• Читалка
  • приложение для iOs
Download on the App Store
  • Читалка
  • приложение для Android
Get it on Google Play

«Прильпе земли душа моя»

1426

Описание

С тех пор, как автор стихов вышел на демонстрацию против вторжения советских войск в Чехословакию, противопоставив свою совесть титанической громаде тоталитарной системы, утверждая ценности, большие, чем собственная жизнь, ее поэзия приобрела особый статус. Каждая строка поэта обеспечена «золотым запасом» неповторимой судьбы. В своей новой книге, объединившей лучшее из написанного в период с 1956 по 2010-й гг., Наталья Горбаневская, лауреат «Русской Премии» по итогам 2010 года, демонстрирует блестящие образцы русской духовной лирики, ориентированной на два течения времени – земное, повседневное, и большое – небесное, движущееся по вечным законам правды и любви и переходящее в Вечность.

Купить книгу на ЛитРес

Реклама. ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY

Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст

Шрифты

  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

  • Аа

    Iowan

  • Аа

    San Francisco

  • Аа

    SF Serif

  • Аа

    New York

  • Аа

    Helvetica Neue

  • Аа

    Arial

  • Аа

    Georgia

  • Аа

    Times New Roman

  • Аа

    Courier

  • Аа

    Courier New

  • Аа

    Menlo

  • Аа

    SF Mono

Ознакомительный фрагмент книги. Полная версия доступна на ЛитРес.

Прильпе земли душа моя (fb2) - Прильпе земли душа моя 682K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Наталья Евгеньевна Горбаневская

Наталья Горбаневская Прильпе земли душа моя Стихи (1956-2010)

Проспали, продремали Небесное Царство! Прошел наш век ни за́ что! Чем-то нам будет Господу Богу подъявиться? Чем-то нам будет Пред Господом оправдаться? . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Уж и нонече на сем свете Все книги сгасли; Одна книга не угасла: Святое Его Евангелие. Уж и чтет эту книгу Иван да Креститель; Он чтет ее, а сам плачет: «Господи, Господи! Прости души грешные, Многогрешные, беззаконные!» Стих о трех дарах («Русские народные песни, собранные П. Киреевским»)

Наталья Горбаневская. Москва, июнь 1992.

Автор Владимир Перельман.

«Огонь в печи почти погас…»

Огонь в печи почти погас, чуть-чуть чуть-чуть трещат поленья. Еще не про́бил правды час, еще не смыто преступленье. Еще над сонными горами не протрубили судный день, и в город всё идут с дарами от обнищалых деревень. Холодный синий дым над домом в прозрачном воздухе стоит, и по знакомству незнакомым Господень ангел говорит: Еще не смыто преступленье, еще не про́бил правды час, еще трещат в печи поленья, хотя огонь уже угас.

«Колокола и купола…»

Колокола и купола, и ранним-ранним утром уходят те, кому пора в далекую дорогу. Колокола подвязаны, и купола подрезаны, и возле пристани во льду черные лодки.

«Свело мне руки водою ледяной…»

Свело мне руки водою ледяной, за красным солнцем, в колодце отраженным, спускаюсь в полдень, и небо надо мной дрожит, дрожит и кажется тяжелым. За первым кругом откроется второй, но я пройду их девять раз по девять, чтоб вычерпать березовой корой, что суждено мне в этой жизни сделать. Летит бадейка, цепью прогремев, и кверху подымается пустая, моя свобода, прощальный мой припев, колодезная песенка простая.

«Смиренно опущу глаза…»

Смиренно опущу глаза перед чужими чудесами на полчаса, и полчаса стою, как мальчик под часами. Не отведу притихший взор от краешков своих ботинок, в руке цветы сомну, и сор войдет в неравный поединок с летящим ветром, лепестки, со мной расстаться не желая, на тыльной стороне руки зацепятся, как неживая рука цепляется за то, что ухватила перед смертью, — за руку друга, за пальто, за пуговицу, за бессмертье. Так с непокрытой головой, обсыпанная лепестками, я срок свой получасовой стою, как мальчик под часами. Выстаиваю полчаса, покрытая цветочным сором, разглядываю чудеса полуприкрытым сонным взором. И, как ладошка неживая, уже лишенная тревог, еще лишенная свечи, еще откинутая косо, отбывши под часами срок, уже чудес не ожидаю, и кто-то задает вопросы, а кто-то шепчет мне: – Молчи.

