхал? Сам же мне рассказывал — в таком возрасте кости уже не срастаются. И — всё!
— Не помню, — холодно произнес.
— Что тут помнить-то? Медицинский факт!
— Факт — это еще не теория! — твердо сказал.
— А тебе этого факта мало? Тебе и тут теория нужна?
— Ка-ныш-на! — весело произнес. Помолодел. И тут я поверил даже — пока теорию свою не допишет, не... Ничего с ним не случится, короче.
— Кстати, — он вдруг проникновенно добавил, — в том, что ты говоришь про меня, есть доля истины. Так же я, кстати, думал одно время про своего отца. Увлекался он, всё время. То одним, то другим. Уезжал, не раздумывая. Нам вроде внимания мало уделял. Так думал я — пока однажды отец не поехал в Елань. Сапоги надел новые. А вернулся — босой!
— Как?!
— Да обыкновенно как: встретил там старшего сына своего, Николая — босого. Сапоги снял — и отдал ему. Вот так вот. Видал — миндал? — закончил он своей любимой бодрой присказкой, и стал уже свои листочки подтягивать, считая, видимо, наш спор законченным, а свою победу — бесспорной.
— Отец!.. Но ведь ты падаешь! — воскликнул я. — Будь ты благоразумен всё-таки!
— Мен пьян болады! — усмехаясь, произнес он. Что по-татарски означает: «Я пьян сегодня!». С Казани у него много татарских выражений. Есть, вообще, чем в споре придавить.
Воспоминание из дальнего детства: отец колол в сарае дрова, и колун соскочил с топорища в лоб. Помню, как входит, политый кровью, к лицу ладони прижав. Потом лежал с огромным опухшим носом, заплывшими глазками, обиженно сопел...
— Идити-и-и ужи-нать! — из комнаты Нонна закричала.
— Ну что... легкий ужин? — сказал я.
— Можно, — бодро ответил он. И даже сделал движение руками, как будто идет.
Но пошел-то на самом деле я! Легкий ужин не так-то легко нам дастся. Для начала — стол с улицы в избу внести, еще раз бороться со ступеньками не будем. Поставить перед столом стул покрепче — и притащить отца. Взяли, раз-два! Оба с тяжким стоном — и я, и он... В моем постпенсионном возрасте уже меня кто-то должен носить — но ношу пока я. Вынужденная бодрость. О-па! Приехали. Какой закат озарил наши скромные стены!
— Смотри! Тень отца! — воскликнула Нонна.
Гордый профиль. Одна из несправедливостей жизни — твой профиль могут все увидеть, кроме тебя!
— Тень отца Гамлета, — усмехнулся он.
— Смотри, лучше... олень! — на левый кулак я положил опрокинутую правую кисть с растопыренными пальцами. Тень: голова оленя и ветвистые рога! — Помнишь — ты меня научил?
Показывал он тени нам — в Казани, у печки. Еще до войны!
— А вот, помнишь, собака лает! — я поставил поперек лучей заката ладонь. Разводил-сводил пальцы — «собака лаяла». Отец тоже поднял руку, но опустил — пальцы не слушаются.
Потрясающая ладонь у него! В два раза больше моей, тоже немаленькой! Помню, как он мне на пальцах показывал — как расходятся судьбы. Было это тогда, когда я вниз как-то пошел.
— Вот гляди! — два растопыренных пальца протянул. — Вначале вы вместе с другом, а потом — всё больше расходитесь: он всё больше — вверх, а ты — вниз, — тронул нижний палец.
И я сразу понял всё, на пальцах, и помнил уже всегда! И сейчас — с улыбкой показал ему тень двух разведенных пальцев на стенке нашей. Помнишь, отец? Всё-таки всегда вверх мы шли!
— ...Где еда-то? — он весело произнес.
— Бяжу, бяжу! — крикнула с кухни Нонна.
4
Агрономы тогда требовались срочно и в большом количестве. И на последнем курсе меня вызвали к директору института и спросили — не могу ли я поехать работать уже сейчас? Диплом мне обещали прислать на место, если я хорошо проявлю себя. И я с радостью согласился, поскольку у меня было уже много идей, которые страстно хотелось воплотить на практике. И я даже не спросил, куда ехать, — земля есть везде, а другое меня не интересовало. Опять, как и в школе, я не доучился до конца. Но это постоянное «скорей» меня радовало, соответствовало моему темпераменту и нетерпению.
По приезде в Алма-Ату нас, как степных жителей, поразили прежде всего горы, поднимающиеся сразу за городом и покрытые снегом. Я остро почувствовал, что начинается совсем новая жизнь. В министерстве Казахстана выяснилось, что в самом городе нужен только один человек, но на юге Казахстана, в Чимкенте, формируется новая Южно-Казахстанская область, и там нужны агрономы. Мы тряхнули в кепке жребий. Но выиграл не я. Жребий мне всегда доставался не лучший. Но это и сформировало меня. Лучшим он оказывался потом. И мы, уже только двое, купили билеты в Чимкент.
Выйдя из вокзала в Чимкенте, мы с удивлением увидели голую степь. Стоял один-единственный дом азиатского типа, окруженный высоким глухим дувалом. Тут же мрачно стоял привязанный осел — и ничего больше. «Вот так приехали!» — горько засмеялся мой друг. Но приехавшие с нами пассажиры сказали, что нужно немного пройти вперед — и будет город. Это вызвало у нас недоверие, поскольку до самого горизонта никакого города не было видно. Но мы всё же пошли, и вскоре прямо у нас под ногами открылась глубокая красивая долина. Между зелеными кронами виднелись железные крыши, покрашенные в самые разнообразные цвета. Мы обрадованно стали спускаться. Город оказался очень приятный. Дома все были одноэтажные, и в каждом дворе был сад. Тротуары отделены от улицы бурными арыками и двумя рядами могучих деревьев, закрывающих пыльное небо, — они были гладкие, светло-серые и без коры, ранее таких я не видел. Все дома имели владельцев, и многие пускали к себе жильцов. Мы зашли с другом в понравившийся нам дом. Нас встретила полная седая женщина, как мы узнали, зубной врач. Фамилия ее была Колосенко, что нам, как агрономам, очень понравилось, о чем мы сразу же сказали ей, и она рассмеялась. Мужа у нее не было, была дочь, больная и прикованная к креслу, но очень веселая и образованная, и мы впоследствии очень подружились. Мы узнали, что в городе есть хороший парк с большой сценой, где часто гастролируют театры. Мы были прикреплены к столовой, но там, как и в магазинах, практически не было ничего. У нас в Областном земельном управлении был заместитель заведующего Осипов, в задачу которого входила организация самоснабжения. Он ездил по окрестностям и покупал фрукты, овощи, рис, вино. И только лишь изредка — мясо. Это было удивительно для этих мест. Совсем рядом, под Ташкентом, наша семья спасалась от голода в двадцать втором году у одного из родственников матери. И в глазах у меня навсегда запечатлелась картина — как гнали баранов. Они шли как бы самостоятельно, плотной пыльной массой, несколько дней подряд. Иногда только вдоль этого бесконечного потока скакал всадник — и потом снова шли только бараны. То была настоящая бесконечность! Но баранов отобрали у хозяев и распродали по дешевке. Жители рассказывали, что еще совсем недавно можно было приобрести большого барана буквально за копейки. И вот результат. Казахи, которые кормились всегда при баранах, остались ни с чем. Но, находясь в городе, где жили в основном госслужащие, мы плохо пока представляли масштабы бедствия. К нам подселились еще двое, присланные из нашего же института. Однажды в воскресенье один из них принес бутылку водки и предложил тут же выпить. Мне пить не хотелось. И я сказал, что не стоит и начинать, с одной-то бутылкой. Все начали смеяться. И я, обидевшись, схватил бутылку и выпил ее целиком. Ночевать мне пришлось в милиции, и я считаю, что тогда я выяснил свои отношения с пьянством раз и навсегда.
Наш начальник товарищ Арипов мне нравился. Этот пожилой человек всегда был целеустремлен и серьезен, и первое время я с удовольствием и даже жаром выполнял все его поручения. Особенно мне запомнилась одна поездка в дальний Сузакский район. Там только что было восстание против русских, и Арипов спросил меня, не боюсь ли я. Я сказал, что нужно научить казахов возделывать землю, и тогда они не будут восставать. Арипов почему-то хмыкнул. Но ничего не сказал. Я был наивен и горячо верил в успех науки, как многие тогда. С Сузакским районом не было никакой оперативной связи, поэтому надо было как-то добираться туда. Предстояло составление плана области по заготовке кормов, однако не было никаких сведений оттуда о численности и состоянии сенокосилок в районе. Я ехал с присущим мне в те годы энтузиазмом. Поезд шел по главной магистрали, соединяющей Россию и Среднюю Азию. Я знал, что дорогу эту строил мой отец, когда скрывался от ареста за связь с нашим сельским учителем и совместное с ним чтение запрещенной литературы. Это было еще до моего рождения! А теперь я ехал по этой дороге. Может быть, как раз это место насыпи, где я проезжаю, строил он? Кстати, и в советское время он отличался упрямством и склонностью к отрицанию банальных истин, которые повторяли все. Отчасти упрямство это передалось и мне...
«Да уж!» — подумал я. Потянулся (была уже ночь, все мои спали), протер платком очки и стал читать дальше.
...Упрямство и погубило его. В тридцатые годы, когда это было равносильно самоубийству, он громогласно повсюду заявлял, что Сталин — не гений! Все его любили и уважали и пытались унять: «Что ты такое говоришь, Иван Андреич? Может, у тебя лихорадка?» Лихорадкой он заболел как раз тогда, когда строил эту дорогу, еще как беглый революционер. А теперь, в советское уже время, упрямо говорил везде, что Сталин — не гений! И это и погубило его. После очередного его выступления он оказался в лагере под Камышиным, и дальше следы его теряются...
Теряются, да не совсем... Во всяком случае, когда отец ехал по насыпи, его батя был еще жив и не арестован. Но писем друг другу они не писали. И после отъезда отца не общались — каждый упрямо занимался своим.
Я сошел на маленькой станции, и передо мной широко раскинулась степь, дальше никакой дороги не было. На самом горизонте просматривался невысокий хребет Алатау, за который мне и надлежало попасть. На вокзале, где я представился уполномоченным Областного земельного управления, мне сказали, что завтра рано утром к Алатау пойдет караван верблюдов и я могу отправиться с ним. На верблюдах мне прежде ездить не приходилось. Хотя в Березовке у нас некоторые семьи держали верблюдов. И один упорный мужик даже пытался пахать на них, но был ими оплеван, над чем смеялась вся деревня. В общем, я знал, что верблюд — чрезвычайно своенравное и злое животное. Но тогда лишь вежливо поблагодарил смотрителя станции и стал ждать утра. Рано утром я пошел на базарную площадь и застал сборы каравана в самом разгаре. Про меня уже знали и указали верблюда, на котором я могу поехать. Поскольку я впервые ехал на верблюде, я попросил показать, как именно на него можно сесть. Мне показали. И я полез на смирно лежавшего верблюда, подогнувшего под себя ноги. Потом, понукаемый казахом, предводителем каравана, верблюд резко встал, выпрямив лишь передние ноги. И меня мотнуло назад, но я удержался. Потом он так же резко выпрямил задние, и я упал грудью на передний его горб. И караван двинулся. После этого я многое еще испытал в жизни, но скажу, что нет ничего более выматывающего душу, чем езда на верблюде, день за днем. На ночных стоянках караванщики разжигали костер. Я сидел, стесняясь, в сторонке. Потом они присылали ко мне коротконогого чумазого мальчонку, который, тоже страшно смущаясь, выкрикивал одно слово: «Шай!» (что означало «чай») и убегал обратно. Я подходил к их казану, вежливо кланялся. Набирал в свою кружку кипятку и уходил обратно. Вообще, стеснительность была одним из моих главных недостатков. Наша квартирная хозяйка говорила про меня: «Гера — он такой... Лишней воды не выпьет!» Такая моя характеристика мне запомнилась на всю жизнь и часто мешала. А в словах квартирной хозяйки я чувствовал досаду. Видимо, она надеялась на какие-то наши отношения с ее больной, но очень симпатичной дочерью — однако дальше дружеского общения я не шел. Наш караван поднимался в горы, и по ночам становилось всё холодней. К счастью, я захватил солдатское одеяло и на ночевках спасался им. Наконец мы доехали до городка Кентау. Оттуда я еще добирался верхом на лошади, что после езды на верблюде казалось мне счастьем. Сельский начальник этого района был необыкновенно высокий и злой казах. Когда я, согласно моей задаче, спросил у него про сенокосилки, он резко ответил мне, что никаких сенокосилок нет, поскольку заготовкой кормов никто не занимается, животноводство тут всегда было пастбищное и никаких запасов не делали. Все пастухи, раньше пасшие гигантские стада, принадлежавшие баям, теперь стали колхозниками и умирали от голода. Особенно я почувствовал это в южно-казахстанском городке Аулета, где я на следующий год руководил посевной. Я нарезал участки для посева и сеял прямо в образовавшиеся за зиму болота, чтобы была влага для семян. Вскоре болота пересыхали, и я еще прикатывал их сверху катком, чтобы верхний слой был твердым и оставшаяся влага не испарялась. Однажды я, получив на неделю вперед огромный каравай хлеба (рука едва доставала до низу), нес его в гостиницу. Вдруг я услышал сзади быстрые шаги — какой-то человек гнался за мной. Я резко повернулся к нему лицом. Видимо, он хотел вырвать у меня каравай. Но из-за моего маневра промахнулся и, пробежав по инерции еще несколько шагов, упал в пыль. Когда я нагнулся к нему, он был уже мертв. Видимо, он был одним из несчастных, изголодавшихся людей, которые из степи добирались сюда в надежде хоть чего-то поесть и тут умирали. Рано утром по городу ехала специальная повозка, собиравшая по улицам умерших. В одно и то же время она проезжала мимо гостиницы, и из-под рогожи всегда свешивалась чья-то рука или нога.
Мои посевы ржи и ячменя взошли хорошо и дали небывалый для этих мест урожай. Но, когда я вернулся в эти края зимой, меня охватило отчаяние. Казахи всегда были кочевниками. А тут они были лишены юрт и поселены оседло в так называемых зимовках. Это были хижины, сложенные в один кирпич из необожженной глины. В своих поездках мне не раз приходилось ночевать в этих насквозь промерзших сооружениях, в которых казахи теперь проводили короткую, малоснежную, но весьма суровую зиму. Кто-то грустно назвал эти хижины ледяными дворцами, и название это распространилось. Всё зерно, которое я с таким энтузиазмом учил их выращивать, безжалостно отбиралось и вывозилось. Стад у них давно не было — этот способ существования был признан «классово чуждым». Чтобы не умереть с голоду, они были вынуждены весь зимний день разыскивать в поле одиночные, случайно оброненные зерна и к вечеру набирали их горстку на всю семью. Разводили прямо в хижине огонь, жарили эту горстку семян в казане и долго их грызли. Потом укладывались ногами к огню и засыпали. При этом я, словно какой-то сказочник, рассказывал им о передовых методах земледелия, высоких урожаях и всеобщем изобилии. Из таких поездок я приезжал не слишком удовлетворенный. Арипов и не требовал от меня бодрых рапортов, он всё прекрасно понимал. Мои друзья тоже всё больше разочаровывались в своей работе. Зато всё больше преуспевали по части развлечений. Помню, как к нам в Чимкент приехал Омский театр оперетты и выступал в парковом театре. Мы как-то быстро подружились с артистами и, главным образом, артистками. Однажды, когда после долгого совместного возлияния я решительно пошел домой, друзья мои, не сочтя нужным вовремя остановиться, угнали какой-то грузовик и всю ночь вместе с актрисами с громкими воплями носились по главной улице. Наутро все они были арестованы. Правда, актрис почти сразу же отпустили, поскольку друзья мои мужественно взяли всю вину на себя. Дело назревало серьезное — грузовик оказался военный и даже какой-то секретный. Им грозил политический процесс. А чем это заканчивалось, мы уже знали. Их временно выпустили, мы посовещались, и я пошел к местному уполномоченному НКВД Сергею Кречетову. К счастью, мы вместе играли с ним в волейбол. Он был капитан сборной города, и мы с ним очень хорошо понимали друг друга на площадке. Он был хороший парень, и я объяснил ему, что никакой политической подоплеки в действиях ребят не было, одна только молодая дурь. Подчиненный Кречетова, человек пожилой и очень злобный, резко возражал, но нам удалось его подпоить, и дело замяли. Однако вскоре произошло нечто гораздо более серьезное. Ночью раздался стук в наше окно. Я выглянул и увидел Петра Чугунова. Мы с ним вместе учились в институте, а потом он работал неподалеку от нас в Туркестане. Он сказал, что поругался со своим начальством и уехал, поскольку не согласен с тем, что делается. Он был голодный, усталый, немытый. Я дал ему умыться, накормил его. Мы проговорили всю ночь. Оба мы считали, что надо менять жизнь. Но выводы, как выяснилось, сделали разные. Утром он ушел, сказав, что поедет к родителям в Гурьев. Я дал ему денег и еды. Через несколько дней Арипов собрал всех нас и сообщил, что молодой сотрудник из Туркестана Петр Чугунов арестован при попытке перехода турецкой границы. И органы разыскивают тех, с кем он встречался перед этим и кто ему помогал. «Хорошо, что его не было у нас», — как-то очень многозначительно произнес он. На очередной волейбольной тренировке мне показалось, что Кречетов как-то мрачно поглядывает на меня. Тучи сгущались. Но главное — я чувствовал полную бессмысленность своего существования и всё большее непонимание с моими коллегами. Я убеждался, что молодость с ее радостями кажется им вполне достаточным основанием для того, чтобы ни о чем больше не беспокоиться. Меня же такое положение дел решительно не устраивало. Чимкент был город благоустроенный и красивый. Но из него моя родная Березовка казалась мне раем — там у каждого человека каждый день был наполнен осмысленным трудом. Хотя я понимал, что и там сейчас идут те же разрушительные процессы. Смириться и жить, как все, далеко не заглядывая? Вот коллеги мои почти что счастливы радостями обычной жизни. Чего же хочу я?
Мои мучения отражались и в моей личной жизни. Все друзья уже нашли себе подруг, зачастую вполне привлекательных, и вскоре собирались обустроить нормальное существование. Я тоже встречался с женщиной, ее звали Мария, и она работала у нас в ОБЛЗУ бухгалтером. Она была разведена, у нее было двое детей и свой дом с вполне налаженным бытом. Ко мне она относилась хорошо. Мы гуляли с ней в парке, после чего она не раз приглашала меня к себе домой, но я каждый раз вежливо отклонял приглашение. Я понимал, что если брать на себя обязательства, то нужно оставаться здесь навсегда.
У нас в учреждении была подписка на «Сельскохозяйственную газету». И в очередном номере я увидел объявление о наборе в аспирантуру во Всесоюзном институте растениеводства в Ленинграде. И этот номер почему-то оказался у меня на столе. Теперь я думаю: не Арипов ли мне его подложил? С годами я всё больше осознаю его роль в моей жизни. Он явно выделил меня из всех и надеялся что-то из меня сделать. Вообще, период жизни в Чимкенте я не стал бы окрашивать целиком негативно. Там я как-то отстоялся и многое понял. Главное, что в жизни всегда есть возможность поменять ее и подняться выше, но многие не видят этой ступени, или боятся ее, или ленятся, и в конце концов все их возможности сводятся к нулю. Я же не мог с этим смириться и в отличие от многих имел желание и силу двигаться выше. И это я почувствовал именно там, за что я благодарен этому городу.