«О жизнь моя, междометие…»

О жизнь моя, междометие, о нечленораздельная, о смерть моя незаметная осеннего растения. Что, дорывалась распятия? Что, добивалась плахи? Оборванная и смятая нитка из рук у пряхи. О пряжа Господа Бога, священная паутинка, растоптана и убога, на подошве чьего ботинка? О жизнь моя – не выговорить! О смерть моя – ну и что? А вы говорите, это вы говорите, что ничто ни из чего и в ничто…

«От возраста дошкольного…»

От возраста дошкольного до звона колокольного, до звона погребального от вас я не избавлена, советчики, попутчики, раскормленные лучники, худые арбалетчики, с меткою на плечике, дьявола разведчики. Но в звоне том, но в том году я дымом к небесам взойду, взойду, как дым, в небесный храм, а вы долой, домой, к котлам, к своим котлам, несчастный хлам.

«Сверчок поет в Сочельник…»

Сверчок поет в Сочельник, в январский понедельник, и звон колоколов плывет среди сугробов, едва-едва затронув их краешки крылом. Поет сверчок в Сочельник, молчит мой гость случайный, а звон колоколов в глубоком снеге тонет, в высоком небе тает, в пространстве без углов. Зато в углу у печки сверчки, как человечки, стрекочут, а кругом и тает звон, и тонет, но на прощанье тронет, коснется нас крылом.

«Не сокруши меня Ты, Господи…»

Не сокруши меня Ты, Господи, не проиграй меня в очко, не прогони бродягой по свету идти, не веря ни во что. Ты, что по морю яко по суху прошел, ступая широко, не опусти меня без посоха в земных страданий решето. Ты, Боже, Сыне Человечий, коли решил на эти плечи ярмо с бубенчиком надеть, не отпусти меня свободной, не попусти в ночи холодной душе моей заледенеть.

«Горсточку воды…»

Горсточку воды в форточку плесну, мокрые следы к нецветному сну, легких горемык одинокий сон, вдруг ужасный крик изо всех окон, изо всех дверей пеши, на конях девушка, еврей, конюх и монах, мальчик на осле, клоун колесом, и по всей земле прерван тихий сон, и со всех сторон, изо всех окон, как последний стон, благовеста звон. Изо всех окон благовеста глас, и со всех икон выцветает Спас, попроси, проси: «Господи, спаси, на святой Руси мимо пронеси!» Но иконный лик изо всех ворот, словно восьмерик на восемь сторон, словно четверик на восьмерике, где безглавый крик на одном крюке, где везде окрест, с четырех сторон на незримый крест карканье ворон. Крест-то кто-то сдал на металлолом, стал его металл скошенным крылом, белый бомбовоз над землей кружит, а земля без слез, ти́хонько дрожит, а земля без слез, как побитый пес, а по ней враскос тень его колес. Что́ вам нелегко? Просто Страшный суд, просто никого больше не спасут, тень его хвоста, круче высота, нет на вас креста, и земля пуста. Ветер свысока, с напряженных скул, горсточку песка в форточку плеснул.

«Что́ навсегда? Что значит навсегда…»

Что́ навсегда? Что значит навсегда? В часах античных капает вода, в других пересыпается песок, а мой будильник целится в висок и пробудит – уж это навсегда — от краткого, раскрашенного сна меня, тебя и каждого, мой друг, для вечности, для новых, вечных мук.

«Опять собирается вещий Олег…»

Опять собирается вещий Олег продлить усеченный кудесником век, себя от коня отрывая. Но снова заплачет над черепом князь, и выползет снова, шипя и смеясь, змея между тем гробовая. Так будь ты сторук и стоуст и столик, а встретится лживый, безумный старик — не спрашивай, право, не стоит. Все косточки в горсточке Господа спят, ковши круговые запенясь шипят и шипу змеиному вторят.

«А завтра здесь не сыщешь и следа…»

А завтра здесь не сыщешь и следа от тени, что вдоль стен за мной скользила. Я улыбаюсь, горькая слеза, как льдинка, на зрачке моем застыла. Как в домике игрушечном слюда не позволяет глянуть сквозь оконце, так ничего нельзя прочесть с лица, в котором прежний день уже окончен, а новый загорится не теперь, и след слезы не слышен и не виден, и лишь метель раскачивает дверь, в которую мы все когда-то выйдем.

«Возьми разбег и с полдороги…»

Возьми разбег и с полдороги не воротись, не поверни. Какие горькие тревоги. Какие солнечные дни. Какое небо! Листопадом не захлебнись в разливе рощ, последним юношеским взглядом не согласись, что мир хорош. В полете легкого движенья, в тени осенней тишины да не сойдет успокоенье в твои видения и сны.

«Приснись под утро лествичка…»

Приснись под утро лествичка, не весть, хотя бы весточка, хотя б нивесть о чем. Но издалёка, с вечера, все сны твои засвечены негаснущим лучом. И ты, из зоны в зону грез замысливший побег, что над тобою произнес твой просвещенный век? И чем сегодня он сверлит покой дрожащих век? Тебя и ночь не веселит, не осушает слез. Но сквозь – но сквозь бессонницу, сквозь узкую оконницу дано тебе пробресть, чтоб, на решетке распятым, увидеть в небе аспидном не весточку, но Весть.

«Когда, коснувшись утренней звезды…»

Когда, коснувшись утренней звезды, зажгутся белым пламенем сады, где нет тебя, и нет, и не бывало, когда кругом ты станешь неправа, когда сорвутся с горьких губ слова, но не слова, а смутный гул обвала, когда в дрожащем зеркале реки ты отразишь, но не свои, зрачки и, как в разлуку, погрузишься в омут, когда простишь и другу, и врагу, всем, кто на этом замер берегу и кто стремится к берегу другому, когда, как на бегу, печаль стряхнешь, когда придешь к тому, кто не похож, кто не стоял у твоего порога, тогда, но нет, еще и не тогда, и что́ тогда? Затягивает мгла грядущее…

«Когда, доставши до звезды…»

Когда, доставши до звезды, зажгутся белые сады, где нет тебя и не бывало, когда кругом ты неправа, когда сорвутся с губ слова, но не слова, а гул обвала, когда – но не свои – зрачки в дрожащем зеркале реки ты отразишь и канешь в омут, прощая другу и врагу, всем, кто на этом берегу и кто отплыл уже к другому, когда печаль с плеча стряхнешь, придешь к тому, кто не похож, кто не стоял под этой дверью, тогда, но что же, что тогда? Бог весть, затягивает мгла грядущее…

«Засуха, злая мачеха…»

Засуха, злая мачеха угасающего лепестка, запах востока в пыли одуванчика, плоские волны песка. Засветло зачитайте, что значится на скрижали, свисающей свысока… Мать честна́я, заступница-троеручица, смой засохшую кровь с виска.

«Спи, кузнечиков хор…»

Спи, кузнечиков хор! Лес восходит на холм. Бес проехал верхом. Я не верю стихам. Ложь, мелодия, сон. Звон глагола времен. Смех, признание, стон. Что за жребий мне дан! Слов не выпить с горсти. Строк в тюрьму не снести. Ни согреть, ни спасти от властей и страстей. Тронь струну – вся в крови. Трень да брень оборви. СВЕТ И СЛОВО ЛЮБВИ. Спи, кузнечиков хор.

«Вот в чем, а впрочем, и не в том вопрос…»

Вот в чем, а впрочем, и не в том вопрос, а просто в том, колючий, мягкий мох ли, а ты ни в сон, ни в чох, и только охни, когда росток сквозь позвонок пророс. Так, прирастая к стенкам бытия, в небытие, в траву, хвощи и стланик ты прорастаешь, приуставший странник, и эта пристань предпоследняя твоя всё ярче, всё сильнее зеленеет, покуда небо звездное бледнеет.

«Цвет вереска, чернильный блеск…»

Цвет вереска, чернильный блеск мохнатых моховых снежинок, букет, подброшенный под крест, как складывалось, так сложилось, как загадалось, так в ответ аукнет, не на что, пожалуй, пожаловаться, как бежалось, так и припасть придет к траве моей дырявой голове.