Я поговорил с моим другом Сергеем Быковцем, с которым мы вместе приехали сюда, и под моим влиянием он тоже решил ехать в Ленинград. Для меня было некоторой неожиданностью, что Арипов наотрез отказался нас отпустить. Поначалу я обиделся, но потом понял, что как начальник он абсолютно прав. Когда понимаешь мотивы своего противника — легче жить. Жизнь уже не кажется тебе сплошной несправедливостью — к сожалению, слишком многие скатываются к таким убеждениям, и их ждет судьба неудачников. А жизнь всегда оставляет какую-то щель. И надо суметь ею воспользоваться, пока крышка не захлопнулась. Так же произошло и тут. В те годы несанкционированное бегство с места работы могло закончиться весьма печально. Но тут — улыбка судьбы: именно нам с Быковцем пришли повестки — явиться в Алма-Ату на трехмесячные воинские сборы! Тут уж никакой Арипов не мог ничего сказать. Мы устроили прощальный вечер, который прошел очень весело. При этом я сумел договориться с наиболее душевным из моих друзей, Васей Захарченко, что, если я ему напишу, он продаст принадлежащую мне мебель и вышлет деньги. Куда — я не стал уточнять, речь шла как бы об Алма-Ате, но хитрый Вася всё понял и подмигнул. Шаг наш, конечно, был отчаянный, но я понимал, что впервые за последние месяцы я делаю что-то нужное, и это придавало мне силы. Перед самым отъездом я пригласил мою знакомую Марию на прогулку в городской парк. Мы разговаривали о разных пустяках. Потом я проводил ее до дома и поцеловал ей руку. Она посмотрела на меня и заплакала. Но уже ничто не могло поколебать моей решимости. Иногда я думаю, кем бы я стал, если бы остался в Чимкенте? И никакого применения моим научным идеям там не нахожу.
В Алма-Ате, не заходя ни в какой военкомат, мы сразу же поехали на вокзал и купили билеты до Ленинграда с пересадкой в Москве. Там, пока мы любовались красотами московской вокзальной площади, которая показалась нам великолепной, у моего спутника украли чемодан со всеми вещами и деньгами. И пришлось мне принимать его на мой кошт.
Исаакиевская площадь в Ленинграде с огромным собором еще больше поразила меня. До этого в Саратове я видел лишь невысокие дома и небольшие церкви. Мысль о том, что теперь я буду проходить тут каждый день, наполнила меня ликованием — ведь рядом, в роскошном здании, находился Всесоюзный институт растениеводства — цель нашей поездки. И действительно, на этой площади я бывал потом множество раз, можно сказать, что здесь состоялась моя судьба — в ВИРе я вскоре защитил кандидатскую диссертацию по пшеницам, и на другой стороне площади, в «Астории», мы вместе с великим Николаем Ивановичем Вавиловым отмечали успех. И когда мы, разгоряченные, вышли из ресторана в сквер проветриться, я стал доказывать Вавилову, что через три года выведу новый сорт. Он, смеясь, говорил мне, что так быстро сделать это никому еще не удавалось. Но мне удалось. Но до этого еще произошло многое. А в первый раз в ВИРе нас с Быковцем приняли не особенно радостно, сказав, что мы приехали без всякого вызова и наши шансы крайне малы. Кроме того, приемные экзамены в аспирантуру начинались лишь через месяц. Но, видя наше искреннее огорчение, над нами сжалились и дали направление в общежитие, которое находилось в Саперном переулке. И мы поселились в доме, с которым у меня теперь тоже связано много воспоминаний. Так после тихой моей Березовки и сонного Чимкента я оказался в самом красивом месте одного из лучших городов мира — уже ради одного этого имело смысл стараться и рисковать.
Но ликование было недолгим — я уже тогда понял, что жизнь никогда не щадит тебя и шлет испытания самым разным твоим качествам. Вскоре кончились деньги. Кроме того, в ВИРе сообщили нам, что прибыло уже достаточно кандидатов в аспирантуру с самыми солидными рекомендациями, а поскольку мы не имеем даже официальных направлений, наши шансы практически равны нулю. Казалось, надеяться было уже не на что. Возвращаться в Чимкент не имело смысла — там мог нас ждать только арест. Быковец предложил поехать в Саратов. Там было всё знакомое и родное. Кроме того, многие наши соученики там работали и могли нам помочь.
Мы уже купили билеты на поезд. Но почему-то в день отъезда я предложил съездить в Петергоф посмотреть знаменитые фонтаны, и, несмотря на возражения Быковца, мы поехали. Там была уйма народа, настоящее столпотворение. Кстати, произошла и интересная встреча — в толпе у Самсона, раздирающего пасть льву, я вдруг увидел Колю Антипенко. Только я раскрыл рот, как он мгновенно исчез. Момент этот очень характерен для того времени. Коля учился с нами в институте, и вдруг пришли сведения, что отец его раскулачен и сослан. И в тот же день Коля исчез. И вот — появился в толпе в Петергофе и испугался, увидев нас. А мы с Быковцем подробнейше осмотрели все фонтаны и в результате опоздали на поезд. Я, с рюкзаком на спине, догнал последний вагон и схватился за поручень, но оглянулся на отставшего друга. Он стоял, тяжело дыша. И махал мне ладонью — мол, уезжай, я приеду следом... Но я почему-то разжал руки и отпустил поручень. Теперь я понимаю, что то оказалось самое главное действие в моей жизни. Мы пошли в кассу, где я вдруг сказал Быковцу, что остаюсь. Он стал убеждать меня, но в результате я вдруг пришел в ярость, рявкнул на него и ушел в общежитие. Моя невоспитанность и после часто подводила меня. Жена моя Алевтина говорила мне, что как я был деревенским вахлаком, так и остался. Но зато я всегда знал, чего хочу. Разжав руки и отпустив поручень вагона, в котором менее решительный человек так бы и уехал, я получил то, что хотел. Когда, проводив Быковца, который уехал в Саратов к своей невесте, я вернулся в общежитие, в почтовом ящике меня ждал денежный перевод. Мой друг Захарченко, которому я написал, ни на что не надеясь, продал-таки мою мебель и прислал деньги! Жизнь всё-таки вознаграждает твои усилия. И вслед за мелкими удачами идут крупные. Вавилов, как настоящий ученый, верил не чужим бумажкам, а своим глазам — и после пятиминутного разговора со мной приказал зачислить меня в аспирантуру.
Долгий, многоступенчатый грохот! Звонкое дребезжание сдвигаемого стула, потом тугой скрип подвинутого стола. Отец, падая, рушит всё! Давно уже доносились оттуда подозрительные шорохи... да что в них «подозрительного», было ясно — батя встает. Но я предпочитал ничего не слышать. Три часа ночи — я вполне мог бы и спать. И как всегда: не хочешь слышать шорох — услышишь грохот!
Тоже уже скрючась по-стариковски, я встал и пошел. На веранде нигде его не видать... выпал в открытый космос? Я распахнул дверь на крыльцо... но стон послышался сзади. Отец оказался в узком пространстве между чуть сдвинутым столом и стеной. Теперь и я застонал. Как оттуда его изымать, и главное — что нас ждет впереди? Сон и покой отменяются?
— Фортку хотел открыть... душно! — просипел он оттуда.
— Да? А там тебе — не душно? — поинтересовался я.
Видимо, как это ни жестоко, надо воспользоваться ситуацией и провести воспитательную работу — в более комфортных условиях он плюет на мои слова!
Ни звука в ответ. Видимо, не признает своего поражения, а также моего права указывать ему... Ну тогда полежи! Я вышел на крыльцо. Вдохнул душистую ночь, сладостно потянулся. Вернулся.
— Отец! Но ты понял уже, что тебе нельзя ходить одному?!
— ...Не понял, — глухо оттуда донеслось.
5
«Давно, унылый раб, задумал я побег». Жизнь наша более-менее устаканилась: скорее менее, чем более. Но чего ждать? В таком состоянии она может еще пребывать очень долго, но это не значит, что всё вокруг должно замереть. Если и я заглохну и перестану работать, то какой будет толк, и как я смогу оказывать помощь отцу, и на что будем мы жить? Надо действовать, пока хоть мои ноги идут, «рубить дрова» на предстоящую долгую зиму... Так? Мои литераторские дела — последний наш источник существования... надеюсь — он не иссяк?.. Так иссякнет, если я буду тут сидеть!
Мобильник, заросший уже паутиной, вдруг засвиристел, и неприятный женский голос сообщил, что в главном театре старинного русского города Покрова (где я никогда не бывал) — премьера моей пьесы! Сердце запрыгало. До этого моя пьеса шла лишь в маленьких подвальных театриках. И вот — главный театр города... хоть и небольшого. Она добавила, что, если я приеду, она меня как завлит рада будет видеть. Но во что выльется эта радость? Об этом я не решился спросить. Ну, наверное, во что-то выльется, — раз спектакль!
— Хорошо... буду, — вальяжно произнес я.
Теперь это надо донести до сознания отца и, главным образом, Нонны. Отца эта мелочь вряд ли впечатлит: разве что после того, как я уеду, его некому будет таскать. И некому будет спорить с ним — без чего он, конечно, скиснет. Но что будет, если скисну я?
После аспирантуры и защиты диссертации я еще некоторое время наслаждался Ленинградом и городом Пушкиным, где были опытные поля ВИРа. Но по распределению мне надлежало ехать в Казань и заниматься просом. Просо дает один из основных продуктов питания — пшенную кашу. Особенно она была важна для армии.
Сначала Казань мне очень не понравилась. Башня Казанского кремля с нелепыми огромными часами на ней показалась мне просто смешной. Идущая от кремля главная Проломная улица состояла из одно- и двухэтажных домов. Время от времени разносился гортанный и какой-то словно неземной крик муэдзина.
На попутной телеге я отправился на селекционную станцию. Мы долго ехали вдоль огромного казанского озера Кабан. И я думал: что будет со мной на новом месте, сумею ли я сделать то, для чего послан сюда? Задача была поставлена простая, но трудновыполнимая — за кратчайший срок резко увеличить урожайность проса. На селекционной станции мне сразу понравилось. Администрация и отделы располагались в большой и красивой архиереевой даче. Стены были такие толстые, что на подоконниках можно было спать. Такое потом неоднократно случалось, когда гости оставались ночевать в отведенной мне комнате. Дача стояла на холме над озером и была окружена хорошим фруктовым садом. Я жил сразу за крутым подъемом дороги, над входной аркой, в бывшей надвратной церкви, превращенной в квартиру. Вид из окна открывался чудесный, были далеко видны холмы и поля. Чтобы попасть в мое жилье, нужно было пройти через несколько служебных комнат бухгалтерии и канцелярии, и это почему-то нравилось мне.
К тому моменту культура проса находилась в заброшенном состоянии. Но был конец тридцатых, и пахло войной. И вот кто-то в Москве вспомнил, что в царской армии основным содержанием солдатского котелка была пшенная каша, и было создано сразу много вакансий по просу, и одна из них досталась мне. Вначале я обратил внимание на то, что зерна местного низкоурожайного сорта проса имеют самую разную окраску. Были зерна пятнистые, желтые, бордовые — всего около пятидесяти расцветок. Традиционно считается, что просо — типичный самоопылитель. Даже одиночное растение проса нормально самоопыляется и дает потомство. В то время как раз торжествовала «теория чистых линий». Пыльца других растений и даже тех же, но отличающихся, ни в коем случае не должна была опылять «чистую линию». Эта точка зрения торжествовала в те годы безусловно и нигде не оспаривалась. Считалось просто нелепым против нее выступать. Наиболее известные селекционеры той поры придерживались этой теории. Но меня всегда раздражали общеизвестные взгляды и теории, которые нельзя оспорить. Именно они-то, мне кажется, и тормозят науку. А ведь еще сам Дарвин проводил общебиологическое изучение этого вопроса и открыл, что растения не терпят долго самоопыления, ухудшаются и вырождаются. Неслучайно местный сорт проса, который я рассматривал, имел столь разнообразную окраску зерен. Именно постоянное перекрестное скрещивание различных разновидностей дало столь устойчивый сорт, с годами не вырождающийся и дающий стабильный, хоть и не слишком высокий результат. И меня посетила дерзкая мысль — найти ту пару, то единственное скрещивание семян разного цвета, которое дает наилучший результат! Нужно было проверить скрещивание каждой расцветки с каждой. И если учесть, что расцветок было около пятидесяти, — подсчитайте, сколько таких «брачных делянок» с разнообразными парами скрещивания нужно было засеять! Но это не останавливало меня. Чем трудней достигается истина — тем она значительней. И я начал скрупулезную и, как казалось многим, нелепую работу. «Ну и чудака нам прислали!» Весьма немалое количество зерен последнего урожая местного сорта я тщательно разделял на кучки одного цвета. Потом составлял пары — каждого цвета с каждым — и высевал. Естественно, каждой делянке присваивался номер, написанный на колышке, воткнутом в угол делянки, и в специальной тетради было записано, какой именно гибрид посеян под этим номером. Забегая вперед, скажу, что удача ждала меня под номером 176. Именно на этой делянке путем скрещивания образовался знаменитый сорт «Казанское 176», повысивший прежнюю урожайность проса в два с половиной раза и обеспечивший питание Красной армии даже тогда, когда в связи с началом войны численность ее резко увеличилась. Сорт этот оказался весьма устойчивым и высевается повсеместно по сей день.
Но не хочу оставлять впечатления, что это далось очень легко. У меня был очень хороший, добросовестный помощник — лаборант, татарин по имени Талип. И мы с ним проводили время в поле от темна до темна. Именно с ним, с его упорством и добросовестностью связано одно смешное, хотя и достаточно опасное происшествие. Когда мы высеяли наши гибриды и с трепетом ждали результатов, я сказал Талипу, что по правилам надо бы удобрить посевы, только тогда они покажут себя в полную силу. Но с удобрениями, особенно с минеральными, было в те годы очень туго. И вдруг Талип закричал, что знает, что нужно делать. От радости он даже раскраснелся — у татар очень нежная, розовая кожа, как правило, с очень редкой и мягкой растительностью. Талип сказал, что на чердаке Казанского кремля за многие десятилетия спрессовался толстый слой голубиного помета, который представляет собой отличное минеральное удобрение. Они с братом несколько раз собирали этот помет для огорода. Но делать это очень опасно, поскольку в кремле находится татарское правительство и проникать туда без спросу запрещено. А выносить помет из правительственного здания нам, конечно, никто не разрешит. Тем не менее, на следующее утро мы взяли мешки и веревки, и через известный Талипу полузаваленный подземный ход проникли в кремль. С важным и озабоченным видом прошли мимо многочисленной охраны — нас, видимо, посчитали за каких-нибудь маляров и не остановили. Мы спокойно вошли в главное здание. Там ходили сплошь очень важные, даже надменные люди. Слегка заробев, я сказал Талипу, что всё-таки зайду к коменданту. Расскажу ему о государственном значении нашей работы. И наверняка он даст разрешение. «Хорошо, — сказал Талип спокойно. — А я пока пойду дерьмо собирать». Я нашел коменданта. С улыбкой вошел к нему и начал рассказывать, но он не дал мне говорить. Как только первое его потрясение прошло, он стал орать — кто я такой и как посмел оказаться в правительственном здании без пропуска! Я пытался успокоить его, говорил, что выполняю важное правительственное задание. «Вот только поэтому я и выпускаю вас — иначе всё могло бы закончиться худо, — слегка успокаиваясь, произнес он. — Но обещайте, что вы выкинете вашу вредную и опасную затею из головы!» Я только открыл рот, чтобы клятвенно уверить его в этом, как чуть не застыл с разинутым ртом. В окне — именно в этом окне! — показался грязный раздутый мешок на веревке — это Талип спускал наш груз с чердака! Дул ветер, мешок раскачивался и несколько раз шаркнул по стеклу. Комендант даже встревоженно вздрогнул, но, к счастью, не обернулся. Он и представить себе не мог, что в тот момент, когда он проводит важную воспитательную работу, за его спиной происходит такое! Придя в себя, я стал горячо рассказывать о задачах, которые ставит правительство перед сельским хозяйством. Комендант ерзал, но перебить такую речь не решался. За это время Талип спустил еще три мешка. Каждый раз, когда грязный раздутый мешок появлялся за спиной коменданта в окне, я с трудом удерживался от хохота и усиленно тер нос. Потом мы еще несколько раз ходили с Талипом в кремль, уже без посещения коменданта, и отлично удобрили наш посев.
Первое время на селекционной станции я страдал от одиночества, и дружба с Талипом мне очень помогла. Я не раз бывал в его доме-усадьбе, играл с его ребятишками и мечтал, что когда-нибудь и у меня будет столько же. Вспоминаю несколько характерных случаев той поры. Однажды мы, пообедав, вышли во двор, и вдруг Талип, показывая какие-то еле видные точки далеко в небе, проговорил важно: «Гуси! Мои!» За обедом мы с ним немножко выпили («Мен пьян болады» — как говорил в таких случаях Талип). И я стал смеяться, говоря, что так можно показать на любых птиц в небе и объявить их своими! Талип, усмехаясь, молчал, а я вдруг заметил, что эти точки в небе стали стремительно увеличиваться. И через несколько секунд огромные гуси, тормозя в грязи лапами, приземлились точно в его маленький двор! «Понял? Татары никогда не врут!» — произнес Талип назидательно.
В другой раз мы стояли в сапогах на грязном скотном дворе, и прямо перед нами в грязи копошилась огромная свинья — только уши ее торчали. Я привык всё оспаривать и, смеясь, говорил Талипу, что напрасно татары не едят свиней — вон какое аппетитное животное! И тут вдруг свинья с хлюпаньем вытащила свое рыло из грязи. И я с ужасом увидел, что там что-то бьется и верещит. Я успел разглядеть, что то была огромная крыса. Свинья ловко подкинула ее, поймала и с громким хрустом сжевала. При этом глазки ее весело и дружелюбно смотрели на нас. «Понял теперь?» — произнес Талип, торжествуя.
Я говорил уже, что завидовал его бурной семейной жизни с множеством детей, от шестнадцати лет до года, и мечтал иметь столько же. Тем более я уже понимал, что обоснуюсь здесь надолго, поскольку мои научные интересы находят тут вполне достаточную пищу.
Свою будущую жену Алевтину я видел несколько раз в Казани на разных совещаниях, она очень нравилась мне, но заговорить с ней я не решался. Некоторую роль тут еще играло и то, что я знал — она дочь академика Мосолова, который недавно переехал в Москву и стал вице-президентом Сельхозакадемии, заместителем Лысенко. Еще я слышал, что Мосолов с этой семьей разошелся и завел в Москве другую семью. Но это не имело значения. Я боялся обвинений в карьеризме и приспособленчестве — эти качества осуждались тогда очень резко. И кто-то мог заподозрить в нашем знакомстве такой смысл. А я всегда, и особенно тогда, приспособленчество и карьеризм ненавидел.
Но вдруг она появилась на селекционной станции и поступила к нам на работу. Как-то я пришел в столовую и встал за ней в очередь на раздаче. Мы разговорились и сели за один стол. С тех пор мы стали встречаться. Ходили куда-нибудь, разговаривали, я провожал ее домой. Я узнал, что она неудачно была замужем и имеет маленькую дочку. Но это не остановило меня, тем более ее дочка мне понравилась, и она быстро, по-детски привязалась ко мне. Помню, как мы однажды гуляли с ней по парку архиереевой дачи, и я заметил среди ветвей директора станции Косушкина, у него была длинная доха. Я спросил дочку, видит ли она его и кто это такой? Она ответила, что видит, но не знает, кто это. Я надеялся, что мы разойдемся и не встретимся с ним, и сказал ей, что это Дед Мороз. Но тут мы увидели, что директор повернул на нашу аллею и идет нам навстречу. И, когда мы сошлись и поздоровались, она бойко сказала, что знает, кто он такой. Он был новый директор, и ему было приятно, что даже дети узнают его в этой должности, но когда он услышал, что он Дед Мороз, громогласно расхохотался.
Скоро появился и сын Валерий. Когда он родился, я очень обрадовался, был горд и послал ему в родильный дом письмо, начинающееся словами: «Слышишь ли ты меня, сынку?!»
— ...Слышу! — пробормотал я и встал.
— Ты сегодня уезжаешь? — спросила Нонна.
— Да.