«Который час? (Какая, кстати, страсть…)»

Который час? (Какая, кстати, страсть разрыв пространства исчислять часами, как будто можно, как часы, украсть часть света, что простёрта между нами…) Который час? (Междугородный звон меня, как трубку с рычага, срывает, в который мир проплыть? в который сон? в который миг нас память оставляет?) Который час? (Кровит кирпичный Спас, и чье же на моей крови спасенье? и соль из глаз в селедочный баркас, и соль земли – прости, который час? — уже забыла привкус опресненья.)

«Пора подумать не…»

Пора подумать не о наслажденьях плоти и услажденьем духа тоже пренебречь. Пора накопленную горечь пересчитать по зернышку и в ладанку зашить. Пора, мой друг, пора…

«Взлетаю вверх усильем слабых плеч…»

Взлетаю вверх усильем слабых плеч и, колотя по воздуху кистями, в туман стараюсь, в облако облечь, что одевалось мясом и костями, да говорят, игра не стоит свеч, и дружескими, милыми горстями, пока я набираю высоту, сырая глина скачет по хребту. Из теплых туч не выпаду росою, и стебельком асфальт не прорасту, смерзается дыхание густое в колючий столб и хвалит пустоту… Чего я сто́ю? Ничего не сто́ю, но всё как на столпе, как на посту в пыли морозной висну без опоры, взирая слепо книзу на заборы, на изгороди, проволки, плетни, на разделенье мира, на раздоры, извечные колодца и петли бесплодны за меня переговоры, и, вытолкнута из-под пят земли, я все лечу, лечу туда, где скоры расправы и суды, где, скомкав речь, на вечной койке разрешат прилечь.

«Но чем мы себя мним…»

Но чем мы себя мним, когда целый мир – мним и даже реален ли прах, когда, отражаясь в воде, видение, кто ты и где? — и призрачен даже страх. Наверное, только смиренье спасает кого-то из нас, отдавшего смертное зренье за трижды единственный глаз…

«Мы верим, что умрем, мы верим, но не знаем…»

Мы верим, что умрем, мы верим, но не знаем, пока не проплеснет заря крылом сухим, покудова на грудь горячим горностаем не кинется печаль, взывая Элохим. Как об косяк висок, дыханье рассечется, а в этой трещине бесцветная, без звезд зияет бездна… Ляг, она с тобой сочтется, она тебе под свой расчет подгонит рост.

«Господи Исусе, Пресвятая Богородица…»

Господи Исусе, Пресвятая Богородица, что за народец от нас народится? Как свернутый в трубочку листок смородины, гонимый ветром через колдобины, через овраги и буераки, где подвывают одни собаки. Что за народец, что за отечество и что за новое человечество? Как перестоявшая, запрошлогодняя, верба виле́нская, богоугодная, верба раскрашенная, верба сухая, песок лепестков на меня осыпая…

«А ты вообрази…»

А ты вообрази, что там, на тех высотах, прислушаются, кто так расплакался в грязи. Вообрази, что там, на тех высотах звездных тот плач – и хлеб и воздух бесслезным существам. Но не воображай, что все снято́ и свято, что тут и вся расплата под смертный урожай.

«Не лань и не олень, даже не тень оленя…»

Не лань и не олень, даже не тень оленя, даже не гончей тень, летящей сверх полей, над вымерзшей стерней, сквозь мертвые селенья, да по-над ельником. Не тень ее, не лай, не голос, и ничей не голос – ни животный истошный смертный крик, ни залп, ни ловчих клик, ни нечленораздельный и немотный мой вой. Молчишь – молчи. Как лик столикий с образо́в ни слова не проронит, стоустый не вздохнет, стоглазый не прольет ста слёз, и в темный лес ста голосов погони не вышлет, и в поля ни пули не пошлет.

«Умереть – это вывернуть глобус и жить на изнанке…»

Умереть – это вывернуть глобус и жить на изнанке, это стать антиподами пода земного и чада, это больше не каяться и закоснеть в несознанке, и забыть различать, кто сестра, и любовник, и чадо. Умереть – это просто как спичка, летящая с моста, уплывает в Атлантику, хоть бы упала в Вилейку… Кто не умер, еще не умеет, и всё понимает непросто, и подносит ко рту то дырявый стакан, то худую жалейку.

«О тяжесть безвоздушного паренья…»

О тяжесть безвоздушного паренья, о легкость угасающего плеска. У райских врат мы обрастаем в перья, дрожит свеча, трепещет занавеска. О радуга дождливого терпенья, о наледь на тропинке перелеска. У райских врат мы отрясаем перья, парит полуизмятая повестка на Страшный суд, замри у райских врат, у райского блаженства на пороге, здесь долги сроки, колки проволо́ки, как проволкой опутанный стократ Уральских гор заворожённый клад — легкое перышко в завьюженной берлоге.

«Смотри, сегодня Сена – серо…»

Смотри, сегодня Сена – серо- буро-зеленая, а я, иссиня-бледная, весенне гляжусь в течение ея. Когда нехватка витаминов дрожит в слабеющей скуле улыбочкой псевдоневинной, скользящей ангельскою миной, едва заметной, еле видной, землисто-бледной половиной Царства Господня на земле, тогда уткни и лоб, и плечи в перила Нового моста, не отразясь ни в том, что плещет под ним, ни в том, что так трепещет над нами, там, где ловчий кречет простор сурового холста рвет с треском. Поклянись немногим, своим имуществом убогим, своим истертым кошельком, полуразвеянной подушкой, полупровальной раскладушкой, затоптанным половиком, но поклянись, что этот день в жемчужной сырости февральской, как свою собственную тень, до самой подворотни райской ты донесешь, до тех сеней, до той ни в свет, ни в цвет прихожей, куда одни лишь души вхожи, одни, не только что без кожи и глаз, но даже без теней.

«Раствори же засне́женные веки…»

Раствори же засне́женные веки в восходящем сиянии дня, глянь-ка, около калитки перехожие калики стих о Божьем человеке завели, веригами звеня. Ты не слушай, не прислушайся – услышь, натекла в сенях седая лужа с лыж, не в пол-уха, в полуужасе, не в полу- глухоте, прижав другое плотно к полу. Переливчато накрапывает с крыш, та и оттепель теплее, что не в пору, ты не слушай, не прислушайся – услышь хрипло-сладкий скрип лыжни по косогору.

«Господи Боже мой…»

Господи Боже мой, Свете во мгле! Мокрого крошева в черном стекле, мокрого месива под колесом, оклика бесьего в некрепкий сон, марева дымного от сигарет, друга единого, коего нет, зверя столицего именем Труд — дай нам сторицею, пока мы тут.

«Пламя тысячи свечей…»

Пламя тысячи свечей опрокинуто в ручей, и ручейная Мадонна улыбается бездомно по дороге в Вифлеем, обхватив живот руками, воск шипит, вода кругами, вем ли, Он ли, иль не вем, но, лелеемая плоть под лилейным шелком мышцы, крепкой ножкой бьет Господь, свечку надвое сломивши в прислонившейся руке, отразившейся в реке, в море, в океане, в небе, в белой соли, в черном хлебе.

«Плавленое золото дождя под фонарем…»

Плавленое золото дождя под фонарем, явленное торжество листвы запрошлогодней, волглой и слежавшейся, но этим январем веемой по сквознякам околицы Господней. Давняя стремительность подкидывает вверх, сдавленная диафрагма щелкает наружу, видимо, обыденный, непраздничный четверг высвободил из подвала скованную душу. Ставнями прихлопнешь только ящерицын хвост, черенок надламывая, не удержишь силой тенью раскружившийся вдоль тротуара лист. …И становится оставленность почти что выносимой.

«Тише, выше, ближе, круче…»

Тише, выше, ближе, круче, полегонечку дойдем до ходячей в небе тучи, там и выстроим свой дом. Четко, твердо, аккуратно, стены – воздух, небо – свод, но внезапно, непонятно мы запросимся обратно, хоть бы даже безвозвратно, в хляби глин, трясин и вод. Потому что этот облак, этот воздух, эта синь — не для наших тяжких лёгких, не для наших слабых сил. Тише, ниже, скольже, круче, кочки, тропочки – возврат. А вверху над нами тучи, отчужденны и колючи, насылают неминуче мелкий дождик, крупный град.