Она резко повернулась, ушла. Видимо, курить. Или плакать. Что одинаково бесполезно — и то и другое меня уже не задевает. Меня нет. В эти короткие минуты покоя надо быстренько решить, как одеться. По идее — надо бы костюм, галстук: как-никак премьера моя, торжественная церемония. Но по опыту знаю — всё можно вытерпеть, любые унижения и издевательства; почему-то вышибает у меня слезы лишь ситуация, когда я еще к тому же торжественно одет! Сколько раз я уже оказывался элегантным мудаком, зачем-то торжественно одетым по последней моде — и для чего? Для кого? Больше мы на это не попадемся. Небрежная курточка — случайно заехал, ни о чем существенном и не слыхал даже, так — заглянул. В таком облике ужасы как бы идут мимо — ты вообще тут приезжий, в Москву проездом на верхней полке... Вот эта замшевая курточка достаточно мятая (так, небрежно зашел, ни к чему не готовясь) и достаточно легкомысленная (проезжая на курорт, весь уже в счастье, и ничто уже не может испортить тебе его). К зеркалу подошел... Годится! Немножко слишком уж мятая... но это целиком на совести Нонны, которой у нее нет, — так что вопрос исчерпан. Теперь надо быстро решать, сколько брать денег из заначки, — по идее, меня там ждет торжественный прием, но идеи редко сейчас сбываются. Нюхом чую: всё будет не так, как я ожидаю. Хотя я и не ожидаю фактически ничего, и всё равно — будет даже не так, как я не ожидаю, а всё наоборот. Смутно. Муторно. Поэтому возьмем смутно-муторное число денег, чтобы ни то ни се — такое вот и оказывается в самый раз. Вот такой смутный увалень явится на премьеру — и она будет, думаю, соответствовать ему. А мчаться туда в несусветном сиянии — это значит удариться рылом об столб. Потаенный опыт — может быть, даже засекреченный. Что всё так хреново — виду не подаю. Зато знаю, что даже эта курточка мятая слишком шикарной окажется для предстоящей встречи — подошел ватник бы и треух. Но появляться в таком виде, соответствующем истинному положению дел, пока не решаюсь. Надо держать марку — перед Нонной и перед отцом. Потому фактически и еду. С большей охотой валялся бы в пуху. Оптимистическая версия (в которую не верю) — безумная пьянка с актерами, влюбленными в мою пьесу. После всеобщего их падения в салат — призывный взгляд перезрелой трагической актрисы. Распущенные волосы перед зеркалом. Рыдания по поводу коварства мужиков и судьбы, в промежутках — сами понимаете... но боюсь, что реальность мало будет на это походить. Поэтому стоит, черт возьми, немалого мужества туда поехать — трепещу, как лист. Поэтому звание эгоиста и негодяя мне даже льстит, из последних сил марку эту поддерживаю!
Всё! Я нырнул!.. Через веранду, однако, пришлось пройти. Отец безмятежно спал, положив огромные свои ладони под голову... слишком безмятежно: раза четыре, если по запаху судить, стоило бы ему проснуться! Но это уже всё... в прошлом! Меня фактически нет! Нонна пришла с крыльца, со слезами на глазах... от ветра, видимо, или от дыма?
— Ты чувствуешь? — воскликнула она.
— Что именно? — я холодно осведомился, уже с сумкой в руках. — То, что ты накурилась, как паровоз, — это чувствую.
— А это? — боязливо повела дрожащим подбородком своим в сторону бати.
— Ах, это... — я откинул его одеяло... всё мокро. — Ну это пусть пока будет так, — сообщил с улыбкой.
— Так?
— Именно, — ласково уточнил.
— И так... жить?
— Ну а как же еще? Если иначе вы не умеете — значит, так.
— И сколько же?
— Ну-у... Видимо, до моего приезда.
— А когда он будет, твой приезд?
— Ну-у... э-э-э... — с этим нечленораздельным мычанием хотел выйти. Но тут вдруг, сбросив одеяло, уселся отец. Атмосфера, прямо скажем, сгустилась.
— Отец!
Некоторое время он молчал вполне дружелюбно, потом ласково осведомился:
— Ты что-то сказал?
— Сказал я, сказал. А ты — что наделал?!
— Что именно? — интеллигентно осведомился он.
— Не видишь, да? — ухватив, приподнял его в ярости, выдернул разукрашенную им мокрую простыню. Потом, снова резко посадив его, скатал трусы с его тела. Слегка отворотясь, кинул всё это кучей у входа. Потом снова вздернул его.
— Не молоти отца-то! — жалобно произнес он.
— Никто тебя не молотит!.. Стой так. И вот — бери в одну руку свою банку... прежде крышку отвинти... так. А в другую руку... свой орган бери... замечательно! О чем ты задумался? Думать будешь, когда я уйду. И будет это очень скоро! А пока — исполняй... Ну что ты опять задумался? Всю вечность я не буду за подмышки тебя держать! Вот! — прислонил его к стенке. — Бывай!
«Душа лубезный» — как он любил говорить.
— Ну всё! Салют! — я загремел по ступенькам. Свернул за стеклянный угол веранды.
— Валера!! — остановил меня отчаянный крик. Не будь он такой отчаянный — не остановил бы. Я побрел назад. Плохая примета. И тут же сбылась!
— Валера!.. Он делает... не то.
Это уж точно! Плечом к стене прислонясь, ритмично кряхтел, сморщив лицо в напряжении — и банку с узким горлышком не спереди, а сзади держал! Так вот он меня провожает.
— Отец! — зашел сзади к нему, еле вывинтил у него из рук банку (весь он в таком цепком напряжении был)... и чуть не выронил ее — слава богу, что сумел удержать: на узком горлышке банки красовался «цветок» — этакая мягкая желтая пахучая розочка... в дорогу мне подарил!
Кинул отца на кровать, санитарно обработал... Нонна, зажав рот, почему-то выскочила... Теперь «цветок». Через комнату его выносить, где наши вещи и пища, или через улицу, на радость людям? Выбрал первый, более умеренный, скромный вариант. Зато обратно через улицу шел, мимо умывальника... на дорожку помоюсь! Тут Нонна и настигла меня.
— Не понимаю, как ты нас оставляешь!
А вот так. Дерьмо это никуда не денется — хватит и на мой приезд! Пошел. Сосенки его жалкие торчали, но грозных кольев его вокруг не было. Прошел!
6
...И тут началась война. А как раз перед ней стал я автором двух знаменитых сортов проса — кроме 176, еще на 430-й делянке получился отличный гибрид, и после государственных испытаний я был признан автором двух высокопродуктивных сортов проса — «Казанское 176» и «Казанское 430». А я еще думал, ехать ли мне в Казань! Перед самой войной приехал я на Лаишевское опытное поле, и директор совхоза угостил меня замечательной пшенной кашей, пышной и румяной. «Это — сказал, — ваше 430. Очень вкусный сорт». Сеяли уже на многих полях. И назначили меня заместителем директора по науке — теперь Косушкин вынужден был за руку со мной здороваться, хотя, как прежде, был хмур.
И тут началась война. И поехали мы с моими дружками агрономами, Кротовым и Зубковым, в Казань в военкомат. Первым Кротова вызвали. Выходит — назначение в кавалерию. Смеемся: «Устроился! Пешком не хочет ходить!» После Зубков ушел. Вернулся веселый. Точное свое назначение сказать нам, ясное дело, не мог — секретно. Но, как мы поняли из его намеков, — на юг куда-то, кажется, в Крым. Тоже посмеялись. Никто тогда не предполагал, что война такой долгой и тяжелой будет. Вызывают меня. «Ваше дело, — говорят, — рассмотрено. Решено вас оставить на прежнем месте работы — армию и страну кто-то должен кормить». Вышел ошарашенный. Говорю. Друзья смеются: «Только ты и годишься, что на свой огород!» Обнялись мы, простились. Помню, как Кротов тряханул своими ручищами меня... после войны он уже этого сделать не мог. Тяжело было из Казани возвращаться. Алевтина обрадовалась, конечно, но всё равно как-то неловко было. Тем более со всеми простились уже. Прощальный банкет нам закатили. И тогда я сгоряча много из своей одежды раздал — в армии оденут! Теперь приходилось ходить, выпрашивать... Один мне мои же ботинки за деньги продал! В общем, смех и грех. А жизнь пошла очень тяжелая. Работать приходилось одному за двадцатерых, народу на станции никого — ни рабочих, ни механиков, ни лаборантов, — всё самому делать приходилось, хотя и был я заместителем директора по научной части. И со всех сторон вдруг пошли напасти. Бедствие общее было — так что бед нам на всех хватило. Иду однажды утром в поле, на заре еще, — догоняет Косушкин меня на своей таратайке. Он на таком одноместном кабриолете ездил и запрягал отличного рысака. «Тр-р-р! Ну что, — спрашивает. — Слыхал?» Ну я, как всегда, ни сном ни духом. Всё, что меня не интересовало и в чем другие преуспевали, как-то мимо меня шло, словно в тумане. «Не от мира сего!» — так меня Александра Иринарховна, Алевтинина мать, сразу определила. «Не слыхал ничего... А что случилось?» — «А то, что в тюрьму ты пойдешь!» Оказалось, кто-то в НКВД написал, что в амбаре, после того как я просо свое посеял, осталось два мешка зерен. «Специально недосеял! Вредитель!» Кто это написать мог — не представляю. На складе Раис-инвалид работал — вряд ли он. В общем — катит комиссия. На вид вроде штатские. Одного из них я знал. Кучумов. До этого несколько раз его в Казани встречал: раньше он в Москве в Сельскохозяйственной академии работал, потом в армии служил. Теперь в Казань его направили, в республиканское министерство.
До этого мы, конечно, с Алевтиной подготовились, тщательно всё продумав. Характер у нее сильный был, решительный — вся в академика-отца. Я признался ей, что самочинно уменьшил отверстия в «стаканах» сеялки, высыпающих зерна, — считая, что и такое количество зерен моего проса даст вполне достаточное количество всходов. Почему у меня появилось столь дерзкое решение, да еще в столь опасную пору, — не могу объяснить. Но помню, как оно появилось, и я не смог ему противостоять. Это опасное упрямство досталось мне, видимо, от отца. Но именно лишь в такие минуты я ощущал, что делаю нечто существенное, за что потом смогу себя уважать. «Ты упрямый осел!» — сказала мне Алевтина, когда я рассказал ей. После этого она буквально умоляла меня: если я не хочу оставить ее вдовой и детей сиротами — ни в коем случае не признаваться в содеянном. Где-то уже под утро я с неохотой согласился. Когда все еще спали, мы пошли с ней на машинный двор и восстановили стандартные отверстия в стаканах сеялки. Осмотрели те два мешка, что остались и могли меня погубить. Вспомнили, что шел тогда дождь. Стаканы сеялки открываются периодически, от вращения колеса. А в дождь земля мокрая, и временами колесо не крутится, а скользит юзом, и стаканы не открываются, и таким образом могло высыпаться меньшее количество зерен на погонный метр. От сотни мешков осталось два. Потянут — на тюрьму? Кинув на них последний взгляд, мы пошли по полю домой — подготовиться к встрече с комиссией. Помню, был красивый восход. Просо уже проклюнулось: всходы были красивые, дружные. Помню, это больше всего меня мучило — как же они будут тут без меня, ведь столько еще работы с ними, до сбора урожая! Неужто не увижу этого? Алевтина сказала мне: «Давай, я возьму сейчас бабушкино варенье, и мы зайдем к Кучумову с угощеньем к утреннему чаю. Он мужик хороший и, кроме того, многим обязан моему отцу». — «Нет!» — «Эх ты, — Алевтина говорит, — как был вахлак деревенский, так и есть!» Мы пришли домой, и почти тут же за нами прибежал дурачок Веня — он был на станции кем-то вроде курьера. Почему-то комиссия вышла не вся, а только двое — Кучумов и еще один, со счетами и линейкой. «Остальных в Казань отозвали», — хмуро Косушкин мне сообщил. Хорошо это или плохо? Наверное, хорошо. Всё поле облазили. Каждый стебель сосчитали. И Кучумов написал: «Всходы соответствуют норме». Вечером Алевтина мне говорит: «Ну теперь-то мы хоть зайдем к нему? Человек нас спас». — «Нет», — сказал я. Теперь об этом жалею. Вскоре Кучумов ушел в армию и погиб. Страдал я от характера своего. Понимал, что стеснительность моя порой в грубость, а порой и в хамство переходит, в нежелание с людьми говорить. Так и осталось!
Косушкин с особым значением мне руку пожал — от него это подарок: суровый был человек. Рассказывали о нем: «Приходит он домой на обед. Молчит. Жена суетится, бегает. Знает уже: что чуть не по нем — гроза! И вот как-то раз — щей горячих налила ему, стопку поставила. Хлеб. Сидит, не ест. “Коля! Ты чего?” В ответ ни звука! Прошло минут пять. Молча встал. Вышел, и дверью грохнул... Оказалось — ложку не положила ему!» Так что симпатия такого человека дорогого стоит! Вскоре тоже на фронт ушел. Без него совсем трудно стало.
В августе — как раз посевы нужно было убирать — приходит приказ: всех работоспособных мужчин отправить за Волгу, на строительство оборонительных рубежей... Что всё бросается здесь — даже не обсуждается. Враг уже близко подошел.
Собрали в Казани всех — в основном стариков, составили списки. Меня назначили командиром сотни. Заместителем я сделать попросил моего друга Талипа, нашего лаборанта. Ему уже за шестьдесят было, но каждый год у него по ребенку рождалось. «Работаю понемножку ночами!» — скромно говорил.
Посадили нас в грузовики и отвезли за Волгу, в голую степь. «Здесь будете работать». — «А жить?» — «Стройте, — Маркелов нам говорит, военный инженер, — ройте блиндажи, долговременные огневые точки — и будет у вас крыша над головой. А пока еще тепло, в поле поживете». Стали мы землю рыть, строить траншеи, укрепления. И страшные дожди тут пошли. Земля тяжелая, к лопате липнет — не отбросишь ее, приходится руками снимать. Греться негде, сушиться негде. Первое время мы ходили еще в деревню ночевать, за семь километров. Потом так уже уставали, что спали в вырытых ямах — одежду какую-нибудь постелешь и спишь. Считали, сколько дней еще осталось до возвращения — вначале сказали нам, что на месяц нас посылают. И вот — последний рабочий день. Все уже радостно домой собираются, и тут на вечернем построении объявляют нам: все, кто тут есть, остаются еще на два месяца. Ну, тут волнения, конечно, начались, у женщин — слезы. Говорят мне мои: «Ты начальник нашей сотни, иди Маркелову скажи, чтобы на два дня домой отпустил — помыться и теплые вещи взять. Морозы ведь начинаются». Передаю эту просьбу Маркелову — тот начинает кричать: «Это дезертирство! Покидать строительство оборонного рубежа — преступление!» Вышел я от него. Как у нас в Березовке говорили: «Словно меду напился!» Пересказал всё нашим. Молча разошлись. Но потом, видно, опять где-то собрались. Утром будит меня Талип мой — бледный, как смерть: «Егор Иваныч! Беда! Вся наша сотня ушла!» Маркелов меня, скрючась, встретил — обострение язвы у него. Сипел только: «Ответишь! Ответишь!» К счастью, связь с городом не работала. Но Маркелов поручил заместителю своему в город меня везти, когда машина приедет. Помню последнюю ночь — темную, морозную. На звезды смотрел. И сказал, помню, себе: «Если останусь жив — обязательно все созвездия выучу!»
...Тут я оторвался от чтения, даже с досадой. Не только потому, что свет в автобусе тускл и глаза заболели — а из-за отца! «Кто о чем, а вшивый о бане!» Человек, может, больше детей своих никогда не увидит, а в последнюю ночь о том думает, что знаний недобрал! Ну что это за чудовище?.. А впрочем — я кусок его рукописи для бодрости взял. Его шкура всё выдержала. А моя не выдержит, что ль?! Снова нырнул.
Под утро сквозь дремоту слышу — машина. И какие-то радостные голоса. Талип, мокрый, вбегает: «Егор Иваныч! Вся сотня вернулась!» Выскочил я, всю сотню расцеловал: «Милые вы мои!» И про меня не забыли — от Алевтины теплые вещи привезли!
В ноябре только я вернулся на станцию — и увидел с ужасом, что и просо, и рожь, и пшеница лишь с краю убраны, остальное гниет! Косушкин давно уже на фронт выпросился, а без него я, оказывается, директором считался. «Срыв уборочной». Об этом радостно сообщил мне такой Замалютдин Хареевич — вместо меня, уже уволенного, недавно назначенный. А то, что я на укреплениях был, — это Министерство сельского хозяйства не касается. То совсем другое ведомство. Поехал в Казань я, в республиканское министерство. И там вдруг сам министр сельского хозяйства обнимает меня: из Москвы только что грамота мне пришла — за высокий урожай моего проса в целом по стране! Потом открывает он такую маленькую дверку в стене, а там у него — бутылок целый арсенал. Возвращаюсь на станцию, Хареевич на меня как на привидение смотрит: «Ты откуда? Чего?» Я так шляпу сощелкнул его. «Мен пьян болады!» — сказал.
Так... Стены крепостные! Теперь моя битва пойдет. Вышел. Посмотрел на часы. Рано еще. Боишься? Вдоль высокой стены с зубцами спустился к широкой реке. Наконец-то я немножко оторвался от быта, есть чуток времени подумать. Себя вспомнить, свой сюжет. Он уже вполне определился жизнью, надо лишь записать. Сюжет не самый победный, но мой. И если до конца его прописать, будет поучительным. Но только вот когда написать... и кому подарить?
Недавно был я на шведском острове Готланд, в международном писательском доме. Создан он для дружбы писателей разных стран, однако долго я не мог вписаться в эту концепцию. Заглядывал воровато на общую кухню — там гвалт, хохот, звон бутылок. Никто не видит меня. Раз я такой неприметный — вообще перестал ходить туда. Покупал еду в гипермаркете за крепостной стеной, приносил в свою скромную комнатку и за неимением холодильника хранил в пакетике за окном, прижав пакетик рамой, доставал время от времени, грустно ел. И так бы провел месяц и уехал бы подавленный и ничтожный, но не было б счастья, да несчастье помогло. Однажды ночью налетел шторм. Крыша звенела, с громким хрустом что-то ломалось вокруг. Утром затихло. К окну подошел. Увидел — моего пакетика с едой нет, оторвало ветром! Высунулся, увидел, что весь газон под окном закидан сучьями и мусором. И среди хлама мой пакетик разглядел! Метнулся туда. Выдернул его, распахнул — слава богу, всё на месте — и сыр, и колбаса. Стал жадно есть. Чуть успокоившись, поднял голову, и — о, ужас — писатели всего мира через стеклянную стену кухни с изумлением смотрели на меня... до чего дошел русский писатель: мусор ест! Объясниться пытаясь, я показывал рукой на пакетик, потом бил себя в грудь — мол, мое, мое! Но этим еще большее изумление вызывал. Ушел в комнату. И после долгих страданий понял вдруг — да это же хорошо! Это же рассказать можно! А потом — написать! И пришел вечером на кухню — все сначала с испугом глядели на меня, но тут я сел в кресло и всё рассказал — как я прижимал рамой пакетик, и как его унесло... Успех полный. Оценили сюжет. Не только сюжет — поступок! Все, выручая меня, наперебой стали рассказывать, какие еще более нелепые люди — они. Литовский поэт рассказал, как он, гуляя в тоске и одиночестве по заливу, камешки по ровной поверхности пускал. И камешек в очередной раз подпрыгнул и прямо в голову утке попал! Та заверещала, забегала по воде. «Убил! Убил!» Литовский поэт спрятался в комнате и неделю не выходил, боясь, что местные любители природы его растерзают. Немецкий классик рассказал, как однажды в задумчивости сел в чужую машину, абсолютно не похожую на его собственную, и приехал домой, где был схвачен полицией, которой трудно было что-либо объяснить. А финский драматург рвался еще более нелепое о себе рассказать... Стены рухнули! Все потом говорили, что это самый веселый вечер за весь месяц тут был. Ведь самое приятное людям — почувствовать, что добрые они, и я, в дурацкий оборот попав, предоставил им такую возможность. Такая работа.
В Париже, во время книжной ярмарки, выйдя из ванной в номере, какой-то пакет увидел, прилепившийся к босой ноге. Отлепил. Президент Франции приглашает через полчаса на встречу с ним и Путиным! Как же я этот конверт раньше-то не заметил?! Лихорадочно оделся, кинулся вниз. С лестницы увидал, что за стеклянными дверьми автобус отъезжает с умными москвичами. Кинулся вниз — и с разгона впечатался лбом в стеклянную дверь! Вообще-то фотоэлемент должен был успеть дверь открыть, но я опередил, видимо, скорость света — настолько спешил президентов вблизи увидеть. Вместо этого упал, изумив весь персонал, — видимо, то первый случай был соприкосновения человека с дверью, мой личный рекорд. Успел к тому же заметить я, перед тем как упал, что и москвичи этот казус заметили, отъехали, радостно хохоча... Но не тут-то было! Испуганный портье меня поднял, в кресло втащил, принес из бара мешочек со льдом. Сидел я, приложив ко лбу мешочек, пронизывающий холодом, и думал горестно: и в Париже непруха! Да куда ж ты денешься от себя?! И вдруг я увидал надо мной вежливо склонившегося красавца во фраке. «Вы русский писатель есть?» По виду догадался! «Есть... немного». — «Я должен вести вас во дворец... где остальные ваши коллеги?» — «Уехали». — «Но на чем? Здесь стоит официальный автобус, который прислал президент!» — «Не знаю, где они. Поспешили, видимо». — «Но вы, надеюсь, поедете?» — «Да, пожалуй, да!» В результате я промчался через Париж в президентском автобусе с эскортом мотоциклистов. Полицейские отдавали честь. А быстрые москвичи, прибыв с опозданием во дворец, были несколько удивлены, что я их там встречаю.
В сущности, и пьеса моя о том же. Как герой-горемыка, сдавая квартиру, получает череду бед. Причем первый же съемщик его тут же пересдает квартиру второму, второй — третьему и т. д. И как герой, уступая всем, оказывается победителем.
Половину солнца закрыло длинной тучей, и огромный разлив реки разделился надвое — одна половина светлая, жемчужная, неподвижная, вторая — темная, неспокойная, рябая.
Под обрывом прожурчал и стих автомобильчик. Из него вышел могучий мужик в хаки, в широких резиновых сапогах. Раскатал, как коврик, резиновую лодку. Стал подкачивать ее, наступая на педаль. Шлепанье голенища сапога и сипенье насоса не нарушали тишину, а, наоборот, подчеркивали ее. Ожил я, у реки... раздышался. Встал.
У театра, построенного в размашистом стиле купеческий модерн, чеченцы торговали белорусским товаром. Покупатели были наши. Я тоже купил зачем-то будильник, поддерживая, как говорится, отечественного покупателя... Ну всё! Надо идти!
— А Маргарита Феликсовна ушла!
— Как? Она же мне встречу назначила! Премьера тут как бы у меня... Я приехал...
— Без понятия! — гордо вахтерша произнесла.
— А вы ничего не путаете?
— Я давно уже ничего не путаю!
Зазвенел телефон.
— Маргарита Феликсовна ждет вас! — послушав трубку, произнесла она так же гордо. Никакой нестыковки между первой частью разговора и второй она не почувствовала. — Пожалуйста, вот туда.
С протянутыми руками, в кромешной тьме, я щупал стену на узкой лесенке — наконец стена подалась — заветная дверка!
— Маргарита Феликсовна?
— Да? — с удивлением посмотрела на меня. Совсем иначе, видимо, меня представляла. Но я-то как раз такой ее представлял — измученная интеллигентка, ненавидящая свою рабскую должность. И что всё тут ужасно — с ходу читалось в ее лице. А раз всё ужасно, лучше вообще ничего не делать — будет беда. Но раз уж я приехал!.. Придется порадовать. Я просто застонал, внутренне. Точно так всё и видел издалека!
— Э-э-э... — произнесла задумчиво. Не знала, видимо, с какой неприятности начать. Но я сам пришел к ней на помощь.
— Я, наверное, должен сдать вам билет?
— ...Билет... Билет... какой именно?
— На автобус... на котором я приехал сюда.
— А-а-а, — тут лицо ее даже просияло. Эта-то неприятность как раз не пугала ее! — Вы, видимо, имеете в виду оплату проезда?
— ...Видимо, да.
— А-а-а, — совсем обрадовалась, — это не ко мне!
У меня, мол, для вас свои неприятности... а это так!
— Это к директору. Но сейчас его нет.
Сочла необходимостью чуть умерить мое горе, объяснив:
— Понимаете, сегодня у нас в городе выборы — так он там.
— А-а-а. Понимаю! Тот спектакль, видимо, важнее? — неловко пошутил.
И был холодом встречен. Видно, директор ее сражался как раз на стороне прогрессивных сил. Сказал неудачно. Конечно, теперь ни о какой оплате билета речь не может идти... Вообще — начало неудачное. Но и конец, я чувствую, не подведет!
— Так, теперь о премьере, — собравшись с духом, произнесла она. Я тоже собрался с духом. — Николай Альбертыч, режиссер, не сможет присутствовать... у него дела... Но стиль вы его сразу почувствуете, так что незримо... он будет на сцене. Не удивляйтесь... э-э-э... некоторым особенностям спектакля. Пьеса для него — лишь основа... А скорей — даже нет!
Тот рыбак, поди, трех лещей поймал, пока мы тут истязаем друг друга.
— Сейчас я проведу вас в зал, — с мученической улыбкой она встала. — Но присутствовать на спектакле тоже, к сожалению, не смогу.
Какое-то массовое бегство! Один я, что ли, буду там?
— Не беспокойтесь, какое-то количество билетов продано, — прочтя мои мысли, бледно улыбнулась она.
Опять какими-то темными лесенками мы вышли в зал. После привычной уже тесноты он поражал величием. Купеческий размах. Но задействованы были почему-то лишь уголок сцены и, соответственно, примыкающий к ней кусок зала. Всё остальное было погружено во тьму. Спектакль еще до начала поражал. Три полосатых матраса — два стоя и один лежа — декорации спектакля. Поражаюсь мужеству пришедших — и пока еще не ушедших зрителей. Будь моя воля — я бы сразу ушел. На матрасы я и дома могу смотреть. Маргарита Феликсовна уже смылась... повернулся — а ее уже нет!
Приехал! На послабление жизни надеялся... тихую ласку. Не будет уже послаблений тебе!
Начали хриплой музыкой... По ходу спектакля я всё яснее понимал, почему Альбертыч не хочет общаться со мной. Всё перевернуто! Второй акт шел почему-то первым, после перерыва — начало. Так что нелегко было врубиться, как говорит нынешняя молодежь. Все мужские роли исполняли женщины, и — наоборот... Но как-то всё же дышала «расчлененка» — зал даже реагировал порой. Всё же весь мой текст он не выкинул, и это давало знать. В конце даже похлопали — но на сцену почему-то не вызвали меня. Актеры, похоже, даже не знали, что я тут. Сурово! А я-то в сладком бреду, представлял себе пьянку с актерами, ласки перезрелой премьерши... Жди! Главную женскую роль, как я уже отметил, мужик исполнял!
Маргарита Феликсовна уже рядом юлила.
— Попробуем к Николаю Альбертычу зайти?
— А что — это так сложно?
Мучения, видать, еще не кончились мои.
— Нет. Просто — он против был вашего приезда.
Ну просто всё тут полно тихой ласки!
— ...Зайдем.
Если кто-то думает, что меня можно извести, — тот глубоко ошибается.
Мастер сидел перед телевизором ко мне спиной и так и не повернулся.
— Николай Альбертыч! — моя фея робко произнесла.
Мастер не повернулся. В глаза Джорджу Бушу в телевизоре глядел.
— Автор... — пролепетала фея.
— А. — Не оборачиваясь, протянул мне руку через плечо.
— Простите, — жадно ладонь его ухватил и, бережно потянув на себя, вместе со стулом уложил его на мягкий ковер. — Извините!
Бесшумно вышел. Он, что интересно, так и лежал, не шелохнувшись. Зато Маргарита Феликсовна оживилась — впервые в ней зажегся какой-то огонь! Как девочка, выскочила вслед за мной, кудри растрепались ее, глаза сверкали.
— Что вы себе позволяете?!
Я молча уходил.
— Как я вас понимаю! — уже на улице воскликнула она. — Знаете, — моя мать тяжело болела, только что умерла. Куда ж я могла уйти из театра? Вот — впервые иду по улице... раньше только бегом!
— А что... было с ней?
— ...Возраст. Девяносто четыре!
— Сколько и мне!.. В смысле — отцу моему. И... уже всё?
Кивнула.
— А он... еще ходит у вас? — спросила.
— Да фактически нет.
— У нее тоже с этого начиналось... Памперсы?
— Да пока еще нет.
— Как же вы обходитесь?
— Да никак, пока что... Придется купить.
— Берите английские.
— Хорошо.
Много батя застал: дореволюционные пеленки — и памперсы, двадцать первый век!
— Дальше очень быстро пойдет, — проговорила она.
— Что?
— ...Всё. Дальше всё очень быстро... начнет отказывать.
— Как?
— Увидите! Могу вас до аптеки довести.
А я еще волновался, что приехал зря!
— А вы... одна со всем справлялись?
— Да.
Зашли. Отоварились... Родным человеком оказалась! Купил две упаковки памперсов, громко шуршащих... Этот Попов везде найдет, что урвать!
— До автобуса еще долго... могу вас по монастырю провести. Когда-то я там экскурсоводом работала.
Длинная многоарочная звонница. Могучий храм.
— А это что?
— Это театр у нас под открытым небом... Николай Альбертыч тут «Годунова» ставил... Вообще, постановки под открытым небом удаются ему...
Река уже гасла. Тянуло прохладой.
— Его даже пригласили в Казань, на праздник тысячелетия... помогаю сценарий писать ему.
— Казань?! А я там родился! А батя — работал там! Сорта свои вывел. На какой-то там доске высечен, говорят...
— Я Николаю Альбертычу скажу. Нам нужны персонажи... А то — он предложил им Ивана Грозного, а они говорят: «Нет».
— Батя вполне Ивана Грозного заменит... он Татарию от голода спас! Было бы здорово его привезти!
Памперсы громко шуршали. Убрать их некуда было. Но не в этом беда. Один мужик, скажем, телевизор вез. Но не в этом дело! Главное — что билетов не было, ни на один автобус! Они тут уже полные шли — из Пскова, Пушкинских Гор. Касса даже не открывалась. Наконец я вышел прямо к автобусу, деньги протянул. В результате я делил кресло с огромным омоновцем, тот наваливался на меня дикой тяжестью... Только памперсы и спасали — между нами догадался их воткнуть.
...В Питере, что удивительно, сияли огни, люди вовсю еще гуляли. После темного автобуса было странно... видно, дню этому не суждено еще кончиться.
Подтвердилось. Промчась через город, на Финляндском я пересел на Комарово. Моя спешка мне что-то не нравилась. Снова за окнами шла тьма, озаряемая вспышками, поначалу беззвучными. И снова — немая вспышка на всё небо за черным забором елей. Мы стояли на станции Белоостров, когда послышался быстро нарастающий шорох. У фонаря замелькали капли. Еще и промокну! Полный набор!.. Нет, еще не полный. Еще не знаю, что дома ждет. Не сомневаюсь, что оба члена моей семьи, освободившись от гнета моего, выступили по полной программе. Пожара пока не видать — но еще и далековато! Но пожар — примитив! Они на гораздо большее способны. Вот эта гигантская гроза — не их ли работа?
В быстро бегущих извилистых струйках на стекле разыгрались цветные огни ресторана «Шаляпин». Репино. Следующее — Комарово. Выходить. Дождь слышен даже в грохоте колес. Ярость, с какой он колотит по крыше, теперь достанется мне. Промокну мгновенно. А вот и гром. Явлюсь, как мокрая курица! А должен, как громовержец — сухой, заряженный электричеством! Стоя в тамбуре, растерзал упаковку, один памперс одел как водонепроницаемый шлем, второй — как спасательную жилетку и лишь третий — по-обычному, всунув ноги в эти ослепительные, шуршащие, влагонепроницаемые трусы. В таком наряде выскочил на перрон под струи. Народ, спрятав лица, бежал, поэтому наряд мой не произвел впечатления. Жаль, что я не так на премьеру явился — был бы гораздо внимательней встречен. Промчался сквозь ливень — только ноги промокли, а так сухой! Памперсы прошли испытания, блестяще их выдержав! Но... что-то всё большая тревога охватывала меня. Все окна дачи сияли — и наши, и соседские, хотя уже второй час ночи был. Это — или какой-то большой непредвиденный праздник, или — наоборот... это скорее. Несмотря на дождь, в ярком свете отцовской веранды толпился народ: вот где, оказывается, настоящий спектакль — а я зачем-то куда-то ездил!
— Скорей, Валера! Она его сейчас убьет! — крикнул кто-то. Я взбежал на веранду. Распахнул дверь. Стол был опрокинут навстречу мне. Слежавшиеся отцовские рукописи разлетелись широко. Почему-то они были перемешаны с разбежавшейся обувью. Не знал даже, что у нас столько ее. Из каких запасников? Впрочем, это не главный вопрос. Отец лежал на спине между опрокинутым столом и кроватью со сползшею простыней и, когда моя тень упала на него, вдруг отчаянно засучил ногами и руками, отбиваясь. Что тут произошло? Нонна спокойно сидела в комнате, глядя прямо перед собой.
— Что здесь?
— Где? — холодно осведомилась она.
Я кивнул на веранду.
— Не знаю, — она пожала плечом. — Зачем-то опрокинул стол.
— Зачем ты опрокинул стол? — я навис над отцом.
— Она замахивалася на меня всякой обувью. А я ногами махал, оборонялси.
— Ясно! — я пошел в комнату. — Уходи!
— Куда? — злобно сказала Нонна.
— Куда хочешь.
— Я никуда не хочу.
— Тогда вали на улицу! — сильно пихнул ее, и она тоже упала. Два тела на руках!
Кряхтя, поднял отца за подмышки. Подержал — и некуда передвинуть его в этом хаосе. Обратно положил. Сперва Нонна.
— Уходи.
— Дождь!
— Нормально!
— Да? А ты знаешь, что он тут вытворял?!
— Главное, что ты тут вытворяла!
— Да? А он слушался меня? Только ты уехал, он сразу встал и куда-то пошел. Меня отшвырнул. И с лестницы грохнулся. Все сбежались. Он лежит в крови! «Это ты, Нонна, его спихнула?» Да мне его и на миллиметр не сдвинуть! «Скажи, отец!» — я его прошу. Молчит, только сопит. Все, на меня озираясь, как на убийцу, втащили его. Через пять минут снова грохот. Тумбочку с плитками своротил! Лежит на полу, улыбается. «Чайку, говорит, решил попить!» — «А меня ты не мог спросить?» — «А это не твое дело!» — говорит злобно... Это пока ты еще до станции, наверно, не дошел! А что потом — я уж не рассказываю! Потом уже и люди озлобились — столько раз его поднимать! Решили столом его и креслами задвинуть — и вот результат! — заплакала, утирая слезы грязным кулачком.
— Листы собери, — произнес вдруг отец совершенно спокойно.
Поразило меня полное его спокойствие. Казалось, только что был унижен и растерзан.
— Что? — повернулся я к нему.
— Листы собери.
...Сам лежит... как лист!.. и командует.
— Сначала тебя, отец, надо собрать... где тапки твои? Один вот... а другой?
На это не реагировал. Тапки не интересовали его. Тапки его — моя проблема. Главную команду он дал. Ползая, собирал листочки. Разной степени желтизны. Есть уже и совсем свежие — но желтые сплошь исписаны, а на новых — неразборчивые каракули, часто только в начале листа и внизу. Заметив, что я их разглядываю, спросил:
— Разобрать можно, что ль?
— Ну почему... можно, — ответил я, для убедительности поднеся пару листочков к лицу.
Подцепив за столешницу, поставил стол. Положил кипой листы — вряд ли в хронологической последовательности.
— Дай лист, — протянул руку с пола.
— Прямо «дай»? Может, ты встанешь сначала?
Молчал с каменным спокойствием. На предложение мое не реагировал. Мол, это твоя уж забота, куда грешное мое тело приткнуть, главное — листы дай. Я поднял стул, улетевший почти к двери, поставил перед столом. На столешнице ерошились листы. Батю усадил. Он схватил верхний, поднес вплотную к глазам, как-то весело щурясь, разглядывал. Потом бросил его на стол, выхватил из середины. Тоже разглядывал минуты две, бросил. Повернувшись на стуле, весело смотрел на меня.
— Ты чего сочиняешь-то?
— Ну... — я слегка застеснялся, решив, что он спрашивает про мои труды.
— Ни хрена ведь не разобрать, — кивнул на свои листки.
Никакого страдания в его облике я при этом не ощутил. Словно он с какой-то мелкой оплошкой столкнулся, а не с концом всех дел. Наоборот — я в какой-то растерянности был, не зная, как и продолжить.
— Да-а-а, — произнес он, — придется...
Он задумчиво умолк. Неужели скажет — «это дело кончать»? Вот тогда энергия его действительно окажется неуправляемой, и уж покрутимся мы! Сейчас сила его в этих листочках, как жизнь Кащея в яйце, а вот ежели она вся на нас обрушится — тогда попоем!
— Васько надо звать, диктовать ему! — произнес он несколько сокрушенно. Единственное, что огорчало его сейчас, что придется диктовать любимому ученику, не полностью, к сожалению, одобрявшему последние его открытия в области теории.«Нету полностью преданных, полностью разделяющих!» Вот что бесило его сейчас! Слабое слово — «огорчало». «Бесило» — вот! Что у его ученика, тоже уже профессора, могут и свои быть дела — отцу даже в голову не приходило!
— Мыло дай! — сказал он резко.
По полной неожиданности — не понял его. Потом вспомнил, что мылом он грубо называет мою пенку для бритья с запахом флердоранжа.
— Ты что? Бриться решил? Третий час ночи!
Да-а-а, богатый сегодня день!
— А что — поздно, что ль?
...Если верить Маргарите Феликсовне — и врачам... то неизвестно, сколько раз он успеет еще побриться...
— Давай! — протянул ему новый цилиндрик «шейфа».
Нонна, переживая свое поведение, ходит на дожде под вспышками молний и скоро полностью смоет с себя вину. Отец, накрутивший душистую белую пену на щеки, — счастлив, как дед Мороз. Счастлив и я.
7
— Отец! Делай всё прямо туда! Не срывай их! Прошу тебя. Я их специально тебе привез! Понимаешь?
— Не понимаю!
— А что ты понимаешь?!
— Понимаю... что мне надо в уборную сходить.
— Не пойдешь ты больше в уборную! Не могу я тебя больше волочь! Я тоже старый человек! Понимаешь?
— Не понимаю.
Три дня уже продолжается эта воспитательная работа!
— Сейчас поймешь!
Взял его целлофановый баллон, с желтой солью на внутренних стенках, аккуратно поставил по центру комнаты, затем открыл дверь на крыльцо и ударом ноги вышиб банку на улицу.
— Теперь понял? Нет у тебя больше этой штуки! И в клозет я тебя больше не поволоку! Грыжа у меня — помнишь, может быть? От тебя, кстати, по наследству досталась! Вот — памперсы! Видишь? Памперсы на тебе! Ну... давай.
Страдание искривило его лицо. Человеку, уважающему себя, совершить «младенческую оплошность» на глазах у людей. Не дай мне бог до этого дожить. Но тут — никуда уже не денешься.
— Ну прошу тебя! Я устал, понимаешь? Постарайся.
...Постарался.
— Молодец. Спасибо тебе.
За это, вообще-то, странно благодарить... но это если со стороны. А я, честно, так извелся и так обрадовался, что абсолютно искренне благодарил!
— Нонна! Подойди сюда. У нас тут есть с тобой работа.
Нонна, отворачиваясь, подошла.
— Значит так. Четко по программе. Бери мусорный мешок. Встряхни его, расправь. Положи на стул...
— А ты только командовать будешь?
— Отнюдь! Я сейчас его приподниму и буду держать. А ты мгновенно расстегивай и вытягивай из-под него... всё это. Особенно можешь не разглядывать — быстро складывай и запихивай в мусорной мешок. Закручивай его — и бегом на помойку. Остальное сделаю я... Приготовились!
Поднял. Натужно кряхтя, его держал. Нонна рекордно быстро сработала: минута — и ее уже нет. Если б она и другую работу так делала — но другую работу она не ненавидит так, поэтому делает медленней.
Уфф! Отпустил отца. Чуть передохнув, повалил его набок, подтер, потом уже лиловые пролежни на заду обдал желтым жирным спреем — облепиховым маслом, растер салфеткой. Сколько пятен уже на нем, непроходящего темно-фиолетового цвета. Спрея не хватило. Тут и он их увидел.
— Да-а. Что-то я зацвел. Видно — скоро созрею...
Чистый памперс я подсунул сам, поддернул, застегнул липучками. Повалил батю.
— Спи!
— Не молоти отца-то! — произнес он жалобно.
— А что, батя, — сравнимо с молотьбой?
Ночью мы неоднократно сходились с ним — он поднимался и шел в темноте, как медведь-шатун, я встречал его объятьями — через секунду бы он грохнулся! — и некоторое время мы, тяжко сопя, боролись, потом я подсечкой кидал его на тахту, держал, шепотом объяснял ему, что ходить уже нельзя, а пора уже использовать высокие фекальные технологии... он использовал. Я их ликвидировал. Мусорный бак заполнился — утром соседки убьют меня!
И опять легкую дремоту разрывал резкий шорох — это он срывал памперсы и, держа свой могучий орган наперевес, двигался к крыльцу — чтобы рухнуть оттуда, вслед за струей. Перехватывал его, возвращал к технологиям. Засыпал — и снова просыпался от шороха. Шел к нему, перехватывал, валил после яростной борьбы. Прятал и застегивал его вольнолюбивый член. И снова — просыпался от шороха. За эту ночь я нагляделся на орган, породивший меня, больше, чем за всю предыдущую жизнь! Потом, когда просыпаться становилось всё тяжелей, я снимал и надевал памперсы, уже не открывая глаз, всё делал на ощупь, как слепая медсестра. Встав, как боксер после десяти нокдаунов, в очередной раз я с удивлением увидал, что сосны озарены солнцем. Славно ночку скоротали!
С очередным памперсом я вышел на крыльцо и увидел, как к ограде подъезжает вишневый «БМВ», из него выходит красавица и фотографирует будку. Я помахал ей. Нас не так-то легко сломить! И она помахала в ответ.
Проснулся я от стука пишущей машинки. Это я, что ли, печатаю? Давно пора — уж год как ничего не печатал! Странно только — что медленно печатаю... словно учусь. И еще странно то, что машинки нет. Вот тут, возле стола стояла! На чем же я печатаю? И как? Я поднял голову... Батя стучит? Так он ведь ни в жизнь не печатал!
Это меня даже больше изумило, чем если бы я печатать стал, после года перерыва!
— Молодец, отец!.. Только много пока ошибок делаешь.
— Машинка твоя сломана, начисто! — прохрипел. — Выкинь, другую купи!
Забыл, видно, что сам мне ее подарил, совсем недавно. Долгое время держал у себя и позволял только на нее любоваться, когда я в гости к нему приходил. А я печатал на разных ржавых ундервудах, которые в пыльных комиссионках находил. Но напечатал, однако, немало, в упорстве немногим уступаю отцу. А этот рыжий чехол с драгоценным инструментом демонстрировался мне, словно некий недостижимый приз, который я заслужу, видимо, когда-то, совершив непонятно что. Сам отец и его Елизавета Александровна на машинке и не пытались печатать, поскольку пропадали на своих делянках от зари до зари. Появилась она у них, когда какое-то благоустройство сложилось, а до этого отец, изгнанный из ВИРа в Суйду и оказавшийся один, спал там на дощатом топчане и приезжал к нам в город только по выходным, крючась от язвы. Мать страдала — но и ее можно понять: мы заканчивали школу, в вузы поступали, а отец жестко требовал, чтобы мы всей семьей переехали в Суйду и жили среди полей, а мама не соглашалась. Спасибо ей! И как неизбежность, появилась Елизавета Александровна — практикантка, потом знатный селекционер. Квартиры, полученные рядом, соединились в одну. Коллектив советской селекционной станции не осуждал их нисколько, а, наоборот, всячески поощрял. Парторгом там, помню, был милейший, благообразный Титов, которого старушки соседней Воскресенки, родной деревни Арины Родионовны, принимали за священника: «Батюшка, благослови!» Был там и ядовитый Шиманович, травовед, в недавнем прошлом политзаключенный, которого отец, будучи директором, взял на работу в пятьдесят пятом году, когда еще шли слухи о новых «посадках». Был там уютнейший Василий Архипыч, семеновод, специалист по зерносушилкам, с которым мы выловили всех щук в неказистых соседних речках, насмешник и анекдотчик, составляющий вместе со своей Любовью Гордеевной вариант «старосветских помещиков» — именно у них спасался отец, пока не соединился с Елизаветой Александровной. Среди пустынных полей, которые так меня угнетали после города, когда я ездил к отцу, расцвел чудесный цветник интеллигентов — специалистов, прекрасно понимавших друг друга и ценивших отца. Вот уж действительно, не пойдешь — не найдешь. «Георгий Иванович, когда что-нибудь просит, ужасно стесняется, прижимает руку к сердцу и кланяется», — говорил мне Наволоцкий, гениальный «пшеничник». Видимо, суховатым и холодноватым отец казался только мне. Может, на меня влияли страдания матери, уязвленной и раздавленной уходом отца, плюс переживания моей любимой бабушки Александры Иринарховны, брошенной мужем-академиком примерно так же — только он перебрался не в Суйду, а в Москву... а теперь та же история с дочерью и ее детьми! Вскоре бабушка с горя умерла... Но если отец даже точно не знал, когда его-то собственный отец умер — что тут какая-то бывшая теща!
Когда я приезжал к отцу, он обычно сидел в холодном своем кабинете среди тусклых алюминиевых коробок с зернами, в пальто и шляпе, и торопливо писал. При моем появлении он весело таращился, показывая, что видит меня — но пера не оставлял. И, пока не заканчивал страницу (или главу), пера не бросал. Лишь закончив, плашмя звонко шлепал ручку на бумагу. «Видал — миндал?» — произносил свою любимую победную присказку. Слегка стесняясь, он притягивал меня рукою к себе, произносил почти шепотом: «Ну как ты живешь?» — и, не дожидаясь ответа, бодро поднимался и вел меня на поля. Не видел бы его трудов — ни за что бы не поверил, что в этих продуваемых ветром унылых просторах закопано столько энергии и ума! Рожь — ею пришлось ему заниматься, переехав в Суйду, — была самой распространенной и самой запущенной культурой. «Рожь высокую», которая к осени падала и спутывалась, крестьяне брали серпами, а комбайн сквозь эти джунгли пробиться не мог — получалось, что рожь сеять уже нельзя. Отец скрестил великаншу с коротконогим дичком, хитро обведя его вокруг пальца, — так, что, кроме короткого стойкого стебля, он ничего предкам не передал. Но иногда, через поколения, он заявлял о себе: вдруг появлялись образцы — вылитые отцы, не только коротконогие, но и с хилым, осыпающимся колосом. Нужно было еще раз «провести» его — отец использовал тогда «клумбу»: обходя, со мною вместе, бескрайние поля, отбирал и аккуратно выкапывал лучшие экземпляры и высаживал их на стороне вместе, переопылял, получал «элиту». Я терпеливо ходил вместе с ним, с унынием чувствуя, что он возлагает на меня надежды... но надежды его оправдал не я, а аспирант Васько, приезжавший по утрам из Гатчины на мотоцикле, весь забрызганный грязью («Особенно встречные поливают», — жаловался он) и — сразу же вместе с отцом залезающий в пыльные заросли. Я, мучаясь, сидел на краю канавы, твердо решив всё-таки отстоять свою непричастность — тогда я твердо был уверен, что это — не жизнь.
Иногда отец вроде понимал, что не только лишь о гибридах и сортах надо говорить с подрастающим сыном — что-то, наверно, и другое интересует его. Специально, думаю, он повел меня в сельскую баню. Стыдливо вдруг сунул намыленную мочалку мне между ног, пробормотав: «И похаб три... не забывай!» В бане я и так был красен — но тут побагровел еще больше. «Что еще за слово такое... деревенское он сказал! Можно, наверно, было сказать это как-то иначе!» Но — как? А он, тоже сделавшись еще красней, продолжил: «И эту... штуковину свою... береги. Если тебя будут учить как-то баловаться с нею — сразу уходи!» Тут пот прошиб нас обоих окончательно. Помню, что стыдно мне было вовсе не из-за темы — с друзьями мы вели гораздо более смелые разговоры. Стыдно было из-за отца, из-за его неумелости, торопливости. Все, небось, думают про нас: «Спохватился батя! Перед ним уже взрослый мужик сидит — а он ему детские вещи рассказывает! Где же ты батя, раньше был?» Вот чего стыдно было мне — а отнюдь не темы. Воспитание в этом направлении он продолжил в тот же день. Провожая меня на станцию — на этот раз мы были в огромном темном поле совершенно одни, — он вдруг проговорил лихо, заканчивая какой-то эпизод: «В общем, как Василий Архипыч говорит, за двумя зайцами погонишься — ни одного за яйца не поймаешь!» Это значило, по его понятиям: вот мы с тобой разговариваем, как два взрослых мужика, порой и соленое словечко можем ввернуть. Все нормально! Но некоторое время после этого мы не могли смотреть друг на друга, стыдясь вовсе не зайца с яйцами (во дворе мы посильнее закручивали) — а именно этих торопливых попыток сближения, выглядевших жалко. Надо отдать должное отцу — мучился этой темой он недолго и уверенно соскользнул в разговор, где не испытывал ни малейшего смущения — только восторг. «Тут у меня получены инте-рес-нейшие результаты!» — и спихивал меня с утоптанной дорожки в темные заросли ржи — и во тьме, и с закрытыми глазами он мог найти в бескрайнем поле всё, что интересовало его, и даже вовсе не искать, а сделать шаг — и ухватить нужный ему колос. Тут уже ничто не смущало его — к примеру, что сын его промок и может опоздать на последний поезд!.. «Интереснейший результат!» Вот что важно, остальное — пустяки!.. Вроде бы ничего не вынес я из тех мучительных своих поездок — и селекционером я не сделался, и половое воспитание получил не там... Но то пребывание в темном бескрайнем пространстве, под огромным небом, как-то осталось во мне.
Но главное — всё, что я сейчас вспомнил, я должен удерживать в распухшей голове. Отец прочно узурпировал машинку — не подойти. Сперва стучал сбивчиво, неуверенно, но постепенно вдруг разошелся — сплошной треск. Смело приобретает новый опыт. На девяносто пятом году. За леском, где чеченские наемники строили дачу кому-то, тоже послышался стук — батя всех поднял на трудовую вахту! И даже дятел прилетел на сосну и начал долбить — трудовой всеобщий подъем. Только я не при деле. И уверен, кстати, что отец отнюдь не воспоминания свои печатает. Только науку! Только наука интересует его!
Я подошел. Как раз несколько рычажков букв, торопливо нажатых, сцепились перед листом, и отец, запустив туда палец, пытался этот узел разорвать. Не смущаясь хрупкостью устройства — он и колосья свои так же хватал, видимо, сразу чувствуя их цену прикосновением подушечек пальцев... Но тут-то он не понимает ни черта — в гневе сломает. Я расцепил яростно сцепившиеся клинки букв, отодвинул машинку.
— Отец. Ты хотя бы сначала спросил, как пользоваться.
Вылупил дикий глаз. Не признает никакого чужого опыта! Резко рванул к себе машинку.
— Счас кончу!
Глянул я безнадежно на его текст... Наука! «Если в потомствах наблюдается большое разнообразие или между потомствами наблюдается невыравненность, то пересадки растений повторяются...» Безнадега! На лирические воспоминания, на чувства трудно его подловить. Не ловится! Помню, пытался я взять верную уж тему — как они с Елизаветой Александровной сблизились в Суйде и были вместе потом сорок лет... Глухо!
«Ну что, — неохотно заговорил. — Помню, как она впервые появилась у нас. Было это в шесть утра перед конторой — на нарядах, где рабочих и технику распределяли...» — «И что?» — «Ну... первое время она нападала на меня... что я их отделу селекции картофеля мало выделяю техники и людей. Ну а я отвечал, что сорта Наволоцкого и Титова находятся на государственных сортоиспытаниях. Поэтому главное внимание — им...» — «Всё? Ну — а потом?» — «Ну а потом... я постепенно понял, что она неплохой специалист». Всё. Так что на чувства раскручивать его — бесполезно. Крепок дуб! Жили они при этом нормально. Помню, показал мне однажды свою статью в журнале, всю сплошь, как грядка морковкой, утыканную восклицательными знаками. «Что это?» — удивился я. «Да это Лиза читала», — простодушно ответил он. Так что какие-то чувства допускались! Когда Елизавета Александровна погибла (в старости левый глаз ее не видел, и с этой стороны и налетела машина) — отец через некоторое время вдруг спросил у меня: «Как ты думаешь — мертвые еще слышат?» — «Не знаю. Может быть. А что?» — «Я тогда у остановки стоял около Лизы... но ничего не сказал».
Стучит!.. Нет — отвлечь его может только запах обеда! Разогреваем «тот еще суп»... Так. Ароматы, кажется, начинают достигать его ноздрей: стук машинки замедлился и прекратился вовсе. Я поднял крышку: отлично! Сейчас подаем. Обернулся — и обомлел. Он, сияя огромным своим «кумполом», уже тут был, за круглым столом!
— Отец! Из-за тебя меня кондрашка хватит! Ты как оказался здесь? Эти твои «перелеты»... чреваты, если ты не понял еще!
— Я по стульям крался, — пояснил он, — за ручки хватался.
— Понял. Только ты больше так не делай.
Сидел. Сиял.
— Наливай, Нонна, — сдался я.
— Наливай, мамаша, щов — я привел товарищов! — усмехнулся он.
Мы молча, но шумно ели. Откинулись, наконец.
— Я сделал тут... важное открытие! — цыкнув зубом (капуста застряла), сообщил он.
Дня у него без открытия не проходит! Некоторые из них просто безумны!
— Отец! А ты не хочешь всё-таки в больницу лечь?
— Не-а.
— Пач-чему?
— Помню — раз ходил я к врачу... перед войной еще, кажется.
— Но война-то давно прошла! Шестидесятилетие Победы, если не ошибаюсь, отпраздновали!
— ...Сказали мне номер кабинета. Нашел его. А там написано — доктор Гибель!
Отец захохотал.
— А уже после войны, кажется... Да! Алевтина послала, посоветоваться насчет лысины. Сижу жду. И вдруг выглядывает доктор в халате. Лысый — абсолютно! Кричит: «Следующий!»
Захохотал снова. Крепкие еще зубы у отца!
...Всё это, безусловно, мило — но еще одной такой ночи мне не пережить! Мне и день такой трудно пережить. Знойный, неподвижный. Отец на своей теневой веранде мирно спит, подложив большие ладони под голову, улыбается во сне, как ребенок с рекламы памперсов. После бурной ночи имеет право и поспать. Это мне не положено — сижу в жаркой комнате с тяжелой головой, то роняя ее, то снова поднимая... Не спать! Если еще и я засну — то кто нас, вообще, разбудит? И что с нами будет? В частности, со мной? Детектив «Тень дворника», действие которого я прихотливо поместил в Одессу, в безумной надежде пожить в этом славном городе этим летом, — усыхает в связи с невозможностью посетить этот город, так же как и другие города нашей, прежде бескрайней Родины... Не спать! Единственно доступный для художественного воплощения субъект лежит на веранде и вытесняет своим пронзительным запахом и «Тень дворника», и всё остальное, вместе взятое. Вот она, точка приземления, после всех моих полетов. Машинка как раз освободилась — давно мог бы это заметить. Заодно глянем, что он там настучал...
Новый устойчивый сорт дается большим трудом, терпением и еще некоторыми качествами, которые трудно объяснить. Я бы сказал прежде всего о широте и свободе взгляда, умении увидеть то, что все боятся увидеть, поскольку это противоречит общепринятым взглядам и лучше туда не смотреть. Но мне бог дал такую смелость, хотя многие, даже мои ученики, предпочитают называть это безумием. Я уже много раз мог остановиться на чем-то, открытом мной, а такого немало, заняться рекламой ценного открытия и выклянчивать награды, вполне заслуженные. Но мне каждый раз это становилось уже неинтересным и неудержимо влекло новое, часто противоречащее прежнему. «Тебя бы на трех академиков хватило — вовремя только ты остановись!» — говорил мне Садчиков, мой ученик, ставший академиком и одно время возглавлявший Белорусскую академию наук. Из метода клонирования растений (рассаживания кустов из одного зерна, в результате чего оно давало до десяти килограммов зерен), из метода, который мы с ним придумали еще в пятидесятые и который имел чисто подсобное значение (получение достаточного материала для скрещивания), он сделал себе имя и положение. А я помираю тут на жалкой веранде, предоставленной мне моим сыном, и ни один ученик не поддержал последних моих открытий, неожиданных и часто противоречивых, и не остался со мной. Но я ни о чем не жалею. Многие, получившие почести, не сделали ничего конкретного, лишь занимались пропагандой какой-нибудь частности, порой «одолженной» у меня без отдачи, а мне удавалось сдавать на сортоиспытания сразу два-три сорта, и, как правило, районировали совсем не тот сорт, на который я рассчитывал, — тут нужен именно спектр, и что-то из этого спектра пройдет. Как я их создавал? Объяснить это невозможно. Не зря на моем девяностолетии мне говорили: «Ваши методы бесподобны, но их невозможно повторить, поэтому они уйдут вместе с вами». И мне это очень жаль — я всё же хотел бы кому-то их передать. Но все предпочитают действовать по шаблонам. Долгое время у нас преследовали генетику — теперь наступила другая крайность: никто не осмеливается поколебать ее постулаты. Пример — моя сотрудница Пугач. Работник честный и старательный, и хорошая женщина. Одно время она заведовала лабораторией генетики при открытии в Белогорке нашего института. Главным направлением лаборатории был, как я припоминаю, именно генетический метод создания сортов — но ни одного сорта таким методом создать не удалось. Гибриды, созданные скрещиванием чистых генетических линий, за два поколения теряют свою гетерозисность (вспышку качества и урожайности сразу после скрещивания). Это типичная комбинаторика — мол, сложи только кубики, и будет картинка. Ее упорно пропагандируют и сейчас — потому что это понятно и доступно, и легко написать диссертацию, и тебя поймут и поддержат такие же, как ты, боящиеся сделать шаг с проторенный тропки, и защищенные уже званиями и наградами. Но сорт так механически «сложить» невозможно. Поэтому нет у Пугач сортов, так же как и у всех, кто слепо надеется на генетические комбинации. На самом деле скрещивание и создание гибридов — лишь начало. А сорт создается необъяснимой соразмерностью и очередностью всех действий, что чаще всего невозможно повторить и что дается лишь интуицией и бесчисленным числом попыток. Поэтому теоретиков генетиков, в том числе и академиков, так много, а реальных селекционеров, имеющих конкретные удачные сорта, — единицы. Мой сорт ржи «Ярославна» районирован лишь в Ленинградской области, что говорит о его привязке к местным условиям, но зато он дает сорок пять центнеров с гектара, что на пятнадцать центнеров больше обычного. Мой следующий сорт «Былина» отличается высокой продуктивностью и неполегаемостью, но главное его достоинство — в скороспелости, что дает возможность получить до наступления нашей ранней и влажной осени первоклассные сухие семена.
Мне удалось в жизни не только создать шесть продуктивных сортов (считая два сорта проса в Казани, широко высеваемых до сих пор), но и глубже понять методы селекции. По озимой ржи это, конкретно, отбор растений в заданном направлении до цветения и пересадка их на изолированный участок для цветения и взаимного между собой переопыления. Затем — выбраковка растений по зерну и высев на изолятор и их отбраковка, также до цветения. Селекционер повторяет методы при каждом выпуске семян, и при качественном улучшении имеет право на оформление сорта. Но кому сейчас хватит терпения и, главное, уверенности, чтобы заниматься этим из года в год?.. Боюсь, что даже мой сын не обладает достаточным терпением, чтобы хотя бы дочитать до конца эти заметки...
Об эти буквы я спотыкнулся и чертыхнулся: ч-черт! В таком своем состоянии — и то уел! Улыбается неизвестно чему... «Слышу, батьку, слышу!»
Последний мой сорт, который я не успел размножить и изучить, высеян, я думаю, в этом году только под окнами этой дачи, что не дает, разумеется, никаких возможностей для его изучения, и я со слезами на глазах гляжу на него.
Я вдруг тоже почувствовал резь и слезы в глазах — наверное, от долгого и неотрывного чтения.
Однако при создании этого сорта я заложил бомбу, которая при удачном стечении обстоятельств разнесет вдребезги все привычные основы селекции.
Снова вздрогнув, я глянул на него... «Бомба»! Как бы дачу не разнесло!
...И если я увижу в созревших растениях хоть малейшее подтверждение моей правоты — я буду счастлив и смогу с достоинством умереть.
Это мы только думаем, что мы здесь отдыхаем! На самом деле — при эксперименте его присутствуем! Посмотрел на всходы, довольно дружные и высокие... Что он там «заложил»? Он тут главный. А мы все — лаборанты его.
В лучах заката (и славы) по аллее важно прошествовал писатель Манин, наш несгораемый лауреат, погруженный в мысли и не замечающий ничего, но знающий всё. Пора и мне о чем-то подумать. И этот день догорел... а жрать нечего. «Я сейчас, Нонна!» — крикнул и оседлал мой ржавый велосипед. На площади у магазина кипела жизнь — шикарные иномарки, веселые девушки... И главное — летняя беззаботность! Вздохнув, вошел в магазин — за прилавками никого уже не было. Лето! Греются. Поздно приехал. Купить удалось только мозги. Самый невостребованный товар.
— Нонна! Мозги убавь! — спохватившись, крикнул я ей.
— А я уж их давно выключила! — заметив тут некоторую долю шутки, робко хохотнула она.
Разбудил отца, довел до стола. После сна он посвежел, улыбался.
— Я новое открытие сделал! — улыбаясь, объявил он.
Без открытий у него, как правило, день не проходил!
— Ну... так и какое же? — спросил я.
— А? — он весело сверкнул глазом: мол, говорить — не говорить? — Сделал!
— И про что же?
— А? Про смерть, — произнес он спокойно и весело поглядел на нас.
Потрясенные столь неожиданным применением его таланта, мы долго молчали.
— Поскольку в скором уже времени мне предстоит с ней неизбежная встреча... я решил всё продумать загодя, — сообщил он.
— Слушай, — сказал я, — с этим экспериментом ты лучше погоди.
Как бы эту темку закрыть, неуютную? Впрочем, неуютной эта темка казалась вроде бы только нам. Он улыбался спокойно и даже торжествующе.
— Ну — и какое же открытие? — поинтересовался я. Хотелось с ним сцепиться — как всегда, когда он свои безумные теории выдвигал. Но тут, наверное, воздержаться лучше бы. Тема уж больно необсуждаемая.
— Надо... свое время назначить ей! Удачное! — не дождавшись наводящих вопросов, сообщил он. — Договориться, короче. Но уже не обманывать ее.
— Для кого — удачное-то? — злобно поинтересовался я.
— Ну для себя, разумеется! Чтобы закончить всё! — самодовольно произнес он. — Ну чтобы и у нее всё сходилось по срокам, по ее производству, — уже с небрежной улыбкой добавил он.
— Ну и что? Сговорились?
— А. Сговоримся! — закончил уже уверенно и, эту тему уже решив, стал в кухню смотреть. — Поесть там у нас найдется что-то?
Ну что ж, это теория менее безумная, чем все предыдущие его. Ранее он сеял, например, озимую рожь весной, яровую пшеницу — осенью, вытряхая новые, нераскрытые прежде возможности из них. И использовал!
— Ну... и как же ты будешь время... определять?
— А? — глянул задорно. — А вот этим, — кивнул за окно на всходы. — Мой последний посев. И есть там одна штука... которой я горжусь! Доказать или даже объяснить уже ничего не успею, но чувствую — есть! — он гордо откинулся на спинку стула. Я подумал, что он скажет сейчас свою любимую веселую присказку: «Видал — миндал?» — но на это, видать, сил ему уже не хватило. Но на науку хватило: — Еще трубкование не началось. Потом — цветение, опыление, но я уже чувствую — есть! Созреет этот сорт — и всё! Больше не имею вопросов. Не буду вам докучать. Уносите! — махнул ладошкой.
— Но стоит ли жестко так с производством связывать? — пробормотал я.
— А с чем — связывать?! — рявкнул он. — Так подыхать?!
— Не хочу даже... при таком разговоре присутствовать! — Нонна, всхлипнув, ушла.
— Ну у тебя есть, кажется, и с чем другим связывать... твой итог? Одних дипломов твоих... полкомнаты. На них смотри!
— А-а! — отмахнулся своей прекрасной огромной ладонью. — Это когда еще было!
— И прости, — неукротимый дух противоречия передался и мне, — но ты уверен, что финиш этот, — кивнул на посев, — понравится тебе? А вдруг — нет? Ведь пересеять, как ты любил, уже нельзя будет!
Может, удастся всё же его сбить с этой жесткой привязки?
— Значит, вся жизнь моя — дерьмо! — заорал он. Потом успокоился, даже мне подмигнул: — Не волнуйся. Она — смерть я имею в виду — тоже не дура!
Хитро ей подольстил.
— Гуляешь, батя! — только я и сказал.
По аллее ходил... Чего делать-то? Как-то этот... «последний праздник урожая» похерить надо! Увезти его куда-то, отвлечь. Пусть забудет свой «срок уборки». У стариков память дырявая, глядишь — и забудет, вместе с озимыми своими под снег не уйдет. Но что я могу предложить ему достойное вместо того, на что он положил жизнь... и с чем теперь хочет встретить смерть? Ничего я более достойного предложить не могу. Не каждый такое право может иметь — так увязать свою жизнь с природой. Бурный финиш придумал себе. И главное — по специальности! Такое даже медикам редко удается. И если получится у него, как хочет, — уйдет с улыбкой торжества: всё сделалось, как он сказал. Другим для этого приходилось целые государства завоевывать. Или — разорять. А у бати — весь процесс под окном. И увезти его — значит, последнего азарта лишить.
Попробую всё-таки. Вернулся. Он, согнувшись к столу и даже высунув язык от старания, с изуверской селекционерской тщательностью резал таблетку пополам. Неужели — сам помнит? Ведь вроде в больнице по дороге сюда в отрубе был?
— Отец!
— Да? — откликнулся он любезно.
— Ты слышал — нас с тобой в Казань приглашают!
— Да? И с какой же это стати? — спросил насмешливо.
Нет. Не собьешь теперь его с «эксперимента». Упорство это и сделало его. Теперь — погубит. Впрочем — как сказать. И что считать гибелью? Для него, может быть, несбывшийся эксперимент, теория неподтвержденная, гибель и есть. Не путать со смертью! Смерть в лаборантках у него, измерения сроков созревания проводит. Может, отец еще и выговор ей даст, за небрежность! «Сильнее, чем Фауст Гете!» — как вождь говорил.
— Давай отложим... эксперимент твой. Тысячелетие Казани в сентябре! А ты там — национальный герой... всю страну накормил в трудную пору. Скоро специальное приглашение получим.
Альбертыч! Не подведи!
Презрительной усмешкой встретил батя этот пассаж. На славу он никогда не разменивался.
— Что-то в течение последних семидесяти лет я не получал от них никаких известий! Что это вдруг?
Не собьешь его! С «последнего эксперимента» не выбьешь. Даже в Казань — где всё лучшее было у него. Но у него теперь лучшее — здесь. Где гипотеза его проверяется. Век бы мне ее не слыхать! И когда это он придумал ее? Видимо, когда я был в отъезде и идеи его не мог разбивать. Теперь уже поздно, похоже.
Надо, наверное, срочно на почту идти, с Маргаритой Феликсовной связаться, и с Альбертычем через нее... чем черт не шутит — вдруг позовут? Туда, конечно, не доволочь мне его, но зато, может, это в сторону его отвлечет?
Феликсовна, ясное дело, изумилась безумно. Никак не думала, что после такого приема снова ей позвоню. Но вот есть, оказывается, такие любители. О встрече мечтаю. Исключительно — в Казани! Держалась сухо — но растопил ее, постепенно, мой энтузиазм. «Представляете — человек в войну гениальный сорт у них вывел. Даже два! Тысячелетие празднуют, а ему — почти сто уже лет!» — «Так вы думаете... Георгий Иванович сам может приехать?» — «...Не уверен... но я всё расскажу про него! Главное — приглашение пришлите!» Крепко озадачил ее этой вспышкой чувств. «Ну хорошо... запишите тогда мой факс. Пришлите основные сведения о Георгии Ивановиче. Я Николаю Альбертычу покажу»... Вот и сойдутся богатыри!
— Всё, отец! Едем в Казань! Звонил сейчас — нас там ждут! Бурно готовятся... портрет твой рисуют, три на два!
— Ой ты боже мой! — произнес он насмешливо.
Не собьешь!
— Ну тогда в больницу ложись! — рявкнул я. У меня нервы тоже имеются!
— В больницу? — недоуменно поднял бровь, словно впервые про такое заведение услышал. — Но друг же твой сказал, что не надо в больницу! Ну, который в больнице нас принимал, по дороге сюда.
Помнит! Хотя в несколько фантастическом виде.
— Какой друг?
— Ну, вы вместе в школе учились. Он еще к нам домой приходил. Не помнишь, что ли? — уже закипая, произнес он. — А сейчас в больнице нас принимал... но не принял.
Новый его закидон! Но лучше сейчас с ним не спорить, организм его не трепать. Я сам-то уже не узнал бы школьных своих друзей — полвека прошло. А он уверяет, что узнал! Ну пусть. Ладно. «Комар живет, пока поет».
— Вот только фамилию его не могу вспомнить! — как бы сокрушенно произнес батя. Куражится! Хочет превосходство свое показать. — По полтаблетки тот велел — и всё в порядке!
Потом мы сидели с отцом на крыльце. Солнце стекало, плавилось в соснах, но жара не спадала.
— Ой! Как я купался — в речке Солар, в Ташкенте, где мы в двадцатых годах от голода спасались! Кидались с высокого обрыва, прямо в водопад! — отец рубанул своей огромной ладонью. — Речка ледяная, стремительная была... выскакивали ошарашенные — и вниз по водопаду нас мчало! Помню, за водопадом натяжной мост был, упругий, и там молодая женщина ругалась с каким-то мужиком... аб-солютно пьяным! — почему-то со счастливой улыбкой произнес отец. Видно — на таком расстоянии любые воспоминания сладки. — ...Мужик тот всё руками размахивал, что-то доказывал, и вдруг — брык! — прямо под перилы и в речку упал! Женщина сбежала с моста, побежала туда, где вода резко поворачивала, в скалы упираясь. Мужик пытался там выбраться, женщина палку протянула ему, но он сорвался, и его дальше понесло — в белой пене совсем исчез. И тогда женщина прыгнула, прямо в платье, и тоже там скрылась. И далеко уже вниз по течению всё-таки выкарабкались они. Одежда прилипшая. Разделись, сели сушиться... Миловались.
Отец, улыбаясь, смотрел туда.
8
— Поезд пойдет через Сестрорецк! — объявил сиплый голос.
Бывают же подарки судьбы! Люблю эту дорогу — хотя она выпадает редко, когда чинят основной путь.
В отличие от прямого, привычного, этот, окольный, оставляет ощущение какого-то сна. Поезд почему-то беззвучно, без привычного грохота, идет по широкой привольной дуге, и кажется, что он наконец-то съехал с опостылевших рельсов и катит свободно, как душа велит. Ты летишь прямо посреди огородов — слева и справа вплотную к поезду свисают высохшие помидорные плети, сверкают целлофановые домики теплиц. Мощные женщины с руками по локоть в земле иногда распрямляются, стоят, но тихого нашего поезда словно не видят, будто он такая же привычная и удобная вещь на огороде, как ржавая ванна с водой.
Потом поезд проходит по краю широкий зеленый луг, всегда почему-то пустынный — только на самом горизонте из низких кустов торчит огромное несуразное здание с закрашенными белилами окнами — словно нежилое. Хочется думать о нем самое необычное — маршрут этот дарит какое-то отрешение от забот, словно отпуск, и хотя время он берет почти такое же, как прямой путь, но вдохнуть свободы и даже счастья позволяет всегда. Например, вот я спокойно понял, что этот странный и как бы недостижимый дом на горизонте — та самая больница, где мы однажды уже были с отцом и, похоже, снова будем опять. Так что осмотреть ее с разных сторон не мешает. Как однажды сказал отец, зайдя вдруг ко мне (тогда мы еще жили отдельно): «Был сейчас в крематории. Провожали профессора Галину Ивановну Попову. На всякий случай всё там осмотрел, подробно». Усмехнулся. «Ведь когда самого привезут — ни черта уже не увижу». Больница показалась всеми боками и медленно опустилась за горизонт.
Этот выезд мой — первый за последние два месяца. Находился при бате неотлучно, и только лишь эти две огромные клеенчатые сумки с грязным бельем, которые я едва волоку, даровали мне временную свободу.
Когда было солнце — быстро стирали, сушили на веревке между сосен (на одной из них на большой высоте было железное кольцо — по легенде, приделанное для гамака Ахматовой и за эти годы поднявшееся, вместе с ее славой, так высоко). Потом зарядили дожди, и сушить батины вещи прямо из-под него на электрической батарее было душновато. Сладковатая вонь заполнила хату, и главное — белье оказывалось скукоженным и всё таким же пахучим и грязным. И вот я с двумя плотно набитыми тюками был командирован к стиральной машине «Индезит». В момент переезда отца к нам его сбережения попали под знаменитую инфляцию — и покупка машины была попыткой спасения хоть части его средств. А вот теперь — без нее бы пропали. Конечно, памперсы играли свою роль — но доставалось не только памперсам! Вот — два могучих полновесных тюка... даровавших мне этот праздник. Ловок я, однако — взволнованно объяснил, что при дожде вещи всё равно не проветрятся и не высохнут — не стоит и стирать, надо ехать. И как только, убедительно это доказав, выехал — сразу сквозь туман проступило солнце, и у деревянных домов (совсем близко) сушилось белье, и шел пар из темных мокрых досок. Ловко я провел всех: когда надо мне — дождь, когда добился своего — солнце! Давно забытая моя репутация известного ловкача и пройдохи очень бы помогла мне сейчас — как раз чего-нибудь такого, бодрящего, сильно мне не хватало последний год. Батя сильно-таки меня согнул. Сейчас лежит, уже почти не вставая, но ведет себя спокойно и уверенно, словно бы слегка на время прилег. «Дай!», «Узнай!», «Где ты был?.. Не мог ты там быть!» Понимаю, что он мудр, а если бы он впал в панику — вот тогда окончательно бы всё рухнуло, завалился бы и я! А так — мне тоже приходится быть орлом, рядом с таким батей! «Орел степной, городской, междугородний и международный» — как дразнила меня одна моя знакомая из Москвы. Но когда это было! Взлететь теперь, с двумя тюками белья, тяжеловато будет!.. Попробуем.
Недавно отец отмочил — в буквальном и переносном смысле этого слова. Сидя за машинкой, я вдруг с ужасом увидал, что он как-то слез с крыльца и, пошатываясь, идет между сосен. От долгого лежания он был всклокочен и встрепан, одежда сдвинута, перевернута. Как раз оказавшиеся за частоколом любители Ахматовой обомлели: чья же эта столь экзотическая тень? У ближней к частоколу сосны отец остановился.
— Валера! Что он делает! — донесся вопль жены.
Покачавшись и найдя равновесие, отец скатал до колен шаровары, зашуршал памперсами, и — хрустальная струя сверкнула на солнце. Потом отец усмехнулся — казалось, его мысли далеко, вряд ли он думал о бедных экскурсантах — неторопливо натянул штаны и побрел назад. У крыльца с распростертыми объятьями встречал его я. Уже привычное отчаяние последних месяцев всколыхнулось... но лишь чуть-чуть. Чувствовал, что это лишь цветочки — дальше еще круче пойдет: так что чувства лучше приберечь! В оправдание отца скажу, что это оказался последний самостоятельный его выход — после этого он лишь лежал и сидел. Кто знает, как мы распорядимся последним своим выходом?.. А перед этим был такой: я, по его просьбе, выводил его к цветущей ржи. Батя словно дремал у меня на руках, глаза его были полуприкрыты... «Забыл он, что ли, куда я его веду?» — думалось мне. Опустил его на приготовленный стул — отец так и не шевелился. Ну всё? Прощание окончено, можно волочь его назад? И вдруг — «отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы» (одно из любимых стихотворений отца). Он впился страстным и даже гневным взглядом в крайний росток. Чем он так его прогневал? По моим скромным познаниям, всё было на месте — вот эти черные мешочки с пыльцой — мужские половые органы, а торчащие липкие хвостики, на которые должна прилипать пыльца — наоборот, женские. Еще я помнил, что «своя» пыльца не годится, должна обязательно прилететь пыльца соседей — перекрестное опыление у ржи. Призрачное, полупрозрачное облако как раз и реяло над плантацией. И вдруг отец, зверски ощерясь, стал хватать длинные липкие кончики, отрывал и отбрасывал их. Кастрировал, отбраковывал какие-то растения — быстро и, видимо, безошибочно. Обратно я волок его чуть живого — нелегко дался ему его последний трудовой подвиг! Большую часть времени он теперь спал. Я переехал за его стол — глядел то на него, то на его записи.
Когда отец наш был на войне (первой империалистической, надо понимать?) все у нас заболели тифом. Сначала заболели старшие брат и сестра — Николай и Татьяна. Они болели так долго, что у них даже образовались пролежни. Мать и самая старшая, уже замужняя сестра Настя были в поле, потому что нас нужно было как-то кормить. А я все дни и ночи находился у изголовья заболевших с миской мелко наколотого льда. Когда они просяще открывали рот, я насыпал им ложкой на язык некоторое количество льдинок. Время от времени я спускался в погреб и возобновлял запасы. Когда они стали поправляться, тут заразился и заболел я. И болел я даже сильнее, чем они, — может быть, потому что был младше. Потом мать мне призналась, что, поскольку я не поправлялся и становился всё хуже, за мной даже перестали ухаживать. В крестьянстве потому и рожали столько детей, что многие умирали еще в детстве. Я лежал в хате в одиночестве и помирал. И вдруг я приподнялся и широко открыл глаза. Была ночь. Но в хате никого не было. Я еще подумал, что, наверное, все ночуют у соседей, чтобы не заразиться от меня. В окно светила яркая луна. И я почему-то знал точно, что это не сон. У низкой двери в хату стояло ведро с водой, а над ним на гвоздике висел жестяной ковшик. И я вдруг понял, что я потому всё вижу так ясно, что сейчас должен умереть. Эта мысль так испугала меня, что я стал из последних сил пытаться приподняться. Помню, что у меня появилась мысль (довольно неожиданная для пятилетнего), что смерть забирает лишь тех, кто не двигается, а если движется — то, значит, живой, ей не принадлежащий. Я старался двигаться, как мог, — в основном извивался. И тут я с удивлением — и восхищением — заметил, что ковшик на гвозде стал раскачиваться — сначала слабо, а потом всё сильней. И, раскачавшись сильно и как-то весело, он вдруг слетел с гвоздика и нырнул в воду в ведре. И сразу же бодро вынырнул и поднялся. Всё это было абсолютно реально — через край его переплескивалась и шлепалась на пол вода. Продолжая как-то весело раскачиваться, он подлетел ко мне и остановился у рта. Я схватил его руками и жадно стал пить. Вода была холодная и очень вкусная. Потом я сразу заснул. И со следующего утра я стал поправляться. Все удивлялись и говорили, что произошло чудо. Но про прилетевший ковшик я никому не рассказывал, боясь, что меня засмеют. Я и так среди ровесников-ребят считался безудержным фантазером, и не раз дрался, обижаясь на насмешки.
А теперь я сидел над отцом с лекарствами и питьем. Несколько раз я вызывал «скорую» — отец почти переставал дышать. Но как специально к их приезду садился на кровати и довольно внятно говорил. Сняв кардиограмму и выписав новые лекарства, они уезжали — и батя тут же вырубался, лежал чуть не бездыханный — и так сутками подряд. Однажды лишь, когда я стал задумчиво рассматривать его банку какао, философски размышляя, что вот, скоро и мне вступать на эту стезю, а какао, говорят, как раз напиток долголетия — он вдруг разлепил один глаз, потом приподнялся и вывинтил у меня из пальцев какао! И, поставив его рядом с кроватью, снова уснул.
...И впервые за это время я выбрался — с двумя сумками грязного белья. Но в нашем возрасте особенно привередничать не приходится. Много лет я замечаю уже, что счастье и покой испытываю лишь в общественном транспорте. Кругом милые люди... и больше ты их никогда не увидишь.
И пейзаж за окном радовал своей дикостью! На привычном, прямом пути всё уже было рассчитано и расписано. На мосту через речку Сестру я четко решал: перестать думать о неприятностях дачных. У странного, покрытого кафелем дома на станции Левашово я разрешал себе начинать думать о неприятностях городских... Невелика свобода. А тут — всё какое-то дикое, незнакомое. И даже не знаешь сперва, о чем думать. Вот — остановка. Серая выцветшая деревянная «трибунка» — платформа торчит из зарослей камыша. Ни души, и лишь шумит метелками ветер. На таких станциях — воспаряет душа, вспоминает, что в жизни — вовсе не один путь, а много разных... и о большинстве из них ты даже не догадываешься. Чудная дорога! Даже цивилизация подступает какая-то другая. Надпись на глухом бетонном заборе: «Печник. Стаж работы — 70 лет». Была бы печь — обязательно бы глянул на этого печника! Но нет у меня печи! А у кирпичного здания бывшей тюрьмы сходятся все пути в один, и плоский Финляндский вокзал всегда одинаков — по какой дороге ни едь!
Метро. Невский. Подъезд. Дверь. А вот и машина «Индезит» — формальная цель моей поездки... Это ты почему-то надеялся, что будет формальная, а получается — главная. И похоже — единственная! Потыкал автоответчик. Тишина. И то радуйся — что с дачи никаких известий нет. Вот оно, счастье-то: на автоответчике — ноль. Счастье, конечно же, скромное... но ты и сам небогат. Развязываем тюки... да-а... когда-то я считал свою жизнь удавшейся, а квартиру — роскошной. Не предполагал, что здесь такие запахи раздадутся! И это — еще не твои запахи. А будут и твои. Глянул на часы. Так, пять минут положил на философские размышления... Вполне! Пора приникнуть к циферблату машинному: программа стирки, температура воды, время отжима... Не менее увлекательно. Закладываем. Врубаем. Время пошло. Как мы шутили в молодые дни: до трех часов — секс, после трех — мучительный самоанализ. Но думал ли когда, что время воспарения духа будет так ограничено — и даже не черточками на часах, а делениями на стиральной машине?.. Кстати, тратишь время зря — два деления абсолютно бесполезно прошли! Загуляю-ка я делений на пять! На больше, к сожалению, не получится... да я и не хочу! Откопал в столе записную книжку. Стал листать. Так... Это мог бы быть интересный звонок. Но тут в пять делений явно не уложимся. Тут делений на восемь, не меньше, чувств. Так... этот звонок — деления на два. А что я пустых три деления делать буду? Нет... Вот этот номерок — пожалуй, на пять делений. Кстати, одно деление уже прошло: вода булькает, барабан крутится. Крутится диск... «Алле!» Сперва, как положено, молчание. «Извини — всё никак не мог позвонить»... «Батя лютует?» Вот это правильная формулировка! Сколько раз она выручала меня! «Батя лютует» и «мама приехала». Когда жизнь тисками сжимала — только это и выручало. «Мама приехала» — это отзвучало уже. Но «батя лютует» по-прежнему, и даже еще сильней. Открыл только рот, но тут на следующее деление перещелкнулось, машина загрохотала, затряслась. «Отжим». Совершенно я позабыл, что последние два деления такие бурные! Врешь! Прекрасно знал! На это и рассчитывал: абонента еще слышно, но тебя — нет. С упоением слышал слова: «негодяй», «сволочь»... даже сладко жмурился. Давно ничего подобного не заслуживал. Для меня это — мед. Машина, дернувшись, умолкла. Стрелка — на красной черте. В трубке пошли гудки. Точность! Последняя виртуозность.
Пауза... А вот это — главный звонок! Слышу по звуку. Труба зовет!
— Что ты орешь? Какие вьетнамцы?
Под ногами хрустели ампулы. Кресла, которыми я задвинул отца, были раскиданы... но батя как чистый ангел спал!
— Откуда я знаю — какие? Приехала «скорая», а в ней — вьетнамцы. На каком-то птичьем языке говорят.
— Практиканты, наверное?
Ведь здесь вроде бы не Вьетнам?
— Откуда я знаю? Один только русский был... водитель.
— И что?
— Когда я вызывала, отец вроде не дышал. Приехали. Я была изумлена. По-птичьи лопоча, эти... взломали ампулу... сделали укол. Потом — еще два. Тут отец вроде ожил и стал кричать: «Умоляю — приступайте к докладу! Умоляю — приступайте к докладу!» Эти вьетнамцы по-русски не очень-то понимали, но испугались, наверное, глаз его — мутных... и каких-то безумных. Отошли от него, залопотали. Тут водитель рявкнул на них: «Ну что? Испугались? Забираем дедульку!» Те ринулись на него. А он стал ногами отбиваться — да так зло! Таким я и не видела его! Прям так ногами сучил, словно на велосипеде гнался! Даже зубы оскалил! А потом... — Нонна вдруг осеклась и даже вдруг покраснела. Лет сорок нашей с ней жизни я уже такого не видал.
Первое, что мне в голову пришло:
— Испачкался, что ли?
— Это да, — согласилась она как-то спокойно. Раньше эта тема больше волновала ее. Но она еще сильнее продолжала алеть.
Что он мог такое учинить на старости лет, что Нонна, женщина тоже уже немолодая, зарделась так?
— Ну?! — мне это уже надоело.
Нонна еще больше зарделась.
— Он еще... жуткую частушку какую-то пел. Ногами так бил... и выкрикивал. Говорить?
— Говори.
Нонна потупилась... потом подняла взгляд... и тоже стала выкрикивать, ритмично. К концу частушки ее придушил смех, и она прикрылась сморщенной ладошкой: «...Подойду-ка я с милашкой к комитету бедноты!.. Отпусти ты нам, начальник... на полхуя еботы!»
Я изумленно поглядел на отца... Вот так профессор! И прямо как ангел спит!
Возмущение перешло в восхищение. Сколько я еще не знаю-то про него!.. И уже не узнаю.
— Ладно. И что в конце?
— В конце... ничего.
— Вот это ты умеешь, — я взъярился, — чтобы в конце... было ничего!
— А я-то тут при чем? Это он, — кивнула на отца, — виноват!.. Вьетнамцы... в ужасе разбежались. А водитель захохотал. «Ладно, — говорит, — если ваш дедулька на такое способен — значит, жизни его в ближайшее время ничего не грозит! Поехали!» И уехали они.
Нонна вздохнула. Потом, поднеся ко рту кулачок, снова прыснула.
— М-да... Погуляли вы тут неплохо, пока я там... стирал. Кстати, развесить надо. Ладно, я сам.
Я вышел на волю. Развешивал не спеша. После всех этих... впечатлений отдышаться надо. Какой тут воздух! Особенно по вечерам. Жить бы да жить! Мне бы тоже не мешало добавить сил!
Потом сидел рядом с батей... Подежурю чуть-чуть. Может, еще что-то яркое о нем узнаю!
Все годы войны меня командировали в колхозы, в разные районы страны — я должен был учить оставшихся в деревнях людей выращивать мое высокоурожайное просо. Много разного мне там пришлось увидеть и пережить. Особенно мне запомнился один случай. В одном колхозе мы закончили уборку проса очень поздно — было катастрофически мало техники и людей. Я задержался там почти на месяц и очень волновался — что переживает моя семья? Почта там не работала, телефон тоже. Наконец я добрался до маленькой станции, через которую должен был проходить поезд на Казань. Люди, ждущие там, предупредили меня, что поезда, как правило, проходят переполненные и даже не открывают дверей. Поэтому, кстати, даже касса не открывалась и не продавалось никаких билетов. Но мне обязательно надо было ехать, поэтому, когда ночью подошел поезд и двери не открылись, я встал на подножку вагона и уцепился за поручни. «Ты же умрешь от холода!» — кричали мне, но я не отвечал и даже не оборачивался. Висеть было очень тяжело, к тому же у меня на спине был довольно большой рюкзак с пшеном, которое я вез, чтобы накормить мою семью, поскольку питание во время войны было довольно скудное. Всю ночь я проехал так и закоченел настолько, что не чувствовал ни рук, ни ног. Кроме того, мела сильная пурга, и к утру я превратился в сугроб. Когда стало светать, еще в сумраке я увидел огромный мост через Волгу. Я обрадовался, что скоро будет Казань, — хотя чувства и мысли приходили какими-то притупленными. Но тут-то и началось самое страшное и непонятное. Как раз когда мы въехали на мост, на меня вдруг посыпались стекла из окна на площадке. Кто-то выбил стекло. Я пытался отвернуться, хотя замерз и почти не мог двигаться, и получил несколько глубоких порезов лица. Я очень удивился, поймав губами свою кровь, что в таком насквозь промерзшем теле кровь такая горячая. Помню, что я даже усмехнулся. Видимо, радость от неожиданных, парадоксальных открытий не оставляла меня даже и в столь критическую минуту. Но оказалось, что всё самое страшное еще впереди. Из разбитого окна вдруг высунулась какая-то острая железная пика и стала яростно колоть меня, явно пытаясь при этом выколоть глаз. Нужно было как-то защищаться, но я боялся отпустить руку и упасть — поезд как раз шел на большой высоте над частично замерзшей, частично черной, дымящейся водой. Ужасно было представить, как я туда упаду. Но удары пики становились всё сильней и точней, и, как я ни старался отворачиваться, кровь уже заливала глаза и текла, кажется, уже и из самих глаз. И тут я решительно оторвал от поручней левую руку и стал защищать свое лицо. Сначала замерзшая рука почти меня не слушалась, но постепенно разогрелась и обрела силу и ловкость. В конце концов мне удалось как следует ухватить эту пику и вырвать ее у моего загадочного врага. Применять ее для нанесения ударов я не стал, а с облегчением и радостью бросил вниз, и после нескольких звонких ударов она исчезла. Когда поезд подошел наконец к платформе Казани, я с трудом отцепился от поручней и едва слез. И тут же меня потащила бешеная толпа приехавших и встречающих. Никто из них не смотрел на меня и понятия не имел о том, что со мной недавно происходило. Я подумал с улыбкой, что это, наверно, и хорошо — такие гадости и не должны замутнять человеческое сознание. Чуть отогревшись в вокзале и немного умыв лицо, я поспешил домой и накормил мою любимую семью чудесной пшенной кашей.
Я сидел и смотрел на отца.
9
— Я понял, — сопя, произнес отец. — У меня кровь из носа вдет, когда я горячее ем!
Еще одно открытие, хотя не очень и радостное. При этом он довольно спокойно ел картошку с собственной кровью. Силен! И здорово, видно, проголодался после всех испытаний, ему выпавших — в том числе и вчера.
— Ч-черт! — я скривился от боли. — Что-то челюсть моя совсем... разрегулировалась! С трудом налезает — и дикая резь! Аж слезы идут!
И всё время струйка слюны с уголка рта стекает... об этом уж я не стал говорить!
— Да, — прибавил я. — Видно, пришло мое время болеть.
— Погоди! — отец усмехнулся. — Еще мое время не прошло.
Мы смотрели друг на друга.
— Отец! Ты чего хулиганишь, в больницу не идешь? С вьетнамцами тут драку затеял!.. Международный скандал!
Отец, улыбаясь, смотрел. И про вьетнамцев, похоже, помнил.
— Ты помнишь, — с усмешкой проговорил, — что я тебе рассказывал, как я в крематории всё рассматривал? Уж когда самого привезут — не увидишь ничего. А хотелось бы... еще посмотреть. — Он кивнул в сторону своего «поля». Я тоже поглядел туда.
Выросло уже с метр. И довольно тучные колосья свисают. Что-то надо сказать?
— Но это плохо вроде бы, когда колосья свисают? — пробормотал я. — Стебли склонятся, перепутаются... комбайном будет не убрать.
Мы грустно смотрели друг на друга... уж какой тут комбайн! И какая уборка?
— Ты... шпециалист! — усмехнулся батя. — В молодости я тоже стремился, чтобы он торчал... как штык! Стоит — значит, не полегает!
Мы улыбнулись с ним вместе, отметив вполне прозвучавшую аналогию с «мужскими проблемами»... но отвлекаться не стали.
— Но не всегда первое, что приходит в голову, самое удачное. Заметили, что, когда колос торчит, вода в чешуйках скапливается и некоторые критерии зерна понижаются. Видал — миндал? Так что... хотелось бы всё это досмотреть.
Тут я понимаю его! «Хочется!» А остальное всё ерунда. Даже на жизнь не хочется отвлекаться — а уж тем более на такую скучную тягомотину, как смерть!
Помню, как я писал свою книжку «Жизнь удалась!» — месяц вообще не выходил из дому. Нонна — она тогда еще веселая была — смеялась: «Вот это да! Пишет “Жизнь удалась!” — а дома еды никакой и денег ни копейки». «Отлично!» — я говорил. И свое продолжал. При этом вполне могло быть, что деньги на сберкнижку уже пришли, за сценарий о детях. Но — некогда было! Ерунда! Главное — свое видеть, а деньги и прочее — чепуха! Предпочитал остатки картошки есть, но — не отвлекаться... Но тут, похоже, и последняя картошка уже кончается.
— А если... случится что? — пробормотал я. — Тут даже поликлиники нет.
— А это уже не наша забота!.. Будет как-нибудь! Ведь не может такого быть, чтобы совсем никак не было? — он лихо мне подмигнул. — Сделается как-то! Знаешь, как каланчу побелили?.. Повалили да побелили!
— ...А это кто?
С изумлением я смотрел на кудрявого мальчика, схожего с ангелом, — войдя в калитку, он, весело подпрыгивая, направлялся к нам. Чем-то он меня напугал. Увидел в окне нас с отцом.
— Здравствуйте! — вежливо произнес он. — Вы эту пшеницу будете сами убирать? — он указал рукой на наше поле длиной целых три метра.
— Это рожь, мальчик! — сказал я. — А ты что — юннат?
— Нет, меня бабушка послала! — звонко ответил он.
— Подойди, — сипло произнес отец, махнув ладонью.
Мальчик, гулко топая, поднялся на крыльцо. Сняв сандалики, вошел в белых носочках с каемочкой. Подошел к столу. Отец вдруг взял его за плечики и грустно смотрел на него.
— А зачем тебе это нужно? Высевать будешь? — отец с надеждой спросил.
— Нет, — честно ответил мальчик. — Бабушка курам будет давать.
— Ясно, — отец вздохнул. — Курам... на смех. Ну ладно. Берите... Как убирать будете?
— Бабушка скосит косой.
Молчание было долгим. Мальчик попытался высвободиться из батиных рук.
— ...Ладно! Только условие: не раньше чем через... десять дней. Запомнил? — он сильно тряханул мальчика.
— Да! — воскликнул мальчик испуганно.
Отец выпустил его. Мальчик торопливо надел сандалики и сбежал с крыльца.
— Через десять дней... понял?! — прохрипел ему вслед отец.
На бегу, не оборачиваясь, мальчик кивнул. Может быть, он испугался впервые в жизни?
Отец с тоской смотрел ему вслед.
— Ну вот тебе и... комбайн! — усмехнулся он. — Спать пойду.
Улыбаясь, опираясь на меня, он дошел, приседая на каждом шагу, до лежанки. Опустился в кресло. Тщательно расстелил постель. Он всегда застилал-расстилал очень тщательно, без единой морщинки, по-солдатски, хотя в армии был лишь на сборах. Потом капитально, не спеша, строго по своей системе, стал укладываться. Своя система была у него абсолютно для всего. Самое последнее движение — он аккуратно натягивает одеяло на могучую свою лысую голову. Улыбается. И закрывает глаза.
10
Мой дорогой сын Валера! Я уже заканчиваю свои записки, которые ты просил меня написать. Перечитав их, я испугался, что ты можешь подумать, что я всю жизнь только пахал и сеял, а самой жизни не видал. Это далеко не так, мой любимый сын Валера! Я много раз бывал и весел, и пьян, и счастлив. У меня были надежные, верные друзья, и я пользовался благосклонностью женщин, хотя, вынужден признаться, не уделял этому вопросу должного внимания. Отмечу, что именно с работой у меня связаны не только научные, но и самые приятные и веселые жизненные воспоминания. Когда я учился в аспирантуре у Вавилова и писал кандидатскую диссертацию по пшеницам, каждое лето я работал на селекционной станции Отрада — Кубанская, расположенной в очень красивой местности с хребтами Кавказа на горизонте. Я подружился там с другим аспирантом ВИРа, Платоном Лубенцом. Мы сошлись настолько, что решили поселиться вместе, вести общее хозяйство и сообща питаться. Платон был украинец. Очень добродушный, но хитрый — и, как бы сказать... скуповатый. При этом он был склонен к грандиозным проектам. В первое наше лето он решил вырыть огромный погреб. И хранить там запасы консервированных овощей и фруктов, которые были там в изобилии. Он присмотрел холм неподалеку, нанял рабочих, и они по его указаниям стали рыть лаз в этот холм, чтобы потом вырыть в нем помещение для хранения наших запасов. Помню, я смеялся над этим, говорил, что если он отроет скифское золото, то я рассчитываю на половину. Я особенно хозяйственным никогда не был и, кроме моих опытов, ничем не интересовался. И вот однажды я шел с поля и вдруг увидел на фоне заката на том самом холме горделивую фигуру Платона. Я еще подумал, что он стоит, как Наполеон, выигравший сражение. Платон был такой же маленький и пузатый, как и знаменитый французский император. Я подошел. Платон, не спускаясь с холма, прямо оттуда, как вождь с трибуны, сообщил мне, что строительство самого совершенного овощехранилища в мире закончено. Я увидел, что кроме массивной двери, которая была открыта, хранилище имело еще решетку. Платон сообщил гордо, что рабочие сварили решетку по его чертежам. Я потрогал массивный замок на решетке и сказал несколько слов одобрения. Платон гордо топнул ногой. И вдруг внутрь хранилища стала сыпаться земля, всё обильней, а потом туда же ссыпался и Платон, весь черный, как негр, только глаза его сверкали. Он в бешенстве стал трясти решетку, но она была на замке. Помню, я хохотал так, что упал в канаву и катался там. Платон тряс решетку всё сильнее, и я подумал, что сейчас на него рухнет весь холм. Я взял себя в руки, вылез из канавы, весь в репьях, и подошел к Платону. Несколько раз смех еще прорывался, но я старался сдерживаться. Я спросил моего друга, чем я могу ему помочь, и как можно открыть решетку. Он не отвечал и лишь обиженно сопел. Я сказал ему, что если у него есть ключ, он может передать его мне, и я открою решетку. Тут он засопел еще более агрессивно. Потом даже, как бы забыв про меня, отвернулся и стал отряхиваться. Я понял, что он не может никак преодолеть свою хитрость и жадность и дать мне ключ: «Мало ли что?» Тогда я, снова засмеявшись, сказал, что если ему нечего мне предложить, я пойду немного посплю, а утром приведу слесаря, и он распилит решетку. «На!» — произнес Платон злобно и сунул мне ключ. Целую неделю он не разговаривал со мной — тем более что на меня при взгляде на него то и дело находили приступы смеха.
На другой год им овладела другая грандиозная идея: разведение кур. «Всегда будем при мясе, при яйцах!» Мы отобрали на инкубаторе тридцать цыплят, сделали загородку из железной сетки. Кормили-поили их. Они довольно быстро выросли и оперились. Но нести яйца почему-то отказывались. Может, потому, что среди них не оказалось ни одного петуха — хотя Платон при выборе их несколько раз говорил уверенно: «Петушок». Наша домохозяйка утешала нас, что куры могут нести яйца и без петухов — правда, неоплодотворенные, но такие же вкусные. Но наши куры упорно не хотели этого понимать. В конце концов Платон обозлился и сказал, что пора им рубить головы, раз ни на что, кроме супа, они не годятся. Но и тут нас ждал конфуз. Платон взял топор и открыл загородку. И тут же — Ф-р-р-р! — все куры вылетели и разлетелись по станице. Потом мы долго бегали и пытались их отловить — заметив мирно пасущуюся на улице «нашу» куру, накидывались на нее и начинали душить, но, как правило, то оказывались чужие куры, и хозяйки гнались за нами с коромыслами наперевес. Потом мы уже не могли спокойно ходить по станице — от каждой хаты кричали: «Вот они, вот они! Держи их!»
К счастью, пришло спасение. В станицу вдруг въехала машина марки «Форд». Все смотрели на нее разинув рты — в ту пору любая машина была редкостью, а тем более такая. Она остановилась как раз у нашего дома, и из нее вышел красавец шофер, одетый по самой последней моде — краги, кожаная куртка, очки. Это была личная машина Вавилова и личный его шофер. Вавилов в этот момент был неподалеку, на станции Кавказ. В конверте было письмо от Вавилова, связанное с моей диссертацией: он предоставлял мне свою машину и водителя, чтобы я проехал по всему Закавказью и Крыму и разыскал в посевах пшениц экземпляры полудикого предка под названием «тритикум персикум». Тысячелетия назад люди перестали сеять эту разновидность, но, будучи очень цепкой и жизнестойкой, она удерживалась среди культурных посевов, зерна ее попадали при обмолоте в общий фонд, и она снова всходила. Вообще, использование диких и полудиких предков с их жизнестойкостью, короткостебельностью и другими ценными качествами чрезвычайно перспективно для выведения новых сортов — это и было темой моей диссертации. Мой сын Валера! Какое это было путешествие! Горы, водопады, живописнейшая природа. И в каждой точке моего назначения меня встречали как дорогого гостя. Помню, в Нахичевани, на станции Закаталы, была оставшаяся от прежнего хозяина большая аллея деревьев грецкого ореха — и мне в дорогу дали целый мешок этих орехов. Но главное — я занимался любимым делом, к которому я стремился всегда. В Крыму я приехал в Никитский ботанический сад, где тоже работали мои друзья-аспиранты. На море был шторм, и мы катались на огромных волнах. Я был тогда сильный и отчаянный, и прямо на волне ногами вперед взлетал и становился на мол — из всех только мне одному это удавалось! Мой любимый сын Валера! Не плачь! Я прожил счастливую и удачную жизнь. Я люблю тебя и горжусь тобой. И верю, что тебе тоже удастся сделать главное дело своей жизни. Прощай!
...Ну почему я не прочел это раньше и ничего не сказал ему?!
...Только бы не вьетнамцы приехали! — как заклинание, повторяла Нонна.
— Что ты городишь чушь! При чем тут вьетнамцы! Хоть кто-нибудь бы приехал... хоть марсиане... час уже после вызова прошел!
Отец дышал прерывисто, всхлипами. Его руки, в бурых старческих пятнах, озабоченно сновали по одеялу, словно собирая крошки.
— Они что — не знают, где будка Ахматовой? — заорал я.
— Вполне может быть! — испуганно хихикнула Нонна. — Ты сказал — переулок Осипенко. А ведь за шоссе еще улица Осипенко есть!
— Слушай! Почему ты свой ум столько десятков лет скрывала?
Побежал. Виляя между несущимися джипами (вот именно сейчас не хотелось бы погибать), пересек шоссе. Остановился, с болью дыша. Изо всех сил сощурясь, вгляделся. В самом конце длинной узкой улицы Осипенко белел зад какого-то пикапа. Очень может быть. Побежал. Дышать было больно. Крохотный пикапчик начал там разворачиваться. Я стал махать на бегу рукой.
— ...Это я, — сипло произнес, ухватившись за ручку дверцы.
Дыхание не утихло еще, когда мы, подпрыгнув на лежавших пластом воротах, въехали на участок. Следуя моим немым жестам, подрулили к крыльцу. Первым выскочил я, затем спустился из кабины доктор. Не вьетнамец, точно. Худой, даже изможденный, слегка прихрамывающий. И почему-то в непроницаемых черных очках. Может быть, марсианин? Первым делом, не снимая очков, долго смотрел на дом. Потом вдруг резко повернулся ко мне.
— Что вы там диспетчеру чушь несли? Какая «будка Ахматовой»?
Еще не справясь с дыханием, я молча указал рукой.
— Что вы мне чушь городите? Ахматова до революции жила! А это — типичная новая стройка! Вон — гвозди еще валяются везде!
— Был... ремонт! — наконец я смог что-то выговорить. — А вон... табличка.
Прихрамывая, он взошел на крыльцо. Долго читал табличку, состоявшую всего из восьми слов. Не войдет, пока всю злобу не истратит. Наконец повернулся.
— Показывайте!
Мы вошли на веранду. Руки отца бегали по одеялу еще быстрей. Голова была закинута, рот раскрыт. Его мощный приплюснутый нос жалобно хлюпал.
— Ну, и что вы от нас хотите?
— Вот... отец.
— И что же?
— А вы не видите?
— Вижу старого человека. Даже очень старого.
— И что?
— А вы знаете, что больницу для престарелых в Зеленогорске закрыли в прошлом году? Вы же, кстати, и закрыли!
Какие это «мы»? Оказывается, это не «скорая», а передвижная политическая трибуна на колесах! Не повезло.
— Если вы достаточно денег имеете, чтобы ремонтировать дачи — вызывайте «скорую» для богатых. Могу вам телефончик их дать. А мы бесплатно работаем. И катать человека просто так... чтобы потом обратно вернуть, возможности не имеем! У нас сколько бензину, Потапыч?
Водитель Потапыч, присевший передохнуть, не ответил. Видно, к вопросу этому слишком привык.
— ...Правда, приезжают они, — язвительно продолжал этот врач-обличитель, — всё равно на час позже, чем мы... когда мы час уже больного откачиваем. Маринка! Кардиограмму!
Толстая да и не очень молодая Маринка раскрыла чемоданчик-кардиограф. Стала прицеплять к отцу датчики.
— Куда? Этот на ногу!
Щелчок. И поползла лента с загадочной линией, пиками и провалами.
— ...Ну что?
— Ничего.
— Нормально?
— Абсолютно ничего нормального.
— Вы что? Издеваться сюда приехали? Перед вами человек!.. Всю Россию кормил!
— Чем это?
— Кашей. И хлебом.
— Агроном?
— Селекционер. Сорта выводил. Проса. Ржи. Кок-сагыза даже, одно время.
— Как зовут?
— Георгий Иваныч.
— Иваныч! — он тронул отца за плечо. — Мой отец тоже рожь сеял! Невель, такой город, слыхал? До тридцати центнеров на гектар у него выходило. Нормально?
Отец не двигался и не отвечал — даже на такой существенный для него вопрос.
— Ну что, Иваныч? Путешествовать поедем?
Слипшиеся губы отца разлепились. Может, это вылетело «да»?
— Крепкие мужики тут есть? — доктор энергично повернулся. — А то мне напрягаться нельзя. Недавно я тут уже напрягся! — он сдвинул на секунду очки и как-то весело продемонстрировал правый глаз с красными лопнувшими сосудами. — Вот так!
Я сбегал в соседние дома и привел крепких мужиков — Петю Кожевникова и Колю Крыщука. Врач с водителем тем временем подогнали железную каталку к крыльцу, а возле кровати на полу расстелили толстую оранжевую клеенку с деревянными ручками по углам.
— Взяли — двое под руки, двое за ноги. Переложили вниз!
Мы с водителем брали отца за подмышки. Тут меня вдруг прошибла слеза — я вспомнил, как недавно совсем мы боролись с ним тут, когда он пер неизвестно куда. Какой крепкий, упрямый был мужик — не перебороть. И вдруг словно выветрился весь — совсем невесомый и слабый! Но ярость, слава богу, еще осталась прежняя — он вдруг вывернулся из наших рук и сел, всклокоченный, в сбившейся одежде, прерывисто дыша. Стал что-то нашаривать возле кровати, яростно отпихивая расстеленную клеенку ногами в приспущенных носках.
— Иваныч! Не шали! — рявкнул доктор.
Отец, продолжая шарить возле кровати, глянул на него, потом на меня абсолютно безумными, белыми глазами. В его руках, ставших уже в два раза тоньше, чем были, вдруг оказалась ярко-желтая пластмассовая, с мультипликационным зайчиком на ярлыке банка какао.
— На! На! Тебе! Тебе! — страстно залопотал он, тыча ее мне в руки.
— Бери, раз батя дает! — скомандовал доктор.
Я взял, некоторое время в растерянности подержал банку в руке, потом поставил на его стол, заваленный папками и листами. Может, это последнее, что он видит в жизни... и это не самое худшее, что можно увидеть напоследок.
И он закрыл глаза. Мы переложили его на клеенку на полу, взялись за ручки. Медленно ступая, спустились с крыльца. И водрузили его на каталку, скрипнувшую пружинами. Все как-то расступились, и я покатил отца один. Левая рука его свесилась с каталки и прошлась по колючим свисающим колосьям. Сжалась — и разжалась. Вместе с водителем мы вдвинули отца в «скорую». Выехали за ограду. Я сидел на стульчике рядом с отцом, держал его за руку и смотрел через незакрашенный верх стекла на синее небо, сосны, наклонные столбы солнечного света, словно пытаясь передать эту картину ему. Выехали на шоссе. Свернули налево.
— Разве не в Зеленогорск едем? — вырвалось у меня.
— Я уже сказал тебе про Зеленогорск! — глянув из кабины через окошечко, ответил врач.
— Но такого вот... заслуженного... должны и в Сестрорецке принять, — жалобно произнесла медсестра, сидящая со мной рядом.
— Мой отец тоже был заслуженный, а умер в своей хатке, как пес! — рявкнул доктор.
Появился высокий ступенчатый дом (называемый в народе «бронтозавр») на берегу Разлива. Остался лишь один поворот...
— Ну всё! Я договорился! Бывай! — доктор «скорой» тряхнул мне руку.
— Спасибо тебе... ты настоящий мужик! — только успел пробормотать я, и он умчался.
Тем не менее после этого отец еще час лежал в накаленной солнцем, чистой и красивой комнатке приемного покоя, и никто не приходил за ним. Дежурная, не перестающая что-то деловито писать, на мои всё более нервные вопросы отвечала одно: «Вашего отца должен осмотреть главный врач и решить, что делать... но пока главного нигде не могут найти». За это время привезли и увезли шестерых — более молодых и, видимо, более нужных стране. Я понимал, что дело не в поисках главного — просто где-то там решается довольно существенный вопрос: брать или не брать? А если — «не брать»?.. Но жизнь всё же милостива — наконец явился огромный санитар, в майке и наколках, но зато с огромным крестом. Движения его были сильно затруднены алкоголем — он двигался словно против сильного течения. Так нынче выглядят ангелы. Я вдруг представил, как смотрел бы сейчас на него отец, если б мог, и как весело и точно потом бы рассказывал. Всего за какие-то пять минут санитар одолел упрямое пространство и подошел к каталке. Отец лежал с закрытыми глазами, закинув голову и открыв рот.
— Этот? — произнес ангел.
Я кивнул. Он взялся за ручки каталки и вдруг мгновенно протрезвел. Движения его обрели силу и четкость. Я еле поспевал за каталкой по коридору. Перед мутными стеклянными дверьми с надписью «Реанимационное отделение» он остановился.
— Вам дальше нельзя! — строго и официально произнес он.
Я посмотрел на отца. Подержал его за щиколотку. Вдруг он открыл глаза — взгляд сейчас был абсолютно сознательный. Он тянул ко мне ладонь. Я дал ему руку. Он подвел ее к своему лицу и поцеловал запястье. И закрыл глаза.
Я сидел в коридоре. Вдруг за дверьми раздался какой-то грохот: он мне даже знакомым показался. «Батя лютует?» Хорошо бы, если так.
Вышел знакомый, уже лысый доктор, который уже принимал нас тут (а точнее, не принимал). Еще отец почему-то решил, что это мой одноклассник. Он улыбался — что странно, вообще-то, при выходе из реанимационного отделения... но, мне кажется, я понимал его.
— Ну, ваш отец!.. — он восхищенно покачал головой. — Извините... ни один орган уже не работает... но — дух! Мы таких называем — «уходящие», и вдруг он спокойно садится, валит при этом стойку с капельницей и вежливо сообщает, что он должен «Идти на наряды»! Извините, «наряды» — это распределение сельскохозяйственных работ и техники? А то мы тут заспорили с коллегами.
— А вы что... знаете его?
— Да. Я сначала его узнал... а потом уж тебя. Не помнишь — Валька Спирин? На одной парте сидели!
Ну, батя! И тут оказался прав!
— Но вы... ты же кудрявый был!
— Ну... вот, — он шутливо развел руками.
— Но ты же петь хотел!
— Ну... вот.
Мы помолчали.
— Так что... извините — пришлось зафиксировать его! — снова переходя на официальные позиции, произнес он.
— В смысле — привязать?
Этого он не потерпит.
— Скончался. В двадцать два пятнадцать.
— ...А я тут навез всего!
В Комарово я по заливу возвращался. Шел неторопливо — теперь уже не надо спешить!.. На асфальте тряслась от ветра пена. Давно я тут не был! Сколько понастроили всего!
Я вошел в его комнату в городской квартире. Вдохнул его едкий запах. А он уже сюда не войдет. Чувствовал он это, когда уезжал? Я как его глазами смотрю... Открыл шкаф. Костюм. Рубашка. Галстук. Ботинки... Сумка — в другом шкафу.
Над столом было его фото: отец в полосатой пижаме (так ходили тогда) на крымской набережной. Через парапет летит длинная волна, насквозь просвеченная низким солнцем, — отец, смеясь, отворачивается и закрывается от нее ладонью.
11
В столе его нашел еще несколько листков.
...Под конец жизни всё чаще почему-то вспоминается детство. С самых первых дней моей жизни, проведенных в деревне, всё производило на меня громадное впечатление, и главное — я обо всём хотел составить свое особое мнение, не похожее на мнение других. Я еще ползал в рубашонке по лавке, как вдруг заинтересовался содержанием блюдечка на столе, подтащил его к себе и, не раздумывая, выпил. Это был яд для мух. У меня сразу начались судороги, но судьбе не было угодно, чтобы я умер. Я прожил долгую жизнь. Но характер мой остался такой же — я всё должен был попробовать сам и лишь тогда соглашался, но далеко не всегда.
Я рос очень впечатлительным, и жизнь моя запечатлелась очень ярко. Помню запах мятой травы. Вместе с отцом и другими мужиками мы лежим на траве и ждем, когда истопится баня. Садится солнце. Я еще плохо стоял на ногах, но, помню, полез бороться с соседским молодым мужиком. Он, конечно, сразу поддался, лежал на спине. Я радостно тузил его. А он хохотал: «Победил, Егорка, победил!» Этот момент, почему-то очень важный, я помню ясно, словно он был вчера.
Врезалось и другое впечатление. Я еле научился ходить и, еще покачиваясь, бегу по тропинке, радуясь, что столько можно увидеть. Передо мной так же радостно бежит маленький воробей, весело поглядывая на меня. И мы оба с ним счастливы. И вдруг сзади налетает какая-то тень, воробей жалобно вскрикивает и исчезает. Только что была молодая и радостная жизнь, и вдруг нет ее — унес коршун! Я постоял, потом заплакал и побежал домой. После я думал — зачем мне это показали так рано? Видимо, для того, чтобы я ценил эту мимолетную жизнь и не растратил бы ее даром.
— Так... Рубашка... галстук... ботинки... костюм. А носки?
— Забыл!
Как отец шутил в таких случаях: «Жабыл!»
— Ладно... тут что-нибудь подберем.
Зимой в Березовке тоже было хорошо. С обрыва реки мы катались на «ледовках». Мы находили коровью лепешку побольше и покрасивее. Вдавливали в нее конец веревки и поливали это на морозе водой. Скоро всё смерзалось, и можно было отлично съезжать на этом с обрыва к реке. Съехав, мы за вмороженную веревку, которую не выпускали из рук, тащили «ледовку» за собой вверх и снова съезжали. Так мы катались дотемна, когда ничего уже не было видно, и тут я спохватывался и бежал домой. Мой кожушок с раструбами, который сшила мне мать, за время моего катания смерзался, и, когда я радостно подбегал к дому, он задевал прутья плетня, и они трещали трещоткой. Мать слышала это и говорила тем, кто был дома: «Егорка бежит, кожушком стучит!»
Похороны были тринадцатого в тринадцать! Батя непременно бы усмехнулся: «Во, не повезло!» Надеюсь — он и усмехнулся — слава богу, не исчез!
Был «большой выезд» — автобусы подруливали один за другим.
— Открывать будете?
— Нет... Там откроем.
Тяжелый гроб, скребя по крыльцу, по направляющим «рельсам» въезжал в автобус.
«Егорка бежит, кожушком стучит».
— Георгий Иванович Попов был большим ученым. Мы все любили его. Он был сильнее всех нас. Он делал то, что все делать боялись: скрещивал и потом работал с гибридами так... что у всех волосы дыбом вставали. И неизменно добивался своего! Он был серьезный, исступленный, неотступный ученый. Когда нас, по воле безграмотного партийного руководства, буквально «пересаживали» из Суйды в Белогорку, Георгий Иваныч сражался бесстрашно, как лев, не обращая внимания на угрозы исключения из партии. Но когда нас всё-таки «пересадили» на совершенно неподготовленные, скудные поля, он сумел, как настоящий гений, использовать и эти «шоковые» для его гибридов перемены, и именно в Белогорке вывел свои главные сорта ржи. Где другой унывал и падал духом — Попов только весело скалил свои белые зубы! Вскоре он восторгался и Белогоркой, желтыми песчаными обрывами над Оредежем, и, как всюду и всегда, придумал свою теорию — что хозяином Белогорки был когда-то итальянец и дал это название. «Белла — Горка!» — подняв палец, восторженно восклицал Георгий Иваныч. Уже профессор, доктор наук, он мог, свистнув в два пальца, вдруг прыгнуть на проезжавшую мимо борону и лихо проехаться в облаке пыли. Земля во всех видах не пугала его. Он обожал ее. Мы с радостью работали с ним дотемна, а когда шли с поля, он наизусть читал нам всего «Онегина», главу за главой. «Ах, ножки, ножки!» После него у нас не осталось ему равных, и мы сейчас — без поддержки, порой и без денег, работаем лишь на остатках его энергии, которую он дал нам. Спасибо Вам, Георгий Иванович! Спите спокойно.
— Отец! Ты прожил долгую и яркую жизнь. Ты... ехал на верблюде по пустыне, туда, где еще недавно были басмачи. Ты ехал на подножке вагона над Волгой, и какой-то доброхот колол тебя острой железной пикой, чтобы сбросить с поезда, — но ты вырвал и выбросил ее. Отец! Ты сделал всё, что хотел. Тебе не о чем жалеть.
— ...Прощайтесь.
Самолет разворачивался над Казанью, шли в наклоне желтые поля... огромное озеро... Это же Кабан! Рано утром с городской квартиры родители шли в темноте вдоль этого озера, уже светлого, семь километров до селекционной станции — и несколько раз брали меня с собой. А вот Волга и железнодорожный мост, где отца пытались сбросить с поезда — но он устоял. Я чуть было не выскочил из самолета, чтобы лететь туда!
Заверещал телефон. Я еле понял, где я, и нашарил его.
— Валерий Георгиевич?
— Я.
— Это Маргарита Феликсовна.
— А... Здравствуйте.
— Должна вас огорчить!
— Как?
— Я говорила с Николаем Альбертычем... насчет вашей поездки в Казань. Но, к сожалению, ничего не получилось... Писатель Манин будет ваш город представлять.
— A-а. Спасибо! Это неважно! Я всё уже написал.
Шел дождь. Пришла женщина в капюшоне и с косой и стала косить нашу рожь. Я вышел, осмотрелся. Сегодня уезжать. Отцовские сосенки почти высохли. По одной зеленой ветке у каждой. Я вспомнил, какие мощные колья он тут всаживал, охраняя их. Я нашел какую-то палку и воткнул слабый, неуверенный кол... с отцовыми не сравнить! «Победил, Егорка, победил!»
Вдруг прибежала какая-то незнакомая рыжая собака, помахала мохнатым хвостом, и вышло солнце.
Комментарии к книге «Плясать до смерти (Роман, повесть)», Валерий Георгиевич Попов
Всего 0 комментариев