«Облетает одуванчик, дав рожденье целой стайке…»

Облетает одуванчик, дав рожденье целой стайке, молодую травку нянчит прошлогодний лист опавший, уступая место ночи, отползает день вчерашний, молодая травка точит прошлогодний день лужайки. И целый свет — лишь суета сует, и всяческая суета всегда животвореньем занята, смолчите «нет» и отвечайте «да», и диалектика тучнеет на престоле… Мне столько лет уже, что эта ерунда слаба, чтоб порешить мою свободу воли.

«Воздыхатели вздыхали…»

Воздыхатели вздыхали, кланялись поклонники, а цветы стояли в зале, как на подоконнике. В белом платье, в туфлях черных, как в системе знаковой, чтобы кто-нибудь ученый рюмками позвякивал. Воздыхатели вздыхали, поклонники плакали, а цветы не засыхали, как живые на поле. В белом платье, с черным бантом, с челюстью подвязанной, чтоб наемным музыкантам заработать на зиму. Воздыхатели взлетали легче пуха летнего, выше Леты, над цветами, к дню Суда последнего.

«Основа жизни, основанье сил…»

Основа жизни, основанье сил на выживанье, белая надежда слепых очей, остатняя одежда плечей спины и темени могил, корявый посох, голая ладонь на посохе, нечуткая к занозам, и, вопреки сугробам и заносам, путь пеший на мерцающий огонь. Не тронь меня, пока я шевелю губами, вычисляя расстоянье до таянья снегов, до расставанья души и тела и пока листаю губами теплыми снежинок стаю, стремящуюся к вечному нулю. Взгляну вокруг, но Имени… Шагай и дальше вдоль по занесенным вешкам, по опустелым до весны скворешням («и этот воздух, воздух вешний», такой не то что бы нездешний, но не теперешний…). Вороний гай кругами над протоптанной тропою, толпою бесов, смешанных с пургою, облавой черно-белой за тобою… Но там, вдали, мерцает. Так шагай.

«Вот оно, теплое небо…»

Вот оно, теплое небо, вот он, сходящий свет, вот оно, всё, что немо, заговорило в ответ, заговорило, запело, заколоколило, облако белопенно к нам возглаголило, травы шептали тихо, лес голосил что есть сил, тенькала паутина между поющих осин, яблоко к речи поспело, с крынками спелся плетень, и подползти не посмела молчаливая тень.

«Остановись. Остановлюсь…»

Остановись. Остановлюсь. Нет, не остановлюсь. Не утоплюсь, не удавлюсь и даже не влюблюсь. Слепая лошадь, жернова крути, пока жива, не ожидая торжества, ни даже и овса. Крути и не остановись. Остановлюсь. Паду. Но пар души, идущей ввысь, кругами поведу.

«Не ради праздника, не ради…»

Не ради праздника, не ради гулянья при честном народе, но будьте вы одни мне рады, одни явления природы. И то – не радуга, не вёдро, не беломраморные недра, не реки молока и мёда, не розы радиусом в полметра, а просто рябенькие тучки и ниже их, сквозь дождик сизый, те придорожные цветочки, что топчут путники в Ассизи.

«Наступает, наступает на ноги мороз…»

Наступает, наступает на ноги мороз, ни согреть, ни разогнуть оттоптанные пальцы, в колком воздухе недогово́ренный вопрос проступает, как узор, натянутый на пяльцы. Приступая к спору о преступности страстей, об изменах и обманах, поскользнешься в леденелой и вонючей подворотне. Здесь оземь грохнешься – не разогнешься. Кто над пяльцами до смерти спину гнул, тот за гробом голову ломает. Кто при жизни напрягал надменный ум, тот по облаку морозному узоры вышивает.

«На стыке вагона с инерцией ветра…»

На стыке вагона с инерцией ветра, на стыке воздушных путей и стальных одна одинокая черная ветка, свисая с небес, ударяет под дых. На стыке природы в лице непогоды и мира в обличье катящихся рельс она ударяет, как в прежние годы ударил бы целый завиденный лес. И, вдвое согнувшись под этим ударом, до птичьего свита давленья поддав, душа машиниста, и свистом и паром клубясь, поднимает на воздух состав.

«В какой я завернула лес…»

В какой я завернула лес и буреломный, и сквозной, оврага дальнего отвес заманивает крутизной, чужими комьями земля босые ноги ранит в кровь, и, руки за спину ломя, жесток кустарника конвой. В какой конец я забрела земли, в какой незнамый край, как дивны, Господи, дела твои – не все, не эта страсть, ломящаяся сквозь кусты безлиственные напролом… Ты, Боже, смотришь с высоты, а мы не смотрим, мы живем.

«Сроки мои не про́били…»

Сроки мои не про́били, крутится мое мобиле, словно и впрямь перпетуум. Шальную меня и отпетую отпевать не приходится. подсохнет мокропогодица, застолбенеет распутица, и гиацинт распустится сквозь сутолку и сумятицу в Страстную Пятницу.

«По досточке по тоненькой…»

По досточке по тоненькой, по бревнышку, по шпале, на берег, отдаленнее всего, о чем шептали, всего, о чем шепталися над картою-двухвёрсткой, а досточка шатается над бездною развёрстой, раззявленною, явленной очам как бесконечность, законченная яминой, куда упасть, калечась… По досточке трясущейся, качающейся, шаткой, передвигаясь, в сущности, скорей ползком, чем шагом, над бездною висячею, на берег тот неближний, где нам сияет счастие потусторонней жизни.

«Мы попадаем в плен…»

Мы попадаем в плен к будильнику, к побудке, все к той же, ежеден, к воде ведущей дудке, к погибельным звонкам дверным и телефонным, к ледку, по позвонкам скользящему, ко звонам колоколов в церквах, к позвякиванью кружки, к смешной на кружевах дешевой побрякушке, которой смысл сокрыт от посторонних, к стуку рук прачек в дно корыт, к несущему простуду норд-осту, к скрежеща качающимся ставням, к Тому, Кто со креста снят не был – был оставлен.

«И, подъемля взгляд нетрезвый…»

И, подъемля взгляд нетрезвый (и не трезвый, и не пьяный): – Здравствуй, ангел мой пресветлый, заоконный, океанный! Бесприютной, бесприветной, многогрешной, окаянной, мне явился в предрассветный час твой облик осиянный. И, глаза спуская долу (долу, к полу, в подпол, в бездны): – Ну, прощай! Опять подолгу не глядеть в просвет небесный, не давать уста глаголу искривить мольбой болезной. Не ищи в стогу иголку, ни меня во тьме вселенской. Подымая, опуская очи долу, к небу очи: – Кто я? Что я? птичья стая, в непроглядном мраке ночи разрываемая бурей, разбиваемая оземь, об отвал землицы бурой, о проклюнутую озимь, уносимая за тучи, за моря, за океаны, за вершины и за кручи, за окно… Открыты краны четырех конфорок света. Не ищи меня, иголку, в сна сугробе, в стоге снега, в тех потьмах, где я умолкну.

«Эта глиняная птичка…»

Эта глиняная птичка — это я и есть. Есть у ангелов привычка — песенку завесть. В ритме дождика и снега песню затянуть, а потом меня с разбега об стену швырнуть. Но цветастые осколки – мусор, хлам и чад — не смолкают и не смолкли и не замолчат. Есть у ангелов привычка — петь и перестать. Но, непрочный, точно иней, дышит дух в холодной глине, свищет – не устать.

«В движеньи мельник жизнь живет…»

В движеньи мельник жизнь живет, в движеньи. Навек затверженный завет, священней которого – да ничего! — Путь Крестный — и тот движенья торжество: опасный момент распятия, на миг распутья преодолеть и напрямик рвануться, как жернов, камень отвалить по смерти и дверь в бессмертье отворить сквозь тверди. Я ввысь не мечу, но не мне ужели тарелка пела на стене: «В движеньи, в движеньи счастие мое…»? Хоть мельник, хоть Шуберт – счастья моего подельник.

«Видно, пора…»

A.Б.

Фрагмент закончился. Продолжение — в полной версии книги на ЛитРес.

Реклама. ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY

Комментарии к книге «Прильпе земли душа моя», Наталья Евгеньевна Горбаневская

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства