• Читалка
  • приложение для iOs
Download on the App Store

«Мы вынуждены сообщить вам, что завтра нас и нашу семью убьют. Истории из Руанды»

868

Описание

В 1994 году мир шокировали новости из Руанды, когда в течение 100 дней были жестоко убиты более 800 000 человек. Филипп Гуревич, журналист The New Yorker, отправился в Руанду, чтобы собрать по кусочкам историю массового убийства, произошедшего в этой маленькой африканской стране. Он взял интервью у оставшихся в живых представителей тутси, которые рассказали ему свои ужасные истории потерь и опустошения. Как случилось, что через 50 лет после Холокоста произошло подобное зверство? Почему люди согласились убивать соседей, друзей, коллег? Как жить дальше в стране насильников и жертв? Эта мощная, мастерски написанная книга дает неожиданные ответы на вопросы.

Купить книгу на ЛитРес

Реклама. ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY

Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Для чтения книги купите её на ЛитРес

Реклама. ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY

Филипп Гуревич Мы вынуждены сообщить вам, что завтра нас и нашу семью убьют. Истории из Руанды

Моим родителям

Децимация означает убийство каждого десятого жителя — и за весну и начало лета 1994 г. программа массовых убийств сократила население Республики Руанда на одну десятую. Хотя это истребление было «низкотехнологичным» — в основном убивали с помощью мачете, — проведено оно было с головокружительной быстротой: из прежнего числа жителей, составлявшего около 7,5 миллиона, по крайней мере 800 тысяч человек были убиты за каких-то сто дней. Сами руандийцы нередко говорят о миллионе смертей — и, возможно, их сведения точнее. Это было наиболее эффективное массовое истребление со времен бомбардировок Хиросимы и Нагасаки.

В небольшом южном горном городе Гиконгоро вечером отключили электричество; бар «Гест Хаус» был освещен полудюжиной свечей, и в глазах трех солдат, пригласивших меня выпить пива, метались блики оттенка красного апельсина. Единственный бокал передавался по кругу, и мне предстояло отпить из него последним — ритуал, показывающий, что травить гостя не собираются. Солдаты были слишком пьяны для беседы, но затесавшийся в их компанию штатский, мужчина в блестящем черном тренировочном костюме, похоже, был полон решимости продемонстрировать свою трезвость. Он сидел с напряженно выпрямленной спиной, сложив руки на груди, и глаза его застыли в жестком прищуре, высокомерном и оценивающем. Он спросил, как меня зовут, на жестком, невыразительном «роботизированном» английском, точно и резко выговаривая каждый слог.

Я ответил:

— Ага! — Он сжал мою ладонь. — Как у Чарльза Диккенса.

— Там был Пип, — поправил я.

— «Большие надежды», — старательно выговорил он. Выпустил мою руку. Поджал губы и уставился на меня серьезным, без тени юмора взглядом. — Я — пигмей из джунглей. Но я учился английскому у англиканского епископа.

Свое имя он так и не назвал. Солдат, сидевший рядом со мной, который все клонился вперед, опираясь на магазин своего автомата, перевернутого «кверху брюхом», вдруг задремал и сложился пополам, потом вздрогнул, проснулся, улыбнулся и глотнул еще пива. Пигмей не обратил на него внимания.

— У меня есть убеждение, — объявил он. — Я верю в принцип хомо сапиенс. Ты меня понимаешь?

Я рискнул высказать догадку:

— Вы имеете в виду, что все человечество — единое целое?

— Такова моя теория, — кивнул пигмей. — Таков мой принцип. Но у меня есть проблема. Я должен жениться на белой женщине.

— Ну почему бы и нет… — пожал я плечами. Потом, немного подумав, добавил: — Но зачем, раз уж все мы одинаковы? Кому какое дело, какого цвета кожа у вашей жены?

— Она должна быть белой, — сказал пигмей. — Только белая женщина способна понять мой универсальный принцип хомо сапиенс. Я не должен жениться на негритянке. — Неподдельное отвращение, с которым он произнес последнее слово, побудило меня согласиться с ним (ради этой самой будущей жены). — Это моя проблема, — продолжал он. — Как мне достичь этой цели? У тебя есть такая возможность. У меня — нет. — Он обвел взглядом темный, почти пустой зал и протянул вперед раскрытую ладонь. На его лице появилось кислое выражение привычной разочарованности, и он вопросил: — Как мне познакомиться с белой женщиной? Как мне найти себе белую жену?

Его вопрос был не таким уж риторическим. Я вошел в этот бар вместе с одной датчанкой, которую потом потерял из виду; она ушла спать — но оставила по себе впечатление; полагаю, пигмей хотел, чтобы я свел его с ней.

— У меня есть идея, — сказал он. — Нидерланды. Тот епископ, мой учитель, объехал весь мир. По мне, Нидерланды — просто плод воображения. Но для меня это реально.

Я рассказываю об этом эпизоде здесь, в самом начале, потому что эта книга — о том, как люди воображают себя и друг друга, и о том, как мы воображаем себе свой мир. За год до моего знакомства с этим пигмеем руандийское правительство избрало новый политический курс, согласно которому всех представителей народности хуту (составляющей большинство населения страны) призвали убивать каждого, кто принадлежит к меньшинству тутси. Правительство и большинство его подданных воображали, что, истребив народ тутси, они смогут сделать мир лучше, и следствием стали массовые убийства.

Казалось, стоило нам только раз вообразить что-то, как это мгновенно навалилось на нас со всех сторон — а мы по-прежнему могли это лишь воображать. Вот что более всего изумляет меня в человеческом существовании — странная потребность воображать то, что на самом деле реально происходит. В те месяцы массовых убийств 1994 г., пока я следил за новостями из Руанды, и позднее, читая принятые ООН решения (впервые в ее истории) употреблять слово «геноцид» для описания того, что произошло, — я неоднократно вспоминал эпизод из книги Конрада «Сердце тьмы», когда главный герой и рассказчик Марлоу возвращается в Европу, и его тетка, увидев, насколько он истощен, суетится по поводу его здоровья. «Но не силы мои нуждались в подкреплении, — говорит Марлоу, — а моему воображению требовалось утешение».

По возвращении из Африки я взял это состояние Марлоу за свою отправную точку. Я хотел знать, как руандийцы воспринимают то, что случилось в их стране, и как им удается оправляться от последствий катастрофы. Слово «геноцид» и образы безымянных и бессчетных смертей очень многое оставляли воображению.

Я начал ездить в Руанду в мае 1995 г. и вскоре после первого же приезда познакомился с тем пигмеем из Гиконгоро. Я бы и не догадался, что он пигмей: его рост составлял почти 5,5 футов[1]. Заявляя о своей этнической принадлежности, он, казалось, проводил черту между собой и хуту с тутси и общался со мной как такой же чужак здесь, как и я сам — сторонний наблюдатель. И все же, хотя пигмей ни слова не говорил о геноциде, после разговора с ним у меня сложилось впечатление, что именно геноцид и был настоящим предметом нашего разговора. Наверное, теоретически в Руанде можно было бы разговаривать о чем-то другом, но у меня ни разу не случалось ни с кем сколько-нибудь серьезной беседы, не затрагивавшей геноцид — хотя бы негласно, как точка отсчета, из которой шло все прочее понимание и непонимание.

В словах того пигмея о Homo sapiens я слышал подтекст. Пигмеи были первыми обитателями Руанды, лесным народом, на который и хуту, и тутси смотрели свысока как на исчезающее туземное племя. В доколониальной монархии пигмеи служили придворными шутами, а поскольку королями Руанды были тутси, память об этой роли их предков означала, что во время геноцида пигмеев порой предавали смерти как приспешников роялистов, а в других районах ополченцы-хуту вербовали их в качестве насильников над женщинами тутси, чтобы добавить к этим издевательствам над тутси еще оттенок глумления — племенной.

Вполне вероятно, англиканский епископ, который был наставником человека, встреченного мною в баре «Гест Хаус», рассматривал обучение столь оригинального дикаря как особое испытание, подтверждающее миссионерскую догму о том, что все мы — Божьи чада. Но, пожалуй, пигмей усвоил его уроки слишком хорошо. Ясно было, что, на его взгляд, единство человечества было не доказанным фактом, а лишь теорией, принципом — позицией того белого священника. Он принял эту теорию всей душой, как приглашение, — но обнаружил, что у него есть неприступные ограничения. ВО ИМЯ УНИВЕРСАЛИЗМА ОН НАУЧИЛСЯ ПРЕЗИРАТЬ СВОЙ НАРОД И ДЖУНГЛИ, ИЗ КОТОРЫХ ВЫШЕЛ, И ЛЮБИТЬ САМОГО СЕБЯ ЗА ПРЕЗРЕНИЕ К ЭТОМУ НАСЛЕДИЮ. И пришел к выводу, что белая жена — недостающее звено, необходимое для доказательства его теории, но невозможность такого союза подвергала его веру серьезному испытанию.

Я попытался сгладить разочарование пигмея, сказав, что даже для белых мужчин, окруженных белыми женщинами — даже в Нидерландах, — поиски партнерши-единомышленницы могут оказаться непростой задачей.

— Я говорю об африканках, — возразил он. — Африканки — это отстой. — И впервые на его губах появилась кривая усмешка. — Есть такой роман, — продолжал он. — Книга «Грозовой перевал». Догоняешь? Это и есть моя большая теория. Не важно, кто ты — белый, желтый, зеленый или черный африканский негр. Концепция — это хомо сапиенс. Европейцы — они в продвинутом технологическом состоянии, а африканцы на более примитивной стадии технологии. Но все человечество должно объединиться вместе в борьбе против природы. Это принцип «Грозового перевала». Это миссия хомо сапиенс. Согласен?

— Продолжай.

— Человечество изо всех сил старается победить природу, — увлеченно продолжал пигмей. — Это единственная надежда. Это единственный путь к миру и восстановлению согласия — все человечество как одно целое против природы.

Он откинулся на спинку стула, скрестив руки на груди, и умолк. Через некоторое время я проговорил:

— Но ведь человечество — тоже часть природы.

— Именно, — кивнул пигмей. — Именно в этом вся проблема.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Леонтий, сын Аглайона, возвращаясь из Пирея, по дороге, снаружи под северной стеной, заметил, что там у палача валяются трупы. Ему и посмотреть хотелось, и вместе с тем было противно, и он отворачивался. Но сколько он ни боролся и ни закрывался, вожделение оказалось сильнее — он подбежал к трупам, широко раскрыв глаза и восклицая: «Вот вам, злополучные, насыщайтесь этим прекрасным зрелищем!»

В провинции Кибунго, что в восточной части Руанды, посреди болот и пастбищ у границы с Танзанией, есть скалистая гора под названием Ньярубуйе, где стоит церковь, в которой множество тутси были убиты в середине апреля 1994 года. Через год после этой бойни я отправился в Ньярубуйе вместе с двумя военными офицерами-канадцами. Мы летели в утренней дымке на вертолете ООН низко над холмами, чьи склоны густо покрывали банановые деревья, похожие на зеленые вспышки сверхновых звезд. Некошеные травы ложились под вихревыми потоками, когда мы высаживались в центре дворика приходской школы. Рядом с нами материализовался одинокий солдат со своим «Калашниковым» и пожал нам руки с угловатой, стеснительной официальностью. Канадцы предъявили разрешительные документы для нашего визита, и я переступил порог, входя в распахнутые настежь двери класса.

Пол устилали по крайней мере пятьдесят в основном разложившихся трупов, распиравших надетую на них одежду. Их пожитки были разбросаны вокруг и растоптаны. Тут и там по полу раскатились разрубленные мачете черепа.

Мертвецы выглядели… как изображения мертвецов. Они не пахли. Над ними не жужжали мухи. Их убили тринадцать месяцев назад, да так и бросили. Местами поверх костей торчали клочья кожи, и многие кости лежали отдельно от тел, отрубленные убийцами или растащенные мародерами — птицами, собаками, насекомыми. Лучше сохранившиеся фигуры сильнее напоминали людей, которыми были когда-то. Возле двери лежала женщина в накидке из ткани в цветочек. Ее лишенные плоти тазовые кости торчали кверху, кости ног были слегка разведены в стороны, и между ними виднелся скелетик ребенка. В туловище зияла впадина. Ребра и позвоночник выглядывали сквозь расползавшуюся ткань. Голова ее была запрокинута, рот открыт: странная картина — наполовину мука, наполовину вечный сон.

Я никогда прежде не бывал среди мертвых. Что делать? Смотреть? Да. Полагаю, мне хотелось на них смотреть; я и приехал для того, чтобы увидеть их — мертвецов, оставленных в Ньярубуйе незахороненными в мемориальных целях, — и вот они передо мной, такие сокровенно обнаженные. Я уже знал, что произошло в Руанде, уже верил в реальность случившегося. Однако смотреть на эти дома и эти тела, вслушиваться в безмолвие этого места — с его величественной базиликой в итальянском стиле, которая стояла там, заброшенная; с купами изысканных, декадентских, удобренных смертью цветов, пышно цветущих над трупами, — это по-прежнему оставалось до странности невообразимым. Я имею в виду — все равно приходилось это воображать.

ПОЛАГАЮ, ТЕ МЕРТВЫЕ РУАНДИЙЦЫ ОСТАНУТСЯ СО МНОЙ НАВСЕГДА. Именно ради этого я чувствовал себя обязанным приехать в Ньярубуйе: чтобы они остались со мной — не их переживания, но мое собственное переживание в тот момент, когда я на них смотрел. Они были убиты там, и они были мертвы там. Что еще можно было увидеть с первого взгляда? Распухшую от дождевой воды Библию, лежавшую поверх одного трупа, и разбросанные вокруг небольшие плетеные из соломы венки (такие венки надевают на голову руандийские женщины, чтобы смягчить тяжелые грузы, которые они носят на макушке), и кувшины для воды, и теннисную туфлю фирмы «Конверс», каким-то образом застрявшую в чьих-то тазовых костях.

Тот солдат с «Калашниковым» — сержант Франсис из Руандийской патриотической армии, урожденный тутси, чьи родители бежали в Уганду вместе с ним, тогда еще мальчишкой, после похожих, но менее обширных массовых убийств в начале 1960‑х, который с боями пробился на родину в 1994 г. и увидел ее такой, — сказал, что мертвецы, лежавшие в этом классе, были в основном женщинами, которых вначале насиловали, а потом убивали. У сержанта Франсиса были высокие, крутые девчачьи бедра, он ходил и стоял, отклячивая зад, — это была странно целеустремленная поза, с наклоном вперед, энергичная. Он был одновременно откровенен и строго официален. В его английском чувствовалась педантичная резкость военной муштры, и после того, как он сказал мне, на что я смотрю, я перевел взгляд на собственные ноги. Рядом с ними в грязи лежал заржавленный топор.

За пару недель до приезда сюда в заирском городке Букаву, на гигантском рынке при лагере беженцев, который дал приют многим руандийским ополченцам-хуту, я видел, как мужчина забивал корову с помощью мачете. Он был настоящим специалистом в своей работе, наносил размашистые и точные удары, сопровождавшиеся резкими отрывистыми звуками. Во время геноцида у убийц был боевой клич: «Делай свою работу!» И я видел, что это действительно работа — тяжелый мясницкий труд. Требовалось много ударов топором — два, три, четыре, а то и пять сильных ударов, — чтобы перерубить коровью ногу. А сколько ударов нужно, чтобы четвертовать человека?

Учитывая чудовищную огромность стоящей задачи, соблазнительно поспекулировать на темы теорий коллективного безумия, мании толпы, лихорадки ненависти, прорвавшейся массовым преступлением в порыве страсти, вообразить слепую оргию толпы, каждый член которой убил одного-двух человек. Но в Ньярубуйе и тысячах других местечек этой крохотной страны на протяжении нескольких месяцев 1994 года сотни тысяч хуту работали убийцами посменно. Всегда находилась следующая жертва, и следующая после следующей. Что поддерживало их потом — после неистовства той первой атаки, посреди чисто физического истощения и грязи всего этого?

Тот пигмей из Гиконгоро говорил, что человечество — часть природы и что мы должны идти против природы, чтобы ладить друг с другом и обрести мир. Но и массовое насилие тоже должно быть организованным; оно не возникает бесцельно. Даже у бунтов и восстаний есть план, и великое и непрерывное уничтожение требует великой целеустремленности. Его должно считать средством достижения нового порядка — и хотя идея, стоящая за этим новым порядком, может быть преступной и объективно крайне глупой, она должна также быть притягательно простой и в то же время абсолютной. Для идеологии геноцида характерны все эти черты, и в Руанде она имела хождение под откровенным именем — «Власть хуту». Тем, кто принимается систематически истреблять целый народ — пусть даже сравнительно небольшую и не оказывающую сопротивления группу населения, составляющую, быть может, миллион с четвертью мужчин, женщин и детей, такую, как тутси в Руанде, — жажда крови, безусловно, на руку. Но проектировщикам и исполнителям такой бойни, как эта, за классной дверью, у порога которой я стоял, вовсе не обязательно наслаждаться убийством; они могут даже считать его делом неприятным. Обязательно лишь желать смерти своих жертв. Они должны желать ее настолько сильно, чтобы считать их гибель необходимостью.

Так что на долю моего воображения оставалось еще многое, когда я вошел в тот школьный класс и стал, осторожно переставляя ноги, бродить среди останков. ЭТИ МЕРТВЕЦЫ И ИХ УБИЙЦЫ БЫЛИ СОСЕДЯМИ, ОДНОКЛАССНИКАМИ, КОЛЛЕГАМИ, ИНОГДА ДРУЗЬЯМИ, ДАЖЕ РОДСТВЕННИКАМИ. Погибшие видели, как из их будущих убийц готовили ополченцев, за считаные недели до своей кончины, и было хорошо известно, что те готовятся убивать тутси; это было объявлено по радио, это было напечатано в газетах, люди открыто говорили об этом. За неделю до бойни в Ньярубуйе убийства начались в Кигали, столице Руанды. А те представители хуту, которые осмеливались высказываться против идеологии «Власти хуту», были публично объявлены «пособниками» тутси и оказались в числе первых убитых, когда истребление начало набирать силу. В Ньярубуйе, когда тутси спросили бургомистра, сторонника «Власти хуту», как им спастись, тот посоветовал им искать убежища в церкви. Они так и сделали, а спустя несколько дней бургомистр пришел их убивать. Он пришел во главе отряда солдат, полицейских, ополченцев и деревенских жителей; он раздавал оружие и приказы, чтобы работа была сделана хорошо. Больше от бургомистра ничего не требовалось, но говорят, что он тоже собственноручно убил нескольких тутси.

Убийцы в Ньярубуйе трудились весь день. Вечером они подрезали тем, кого не успели убить, ахилловы сухожилия и отправились за церковь, где над большими кострами жарились туши скота, отобранного у их жертв, — пировать и пить пиво. (Бутылочное пиво, банановое пиво… может быть, руандийцы пьют и не больше, чем остальные африканцы, но потребляют чудовищное количество пива в любое время суток.) А поутру, еще не протрезвевшие после недолгого сна, под вопли своих жертв убийцы в Ньярубуйе вернулись к работе и снова стали убивать. День за днем, минуту за минутой, один тутси за другим; так они трудились по всей Руанде. «Это был процесс», — сказал сержант Франсис. Я теперь вижу, что это произошло, мне рассказывали, что да как, и спустя почти три года поездок по Руанде и выслушивания рассказов руандийцев я могу рассказать вам, как это было, — и расскажу. Но ужас всего этого — идиотизм, бессмысленность, вопиющая несправедливость — не перестает быть неописуемым и беспредельным.

Полагаю, как и Леонтий, молодой афинянин из «Государства» Платона, вы читаете это, потому что вам хочется взглянуть поближе, — и тоже испытываете отвращение к собственному любопытству. Вероятно, исследуя эту крайность вместе со мной, вы надеетесь обрести некое понимание, некий инсайт, озарение, некий проблеск самопознания: мораль, урок или намек на то, как надо вести себя в этом мире, — какую-то информацию в этом роде. Я не сбрасываю со счетов и эту возможность, но, когда речь идет о геноциде, вы уже умеете отличать правильное от неправильного. Наиболее веская причина, которую я могу привести в пользу пристального изучения руандийских историй, заключается в том, что игнорирование их делает для меня еще более дискомфортным бытие и мое место в нем. Этот ужас — как таковой — интересует меня лишь в такой мере, в какой точные воспоминания о преступлении необходимы для понимания его истоков.

Боюсь, должен признаться, что мертвецы в Ньярубуйе были прекрасны. От этого никуда не денешься. Скелет — вещь красивая. Хаотичность этих упавших тел, странное спокойствие их грубой обнаженности — здесь череп, там рука, согнутая в каком-то необъяснимом жесте, — все эти вещи были красивы, и красота их лишь усугубляла оскорбительность этого места. Я не мог остановиться ни на какой значимой реакции: отвращение, тревога, скорбь, печаль, стыд, непонимание — все это, безусловно, присутствовало, но ничто не было по-настоящему значимым. Я просто смотрел и фотографировал, потому что не знал, действительно ли я видел то, что видел, когда видел это; а еще мне нужен был предлог, чтобы вглядываться чуть пристальнее.

Мы прошли первый класс насквозь до его дальней стены. За ней был другой, и третий, и еще, и еще… Все они были выстланы мертвыми телами, и другие тела были разбросаны в траве, и в траве же лежали раскатившиеся черепа — в траве густой и на удивление зеленой. Ступив во двор, я услышал хруст. Пожилой полковник-канадец, который шел передо мной, споткнулся, и я увидел, хотя он сам этого не заметил, что его подошва поскользнулась, проехавшись по черепу, и проломила его. Впервые за все время в Ньярубуйе мои чувства сфокусировались, и я ощутил несильную, но явственную злость на этого человека. ПОТОМ УСЛЫШАЛ ЕЩЕ ОДИН ХРУСТ И ПОЧУВСТВОВАЛ ВИБРАЦИЮ ПОД НОГОЙ. Я ТОЖЕ НАСТУПИЛ НА ЧЕРЕП.

Руанда — страна живописная. В ее центральной части спиральная последовательность крутых, покрытых тесно лепящимися друг к другу террасами склонов расходится от маленьких придорожных селений и одиночных компаундов. Глубокие борозды в красноземе и жирном черном суглинке отмечают свежеобработанные мотыгами участки; эвкалиптовые деревья вспыхивают серебром на фоне ярко-зеленых чайных плантаций; повсюду растут банановые деревья. Руанда представляет бесчисленные вариации на тему холмов: зубчатые, покрытые тропическими лесами; гребни с покатыми плечами; волнистые низменности; широкие возвышенности саванны; вулканические пики, острые, как подпиленные зубы. В сезон дождей бегут по небу огромные, низкие, быстрые тучи, туманы льнут к высокогорным долинам, молнии сверкают сквозь мрак ночи, а днем земля сияет глянцем. После ливней небо становится выше, почва растрескивается под неизменным знойным маревом сухого сезона, и в саваннах парка Акагера лесные пожары зачерняют холмы.

Однажды, когда я возвращался в Кигали с юга, машина взобралась на возвышение между двумя извилистыми долинами, все ветровое стекло заполнил вид туч с пурпурным подбрюшьем, и я спросил водителя Жозефа, который вез меня, понимают ли руандийцы, в какой прекрасной стране они живут.

— Прекрасной? — переспросил он. — Ты так думаешь? После всего, что здесь случилось? Здешние люди — нехорошие люди. Будь люди хорошими, и страна могла бы быть ничего себе.

Джозеф рассказал мне, что его брат и сестра были убиты, и прищелкнул языком о зубы, издав тихий шипящий звук.

— Эта страна пуста, — сказал он. — Пуста!

Не хватало здесь не только тех, кто умер. Геноцид был остановлен Руандийским патриотическим фронтом — повстанческой армией, возглавляемой тутси, ставшими беженцами после прежних преследований. И когда летом 1994 г. РПФ перешел в наступление по всей стране, около двух миллионов хуту бежали, сделавшись изгнанниками по велению тех же лидеров, которые призывали их убивать. Однако я, вновь прибывший, не мог нигде увидеть ту пустоту, которая делала Джозефа слепым к красоте Руанды (за исключением некоторых сельских областей на юге, где после массового исхода хуту лишь растения джунглей засевали своими семенами поля подле разваливающихся саманных хижин). Да, здесь были расплющенные снарядами здания, сожженные усадьбы, расстрелянные фасады и изрытые воронками дороги. Но это были опустошения, причиненные войной, а не геноцидом, и к лету 1995 г. бо́льшая часть мертвецов была похоронена. За пятнадцать месяцев до этого Руанда была самой густонаселенной страной в Африке. Теперь работа убийц выглядела как раз такой, какой ее и задумывали, — невидимой.

Время от времени обнаруживали и раскапывали массовые захоронения; останки переносили в новые, подобающим образом освященные братские могилы. Однако даже обнажавшиеся порой кости, даже невообразимое число калек и людей с уродливыми шрамами, даже сверхизобилие переполненных сиротских домов нельзя было воспринять как доказательство того, что случившееся с Руандой было попыткой стереть с лица земли целый народ. Это были всего лишь истории людей.

— Каждый выживший гадает, почему он остался жив, — говорил мне Аббе Модесте, священник кафедрального собора в Бутаре, втором по величине городе Руанды. Аббе Модесте несколько недель прятался в ризнице, питаясь облатками, прежде чем перебраться сначала под письменный стол в своем кабинете и, наконец, на чердак соседнего дома, где жили монахини. Очевидным объяснением его спасения было то, что на помощь пришел РПФ. Но РПФ добрался до Бутаре только в начале июля, а примерно 75% тутси в Руанде были убиты уже к началу мая. ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ, В ЭТОМ ОТНОШЕНИИ ГЕНОЦИД ПОЛНОСТЬЮ УДАЛСЯ: ТЕМ, НА КОГО ОН БЫЛ НАЦЕЛЕН, УЖЕ НЕ СМЕРТЬ, А ЖИЗНЬ КАЗАЛАСЬ СЛУЧАЙНОЙ ПРИХОТЬЮ СУДЬБЫ.

— В моем доме убили 18 человек, — говорил Этьен Нийонзима, бывший бизнесмен, который стал депутатом Национальной Ассамблеи. — Все было полностью разрушено — дом размером 55 на 50 метров. В нашей округе убили 647 человек. Их еще и пытали. Надо было видеть, как их убивали. Они точно знали число живущих в каждом доме, ходили по домам с красной краской и отмечали дома всех тутси и умеренных хуту. Моя жена была у подруги, в нее дважды выстрелили. Она осталась жива, вот только… — он на мгновение умолк, — у нее нет рук. Другие, кто был с ней, убиты. Ополченцы бросили ее умирать. В Гитараме были истреблены все ее родственники — 65 человек.

Сам Нийонзима в то время скрывался. Только через три месяца после расставания с семьей он узнал, что жена и четверо их детей выжили.

— В общем, — сказал он, — одному моему сыну раскроили голову мачете. Не знаю, что с ним сталось. — Его голос задрожал и прервался. — Он исчез. — Нийонзима прищелкнул языком и продолжал: — Но другие до сих пор живы. Честно говоря, я вообще не понимаю, как сумел спастись.

Лоран Нконголи приписывает чудо своего спасения Провидению, а также добрым соседям, одной старухе, которая сказала: «Беги, мы не хотим видеть твой труп». Нконголи — юрист, он стал вице-президентом Национальной Ассамблеи после геноцида — крепкий мужчина, предпочитающий двубортные пиджаки и яркие галстуки. Свой рассказ он сопровождал энергичными, решительными жестами. Но перед тем как воспользоваться советом соседки и в конце апреля 1994 г. бежать из Кигали, по его собственным словам, он «примирился со смертью»:

— Я примирился со смертью. В определенный момент это случается. Да, надеешься, что умрешь не самой жестокой смертью, но все равно знаешь, что умрешь. Надеешься, что погибнешь не от мачете, а от пули. Если ты был готов заплатить, всегда можно было попросить, чтобы тебя застрелили. Смерть стала чем-то почти нормальным — смирением перед судьбой. Человек терял волю к борьбе. Здесь, в Касьиру (районе Кигали), были убиты четыре тысячи тутси. Солдаты согнали их сюда и велели сесть на землю, потому что собирались забросать их гранатами. И люди сели.

— Руандийская культура — это культура страха, — продолжал Нконголи. — Я помню, как они просили. — Он заговорил писклявым голосом, на лице его отразилось отвращение: — «Дайте только нам помолиться, потом убивайте» или «Я не хочу умирать на улице, я хочу умереть в собственном доме». — И он вернулся к обычному тону: — Если ты настолько покорен и покорён, ты, считай, уже мертв. Это показывает, что геноцид готовился очень долго. Я презираю этот страх. ЭТИ ЖЕРТВЫ ГЕНОЦИДА БЫЛИ ПСИХОЛОГИЧЕСКИ ПОДГОТОВЛЕНЫ, ОНИ ЖДАЛИ СМЕРТИ ПРОСТО ПОТОМУ, ЧТО БЫЛИ ТУТСИ. ИХ УБИВАЛИ ТАК ДОЛГО, ЧТО ОНИ УЖЕ БЫЛИ МЕРТВЫ.

Я напомнил Нконголи, что, несмотря на всю его ненависть к страху, он сам примирился со смертью до того, как соседка уговорила его бежать.

— Да, — ответил он. — Я устал от геноцида. Сначала борешься долго-долго, потом устаешь.

Казалось, у каждого руандийца из тех, с кем я разговаривал, был свой любимый вопрос без ответа. Для Нконголи это был вопрос о том, сколько тутси позволили себя убить. У Франсуа-Ксавье Нкурунзизы, юриста из Кигали, чей отец был хуту, а мать и жена — тутси, вопрос был другим: сколько хуту позволили себе убивать? Нкурунзиза избежал смерти лишь благодаря удаче, перемещаясь по стране из одного убежища в другое, и потерял многих родственников.

— Конформность[2] здесь очень глубока, очень развита, — рассказывал он мне. — В руандийской истории все подчиняются властям. Люди почитают власть, и образование здесь не развито. Берешь нищее невежественное население, раздаешь ему оружие и говоришь: «Оно твое. Убивай». Они повинуются. Крестьяне, которым платили за убийства или которых принуждали убивать, в поисках примера для подражания смотрели на людей более высокого социоэкономического положения. Так что люди влиятельные или крупные финансисты часто становились видными фигурами во времена геноцида. Они могут считать, что не убивали, потому что не отнимали жизнь собственными руками, но низы ждали от них приказов. А в Руанде приказ может отдаваться совсем негромко.

Пока я колесил по стране, собирая рассказы об убийствах, мне почти стало казаться, будто негромкие приказы «Власти хуту» сделали нейтронную бомбу устаревшим оружием: вполне достаточно мачете и масу (дубинка, утыканная гвоздями), пары продуманно брошенных гранат и нескольких автоматных очередей.

— Охотиться на врагов призывали всех, — говорит Теодор Ньилинквайя, выживший после массовых убийств в родной деревне Кимбого в юго-восточной провинции Сиангугу. — Но предположим, кто-то один не хочет этого делать. Предположим, этот парень приходит с палкой. Ему говорят: «Нет, возьми масу». Ладно, он берет масу и бежит вместе с остальными, но не убивает. Они говорят: «Ага, он может потом на нас донести. Он должен убивать. Каждый должен помогать убить как минимум одного человека». И таким образом человека, который не убийца, заставляют им стать. А на следующий день это становится для него игрой. Его уже не нужно понукать.

В Ньярубуйе даже маленькие терракотовые вотивные статуэтки[3], стоявшие в ризнице, были методично обезглавлены.

— Они ассоциировались с тутси, — пояснил сержант Франсис.

Если бы вы могли пройти на запад от мемориала массовой резне в Ньярубуйе прямо через всю Руанду из конца в конец, по холмам и болотам, через озера и реки до провинции Кибуе, то прямо перед тем, как нырнуть в огромное внутреннее море, озеро Киву, вы пришли бы в еще одну деревню на вершине холма. Этот холм называется Мугонеро, и его тоже венчает большая церковь. Хотя Руанда — страна в основном католическая, значительную часть провинции Кибуе крестили протестанты, и Мугонеро служит штаб-квартирой миссии адвентистов Седьмого дня. Это место напоминает скорее кирпичный кампус какого-нибудь американского общественного колледжа, нежели африканскую деревню: аккуратные пешеходные дорожки, обсаженные деревьями, соединяют большой храм с меньшей по размеру часовней, школой медсестер, лазаретом и больничным комплексом, который завоевал себе репутацию превосходным медицинским обслуживанием. Именно в этой больнице Самюэль Ндагижимана нашел убежище во время убийств, и хотя одними из первых сказанных им в разговоре слов была фраза «я понемногу забываю», вскоре стало ясно, что забыл он не так много, как ему, наверное, хотелось бы.

Самюэль работал в больнице санитаром. Он получил эту работу в 1991 г., когда ему было 25 лет. Я стал расспрашивать о его жизни в те времена, которые руандийцы называют словом «прежде». Он ответил:

— Мы просто были христианами.

И все. Словно я спрашивал его о ком-то другом, о человеке, с которым он был знаком только шапочно и который его не интересовал. Такое впечатление, будто его первым настоящим воспоминанием были дни начала апреля 1994 г., когда он увидел, как ополченцы хуту открыто проводят занятия по военной подготовке перед зданиями управы в Мугонеро.

— Мы смотрели, как молодые люди каждый вечер выходили на улицу, и об этом говорили по радио, — рассказывал Самюэль. — Выходили только члены партии «Власти хуту», а тех, кто в этом не участвовал, называли «врагами».

6 апреля, через несколько дней после начала этой деятельности, давний диктатор Руанды, президент Жювеналь Хабьяримана, урожденный хуту, был убит в Кигали, и клика лидеров «Власти хуту» из высшего военного командования захватила власть.

— По радио объявили, что люди не должны сниматься с места, — рассказывал Самюэль. — В тот вечер мы видели, как собирались отряды людей, и когда утром шли на работу, видели, как эти отряды во главе с местными лидерами «Власти хуту» организовывали население. Непонятно было, что именно происходит; ясно только, что что-то надвигается.

На работе Самюэль заметил «изменение климата». По его словам, «больше никто ни с кем не разговаривал», и многие его коллеги проводили все свое время на митингах вместе с неким доктором Жераром, который, не скрываясь, поддерживал «Власть хуту». Самюэля это шокировало, потому что доктор Жерар учился в Соединенных Штатах, был сыном президента адвентистской церкви в Кибуе и поэтому обладал огромным авторитетом, был общественным лидером — тем, кто подает пример.

Через несколько дней, окинув взглядом долину, лежащую ниже Мугонеро, Самюэль увидел горящие дома в деревнях вдоль берега озера. Он решил остаться в церковной больнице, пока не закончатся беспорядки, и вскоре туда с той же мыслью стали прибывать семьи тутси из Мугонеро и прилегающих областей. Такова была традиция в Руанде.

— Когда возникали проблемы, люди всегда приходили в церковь, — пояснил Самюэль. — Пасторы были христианами. Люди верили, что в таком месте ничего не может случиться.

И действительно, многие в Мугонеро рассказывали мне, что отец доктора Жерара, президент церкви, пастор Элизафан Нтакирутимана, лично советовал тутси собираться в адвентистском комплексе.

Раненые тутси стекались в Мугонеро со всех берегов озера. Они шли через буш, стараясь избежать бесчисленных блокпостов ополченцев, устроенных вдоль дороги, и приносили с собой все новые вести. Одни рассказывали, что в нескольких милях к северу, в Гишьите, местный бургомистр настолько обезумел в своем нетерпеливом стремлении убивать тутси, что были убиты тысячи уже по дороге, пока он сгонял людей в здание церкви, где добивали оставшихся. Другие рассказывали, как в нескольких милях к югу, в Руаматаму, более десяти тысяч тутси пытались укрыться в городской ратуше, и бургомистр привел к ней полные грузовики полицейских, солдат и ополченцев с огнестрельным оружием и гранатами, которые окружили здание; позади них он выстроил деревенских жителей с мачете — на случай, если кто-то все же ускользнет, когда начнется стрельба, — и действительно, из Руаматаму удалось спастись лишь единицам. Говорили, что один адвентистский пастор и его сын тесно сотрудничали с бургомистром в организации бойни в Руаматаму. Но, возможно, Самюэлю не довелось услышать этот рассказ от встреченных им раненых, которые приходили «с огнестрельными ранениями и с осколками гранат, без руки или без ноги». Он все еще воображал, что Мугонеро могут пощадить.

К 12 апреля, когда в больнице скопилось около двух тысяч беженцев, было отключено водоснабжение. Никто не мог покинуть комплекс; ополченцы и бойцы президентской гвардии окружили его кордонами. Однако, когда доктор Жерар узнал, что среди беженцев было и несколько десятков хуту, он договорился о том, что их позволят эвакуировать. Он также лично запер аптеку, отказал в лечении раненым и больным — «потому что они были тутси», пояснил Самюэль. Выглядывая из окон больницы, превратившейся в место заключения, беженцы видели, как доктор Жерар и его отец, пастор Нтакирутимана, разъезжают на машине среди ополченцев и членов президентской гвардии. И гадали, уж не забыли ли эти люди своего Бога.

Среди тутси в церкви и больнице Мугонеро было несколько адвентистских пасторов, которые быстро взяли на себя привычкгую пастырскую роль. Когда в больницу пришли двое полицейских и заявили, что их работа — защищать беженцев, пасторы-тутси устроили сбор средств и собрали для самозваных защитников почти четыреста долларов. Несколько дней все было тихо. Потом, ближе к вечеру 15 апреля, полицейские сказали, что должны уйти, потому что на следующее утро больницу будут штурмовать. Они уехали на машине вместе с доктором Жераром, и семь пасторов в больнице посоветовали своим собратьям-беженцам готовиться к концу. Потом они сели и вместе написали письма бургомистру и своему главе, пастору Элизафану Нтакирути-мане, отцу доктора Жерара, прося во имя Господа вступиться за них.

— И ответ не заставил себя ждать, — рассказывал Самюэль. — Его объявил доктор Жерар: «В субботу, 16‑го, ровно в 9 часов утра вы будете атакованы».

Но окончательно дух Самюэля сокрушил ответ пастора Нтакирутиманы, и он дважды медленно повторил мне слова отца церкви: «Ваша проблема уже нашла свое решение. Вы должны умереть». Один из коллег Самюэля, Манасе Бименьимана, вспоминал ответ Нтакирутиманы несколько иначе. Он сказал, что СЛОВА ПАСТОРА БЫЛИ ТАКОВЫ: «ВЫ ДОЛЖНЫ БЫТЬ ИСТРЕБЛЕНЫ. ВЫ БОЛЬШЕ НЕ НУЖНЫ БОГУ».

Манасе, исполнявший обязанности больничного санитара, заодно служил и домашним слугой у одного из врачей. Он остался в доме врача после того, как ради безопасности препроводил свою жену и детей к беженцам, размещенным в больнице. Около девяти утра субботы, 16 апреля, он кормил собак доктора. Манасе увидел, как доктор Жерар едет к больнице в машине, полной вооруженных людей. Потом до него донеслись звуки пальбы и взрывы гранат.

— Когда собаки услышали крики людей, — рассказывал он, — они тоже заскулили.

Манасе сумел добраться до больницы — пусть это было глупо, но он чувствовал себя беззащитным и хотел быть вместе со своей семьей. Он нашел там пасторов-тутси, которые наставляли беженцев, помогая им готовиться к смерти.

— Я был очень разочарован, — говорил Манасе. — Я ждал, что мы умрем, и мы начали искать хоть что-нибудь, чем можно было бы защитить себя — камни, битые кирпичи, палки. Но все было бесполезно. Люди были слабы. Им нечего было есть. Началась стрельба, и они падали и умирали.

Нападавших было много, вспоминал Самюэль, и они надвигались со всех сторон:

— Они шли от церкви, сзади, с севера и с юга. Мы слышали выстрелы и крики, и они выкрикивали лозунг «Истребляй тутси!». Они начали стрелять в нас, а мы кидали в них камни, потому что больше у нас ничего не было, даже мачете. Мы были голодны, устали, у нас больше суток не было воды. Там были люди с отрубленными руками. Были мертвые. Они убивали людей в часовне и школе, потом в больнице. Я увидел доктора Жерара, увидел, как машина его отца проехала мимо больницы и остановилась у дверей его кабинета. Около полудня мы спустились в подвал. Я был с некоторыми своими родственниками. Другие были уже убиты. Нападавшие начали выламывать двери и убивать, они стреляли и бросали гранаты. Те двое полицейских, которые прежде числились нашими защитниками, теперь были в числе атакующих. Помогали и местные жители. У кого не было огнестрельного оружия, те вооружились мачете или масу. Вечером, около девяти часов, они начали стрелять гранатами со слезоточивым газом. Люди, которые были живы, начинали плакать. Так нападавшие узнавали, где еще остались живые, и могли сразу убить их.

В среднем по стране тутси составляли чуть меньше 15% населения Руанды, но в провинции Кибуе их было гораздо больше. По приблизительным оценкам, на 6 апреля 1994 г. по меньшей мере каждый третий житель Кибуе был тутси. Спустя месяц большая их часть была убита. Во многих деревнях Кибуе не выжил ни один тутси.

Манасе рассказал мне, что был удивлен, когда услышал, что в Руанде был истреблен «всего миллион людей».

— Да вы посмотрите, сколь многие умерли только здесь (в Мугонеро), сколь многие стали пищей для птиц, — говорил он.

Действительно, погибшие во время геноцида стали знатным угощением для руандийских птиц, но птицы, в свою очередь, помогали живым. Как орлы и стервятники выстраиваются в линию в воздухе перед надвигающейся стеной лесного пожара, чтобы попировать за счет животных, бегущих от огненного ада, так и в Руанде в месяцы истребления тутси стаи канюков, коршунов и воронья, кишевшие над местами массовых убийств, формировали карту страны в небе, отмечая зоны, опасные для людей вроде Самюэля и Манасе, которые уходили в буш, чтобы выжить.

Незадолго до полуночи 16 апреля убийцы, трудившиеся в адвентистском комплексе Мугонеро, устав искать недобитых, отправились мародерствовать в домах погибших. И Самюэль, прятавшийся рядом с убитыми женой и детьми в своем подвале, и Манасе, к собственному изумлению, поняли, что остались живы. Манасе ушел сразу же. Он добрался до ближайшей деревни Мурамби, где присоединился к горстке выживших в других массовых бойнях, которые снова пытались найти убежище в очередной адвентистской церкви. Он говорил, что почти на сутки они обрели покой. А потом приехал доктор Жерар в сопровождении ополченцев. И снова была стрельба, и снова Манасе спасся. На сей раз он забрался высоко в горы в местечко под названием Бисереро, где склоны круты и скалисты, изрезаны пещерами и часто окутаны облаками. Бисереро было единственным местом в Руанде, где тысячи граждан-тутси создали оборону против хуту, пытавшихся убить их.

— Видя, как много нас там, в Бисереро, мы убедились, что не погибнем, — рассказывал Манасе.

И поначалу, по его словам, «убивали только женщин и детей, потому что мужчины сражались». Но со временем погибли и тысячи мужчин.

В долинах, в заваленных трупами деревнях Кибуе, живых тутси было найти крайне трудно. Но убийцы не сдавались. Погоня отправилась в Бисереро, и охотники ехали туда на грузовиках и в автобусах.

— Увидев, насколько сильно сопротивление, они вызвали из дальних мест ополчение, — рассказывал Манасе. — И они не просто убивали. Когда мы были слабы, они экономили боеприпасы и убивали нас бамбуковыми копьями. Они подсекали ахилловы сухожилия и перерезали шеи, но не полностью, и оставляли жертв часами страдать, пока те не умирали, ТАМ БЫЛИ КОШКИ И СОБАКИ — И ОНИ ЗАЖИВО ПОЖИРАЛИ ЛЮДЕЙ.

Самюэль тоже пробрался в Бисереро. Он оставался в больнице Мугонеро, «полной мертвецов», до часу ночи. Потом потихоньку выбрался из подвала и, неся на себе «человека, лишившегося ступней», стал потихоньку подниматься в горы. Рассказ Самюэля о его злоключениях после бойни в больнице, где он работал, был таким же «телеграфным», как и его описание жизни в Мугонеро до геноцида. В отличие от Манасе, он не нашел для себя утешения в Бисереро, где единственным преимуществом защищавшихся были особенности местности. Он пришел к выводу, что быть тутси в Руанде означает умереть.

— Спустя месяц, — подытожил он, — я бежал в Заир.

Чтобы попасть в эту страну, ему пришлось спуститься через густонаселенные области Руанды к озеру Киву и пересечь водоем ночью в пироге — это путешествие было чудовищно опасным, но Самюэль об этом не упомянул.

Манасе же остался в Бисереро.

— Во время сражений, — говорил он мне, — мы настолько привыкли убегать, что, когда кто-то не убегал, это казалось неправильным.

Сражения и бегство придавали Манасе духу, порождая ощущение принадлежности к цели большей, чем одно только его собственное существование. Потом он получил пулю в бедро, и его жизнь снова превратилась в старания остаться в живых. Он обнаружил в горах пещерку — «скалу, где речка уходила под землю и выходила внизу», — и сделал ее своим домом.

— Дни я проводил один, — рассказывал он. — Там были только мертвецы. Трупы падали в речку, и я пользовался ими как мостиком, чтобы по вечерам переходить русло и добираться до других людей.

Так Манасе сумел выжить.

В Руанде хорошие дороги — лучшие в Центральной Африке. Но даже дороги рассказывают повесть о бедствии, постигшем Руанду. Сеть качественных двусторонних гудронированных шоссе, расходящаяся от Кигали, сплетает аккуратную паутину между девятью из десяти столиц провинций Руанды, исключая Кибуе. Дорога на Кибуе представляет собой немощеный хаос, слаломный маршрут из горок с крутыми разворотами, похожими на булавочные головки, чья поверхность состоит то из вытрясающих душу булыжников, то из краснозема, который сначала превращается в глубокую хлюпающую жижу в сезон дождей, а потом под палящим солнцем спекается до каменно-твердых борозд и гребней. То, что дорога к Кибуе в таком состоянии, — не случайность. При старом порядке — «прежде» — тутси называли в Руанде словом инъензи, что означает «тараканы», — и, как вы знаете, в Кибуе их было полным-полно. В 1980‑х правительство наняло дорожных строителей из Китая, но дорога к Кибуе стояла последней в очереди на ремонт, а когда ее очередь наконец настала, миллионы долларов, предназначенных на оплату работ, попросту испарились. Так что прекрасная Кибуе, зажатая с востока и запада между горами и озером, обрамленная с севера и юга чащами девственных лесов, так и осталась (вместе с отелем, переполненным праздными китайскими строителями) своего рода экваториальной Сибирью.

70‑мильную поездку от Кигали до города Кибуе в норме можно было совершить за три-четыре часа, но нашей компании, передвигавшейся на внедорожниках, потребовалось на это полсуток. Ливень начался сразу, как только мы тронулись в путь — около трех часов пополудни, а к шести, когда слизкая, по колено глубиной глина горного перевала засосала в яму первый из наших автомобилей, мы проделали только половину пути. Стемнело. Тучи волнистого тумана сомкнулись вокруг нас, уплотняя тьму. Мы не видели солдат — десяток мужчин с «Калашниковыми», в шляпах, надвинутых на лбы, тренчах и резиновых сапогах, которые нащупывали себе путь в грязи длинными деревянными посохами, — пока они не постучали в стекла наших машин. И нас отнюдь не утешило то, что они сообщили, — что нам следует погасить огни, собраться в одном автомобиле и сидеть тихо, ожидая, пока нас выручат. Это было в начале сентября 1996 г., более чем два года спустя после геноцида, но ополченцы-хуту по-прежнему почти каждую ночь терроризировали Кибуе.

С одной стороны дорогу стеной подпирала гора, а с другой стороны склон нырял в казавшуюся почти вертикальной банановую плантацию. Дождь утих, превратившись в жемчужную дымку, и я стоял у отведенной нам машины, прислушиваясь к неритмичным «плюх» и «шлеп» водяных капель, отскакивавших от банановых листьев. Им согласно вторили невидимые птицы. Звуки ночи были похожи на ксилофон, и я стоял, напряженно прислушиваясь.

— ИЗ ТЕБЯ ВЫЙДЕТ ОТЛИЧНАЯ МИШЕНЬ, — БУРКНУЛ ОДИН ИЗ СОЛДАТ. Но уж коль скоро вокруг нас держали периметр, я был рад постоять там, на воздухе, на непроходимой дороге, в часто казавшейся мне невозможной стране, прислушиваясь и принюхиваясь — и чувствуя, как натягивается моя кожа от прикосновения той влажной, плывущей полуночи, которая должна быть знакома каждому руандийцу и которую я ни разу еще не ощущал так, всей своей беззащитностью.

Прошел час. Потом из долины внизу донеслись женские вопли. Это был дикий и жуткий звук; так издают воинственный клич голливудские индейцы, улюлюкая, хлопая ладонью по губам. Последовала пауза — ровно такая, какая нужна, чтобы набрать в легкие воздуха, — и тревожный клич раздался снова, теперь выше и быстрее, яростнее. На сей раз, прежде чем у женщины кончилось дыхание, ей стали вторить другие голоса. Вопли расходились в стороны сквозь непроглядную тьму. Я так понял, что на нас нападают, но не стал ничего предпринимать, поскольку не имел представления, что в таких случаях полагается делать.

В считаные мгновения трое или четверо солдат материализовались на дороге и перевалили через обочину, пробираясь вниз сквозь банановые заросли. Непрерывное улюлюканье завязалось узлом вокруг своей фокальной точки, достигло пика громкости и начало стихать, но голос той первой женщины выделялся в нем величественно-непреклонной яростью. Вскоре долина затихла, и вокруг снова раздавался только прежний звон капель по банановым листьям. Прошел еще час. Потом (прямо перед тем, как из Кибуе прибыли машины, чтобы сопроводить мою застрявшую экспедицию туда, где мы смогли бы подремать пару часов до рассвета) солдаты снова выбрались на шоссе, ведя с собой полдесятка оборванных крестьян, вооруженных палками и мачете. В середине толпы шел избитый, запуганный пленник.

Руандиец из моего конвоя расспросил вновь прибывших, потом объявил:

— Этот парень хотел изнасиловать ту женщину, которая кричала. — Тут солдат пояснил, что улюлюканье, которое мы слышали, было общепринятым сигналом тревоги и что оно влекло за собой определенные обязательства. — Если услышишь его, сразу берешься за дело. И бежишь бегом, — сказал он. — Никакого выбора нет. Ты обязан. Если проигнорируешь этот крик, придется отвечать на вопросы. Вот так руандийцы живут в горах. — Он распрямил ладони и стал прикладывать их друг к другу то так, то этак, показывая лоскутное одеяло, на которое разбита здесь земля: участок за участком, на которых каждый дом стоит наособицу от остальных, отделенный своим собственным клочком земли. — Люди здесь живут сообща, хоть и особняком, — объяснил он. — Так что есть ответственность. Я кричу — ты кричишь. Ты кричишь — я кричу. Все мы бежим бегом, а тот, кто молчит, кто остается дома, должен объясниться. Он что, заодно с преступниками? Он трус? И на кого ему рассчитывать, когда он закричит сам? Это просто. Это нормально. Это — общество.

Эта система показалась мне очень даже завидной. ЕСЛИ ВАМ ВЗДУМАЕТСЯ ПОЗВАТЬ НА ПОМОЩЬ ТАМ, ГДЕ ВЫ ЖИВЕТЕ, МОЖЕТЕ ЛИ ВЫ РАССЧИТЫВАТЬ, ЧТО ВАС УСЛЫШАТ? ЕСЛИ ВЫ СЛЫШИТЕ ТРЕВОЖНЫЙ КЛИЧ, ДОБАВЛЯЕТЕ ЛИ ВЫ К НЕМУ СВОЙ ГОЛОС, СПЕШИТЕ ЛИ НА ПОМОЩЬ? Часто ли предотвращают таким способом изнасилования и ловят насильников в вашей местности? Я был глубоко впечатлен. Но что, если эту систему общественных обязательств переворачивают с ног на голову, так что убийство и насилие становятся нормой? Что, если невинность становится преступлением, а человека, защищающего ближнего своего, считают «пособником»? Не становится ли тогда нормой пускать слезоточивый газ, чтобы заставить плакать людей, прячущихся в темных углах, чтобы их можно было убить? Позднее, когда я был в Мугонеро и Самюэль рассказывал мне о слезоточивом газе, я вспомнил крик той женщины в долине.

В середине июля 1994 г., через три месяца после бойни в адвентистском комплексе Мугонеро, глава церкви — пастор Элизафан Нтакирутимана — бежал вместе с женой в Заир, затем в Замбию, а оттуда в Ларедо, штат Техас. Руандийцам было непросто получить американскую визу после геноцида, но у четы Нтакирутимана в Ларедо жил сын по имени Элиэль, кардиолог-анестезиолог, гражданин США, натурализовавшийся на тот момент уже больше десятилетия назад. Поэтому пастору и его жене были пожалованы «грин-карты» — статус постоянно проживающих иностранцев, — и они осели в Ларедо. Вскоре после их приезда группа тутси, живших на Среднем Западе, направила письмо в Белый дом, требуя привлечь пастора Нтакирутиману к суду за его поведение во время бойни в Мугонеро.

— Спустя несколько месяцев, — рассказал мне один из подписантов письма, — пришел ответ от Томаса Донилона, помощника госсекретаря по связям с общественностью, который выражал сочувствие по поводу случившегося, а потом просто излагал условия всей благотворительной помощи, которую Америка оказывала Руанде. Мы писали, что у нас убили миллион людей, а здесь всего один человек… так что мы были расстроены.

В день второй годовщины массовых убийств в Мугонеро та небольшая группа тутси приехала в Ларедо, чтобы пройти маршем, размахивая плакатами, под окнами резиденции Нтакирутиманы. Они надеялись привлечь внимание прессы. И ведь эта история действительно была сенсационной: священник обвинялся в том, что руководил убийством сотен своих прихожан. Сербов, подозреваемых в гораздо меньших преступлениях в бывшей Югославии, — людей без всякой надежды на американскую грин-карту — ежедневно поливали грязью в прессе. А этого пастора целиком избавили от неприятностей, если не считать нескольких промелькнувших в газетах скупых строк.

Однако, когда я вернулся в Нью-Йорк в сентябре 1996 г., через неделю после поездки в Мугонеро, я узнал, что ФБР готовится арестовать Элизафана Нтакирутиману в Ларедо. Международный трибунал ООН по преступлениям в Руанде, учрежденный в Аруше, городе на севере Танзании, издал против него обвинительный акт, обвиняя по трем пунктам «в связи с геноцидом» и по трем пунктам в «преступлениях против человечества». Этот обвинительный акт, выдвигавший такие же обвинения против доктора Жерара Нтакирутиманы, а также бургомистра, Шарля Сикубвабо, и одного местного бизнесмена, пересказывал ту же историю, которую поведали мне выжившие в этой бойне: пастор «советовал» тутси искать убежища в адвентистском комплексе; доктор Жерар помогал отделить «не-тутси» от остальных беженцев; отец и сын прибыли в комплекс утром 16 апреля 1994 г. с отрядом нападавших; а «в последующие месяцы» оба, по показаниям свидетелей, «разыскивали выживших тутси и других и нападали на них, убивая или причиняя страшный телесный или психологический ущерб».

Обвинительный акт был секретным, равно как и планы ФБР в связи с арестом. Ларедо — жаркий равнинный город, приютившийся в одном из южных изгибов Рио-Гранде, на границе с Мексикой, а у пастора за плечами был уже не один побег.

Известный мне адрес доктора Элиэля Нтакирутиманы в Ларедо — Потреро-Корт, 313, — оказался пригородным кирпичным одноэтажным домом в конце грязного тупика. Когда я позвонил в ворота, раздался собачий рык, но мне никто не ответил. Я нашел платный таксофон и позвонил в местную адвентистскую церковь, но я не говорил по-испански, а человек, который мне ответил, не говорил по-английски. У меня были сведения о том, что пастор Нтакирутимана работает в магазине здорового питания, но, наведя справки в нескольких магазинах под названиями вроде «Каса Женьшень» и «Фиеста Натурал», которые вроде бы специализировались на растительных средствах от запора и импотенции, я вернулся на Потреро-Корт. В доме 313 по-прежнему никого не было. Дальше по улице я наткнулся на мужчину, который поливал свою подъездную дорожку из садового шланга. Я сказал ему, что ищу семью руандийцев, и указал на их дом. Он сказал:

— Я ничего об этом не знаю. Я немного знаком только с людьми, живущими по соседству от меня.

Я поблагодарил его, и он уточнил:

— Откуда, говорите, эти люди?

— Из Руанды, — повторил я.

Он на секунду замешкался, а потом сказал:

— Цветные?

— Они африканцы, — подтвердил я.

Он указал на дом номер 313 и сказал:

— Вот этот дом. Ну и на шикарных же тачках они раскатывают! Съехали отсюда примерно месяц назад.

Новый телефонный номер Элиэля Нтакирутиманы нигде не значился, но поздно вечером я добрался до оператора, который дал мне его адрес, и утром поехал туда. Этот дом располагался на Эстейт-Драйв, в недешевом на вид новом частном районе, где, как и в Руанде, каждый дом скрывался внутри огороженного стенами участка. Доступ во внутреннюю часть района перекрывали электронные ворота, большая часть участков представляла собой еще не освоенную прерию. Немногочисленные отстроенные дома выглядели как безудержные, слегка отдающие Средиземноморьем фантазии, чьей единственной общей чертой были гигантские размеры. Дом Нтакирутиманы стоял в конце дороги за еще одними воротами с электронной системой доступа. Босоногая горничная-руандийка провела меня мимо открытого гаража, где стоял белый «Корвет» — кабриолет, в просторную кухню. Она позвонила «доктору Нтаки» (он сократил свою фамилию, сделав любезную уступку англоговорящим американцам), и я сказал ему, что надеюсь на встречу с его отцом. Он спросил, как я нашел его дом. Я рассказал ему и об этом, и он назначил мне встречу во второй половине дня в клинике под названием «Милосердие».

Пока я разговаривал по телефону, жена доктора, Дженни, красивая женщина с непринужденными манерами, вернулась домой, забрав детей из школы. Она предложила мне кофе — «из Руанды», подчеркнула с гордостью. Мы уселись на огромных кожаных диванах рядом с гигантским телевизором в кухонной нише с видом на патио, павильон барбекю и небольшой садик по другую сторону выложенного плиткой плавательного бассейна. Далекие голоса горничной-руандийки и няни-мексиканки эхом отдавались от мраморных полов и высоких потолков остальных помещений. Дженни заговорила:

— Что до моего свекра, мы узнали обо всём последними. Он был в Заире, он был в Замбии, беженец и старик — ему больше 70 лет. Его единственным горячим желанием было провести старость в Руанде. А потом он приезжает сюда, и вдруг они начинают говорить, что он убивал людей! Вы же знаете руандийцев. Руандийцы сходят с ума от зависти. Руандийцы не любят, когда кто-то богат и здоров.

Отец Дженни, хуту, занимался политикой и был убит соперниками в 1973 г. Ее мать была тутси, которая чудом спаслась от смерти в 1994 г. и до сих пор жила в Руанде.

— Мы, люди смешанной крови, не ненавидим и тутси, и хуту, — говорила Дженни. Это обобщение страдало неточностью: немало людей смешанной крови были убиты как хуту или как тутси, — но Дженни давно жила в изгнании. Она пояснила: — Большинство руандийцев, живущих здесь, в Америке, такие, как мой муж, прожили здесь так долго, что все они принимают сторону своих родственников. ЕСЛИ ГОВОРЯТ, ЧТО ТВОЙ БРАТ УБИВАЛ, ТОГДА ТЫ ПРИНИМАЕШЬ ЕГО СТОРОНУ.

Казалось, Дженни сама не до конца понимала, как ей следует относиться к свекру-пастору. Она добавила:

— Это человек, который не способен видеть кровь даже тогда, когда режут курицу. Но все возможно…

Незадолго до полудня позвонил доктор Элиэль Нтаки с новым планом: мы пообедаем вместе в ларедском «Кантри-клубе». Потом приехал семейный адвокат Лазаро Горза-Гонгора — мужчина франтоватый, обходительный и чрезвычайно откровенный. Он сказал, что не готов позволить пастору, отцу Элиэля, беседовать со мной.

— Эти обвинения отвратительны, чудовищны и совершенно убийственны, — говорил он с обезоруживающим спокойствием. — Люди болтают все, что им вздумается, а из-за этого последние годы жизни старого человека подвергаются опасности.

Доктор Элиэль Нтаки оказался полноватым словоохотливым человеком с поразительно выпученными глазами. На запястье у него был «ролекс» с малахитовым циферблатом, одет он был в белую сорочку с экстравагантным жилетом ручной работы. Пока он вез меня и Горза-Гонгору в «Кантри-клуб» в своем «Шевроле Субурбан», убранство которого напоминало скорее светскую гостиную, дополненную телевизором и видеоплеером, доктор с живой заинтересованностью говорил о подготовке российского президента Бориса Ельцина к операции на открытом сердце. Доктор Элиэль Нтаки лично присматривал за внутривенными капельницами для пациентов с операциями на открытом сердце. Он разделял мнение своей жены о том, что любые обвинения против его отца были результатом характерной для Руанды классовой зависти и ненависти.

— Они видят в нас людей богатых и хорошо образованных, — говорил он. — И для них это нестерпимо.

Он рассказал мне, что его семья владела в Кибуе участком в 500 акров[4] земли — королевские масштабы для Руанды, — с кофейными и банановыми плантациями, множеством голов крупного рогатого скота «и всякими прочими приятными руандийскими штучками».

— Вот отец, — заявил он, — три сына которого стали врачами, а двое других детей работают в международных финансах. И это в стране, где в 1960‑х годах не было ни единого человека с дипломом бакалавра! Конечно, все его ненавидят и хотят уничтожить.

Мы обедали, сидя у окна с видом на площадку для игры в гольф. Доктор Нтаки продолжал говорить о руандийской политике. Он не использовал слово «геноцид», говорил только о «хаосе» (это слово он повторил трижды подряд), во время которого каждый сам за себя и пытается спасти только собственную шкуру. И тутси начали все это, подчеркнул он, убив президента. Я напомнил ему, что не было никаких доказательств, связывающих тутси с убийцами; что на самом деле геноцид был тщательно спланирован экстремистами-хуту, которые запустили его в действие уже через какой-то час после гибели президента. Доктор Нтаки этот довод проигнорировал.

— Если бы президента Кеннеди в этой стране убил чернокожий, — возразил он, — американское население наверняка поубивало бы всех черных.

Адвокат Горза-Гонгора понаблюдал, как я записываю это абсурдное утверждение в свой блокнот, и нарушил молчание:

— Вы говорите «истребление», вы говорите «систематическое», вы говорите «геноцид», — заговорил он, обращаясь ко мне. — А это всего лишь теория, и мне кажется, вы проделали весь этот путь до Ларедо, чтобы уцепиться за моего клиента как за хитрое доказательство этой теории.

Нет, возразил я, я приехал потому, что служитель Божий был обвинен в том, что обрек на смерть половину своих прихожан, своих единоверцев, просто потому, что их от рождения называли тутси.

— И каковы доказательства? — вопросил Горза-Гонгора. — Свидетели, видевшие это собственными глазами? — Он хохотнул. — Так и любой может сказать, что он видел все что угодно.

Доктор Элиэль Нтаки пошел еще дальше: он обнаружил здесь заговор.

— Все эти свидетели — орудия правительства. Если они не будут говорить то, чего хочет новое правительство, их убьют.

И все же Нтаки сказал, что, несмотря на советы адвоката, его отец озабочен вопросом своей чести и желает поговорить со мной.

— Пастор считает, что молчание выглядит как чувство вины, — пояснил Горза-Гонгора. — А молчание — это мир.

Уходя из кантри-клуба, я спросил Элиэля Нтаки, были ли у него когда-нибудь сомнения в невиновности отца. Он ответил:

— Разумеется. Но… — Запнулся и спустя секунду спросил уже меня: — А У ВАС ЕСТЬ ОТЕЦ? ТАК ВОТ, Я БУДУ ЗАЩИЩАТЬ ЕГО ВСЕМИ СРЕДСТВАМИ, КАКИЕ У МЕНЯ ЕСТЬ.

Пастор Элизафан Нтакирутимана был человеком суровой сдержанности. Он сидел в кресле с подголовником в гостиной доктора, сжимая руками лежавшую у него на коленях папку из манильской бумаги. На его седых волосах была серая шапочка. Он был одет в серую рубашку с черными подтяжками, черные брюки, черные ботинки с квадратными носами. На носу — очки в металлической, почти квадратной оправе. Он говорил на киньяруанде — своем родном языке, а его сын переводил. Пастор промолвил:

— Они говорят, что я убивал людей. Восемь тысяч человек.

Это число примерно вчетверо больше того, что я слышал раньше. Голос пастора был полон гневного недоумения:

— Это стопроцентная чистая ложь! Я никаких людей не убивал. Я никогда не велел никому никого убивать. Я не мог делать такие вещи.

Когда в Кигали начался «хаос», объяснял пастор, он не думал, что его волна достигнет Мугонеро, и когда тутси начали собираться в больнице, он, по его уверениям, стал спрашивать их, зачем они это делают. Примерно через неделю, говорил он, там скопилось столько беженцев, что «это уже становилось несколько странным». Поэтому пастор и его сын хотели устроить митинг, чтобы решить вопрос, «что нам делать». Но в этот момент для защиты больницы приехали двое полицейских, и, по его словам, «мы не стали устраивать этот митинг, потому что они сделали это без всяких просьб с нашей стороны».

Затем в субботу, 16 апреля, в 7 часов утра эти двое полицейских из больницы пришли к пастору Нтакирутимане домой.

— Они передали мне письма от пасторов-тутси, которые были там [в больнице], — рассказывал он. — Одно письмо было адресовано мне, другое — бургомистру. Я прочел свое письмо. В том, которое отдали мне, говорилось: «Вы понимаете, что они замышляют, они пытаются убить нас, можете ли вы пойти к бургомистру и попросить, чтобы он защитил нас?»

Нтакирутимана прочел письмо и поехал к бургомистру, Шарлю Сикубвабо.

— Я рассказал ему, что говорилось в моем письме от пасторов-тутси, и отдал ему письмо, написанное для него. Бургомистр сказал мне: «Пастор, у нас нет никакого правительства. У меня нет никакой власти. Я ничего не могу сделать».

— Я был удивлен, — продолжал Нтакирутимана. — Я вернулся в Мугонеро и велел полицейским отправляться с сообщением к пасторам и сказать им: «Ничего нельзя сделать, и бургомистр тоже сказал, что ничего не может сделать».

После этого пастор Нтакирутимана забрал свою жену и некоторых других людей, которые «хотели скрыться», и уехал из города — в Гишьиту, где жил бургомистр Сикубвабо и где многие из раненых беженцев в Мугонеро получили свои ранения.

— В Гишьите, — пояснил он, — своих [тутси] уже убили, так что там было тихо.

Пастор Нтакирутимана утверждал, что не возвращался в Мугонеро до 27 апреля.

— Все были уже похоронены, — рассказывал он мне. — Я так ничего и не увидел. — А после этого добавил: — Я никуда не ездил. Я сидел у себя в кабинете. Только однажды я поехал в Руаматаму, потому что прослышал, что и там погибли пасторы, и решил посмотреть, не удастся ли найти хотя бы их детей, чтобы спасти. Но там некого было спасать. Они были тутси.

Пастор Нтакирутимана строил из себя великого покровителя тутси. Он говорил, что давал им работу и пристанище и продвигал их в адвентистской иерархии. Потом задрал подбородок и заявил:

— Сколько живу, всю свою жизнь я никому не старался так помогать, как тутси.

Он, по его словам, не мог понять, как тутси могли оказаться настолько неблагодарными, чтобы выдвинуть против него обвинения.

— Кажется, на свете больше нет справедливости, — сетовал он.

Фамилия Нтакирутимана означает «нет на свете ничего больше Бога», и пастор сказал мне:

— Я думаю, что сейчас я ближе к Богу, чем когда-либо в своей жизни. Когда я вижу, что случилось в Руанде, меня это очень печалит, потому что политика — грязное дело. Многие люди погибли.

В его тоне не слышалось печали; его голос был усталым, загнанным, раздраженным.

— Ненависть — плод греха, и когда придет Иисус Христос, он будет тем единственным, кто ее заберет, — сказал он и снова добавил: — Все было — сплошной хаос.

— Говорят, что это вы его и организовали, — напомнил я ему.

Он с жаром возразил:

— Ни в коем случае, нет, никогда, никогда!

Я спросил его, помнит ли он точный текст письма, адресованного ему теми семью пасторами-тутси, которые были убиты в Мугонеро. Он раскрыл папку, лежавшую у него на коленях.

— Вот, — сказал он и протянул мне рукописный оригинал и перевод. Его невестка Дженни взяла эти листки, чтобы сделать для меня копии на факс-машине. Доктор Нтаки решил выпить и принес бутылку скотча. Адвокат Горза-Гонгора сказал мне:

— Я с самого начала был против этой встречи с вами.

Дженни принесла письмо. Оно было датировано 15 апреля 1994 г.

Дорогой наш руководитель, пастор Элизафан Нтакирутимана!

Доброго Вам здоровья! Мы желаем Вам сил перед лицом всех проблем, с которыми мы столкнулись. ХОТИМ СООБЩИТЬ ВАМ, ЧТО, КАК МЫ СЛЫШАЛИ, ЗАВТРА НАС УБЬЮТ ВМЕСТЕ С НАШИМИ СЕМЬЯМИ. Посему просим Вас вступиться за нас и поговорить с бургомистром. Мы верим, что с помощью Господа, доверившего Вам руководство сей паствой, которую собираются уничтожить, ваше вмешательство будет высоко оценено, как и спасение иудеев Есфирью.

С великим к вам почтением…

Письмо было подписано пасторами Езекиилем Семугеши, Исакой Рукондо, Сетом Руаньябуто, Элиезером Серомбой, Сетом Себихе, Жеромом Гаквайей и Езекиилем Зигириншути.

Доктор Нтаки проводил меня до моей машины. На подъездной дорожке он остановился и сказал:

— Если мой отец совершал эти преступления, то, даже будучи его сыном, я скажу, что он должен предстать перед судом. Но я в это не верю.

Спустя 24 часа после нашей встречи пастор Элизафан Нтакирутимана сидел в своей машине, направляясь на юг по международному шоссе номер 35 в сторону Мексики. Агентам ФБР, висевшим у него на хвосте, показалось, что он как-то дергано ведет машину: он то прибавлял скорость, то притормаживал, перестраивался из ряда в ряд и снова резко разгонялся. За несколько миль до границы они вынудили его остановиться и взяли под стражу. Этот арест остался почти совершенно не замеченным американской прессой. Спустя несколько дней в государстве Берег Слоновой Кости был также арестован другой сын пастора, доктор Жерар, и спешно препровожден в трибунал ООН. Но у пастора была американская грин-карта и все прилагающиеся к ней права, и он нанял Рэмси Кларка, бывшего генерального прокурора, который специализировался на защите неприглядных политических дел, чтобы тот выступил против его экстрадиции. Кларк упирал на лицемерный довод о том, что это было бы неконституционно для Соединенных Штатов — выдать пастора (или любого другого человека) трибуналу, и судья Марсель Нотзон, который председательствовал на разбирательстве в федеральном районном суде, согласился с ним. Поэтому 17 декабря 1997 г., проведя 14 месяцев в тюрьме Ларедо, пастор Нтакирутимана был освобожден без всяких условий и оставался на свободе еще 9 недель, прежде чем агенты ФБР арестовали его во второй раз в ожидании апелляции на решение судьи Нотзона.

Когда я узнал, что пастор Нтакирутимана вернулся к семье прямо перед Рождеством, я вновь просмотрел свои заметки из Мугонеро. Я и забыл, что после моей встречи с выжившими мой переводчик Арсен попросил меня сходить вместе с ним в больничную часовню, где совершилось немало убийств; он хотел отдать дань почтения мертвым, которые были захоронены неподалеку в братских могилах. Мы молча постояли в пустой часовне с ее цементными скамьями. На полу перед алтарем были установлены четыре мемориальных гроба, покрытые белыми простынями с нарисованными на них черными крестами.

— Люди, которые это сделали, — проговорил Арсен, — не понимали идею страны. Что это такое — страна? Что такое человек? Они совершенно этого не понимали.

Берегись тех, кто говорит о спирали истории; они готовят бумеранг. Держи под рукой стальной шлем.

В знаменитой библейской притче старший брат Каин был земледельцем, а младший, Авель, — пастухом. Они оба принесли жертвы Богу: Каин от своих урожаев, Авель от своих стад. Приношение Авеля заслужило благосклонность Бога; приношение Каина — нет. И поэтому Каин убил Авеля.

Вначале Руанда была заселена жившими в пещерах пигмеями, чьих потомков сегодня называют народом тва. Это маргинализованная и лишенная гражданских прав группа, которая составляет меньше 1% населения. Хуту и тутси пришли позднее, но их происхождение и очередность иммиграции точно неизвестны. Принято считать, что хуту — народность группы банту, которая заселила Руанду первой, придя с юга и запада, а тутси — нилоты, они мигрировали с севера и востока, но эти теории опираются скорее на легенду, чем на документальные факты. С течением времени хуту и тутси заговорили на одном языке, стали следовать одной религии, переженились между собой и жили смешанно, без территориальных различий, на одних и тех же холмах, имея общую социальную и политическую культуру в небольших племенных союзах. Вождей называли мвами, и одни из них были хуту, другие — тутси; хуту и тутси вместе сражались в армиях мвами; путем браков и покровительства хуту могли становиться наследственными тутси, а тутси — наследственными хуту. По причине всего этого смешения этнографы и историки в последнее время пришли к согласию во мнении, что хуту и тутси нельзя с полным на то основанием называть различными этническими группами.

И все же названия «хуту» и «тутси» никуда не делись. Они имели смысл. И хотя не удается договориться о том, какое понятие лучше всего описывает этот смысл — классы, касты и ранги были в числе фаворитов, — источник такого разделения неоспорим: ХУТУ БЫЛИ ЗЕМЛЕДЕЛЬЦАМИ, А ТУТСИ — СКОТОВОДАМИ, В ЭТОМ И СОСТОЯЛО ИЗНАЧАЛЬНОЕ НЕРАВЕНСТВО: СКОТ — БОЛЕЕ ЦЕННЫЙ АКТИВ, ЧЕМ ПЛОДЫ ЗЕМЛИ, и хотя некоторые хуту владели коровами, а некоторые тутси возделывали землю, слово «тутси» стало синонимом политической и экономической элиты. Как полагают, эта стратификация общества ускорилась после 1860 г., когда мвами Кигери Руабугири, тутси, взошел на трон Руанды и инициировал серию военных и политических кампаний, которые расширили и укрепили его владычество над территорией, размеры которой почти совпадали с размерами нынешней республики.

Однако нет никаких надежных письменных источников, отражающих доколониальное состояние страны. У руандийцев не было алфавита; их традиция была устной, и следовательно — пластичной; а поскольку руандийское общество крайне иерархично, истории, которые они рассказывают о своем прошлом, обычно продиктованы интересами тех, кто в данный момент стоит у власти — либо руководя государством, либо противостоя ему. Разумеется, в основе исторических дебатов о Руанде лежат противоборствующие идеи об отношениях между хуту и тутси, так что, увы, доколониальные корни этих отношений так и остаются в основном непознаваемыми. Как заметил политический мыслитель Махмуд Мамдани, «то немногое, что сходит за исторические факты в научных кругах, следует считать гипотетическим — если не откровенно вымышленным, — и это становится очевидным, поскольку постгеноцидная трезвость побуждает историков всерьез воспринимать политическое применение, выведенное в их собственых трудах, а читателей — подвергать сомнению уверенность, с которой были выдвинуты многие утверждения».

Так что руандийская история опасна. Как и вся человеческая история, это летопись последовательной борьбы за власть, а ВЛАСТЬ В ОЧЕНЬ ЗНАЧИТЕЛЬНОЙ СТЕПЕНИ СОСТОИТ В СПОСОБНОСТИ ЗАСТАВИТЬ ДРУГИХ ЖИТЬ ВАШЕЙ ВЕРСИЕЙ ИХ РЕАЛЬНОСТИ — ДАЖЕ ТОГДА, КАК ЭТО ЧАСТО БЫВАЕТ, КОГДА ЭТА ВЕРСИЯ ИСТОРИИ НАПИСАНА ИХ СОБСТВЕННОЙ КРОВЬЮ. Однако некоторые факты — как и их понимание — остаются неколебимыми. Например, Руабугири был наследником династии, которая, как утверждают, вела свой род с конца XIV в. Пятьсот лет — очень долгий срок жизни для любого режима, в любую эпоху, в любом месте земного шара. Даже если мы предположим, что сказители-летописцы королевского рода преувеличивали или считали время иначе, чем мы, и что царствование династии Руабугири длилось всего пару столетий, — это все равно зрелый возраст, а такая долговечность требует организации.

К тому времени, как пришел к власти Руабугири, руандийское государство — сильно выросшее с тех пор, когда оно представляло собой одиночный клановый союз, владевший одним холмом, — управляло большей частью территории, которая ныне составляет Южную и Центральную Руанду. Управляло с помощью жесткой многослойной иерархии военных, политических и гражданских вождей и правителей, помощников вождей и наместников. Священники, сборщики податей, клановые лидеры и армейские вербовщики — все занимали отведенное им место в порядке, который связывал все холмы в королевстве вассальной верностью мвами. Дворцовые интриги среди растущего двора мвами были не менее затейливыми и вероломными, чем при любом королевском дворе, описанном Шекспиром, и дополнительно осложнялись официальным многоженством и сосредоточением громадной власти в руках королевы-матери.

Самого мвами почитали как божество, абсолютное и непогрешимое. Его считали персональным воплощением Руанды, и по мере того, как Руабугири расширял свои владения, он все явственнее лепил мир своих подданных по собственному образу и подобию. Тутси были доверены высшие политические и военные посты, и благодаря их публичному отождествлению с государством они, как правило, владели и большей финансовой властью. Этот режим был в сущности своей феодальным: тутси были аристократами, хуту — вассалами. Однако статус и идентичность продолжали определяться и многими другими факторами — кланом, регионом, покровителем, воинской доблестью, даже индивидуальным трудолюбием, — и границы между хуту и тутси оставались проницаемыми. По сути, в некоторых областях современной Руанды, которые не смог завоевать мвами Руабугири, эти категории не имеют никакого местного смысла. Очевидно, идентичность хуту и тутси приобрела определение только в отношении к государственной власти; когда это случилось, у двух групп неизбежно развились собственные характерные культуры — собственные комплексы представлений о себе и друг о друге — согласно сфере деятельности каждого. Эти идеи в основном формировались как противоборствующие отрицания: хуту были тем, чем не были тутси, и наоборот. Но в отсутствие твердых табу, которые часто отмечают границы между этническими или племенными группами, руандийцы, стремясь извлечь максимум пользы из этих различий, были вынуждены преувеличивать мелкие и неточные «пограничные вехи», например преобладание молока в своем рационе и — в особенности — физические черты.

В путанице особенностей руандийцев внешность — особенно больной вопрос, поскольку он часто оказывается вопросом жизни и смерти. Но никто не может оспорить типичные внешние отличия: хуту — коренастые, круглолицые, темнокожие, плосконосые, толстогубые, с квадратной челюстью; тутси — худощавые и долговязые, с удлиненными лицами, с более светлой кожей, узконосые, тонкогубые, с узким подбородком. Природа демонстрирует бесчисленные исключения из правил. («Нас невозможно различить, — говорил мне Лоран Нконголи, дородный мужчина, вице-президент Национальной Ассамблеи. — Мы и сами не можем себя различить. Как-то раз я ехал в автобусе на севере, где живут они (хуту), и поскольку я ел кукурузу, которую они едят, они говорили: «Он один из нас». Но я — тутси из Бутаре, южанин».) И все же, когда в конце XIX в. в Руанду прибыли европейцы, у них сформировалось представление о величавой расе господ, королей-воинов, окруженных стадами длиннорогих коров, и подчиненной расе низкорослых, темнокожих крестьян, выкапывавших мотыгами съедобные корнеплоды и собиравших бананы. Белые люди пришли к выводу, что такова традиция этих мест, и решили, что это — естественный уклад.

«Расовая наука» в те дни стала в Европе последним писком моды, и для ученых, занимавшихся Центральной Африкой, ключевой доктриной была так называемая хамитская гипотеза, выдвинутая в 1863 г. Джоном Хеннингом Спиком, англичанином, более всего прославившимся тем, что он «открыл» великое африканское озеро, которое окрестил Викторией, и определил его как исток реки Нил. Основная антропологическая теория Спика, сфабрикованная им от начала и до конца, состояла в том, что всю культуру и цивилизацию в Центральной Африке создали рослые, с точеными лицами люди, которых он считал европеоидным племенем эфиопского происхождения, потомками библейского царя Давида, а следовательно — расой, высшей по отношению к местным коренным негроидам.

Значительная часть написанного Спиком «Дневника открытия истока Нила» посвящена описаниям физического и морального уродства африканских «примитивных рас», в положении которых он усмотрел «поразительно сохранившееся доказательство Святого Писания». За основу своего труда Спик взял притчу из девятой главы Книги Бытия, которая повествует о том, как Ной, тогда всего лишь 600-летний, благополучно доведя свой ковчег по водам до твердой земли, напился до беспамятства и отключился в обнаженном виде в своем шатре. Очнувшись от забытья, Ной узнал, что его младший сын, Хам, увидев его наготу, насмехался над ним; а когда Хам рассказал своим братьям, Симу и Иафету, об этом зрелище, те, благочестиво отвернувшись, прикрыли старика одеждой. Ной в отместку проклял потомство Ханаана, сына Хама, словами «раб рабов будет он у братьев своих». Среди всех загадок Книги Бытия эта притча — одна из самых загадочных, и она послужила предметом множества озадачивающих интерпретаций — в частности, и той, что Хам был первым на свете чернокожим. ДЛЯ БЕЛЫХ ГОСПОД АМЕРИКАНСКОГО ЮГА СТРАННАЯ ИСТОРИЯ С ПРОКЛЯТИЕМ НОЯ БЫЛА ОПРАВДАНИЕМ РАБСТВА, А В ВООБРАЖЕНИИ СПИКА И ЕГО КОЛОНИАЛЬНЫХ СОВРЕМЕННИКОВ ОНА ЯКОБЫ РАССКАЗЫВАЛА ИСТОРИЮ АФРИКАНСКИХ НАРОДОВ. «Размышляя об этих сынах Ноя», он диву давался: «каковы они были тогда, такими, похоже, остались и поныне».

Спик начинает раздел своего дневника под названием «Фауна» словами: «Разбирая этот раздел естественной истории, вначале займемся человеком — истинным курчавым, толстоносым, толстогубым негром». Облик этого подвида поставил Спика перед загадкой похлеще самого Нила: «Удивительно, каким образом негры прожили столько веков без развития, в то время как все страны, окружающие Африку, настолько продвинулись в сравнении с нею; и, судя по прогрессивному состоянию мира, невольно приходишь к предположению, что африканец должен либо вскоре выйти из своей тьмы, либо подчиниться существу, превосходящему его». Спик полагал, что колониальное правительство — «наподобие нашего в Индии» — могло бы спасти «негра» от погибели, но в противном случае он видел «очень мало шансов» для этой человеческой породы: «Что делал отец его, то делает и он. Он заставляет трудиться свою жену, продает своих детей, порабощает все, до чего может дотянуться, и если не дерется за собственность других, то лишь ублажает себя пьянством, пением и плясками на манер бабуина, гоня прочь скучные заботы».

Это была самая что ни на есть заурядная викторианская демагогия, поражающая разве что тем, что человек, приложивший такие усилия, чтобы увидеть мир свежим взглядом, вернулся назад со столь шаблонными наблюдениями. (И, право, с тех пор очень мало что изменилось; нужно всего лишь слегка подредактировать предшествующие пассажи — убрать грубые карикатуры, тезис о человеческой неполноценности и сравнение с бабуином, — чтобы получить тот образ презренной Африки, который остается и по сей день стандартом для американской и европейской прессы и слышится в тоне призывов к благотворительным пожертвованиям, распространяемым организациями гуманитарной помощи.) Однако рядом со своими жалкими «неграми» Спик обнаружил «высшую расу людей, настолько не похожих на обычный туземный тип, насколько возможно» — благодаря их «тонким овальным лицам, большим глазам и высоким переносицам, характерным для лучшей крови Абиссинии» (в смысле, Эфиопии). Эта «раса» объединяла многие племена, в их числе ватуси (тутси). Все они держали скот и, как правило, повелевали массами негроидного населения. Больше всего Спика приводила в восторг их «физическая внешность», которая, несмотря на вьющиеся волосы и темную кожу — результаты смешанных браков, — сохранила «высокий отпечаток азиатской культуры, выраженными характеристиками которой является нос с переносицей, а не без нее». Смягчая свои постулаты туманными научными терминами и обращаясь к историческому авторитету Писания, Спик объявлял эту «семито-хамитскую» расу господ потерянными христианами и предполагал, что, если дать им образование в британском духе, они могли бы добиться «почти такого же превосходства во всем», как и любой англичанин.

Мало кто из ныне живущих руандийцев слыхал о Джоне Хеннинге Спике, но большинству известна сущность его дикой фантазии — что африканцам, которые сильнее всего напоминали европейские племена, господство было дано от рождения. И не важно, согласны они с этим хамитским мифом или нет, лишь немногие руандийцы стали бы отрицать, что именно благодаря ему они воспринимают себя — кто они есть в этом мире. В ноябре 1992 г. идеолог «Власти хуту» Леон Мугесера произнес свою знаменитую речь, призывая хуту выслать тутси обратно в Эфиопию по реке Ньябаронго, притоку Нила, который вьется по территории Руанды. Ему не нужно было вдаваться в подробности. В АПРЕЛЕ 1994 Г. ЭТУ РЕКУ ЗАПРУДИЛИ МЕРТВЫЕ ТЕЛА ТУТСИ, И ДЕСЯТКИ ТЫСЯЧ ИХ ВЫНОСИЛО ТЕЧЕНИЕМ НА БЕРЕГА ОЗЕРА ВИКТОРИЯ.

Как только внутренние территории Африки были «открыты» для европейского воображения благодаря исследователям, подобным Спику, за ним вскоре последовала империя. В лихорадке завоеваний европейские монархи начали претендовать на обширные пространства этого континента. В 1885 г. представители ведущих европейских держав устроили конференцию в Берлине, чтобы разобраться с границами своей новой африканской недвижимости. Как правило, линии, которые они проводили на карте, — и многие из которых до сих пор определяют африканские государства, — не имели никакого отношения к политическим или территориальным традициям ограниченных ими местностей. Сотни королевств и племенных союзов, которые действовали как индивидуальные нации с собственными языками, религиями и сложными политическими и социальными историями, были либо расчленены, либо, гораздо чаще, слеплены вместе под европейскими флагами. Но картографы в Берлине оставили Руанду и ее южного соседа, Бурунди, неприкосновенными и назначили эти две страны провинциями Германской Восточной Африки[5]. Ко времени проведения Берлинской конференции ни один белый человек еще ни разу не был в Руанде. Спик, чьи расовые теории были восприняты как Евангелие колонизаторами Руанды, лишь заглянул через восточную границу этой страны с вершины горы в современной Танзании, а когда исследователь Генри Стэнли, заинтригованный репутацией Руанды как страны «свирепо-недружелюбной», попытался пересечь эту границу, его отпугнули градом стрел. Даже работорговцы обходили эти места стороной. В следующем году смерть мвами Руабугири погрузила Руанду в политический хаос, и в 1897 г. Германия открыла в этой стране свои первые административные учреждения, водрузила флаг «Второго Рейха» кайзера Вильгельма и ввела политику косвенного управления. Официально это означало внедрение нескольких германских агентов в существующий королевский двор и административную систему, но реальность была сложнее.

Смерть Руабугири привела к яростной борьбе за наследование власти между королевскими кланами тутси; династия пребывала в крайнем смятении, и ослабленные лидеры ведущих фракций рьяно сотрудничали с колониальными сюзеренами в обмен на покровительство. Получившуюся в результате политическую структуру часто описывают как «двойной колониализм», при котором элита тутси пользовалась вседозволенностью и протекцией, оказываемой колонизаторами-немцами, в целях разжигания внутренней вражды и укрепления гегемонии над хуту. К тому времени, когда Лига Наций передала Руанду Бельгии в качестве трофея Первой мировой войны, понятия «хуту» и «тутси» уже воспринимались как противостоящие друг другу «этнические» идентичности, и бельгийцы продолжили эту поляризацию, сделав ее краеугольным камнем своей колониальной политики.

Однако в своей классической книге по истории Руанды, написанной в 1950‑х, миссионер монсеньор Луи де Лакже отмечал: «Одним из самых удивительных феноменов человеческой географии Руанды, безусловно, является контраст между множественностью рас и чувством национального единства. Уроженцы этой страны искренне воспринимают себя как единый народ». Лакже восхищался этим единством, порожденным верностью монархии (популярная песня того времени — «За своего мвами я пошел бы убивать») и национальному богу Имане. «Неистовство этого патриотизма доходит до шовинизма», — писал он, а его коллега-миссионер отец Паж отмечал, что руандийцы «до проникновения [в страну] европейцев были убеждены, что их страна — центр мира, что это самое обширное, самое могущественное и самое цивилизованное королевство на земле». Руандийцы верили, что Бог, даже если и посещает днем другие страны, каждый вечер возвращается вкушать сон в Руанду. По словам отца Пажа, «они полагали естественным то, что два рога месяца повернуты к Руанде, чтобы защищать ее». Несомненно, руандийцы также считали естественным, что Бог говорит на киньяруанде, потому что лишь немногие из жителей этого островного доколониального государства знали, что существуют какие-то другие языки. Даже сегодня, когда руандийское правительство и многие его подданные говорят на нескольких языках, киньяруанда служит единственным общим языком для всех руандийцев, и это второй наиболее распространенный язык в Африке после суахили. Как писал Лакже, «в Европе найдется немного народов, у которых можно найти эти три фактора национального единства — один язык, одна вера, один закон».

Возможно, именно поразительная «руандийскость» Руанды вдохновила ее колонизаторов взять на вооружение абсурдный предлог хамитской гипотезы, воспользовавшись которым они размежевали этот народ, восстановив его против самого себя. Бельгийцам вряд ли удалось бы сделать вид, что они принуждены водворять порядок в Руанде, поэтому они выискивали в здешней цивилизации те черты, которые вписывались в их собственные представления о господстве и подчинении, и ставили их на службу своим целям. КОЛОНИЗАЦИЯ — ЭТО НАСИЛИЕ, И ЕСТЬ МНОЖЕСТВО СПОСОБОВ ПРЕТВОРЯТЬ ЭТО НАСИЛИЕ В ЖИЗНЬ. Вдобавок к военным и административным начальникам и целой армии церковников бельгийцы отрядили в Руанду ученых. Ученые принесли с собой весы, рулетки и штангенциркули и принялись взвешивать руандийцев, замерять объемы руандийских черепов и проводить сравнительные анализы относительной выпуклости руандийских носов. Уж конечно, эти ученые обнаружили то, во что верили с самого начала! Тутси отличались более «благородным», более «естественно» аристократическим сложением, чем «грубые» и «звероподобные» хуту. Например, по «назальному индексу» среднестатистический нос тутси оказался примерно на 2,5 мм длиннее и почти на 5 мм уже носа среднего хуту.

В те годы некоторые уважаемые европейские эксперты настолько увлеклись фетишизацией утонченности тутси, что попытались переплюнуть и Спика, выдвигая разнообразные гипотезы о том, что «раса господ» Руанды, должно быть, была выходцами из Меланезии, затерянного города Атлантиды или — по словам одного французского дипломата — даже из космоса. Но для бельгийских колониалистов эталоном оставался хамитский миф, и они, управляя Руандой более или менее совместными усилиями с Римской католической церковью, принялись радикально перестраивать руандийское общество согласно так называемым этническим линиям. Монсеньор Леон Класс, первый епископ Руанды, горячо выступал за лишение хуту прав и укрепление «традиционной гегемонии благороднорожденных тутси». В 1930 г. он предостерегал, что любые попытки замещать вождей тутси «неотесанными» хуту «привели бы все государство к анархии и резкому антиевропейскому коммунизму» и, добавлял епископ, «у нас нет вождей более образованных, более разумных, более активных, более способных ценить прогресс и более полно принятых народом, чем тутси».

К идее Класса прислушались: традиционные административные структуры «одного холма», те, что давали хуту последнюю надежду на хотя бы местную автономию, систематически расформировывались, а элитам тутси вручалась почти неограниченная власть эксплуатировать труд хуту и взимать с них налоги. В 1931 г. бельгийцы и церковь низложили мвами, которого сочли слишком независимым, и возвели на трон нового, Мутару Рудахигву, который был со всем тщанием отобран среди возможных претендентов за свою уступчивость. Мутара с готовностью обратился в католичество, отказался от своего божественного статуса и тем самым дал начало повальной моде на крещение, которая вскоре превратила Руанду в самую католицизированную страну в Африке. Затем, в 1933–1934 гг. бельгийцы провели перепись с целью ввести «этнические» удостоверения личности, которые определяли каждого руандийца либо как хуту (85%), либо как тутси (14%). Эти удостоверения почти полностью лишили хуту возможности становиться тутси и позволили бельгийцам усовершенствовать управление системой апартеида, опиравшейся на миф о превосходстве тутси.

Таким образом, приношение пастухов-тутси пользовалось благосклонностью в глазах колониальных господ, в отличие от приношения земледельцев-хуту. Верхний слой тутси, довольный властью и боящийся оказаться мишенью тех самых злоупотреблений, которые сам допускал и поддерживал в отношении хуту, принял свое господство как должное. Католические школы, доминировавшие в колониальной образовательной системе, практиковали открытую дискриминацию в пользу тутси, и тутси наслаждались своей монополией на административные и политические посты, в то время как хуту могли лишь наблюдать, как сокращаются их и без того уже ограниченные возможности выдвинуться. Ничто так ярко не определяет это разделение, как бельгийское изобретение — режим принудительного труда, который требовал, чтобы хуту массово вкалывали, как рабы, на плантациях, строительстве дорог и лесозаготовках, и ставил над ними тутси в роли надсмотрщиков. Десятилетия спустя один престарелый тутси в разговоре с репортером вспоминал подход бельгийского колониального режима такими словами: «БЕЙ ХУТУ КНУТОМ, ИНАЧЕ МЫ БУДЕМ БИТЬ КНУТОМ ТЕБЯ». Жестокость не ограничивалась избиениями: изнуренные принудительными общественными работами крестьяне забрасывали собственные поля, и плодородные холмы Руанды не раз поражал голод. Начиная с 1920‑х сотни тысяч хуту и обедневших деревенских тутси бежали на север — в Уганду и на запад — в Конго, чтобы искать счастья в качестве сельскохозяйственных рабочих-мигрантов.

Какова бы ни была идентичность хуту и тутси в доколониальном государстве, это уже не имело никакого значения: бельгийцы сделали этническую принадлежность определяющей чертой руандийского бытия. Большинство хуту и тутси все еще поддерживали довольно сердечные отношения, продолжали заключать смешанные браки, а судьбы «рядовых тутси» в горах оставались почти неотличимыми от судеб их соседей-хуту. Но поскольку каждого школьника воспитывали на доктрине расового превосходства и неполноценности, идея коллективной национальной идентичности постепенно сдавала свои позиции, и по обе стороны разделительной границы между хуту и тутси развивались взаимоисключающие дискурсы, основанные на взаимных претензиях на права и обидах.

Трибализм[6] порождает трибализм. Сама Бельгия была страной, разделенной по «этническим» линиям, и франкоязычное валлонское меньшинство столетиями доминировало там над фламандским большинством. Но после длительной «общественной революции» Бельгия вступила в эпоху большего демографического равенства. ФЛАМАНДСКИЕ СВЯЩЕННИКИ, КОТОРЫЕ НАЧАЛИ ПОЯВЛЯТЬСЯ В РУАНДЕ ПОСЛЕ ВТОРОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ, ИДЕНТИФИЦИРОВАЛИСЬ С ХУТУ И ПОДОГРЕВАЛИ ИХ СТРЕМЛЕНИЯ К ПОЛИТИЧЕСКИМ ПЕРЕМЕНАМ. В то же время бельгийская колониальная администрация была передана под опеку Организации Объединенных Наций, и на администрацию оказывалось давление с целью подготовить почву для независимости Руанды. Политические активисты-хуту начали призывать к правлению большинства и своей собственной «социальной революции». Однако политическая борьба в Руанде никогда не была настоящим стремлением к равенству: вопрос был лишь в том, кто будет доминировать в этнически биполярном государстве.

В марте 1957 г. группа из девяти интеллектуалов-хуту опубликовала трактат, известный как «Манифест хуту», выступая за «демократию»; они не отвергали хамитский миф, даже соглашались с ним. Если тутси были иностранными захватчиками, приводили довод авторы, значит, Руанда имеет полное право быть государством большинства хуту. Это и выдавалось за демократическую мысль в Руанде: численный перевес был на стороне хуту. «Манифест» решительно отрицал необходимость избавиться от этнических удостоверений личности — из страха, что это «не позволит статистическому закону установить реальность фактов», словно национальная принадлежность к тутси или хуту автоматически определяла политические взгляды человека. Были и более умеренные точки зрения, но кто слушает умеренных во времена революции? Когда возникли новые партии хуту, призывавшие массы объединяться в своем «хутуизме», полные демократического энтузиазма бельгийцы запланировали выборы. Однако, прежде чем руандийцы смогли увидеть, как выглядит ящик для голосования, сотни их были убиты.

1 ноября 1959 г. в центральной руандийской провинции Гитарама заместитель главы местной администрации по имени Доминик Мбонъюмутва был избит группой мужчин. Мбонъюмутва был политическим активистом-хуту, а напавшие на него были политическими активистами-тутси, и почти сразу же после того, как они разделались со своей жертвой, расползлись слухи о том, что Мбонъюмутва мертв. На самом деле он не умер, но этим слухам верили; даже сейчас есть хуту, которые считают, что Мбонъюмутва был убит в тот вечер. Вспоминая прошлое, руандийцы говорят, что подобный инцидент так или иначе был неизбежен. Но когда вы в следующий раз прочтете историю вроде той, которая была напечатана на первой странице «Нью-Йорк таймс» в октябре 1997 г., сообщая о «вековой вражде между этническими группами тутси и хуту», знайте, что до того, как избиение Мбонъюмутвы зажгло эту искру в 1959 г., никакого систематического политического насилия между хуту и тутси не существовало — нигде.

Не прошло и 24 часов с момента избиения в Гитараме, а бродячие банды хуту уже нападали на чиновников-тутси и громили дома других тутси. «Социальная революция» началась. Меньше чем за неделю насилие распространилось по большей части территории страны. Хуту самоорганизовались, обычно в группы по десять человек, возглавляемые мужчиной со свистком, чтобы проводить против тутси кампанию грабежей, поджогов, периодических убийств. Этот народный подъем стал известен под названием «ветер разрушения», и одним из его самых горячих поклонников был бельгийский полковник по имени Ги Ложист, который прибыл в Руанду из Конго за три дня до избиения Мбонъюмутвы, чтобы контролировать беспорядки. Руандийцы, которых интересовал вопрос, каково отношение Ложиста к насилию, могли убедиться в том, что его БЕЛЬГИЙСКИЕ СОЛДАТЫ ПРАЗДНО СТОЯЛИ, НАБЛЮДАЯ, КАК ХУТУ ПОДЖИГАЮТ ДОМА ТУТСИ. Сам Ложист говорил об этом 24 года спустя так: «То время было крайне важным для Руанды. Его народу необходимы были поддержка и защита».

А разве тутси не были руандийским народом? За четыре месяца до начала революции мвами, который правил почти 30 лет и был по-прежнему популярен у многих хуту, отправился в Бурунди, чтобы встретиться с бельгийским врачом для лечения от венерического заболевания. Врач сделал ему укол, мвами потерял сознание и умер, очевидно, от аллергического шока. Но сильные подозрения, что он был отравлен, утвердились среди руандийских тутси, создав еще большее напряжение в и без того разрушающихся отношениях с их былыми бельгийскими покровителями. В начале ноября, когда новый мвами, политически непроверенный 25-летний король, попросил у полковника Ложиста разрешения отрядить солдат против революционеров-хуту, ему было отказано. Силы роялистов все равно вступили в бой, но, хотя в ноябре было убито немного больше хуту, чем тутси, контрнаступление вскоре захлебнулось. «Мы должны выбрать свою сторону», — заявлял полковник Ложист в начале 1960 г., в то время как дома тутси продолжали пылать, да и впоследствии он ничуть не сожалел о том, что «был так пристрастен в своем отношении к тутси».

Ложист, который практически руководил революцией, видел в себе защитника демократизации, чья задача состояла в том, чтобы исправить вопиющий вред, нанесенный колониальным порядком, которому он служил. «Я спрашиваю себя, какая черта моей личности заставила меня содействовать такой революции, — вспоминал он. — Несомненно, это было желание вернуть людям их достоинство. И, пожалуй, в не меньшей степени — желание унизить высокомерие и обнажить двуличие аристократии — несправедливой и деспотической по самой сути своей».

Однако, даже если в основе революции лежит обоснованное недовольство, это не гарантирует, что революционный порядок будет справедливым. В начале 1960 г. полковник Ложист срежиссировал военный переворот, издав государственный декрет, который замещал начальников-тутси начальниками-хуту. Муниципальные выборы были проведены в середине года, и благодаря тому, что на избирательных участках председательствовали хуту, представителям хуту досталось по меньшей мере 90% ключевых постов. К тому времени более 20 тысяч тутси были изгнаны из своих домов, и это число продолжало быстро расти: лидеры хуту организовывали насилие против тутси или просто арестовывали их без суда и следствия, чтобы утвердить свою власть и захватить собственность тутси. Среди потока беженцев-тутси, устремившихся в изгнание, был и мвами.

«Революция свершилась», — объявил в октябре полковник Ложист во время введения в должность временного правительства, возглавленного Грегуаром Кайибандой, одним из авторов «Манифеста хуту», который вторил ему в своей речи словами: «Демократия повергла феодализм». Ложист тоже произнес речь — и, очевидно, ощущал в этот момент свое историческое величие, поскольку изрек следующее пророческое предостережение: «Демократия не будет демократией, если она не будет столь же успешной в уважении к правам меньшинств… Страна, где законность лишается этого фундаментального качества, готовит ужаснейшие беспорядки и собственное падение». Но это пророчество не сочеталось с духом революции, которую возглавлял Ложист.

Безусловно, никто в Руанде конца 1950‑х не предлагал альтернативы племенному строению политической системы. Колониальное государство и колониальная церковь сделали это почти немыслимым, и хотя бельгийцы на заре Эпохи Независимостей переметнулись с одной этнической стороны на другую, «новый порядок», который они подготовили, был всего лишь прежним порядком, только поставленным с ног на голову. В январе 1961 г. бельгийцы устроили съезд новых руандийских лидеров-хуту, на котором монархия была официально отменена, а Руанда объявлена республикой. Временное правительство номинально опиралось на договор о разделе власти между хуту и тутси, но спустя пару месяцев комиссия ООН сообщила, что руандийская революция на самом деле «принесла результат в виде расовой диктатуры одной партии» и просто заменила «один тип тиранического режима другим». Доклад также предупреждал о возможности того, что «однажды мы станем свидетелями насильственной реакции со стороны тутси». Бельгийцам это было безразлично. В 1962 г. Руанде была пожалована полная независимость, и состоялась инаугурация президента Грегуара Кайибанды.

Итак, диктатура хуту замаскировалась под народную демократию, и борьба за власть в Руанде стала внутренним делом элиты хуту, очень похожим на феодальную вражду между королевскими кланами тутси в прошлом. Руандийские революционеры сделались, по выражению писателя В. С. Найпола, постколониальными «ненастоящими» (mimic men), которые воспроизводят те же злоупотребления, против которых сами восставали, игнорируя тот факт, что их прежние хозяева в конечном счете были свергнуты теми, кого поработили. Президент Кайибанда почти наверняка читал знаменитую историю Руанды, написанную Луи де Лакже. Но вместо идеи Лакже о руандийском народе, объединенном «национальным чувством», Кайябанда выдвигал идею Руанды как «двух наций в одном государстве».

КНИГА БЫТИЯ ОПРЕДЕЛЯЕТ ПЕРВОЕ В ИСТОРИИ УБИЙСТВО КАК БРАТОУБИЙСТВО. ЕГО МОТИВ — ПОЛИТИЧЕСКИЙ: УНИЧТОЖЕНИЕ ВОСПРИНИМАЕМОГО СОПЕРНИКА. Когда Бог спрашивает, что произошло, Каин в ответ изрекает пресловутую язвительную ложь: «Не знаю; разве я сторож брату моему?» Больше всего в этой притче потрясает не сама история убийства, которая изложена в одном предложении, а бесстыдство Каина и мягкость Божьего наказания. За убийство брата Каин обречен на жизнь «изгнанника и скитальца на земле». Когда он протестует — «всякий, кто встретится со мною, убьет меня», — Бог отвечает: «За то всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро». Убийство почти сходит Каину с рук: он даже получает особую защиту; но, как гласит легенда, модель правосудия в виде кровной мести, созданная после его преступления, была нежизнеспособна. Люди вскоре стали настолько развращенными, что «наполнилась земля злодеяниями», и Бог так сожалел о своем творении, что стер его с лица земли потопом. В последовавшую за ним новую эпоху в качестве основного принципа социального порядка предстояло возникнуть закону. Но это случилось после долгой братоубийственной борьбы.

— Моя история с самого рождения? — переспросила Одетта Ньирамилимо. — У вас действительно есть на это время?

Я ответил — да, есть.

— Я родилась в Кинуну, в провинции Гисеньи, в 1956 году, — начала она. — Так что мне было три года, когда началась история этого геноцида. Я мало что помню, но точно видела отряд мужчин, которые спускались со склона горы с мачете в руках, а горящие дома до сих пор видятся мне, как наяву. Мы бежали в буш, угнав с собой коров, и не выходили оттуда два месяца. Так что молоко у нас было, но кроме него — ничего. Наш дом сгорел дотла.

Одетта сидела, выпрямив спину, наклонившись вперед, на белом пластиковом садовом кресле, сложив руки на голой белой пластиковой столешнице между нами. Ее муж играл в теннис; дети плескались в бассейне. В «Серкл Спортиф» в Кигали было обычное воскресенье — аромат курицы на гриле, броская яркость бугенвиллеи, ниспадающей с садовой стены. Мы сидели в тени высокого дерева. Одетта была в джинсах и белой блузке, ее шею обвивала тоненькая золотая цепочка с подвеской-талисманом. Она рассказывала — быстро и откровенно — несколько часов подряд.

— Не помню, когда мы заново отстроили дом, — продолжала она, — но в 63‑м, когда я училась во втором классе начальной школы, помню, увидела отца, красиво наряженного, точно на праздник, в белой хламиде. ОН ВЫШЕЛ НА ДОРОГУ, А Я БЫЛА С ОСТАЛЬНЫМИ ДЕТЬМИ, И ОН СКАЗАЛ: «ПРОЩАЙТЕ, ДЕТИ МОИ, Я СОБИРАЮСЬ УМЕРЕТЬ». МЫ ЗАКРИЧАЛИ В ОТВЕТ: «НЕТ, НЕТ!» А он сказал: «Разве вы не видели, как по дороге проехал джип? В кузове сидели все ваши дядья по матери, и я не стану ждать, пока примутся охотиться за мной. Я подожду здесь, чтобы умереть вместе с ними». Мы кричали и плакали, и просили его не умирать, но все остальные были убиты.

Так руандийские тутси считают годы своей жизни — на манер игры в «классики»: 59, 60, 61, 63‑й и так далее, до 94‑го, — порой пропуская по несколько лет, в которые они не знали ужасов террора, а порой замедляя рассказ и называя поименно месяцы и дни.

Президент Кайибанда был в лучшем случае неумным правителем, и по его привычке к затворничеству можно предположить, что он об этом знал. Подстрекать массы хуту убивать тутси — это, похоже, был единственный метод, которым он способен был поддерживать жизнь в духе революции. Предлог для этого всеобщего насилия нашли в том факте, что время от времени вооруженные банды монархистов-тутси, которые бежали в изгнание, устраивали показательные рейды в Руанду. Эти партизаны были первыми, кого стали называть «тараканами», и они сами пользовались этим словом, описывая свою хитрость и веру в собственную несгибаемую живучесть. Их нападения были хаотичными и бессильными, зато месть хуту гражданским, мирным тутси неизменно оказывалась быстрой и масштабной. В первые годы республики не проходило и двух-трех месяцев подряд, когда несчастных тутси не выгоняли бы из их домов поджогами и убийствами.

Наиболее впечатляющее вторжение «тараканов» случилось за несколько дней до Рождества 1963 г. Банда в несколько сотен тутси-партизан ринулась в Южную Руанду с базы в Бурунди и продвинулась далеко, не дойдя всего 12 миль до Кигали, после чего ее уничтожили руандийские войска под командованием бельгийских офицеров. Не удовлетворившись этой победой, правительство ввело во всей стране военное положение, чтобы подавить «контрреволюционеров», и назначило специального министра для организации войск «самообороны» хуту, которым была поставлена «рабочая задача по зачистке буша». Это означало новые убийства тутси и разрушение их домов. В газете «Ле Монд» школьный учитель по имени Вюийемен, работавший в миссии ООН в Бутаре, описывал массовые убийства в декабре 1963 г. и январе 1964 г. как «настоящий геноцид» и обвинял европейские гуманитарные организации и церковных лидеров страны в безразличии, равном соучастию в организованной правительством бойне. С 24 по 28 декабря 1963 г., писал Вюийемен, в ходе хорошо организованных массовых избиений в одной только южной провинции Гиконгоро погибло не менее 14 тысяч тутси. Хотя основной целью убийц были образованные тутси-мужчины, писал он, «в большинстве случаев женщин и детей тоже разили ударами масу или копий. Тела жертв чаще всего сбрасывали в реку, предварительно сорвав с них одежду». Многие выжившие тутси пошли по стопам предыдущих толп беженцев, эмигрировав из страны; к середине 1964 г. не менее четверти миллиона тутси бежали из Руанды. БРИТАНСКИЙ ФИЛОСОФ СЭР БЕРТРАН РАССЕЛ ОПИСЫВАЛ ПРОИСХОДИВШЕЕ В РУАНДЕ В ТОМ ГОДУ КАК «САМОЕ ЧУДОВИЩНОЕ И СИСТЕМАТИЧЕСКОЕ МАССОВОЕ УБИЙСТВО, КОТОРОМУ МЫ БЫЛИ СВИДЕТЕЛЯМИ СО ВРЕМЕН ИСТРЕБЛЕНИЯ ЕВРЕЕВ НАЦИСТАМИ».

После того как джип увез дядьев Одетты к их безвременной гибели, ее отец нанял грузовик, чтобы вывезти семью в Конго. Но семья была большой — у отца Одетты было две жены; и вместе с бабушками и дедушками, зятьями, невестками, тетками, кузенами, племянниками и племянницами набралось 34 человека, — а грузовик был слишком маленьким. Одна из бабушек Одетты просто не поместилась в него. И тогда отец сказал: «Давайте останемся и умрем здесь». И они остались.

Родственники Одетты остались едва ли не единственными выжившими из всех тутси, населявших Кинуну. Они жили в нищете, уйдя в горы вместе с коровами, и терзались страхом за свою жизнь. Защита и спасение явились к ним в лице одного из членов деревенского совета, который пришел к отцу Одетты и сказал: «Ты нам нравишься, и мы не хотим, чтобы ты умер, поэтому запишем тебя как хуту». Одетта не помнит, как именно это было сделано.

— Мои родители ничего не рассказывали об этом до конца своих дней, — говорила она. — Это было несколько унизительно. Но мой отец согласился принять это удостоверение личности, и два года он был хуту. А затем его привлекли к суду за то, что у него было поддельное удостоверение.

К 1966 г. «тараканы» в изгнании распустили свою неудачливую армию, устав видеть, как после каждого их нападения убивают тысячи тутси. Кайибанда, уверенный в своем статусе мвами хуту, осознал, что старая колониальная модель официальной дискриминации, преграждающая лишенному власти племени доступ к образованию, общественному трудоустройству и службе в армии, может быть эффективным методом «борьбы с вредителями», дабы не давать тутси поднять голову. И чтобы поддержать пропорциональную власть большинства, были опубликованы данные переписи, согласно которым тутси составляли всего 9% населения, и их возможности были соответственно ограничены. Несмотря на монополию хуту во власти, хамитский миф оставался основой государственной идеологии. Так что глубокое, почти мистическое чувство неполноценности не покидало новую руандийскую хуту-элиту, а чтобы придать дополнительную остроту системе квот применительно к тутси, состязавшимся между собой за немногие доступные посты, действовала система обратной меритократии: вместо наилучших предпочитали тех из них, кто обладал наименьшими достоинствами.

— У меня была сестра, которая всегда была первой ученицей в классе, в то время как я занимала примерно десятое место, — вспоминала Одетта. — Но когда зачитывали имена тех, кого приняли в среднюю школу, мое имя назвали, а имя моей сестры — нет. Потому что я была не такой блестящей ученицей и представляла меньшую угрозу.

— А потом был 73‑й, — продолжала Одетта. — Я уехала из дома, поступив в педагогический колледж в Сиангугу (на юго-западе страны). И однажды утром, когда мы завтракали перед тем, как пойти к мессе, были закрыты и заперты окна и двери. Потом парни из другого колледжа вошли в столовую и окружили столы. Меня затрясло. Помню, у меня во рту был кусок хлеба, и я никак не могла его проглотить. Там был парень с холма по соседству с моим домом, мы вместе ходили в начальную школу. И он сказал: «Ты, Одетта, сядь, мы знаем, что ты всегда была хуту». А потом подошел другой парень, дернул меня за волосы и сказал: «По твоим волосам видно, что ты тутси».

Волосы были одним из главных показателей для Джона Хеннинга Спика. Определяя местного князька как представителя хамитской «расы господ», Спик объявил его потомком рода, идущего «от Абиссинии и царя Давида, чьи волосы были такими же прямыми, как мои собственные», и князек, польщенный, ответил — мол, да, есть легенда, что его предки «некогда были наполовину белыми, наполовину черными, и волосы их на белой стороне были прямыми, а на черной курчавыми». Одетта не была ни высокой, ни особенно стройной и по «назальному индексу», пожалуй, сошла бы за среднюю руандийку. Однако наследие Спика обладало такой силой, что даже через сотню лет после того, как он застрелился в результате «несчастного случая на охоте», студентик в Руанде стал мучить Одетту из-за того, что ей нравилось зачесывать волосы назад, чтобы они спадали по спине мягкими волнами.

— И тогда, — продолжала она, — директор колледжа, бельгийка, сказала обо мне: «Да, вот эта, она тутси первой категории, забирайте ее». И нас исключили. В тот день никто не был убит. Некоторым девочкам плевали в лицо и заставляли ползать на коленях, а кое-кого избили. А потом мы ушли оттуда. Пешком.

ПО ВСЕЙ РУАНДЕ ИЗБИВАЛИ И ИСКЛЮЧАЛИ ИЗ УЧЕБНЫХ ЗАВЕДЕНИЙ УЧАЩИХСЯ-ТУТСИ, И МНОГИЕ ИЗ НИХ, ДОБРАВШИСЬ ДО РОДНЫХ МЕСТ, ОБНАРУЖИВАЛИ, ЧТО ДОМА ИХ СГОРЕЛИ. В тот раз беду пробудили события в Бурунди, где политический ландшафт выглядел почти так же, как руандийский, если смотреть на него сквозь заляпанное кровью стекло: в Бурунди военный режим тутси захватил власть, и уже хуту пришел черед опасаться за свою жизнь. Весной 1972 г. часть бурундийских хуту попыталась восстать, но восстание было быстро подавлено. Затем во имя восстановления «мира и порядка» армия провела в масштабах всей страны истребительную кампанию против образованных хуту, в ходе которой было убито немало и неграмотных хуту. Лихорадочное безумие геноцида в Бурунди превзошло все, что предшествовало ему в Руанде. Как минимум 100 тысяч бурундийских хуту были убиты весной 1972 г., и как минимум 200 тысяч удалились в изгнание как беженцы — и многие из них бежали в Руанду.

Приток бурундийских беженцев напомнил президенту Кайибанде о способности этнического антагонизма взбадривать гражданский дух. Руанда прозябала в нищете и изоляции, и ей был нужен толчок. Итак, Кайибанда потребовал, чтобы главнокомандующий его армии, генерал-майор Жювеналь Хабьяримана, организовал «комитеты общественной безопасности», и представителям тутси снова напомнили, что означает правление большинства в Руанде. На сей раз число смертей было сравнительно невелико — оно исчислялось «всего лишь» (как руандийцы расценивают такие вещи) сотнями, — но еще по меньшей мере 100 тысяч беженцев-тутси покинули Руанду.

Когда Одетта говорила о 1973 г., она не упомянула ни Бурунди, ни политическую удачу Кайибанды, ни массовый исход беженцев. Эти обстоятельства в ее памяти не фигурируют. Она придерживалась своей собственной линии жизни, и этого было достаточно: однажды утром, когда она сидела с набитым хлебом ртом, ее мир снова рухнул, потому что она была тутси.

— Нас было шестеро — девушек, которых выгнали вон из нашего колледжа, — рассказывала она. — Я взяла свою дорожную сумку, и мы тронулись в путь.

Спустя три дня, покрыв расстояние в 50 км, они прибыли в Кибуе. У Одетты жили там родственники — «сестра моего зятя, которая вышла замуж за хуту», — и она рассчитывала остановиться у них.

— Этот человек был точильщиком, — рассказывала она. — Я увидела его перед домом, он сидел у точильного круга. Поначалу он меня проигнорировал. Я подумала: он что, пьян? Неужто он не видит, кто перед ним? Я сказала: «Это я, Одетта». Он отозвался: «И чего явилась? Сейчас ведь учебный год». Я сказала: «Нас исключили». А он говорит: «Я не даю пристанища тараканам». Вот что он сказал. Сестра моего зятя подошла ко мне и обняла, а он… — Одетта хлопнула в ладоши над головой и рубанула ими воздух перед грудью, — а он грубо оттолкнул нас друг от друга. — Одетта посмотрела на свои простертые руки и уронила их. Потом засмеялась и сказала: — В 82‑м, когда я только-только стала врачом и моим первым местом работы была больница в Кибуе, первым пациентом, который ко мне попал, оказался этот самый человек — мой свойственник. Я не могла на него смотреть. Я дрожала, и мне пришлось выйти из палаты. Мой муж был директором больницы, и я сказала ему: «Я не могу лечить этого человека». Он был очень болен, а я давала клятву, но…

В Руанде история девушки, которую прогнали, как таракана, и которая возвращается как врач, должна быть — по крайней мере, отчасти — историей политической. И Одетта рассказывала ее именно так. В 1973 г., после того как свойственник не признал ее, она пошла пешком домой, В Кинуну. ОТЦОВСКИЙ ДОМ ОНА ОБНАРУЖИЛА ПУСТЫМ, А ОДНА ИЗ ДВОРОВЫХ ПОСТРОЕК БЫЛА СОЖЖЕНА. Ее семья скрывалась в буше, раскинув лагерь под принадлежавшими им банановыми деревьями, и несколько месяцев Одетта жила с родными. Затем в июле человек, стоявший во главе погромов, генерал-майор Хабьяримана, низложил Кайибанду, провозгласил себя президентом Второй республики и объявил мораторий в нападениях на тутси. Руандийцы, сказал он, должны жить в мире и вместе трудиться ради развития страны. Посыл был ясен: насилие исполнило свою роль, и Хабьяримана был достижением революции.

— Мы буквально плясали на улицах, когда Хабьяримана взял власть, — рассказывала мне Одетта. — Наконец-то появился президент, который велел не убивать тутси! И по крайней мере после 75‑го мы действительно жили в безопасности. Но исключения никуда не делись.

Более того, при Хабьяримане Руанда ощутила более жесткое правление, чем когда-либо прежде. «Развитие» было его любимым политическим термином — и так уж совпало, что оно было любимым словом и у европейских и американских доноров гуманитарной помощи, которых он доил с величайшим мастерством. По закону каждый гражданин пожизненно становился членом президентской партии — Национального революционного движения за развитие (НРДР), которая служила всепроникающим инструментом его воли. Людей в буквальном смысле удерживали, каждого на своем месте, правила, которые запрещали менять место жительства без одобрения правительства — и, разумеется, для тутси продолжала оставаться действительной старая 9-процентная квота. Служащим вооруженных сил было запрещено жениться на тутси, не говоря уже о том, чтобы самим быть тутси. Со временем двум тутси были дарованы места в «карманном» парламенте Хабьяриманы, а одного тутси выдвинули на символический министерский пост. Если даже руандийские тутси и думали, что заслуживают большего, они вряд ли жаловались: Хабьяримана и его НРДР обещали позволить им жить, а это было куда больше того, на что они могли рассчитывать в прошлом.

Бельгийка, директор прежней школы Одетты в Сиангугу, не пожелала зачислить ее обратно, но нашла для девушки место в колледже, который специализировался на науках, и она начала готовиться к освоению профессии врача. И здесь снова ее директриса оказалась бельгийкой, но эта бельгийка взяла Одетту под крыло, не вносила ее имя в регистрационные списки и прятала ее, когда в школу приезжали правительственные инспектора, искавшие тутси.

— Все это было мошенничеством, — рассказывала Одетта, — и других девушек это ужасно возмущало. Однажды ночью они пришли в мою спальню в общежитии и избили меня палками.

Но Одетта не зацикливалась на этом маленьком неудобстве.

— Это были хорошие годы, — говорила она. — Директриса за мной приглядывала, и я стала успевающей студенткой — первой на курсе, — а потом меня приняли, опять же путем обмана, в национальную медицинскую школу в Бутаре.

Вот единственное воспоминание о своей жизни студентки-медика, которым позволила себе поделиться Одетта:

— Как-то раз в Бутаре ко мне подошел профессор внутренней терапии, сказал: «Ах, какая красотка!», похлопал меня по заду и попытался пригласить на свидание, хоть и был женат.

Это воспоминание просто вырвалось у нее — без всякой видимой связи с предыдущим и последующим. А потом рассказ Одетты устремился вперед, пропустив годы, предшествовавшие получению диплома и замужеству. Однако на мгновение этот образ юной студентки в неловкий момент неожиданности и дискомфорта, связанных с ее полом, завис между нами. Похоже, Одетту это воспоминание позабавило. А мне дало понять обо всем, чего она не стала упоминать, пересказывая историю своей жизни. Все, что не касалось хуту и тутси, она держала при себе. Впоследствии я несколько раз встречал Одетту на званых вечерах; они с мужем руководили частной клиникой материнства и педиатрии, которая носила название «Добрый самаритянин». Они были известны как превосходные врачи и веселые люди — теплые, живые, добродушные. Они с очаровательной непосредственной влюбленностью обращались друг с другом, и сразу же было видно, что эти люди находятся в расцвете полнокровной и увлекательной жизни. Но когда мы встречались в саду «Серкл Спортиф», Одетта говорила так, как и должен говорить с иностранным корреспондентом человек, переживший геноцид. Ее темой была угроза уничтожения, и моменты передышек в ее повествовании — любовные воспоминания, забавные происшествия, проблески остроумия — возникали в нем прерывистым пульсом, точно знаки препинания. Если возникали вообще.

Мне это было понятно. ВСЕ МЫ, КАЖДЫЙ ИЗ НАС, ФУНКЦИОНИРУЕМ ТАК, КАК СЕБЯ ВООБРАЖАЕМ И КАК НАС ВООБРАЖАЮТ ДРУГИЕ. И, оглядываясь назад, можно заметить эти отдельные дорожки воспоминаний: те моменты, когда наша жизнь явно определяется в соответствии с представлением о нас других людей, и более частные моменты, когда мы вольны воображать себя сами. Мои собственные родители и их родители прибыли в Соединенные Штаты как беженцы от нацизма. Они привезли с собой истории, сходные с историей Одетты, — рассказы о том, как их гнали с места на место, потому что они родились такими, а не этакими, или потому что они решили сопротивляться охотникам, состоявшим на службе у противоположной политической идеологии. Ближе к концу своей жизни мой дед по материнской линии и моя бабка по отцу написали мемуары, и хотя их истории и восприятие решительно разнились между собой, оба завершили рассказы о своей жизни точно посередине этой самой жизни, поставив жирную точку на том моменте, когда прибыли в Америку. Не знаю, почему они на этом остановились. Наверное, ничто из того, что произошло впоследствии, не заставило их чувствовать себя столь ярко — или столь жутко — самоосознанными и живыми. Но пока я слушал Одетту, мне пришло в голову, что, если уж другие так часто считают твою жизнь своим делом (более того, ставят твою жизнь под вопрос и считают этот вопрос своим делом), тогда, вероятно, тебе захочется хранить воспоминания о тех временах, когда ты мог свободнее воображать самого себя, как о единственных моментах, которые истинно и безраздельно принадлежали одному тебе.

Так же обстояло дело едва ли не со всеми выжившими тутси, с которыми я встречался в Руанде. Когда я донимал их просьбами поделиться рассказами о том, как они жили в долгие периоды между вспышками насилия — домашними рассказами, деревенскими историями — забавными или раздражающими, рассказами о школе, работе, церкви, свадьбах, похоронах, поездках, вечеринках или родовой вражде, — ответ всегда был непроницаемым: в обычное время мы жили обычно. И вскоре я перестал допытываться, потому что вопрос этот казался бессмысленным, а возможно, и жестоким. С другой стороны, я заметил, что хуту часто по собственному почину пересказывали свои воспоминания о повседневных жизненных событиях, предшествовавших геноциду, и истории эти были точь-в-точь такими, как и говорили выжившие тутси, — обычными: руандийскими вариациями на тему тех историй, какие можно услышать где угодно.

Так что у воспоминаний есть свои законы, как и у самого жизненного опыта, и когда Одетта упомянула о ладони профессора внутренней терапии на своих ягодицах и усмехнулась, я понял, что она на минуту забыла об этих законах и забрела в свои воспоминания, и почувствовал, что мы оба этому рады. Профессор вообразил, что она доступна, а она полагала, что ему, как мужчине женатому и ее учителю, следовало бы быть более сдержанным. Оба представляли друг друга неверно. ДЕЙСТВИТЕЛЬНО, У ЛЮДЕЙ БЫВАЮТ САМЫЕ СТРАННЫЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ ДРУГ О ДРУГЕ, КОГДА ОНИ ОБЩАЮТСЯ В ЭТОЙ ЖИЗНИ, НО В «ХОРОШИЕ ГОДЫ», В «НОРМАЛЬНЫЕ ВРЕМЕНА» ЭТО НЕ ЧРЕВАТО КОНЦОМ СВЕТА.

У мужа Одетты, Жан-Батиста Гасасиры, был отец-тутси и мать-хуту, но отец его умер, когда Жан-Батист был совсем маленьким, и матери удалось выправить сыну удостоверение личности как хуту.

— Это не помешало ему терпеть побои в 73‑м, — заметила Одетта, — но зато у его детей тоже были удостоверения хуту.

У нее родились два сына и дочь и могли бы быть еще дети, если бы они с Жан-Батистом так активно не ездили по миру в 1980‑х, занимаясь специализированными медицинскими исследованиями — «большая возможность для тутси», по ее словам, — чему способствовала их дружба с генеральным секретарем Министерства образования.

Когда Хабьяримана захватил власть, Руанда была существенно беднее, чем любое из соседних государств, а к середине 1980‑х уже могла похвастаться лучшим экономическим развитием в сравнении с любым соседом. Одетта и Жан-Батист, которые нашли себе хорошо оплачиваемую работу в центральной больнице Кигали, были очень близки к вершине руандийской социальной лестницы — жили в правительственном доме, владели машинами и вели активную социальную жизнь в элитных кругах Кигали.

— Нашими лучшими друзьями были хуту, министры и те из нашего поколения, кто был тогда у власти, — вспоминала Одетта. — Это был наш круг. Но это давалось нам нелегко. Хотя Жан-Батиста приняли на работу как хуту, все считали, что у него лицо и манеры тутси, и нас знали как тутси.

Чувство отторжения могло быть скрытым, но со временем становилось все более откровенным. В ноябре 1989 г. в родильную палату пришел какой-то мужчина и спросил доктора Одетту.

— Он был очень взволнован и настаивал, что нам нужно поговорить. Он сказал мне: «Вы нужны в президентском дворце, вас ждут в кабинете генерального секретаря безопасности».

Одетта пришла в ужас: она решила, что ее будут допрашивать в связи с ее привычкой во время поездок в соседние страны и Европу навещать родственников и друзей-руандийцев, живущих в изгнании.

С 1959 г. диаспора изгнанников — руандийских тутси и их детей — выросла до миллиона человек; это была самая обширная и застарелая из проблем с африканскими беженцами. Почти половина этих беженцев жили в Уганде, и в начале 1980‑х многие молодые угандийские руандийцы встали под знамена лидера мятежников, Йовери Мусевени, в его борьбе против жестокой диктатуры президента Милтона Оботе. К январю 1986 г., когда Мусевени объявил о своей победе и был приведен к присяге как президент Уганды, его армия включала несколько тысяч руандийских беженцев. Хабьяримана их опасался. Годами он притворялся, что ведет переговоры с союзами беженцев, которые требовали для себя права возвратиться в Руанду, но, ссылаясь на хроническую перенаселенность страны, всегда отказывался позволить изгнанникам вернуться домой. В Руанде 95% земель были заняты под сельское хозяйство, и среднестатистическая руандийская семья состояла из восьми человек, живших натуральным хозяйством на территории меньше полуакра[7]. Вскоре после победы Мусевени в Уганде Хабьяримана попросту объявил, что Руанда «не резиновая»; на сем дискуссия была окончена. После этого контакты с беженцами были объявлены вне закона, и Одетта прекрасно знала, какой разветвленной и дотошной может быть шпионская сеть Хабьяриманы. По дороге в президентский дворец она осознала, что не имеет ни малейшего представления, что говорить, если стало известно о ее визитах к беженцам.

— Госпожа Одетта, — сказал ей шеф безопасности Хабьяриманы, — говорят, что вы — хороший врач.

— Не знаю… — промямлила в ответ Одетта.

— Да, — настаивал он. — Говорят, что вы — женщина очень умная. Вы учились в хороших учебных заведениях, не имея на то права. Но что вы недавно сказали в больничном коридоре после смерти брата президента Хабьяриманы?

Одетта никак не могла взять в толк, о чем он говорит.

Шеф безопасности пояснил:

— Вы сказали: пусть все семейство Хабьяриманы провалится к демонам.

Одетта, которую трясло от страха, через силу рассмеялась.

— Я же врач, — напомнила она. — Вы что же, думаете, я верю в демонов?

Шеф безопасности тоже рассмеялся. Одетта уехала домой, а на следующее утро, как обычно, пришла на работу.

— Я начала обход, — вспоминала она. — Потом ко мне подошел коллега и сказал: «Ах, вечно-то вы уезжаете! И куда же теперь — в Бельгию или еще куда?» И повел меня посмотреть: МОЕ ИМЯ БЫЛО ВЫЧЕРКНУТО С ДВЕРЕЙ ПАЛАТ, И ВСЕМ РАССКАЗАЛИ, ЧТО Я ЗДЕСЬ БОЛЬШЕ НЕ РАБОТАЮ.

Тутси были не одиноки в своем разочаровании, когда Вторая республика закостенела, превратившись в зрелый тоталитарный режим, при котором Хабьяримана, избиравшийся без оппозиции, объявил о 99% поданных за него голосов на президентских выборах. Президентское окружение было в подавляющем большинстве выходцами из его родных мест на северо-западе, и хуту-южане все сильнее ощущали свою отчужденность. В массах крестьянства хуту оставались почти такими же забитыми, как и тутси, и их безжалостно эксплуатировали после того, как Хабьяримана вдохнул новую жизнь в презренный колониальный режим обязательного принудительного труда. Разумеется, все без исключения являлись петь и плясать по требованию надсмотрщиков партии НРДР, пресмыкаясь перед президентом на многолюдных спектаклях политической пропаганды, но такие обязательные массовые изъявления радости не могли скрыть растущее политическое недовольство большинства руандийского общества. И хотя страна в целом стала в пору правления Хабьяриманы чуть менее бедной, огромное большинство руандийцев не вылезало из крайней нищеты, причем не оставалось незамеченным то, что всемогущий президент и его клика сделались очень и очень богаты.

С другой стороны, на памяти руандийцев иных порядков и не было, и по сравнению с остальной постколониальной Африкой иностранным поставщикам гуманитарной помощи Руанда казалась сущим раем. Почти во всех прочих странах этого континента, куда ни брось взгляд, были сплошь диктаторы — ставленники великих держав «холодной войны», правившие посредством грабежа и убийства, и противостоявшие им бунтовщики крыли их и их покровителей той громкой антиимпериалистической риторикой, которая вызывает у белых социальных работников горькое ощущение, что их не понимают. Руанда была страной спокойной — или, подобно вулканам на северо-западе, дремлющей; там были прекрасные дороги, высокая посещаемость церкви, низкий уровень преступности и стабильно растущие стандарты общественного здоровья и образования. Если ты был бюрократом с бюджетом гуманитарной помощи «на распил», а твой профессиональный успех измерялся умением не слишком нагло лгать или лакировать действительность при заполнении оптимистичных статистических отчетов в конце каждого финансового года, то Руанда была для тебя как раз тем, что доктор прописал. Бельгия щедро сливала деньги в свою старую кормушку; Франция, вечно жаждавшая расширить свою неоколониальную африканскую империю — la Francophonie[8], — начала кампанию военной помощи Хабьяримане в 1975 г.; Швейцария посылала в Руанду больше гуманитарной помощи, чем в любую другую страну мира; Вашингтон, Бонн, Оттава, Токио и Ватикан — все они числили Кигали своим любимым получателем благотворительных фондов. Местные горы кишели белой молодежью, которая трудилась, пусть и сама того не ведая, ради вящей славы Хабьяриманы.

Потом в 1986 г. на мировом рынке произошло стремительное падение цен на главные статьи экспорта Руанды — кофе и чай. Единственное, на чем еще можно было выгадать, — это на аферах с проектами иностранной гуманитарной помощи, и среди представителей руандийского северо-запада, которые выдвинулись за счет связей с Хабьяриманой, началась жесткая конкуренция. В криминальных синдикатах, наподобие мафии, человек, который сжился с логикой и практикой банды, как говорится, принадлежит ей с потрохами. Эта концепция органична для руандийских традиционных социальных, политических и экономических структур, пирамид тесных отношений типа «патрон — клиент», которые остаются здесь единственной чертой, которую не смог изменить ни один режим. На каждом холме есть свой вождь, у каждого вождя есть свои заместители и помощники; эта неофициальная иерархия распространяется от мельчайшей социальной клетки до высшего уровня центральной власти. Но если Руанда, по сути дела, принадлежала мвами — или, как сейчас, президенту, — то кому принадлежал он сам? Путем контроля над полугосударственным бизнесом, над политическим аппаратом НРДР и армией кучка представителей северо-запада к концу 1980‑х превратила руандийское государство в послушный инструмент своей воли, а со временем и сам президент сделался скорее продуктом региональной власти, нежели ее источником.

Судя по передачам государственного радио Руанды и ее газетам (в большинстве своем «ручным»), было бы трудно предположить, что Хабьяримана не является самовластным повелителем и владельцем своего публичного лица. Однако все знали, что президент был отпрыском малозначительного клана, возможно, даже внуком заирского или угандийского иммигранта, зато его супруга, Агата Канзинга, была дочерью «больших шишек». Мадам Агата, ревностная прихожанка, обожавшая оптом скупать ассортимент парижских бутиков, была той самой мышцей, на которой держался трон; именно ее семейство и иже с ними одарило своей аурой Хабьяриману, именно они шпионили для него, а время от времени и убивали неугодных, сохраняя строгую секретность. А когда в конце 1980‑х страна начала затягивать пояса, именно «клану Мадам» удалось первым поживиться за счет иностранной помощи.

Но сколько же вам пришлось сейчас узнать — всего и сразу! Позвольте мне сделать небольшое отступление.

Осенью 1980 г. натуралист Дайан Фосси, которая провела предыдущие 13 лет в горах на северо-западе Руанды, изучая повадки горных горилл, уехала в Корнельский университет заканчивать работу над книгой. Ее договор с университетом требовал, чтобы она вела в нем курс лекций, и я был одним из ее студентов. Однажды перед занятиями я нашел ее в настроении мрачнее тучи — за ней такое водилось. Фосси только что поймала свою уборщицу на том, что та выбирала волосы из ее расчески. Я был впечатлен: само наличие горничной, не говоря уже о ее выдающейся старательности, поразило мое студенческое воображение как явление в высшей степени экзотическое. Но Фосси поругалась с этой женщиной и могла даже уволить ее. Она рассказала мне, что это ее дело — избавляться от своих волос или, если уж зашла об этом речь, обрезков ногтей. Лучше всего их сжигать, хотя и смыть в унитаз тоже неплохо. Так что уборщица стала «козой отпущения»: на самом деле Фосси разозлилась на саму себя. ОСТАВЛЯТЬ ВОТ ТАК ЛЕЖАТЬ СВОИ ВОЛОСЫ БЫЛО ДУРНЫМ ТОНОМ: КТО УГОДНО МОГ БЫ ЗАВЛАДЕТЬ ИМИ И НАЛОЖИТЬ НА НЕЕ ЗАКЛЯТИЕ. Я в то время еще не знал, что Фосси была известна в Руанде как «чародейка». Я спросил:

— Вы действительно верите в эту абракадабру?

Фосси рявкнула в ответ:

— Учитывая, где я живу, если бы я не верила, то уже была бы мертва.

Прошло пять лет, и я прочел в газете, что Дайан Фосси была убита в руандийских горах. Неизвестный убийца зарубил ее мачете. Гораздо позднее в Руанде состоялся суд. Это было темное дело: обвиняемый-руандиец был найден повешенным в своей камере еще до того, как смог предстать перед судьей, и один из американцев, помощников Фосси в ее исследованиях, был судим заочно, признан виновным и приговорен к смертной казни. Дело было закрыто, но остались подозрения, что закрыли его нераскрытым. Многие руандийцы до сих пор говорят, что настоящим организатором убийства был некий кузен или зять мадам Агаты Хабьяриманы; говорят, что его мотив был как-то связан с операциями по контрабанде золота и наркотиков — или, возможно, с браконьерской охотой на горилл — в национальном парке, окружавшем исследовательскую станцию Фосси. В общем, все дело было весьма мутным.

Когда Одетта рассказала мне о своем разговоре с шефом безопасности Хабьяриманы по вопросу о демонах, я подумал о Фосси. ВЛАСТЬ ЧУДОВИЩНО СЛОЖНА; ЕСЛИ ЛЮДИ ВО ВЛАСТИ ВЕРЯТ В ДЕМОНОВ, ВОЗМОЖНО, ЛУЧШЕ НЕ СМЕЯТЬСЯ НАД НИМИ. Один пресс-атташе ООН в Руанде дал мне фотокопию документа, который подобрал в развалинах дома Хабьяриманы после геноцида. (Среди президентских пожитков искатели трофеев также нашли видеоверсию гитлеровской «Майн кампф» с идеализированным портретом фюрера на коробке.) Этот документ содержал пророчество, изреченное в 1987 г. католическим ясновидящим, известным под прозвищем Камешек, который утверждал, что напрямую общается с Пресвятой Богородицей Девой Марией, и предрекал неминуемое запустение и конец времен. Описанный Камешком сценарий грядущих лет включал захват коммунистами Ватикана, гражданские войны во всех странах мира, серию ядерных взрывов, включая взрыв русского реактора на Северном полюсе, который вызовет формирование ледяного щита в атмосфере, блокирующего солнечный свет, что приведет к гибели четверти населения мира; после этого землетрясения сотрут с лица земли целые народы, а голод и чума изничтожат многих из тех, кто ухитрится все это пережить. Наконец, после тотальной ядерной войны и трех дней тьмы, обещал Камешек, «Иисус Христос вернется на землю в пасхальное воскресенье 1992 года».

Не могу сказать, читал ли Хабьяримана этот прогноз; но документ нашел дорогу в его дом, а его содержание было близко по духу взглядам, которые занимали воображение его могущественной супруги. Холм Кибехо, который находится почти в самом центре Руанды, прославился в 1980‑х гг. как место, где неоднократно являлась и говорила с местными пророчицами Дева Мария. В Руанде — самой христианизированной стране Африки, где минимум 65% населения были католиками и еще 15% протестантами, — кибехские пророчицы быстро обрели множество последователей. Католическая церковь отрядила официальную «научно-исследовательскую комиссию», дабы изучить этот феномен, и объявила его в основном подлинным. Кибехо породил немало шума. Паломники съезжались к холму со всего мира, и мадам Агата Хабьяримана тоже частенько туда наведывалась. При поддержке епископа Кигали, монсеньора Венсана Нсенгьюмвы (который сам был активным членом Центрального комитета НРДР), мадам Агата часто брала с собой в международные поездки нескольких кибехских провидиц. Этим молодым женщинам было что порассказать о своих беседах с Девой, но среди тех откровений Марии, которые произвели наиболее сильное впечатление в народе, было неоднократно повторенное утверждение, что Руанда в скором времени искупается в крови.

— Были откровения, предрекавшие бедствия Руанде, — рассказывал мне монсеньор Огюстен Мисаго, который был членом церковной комиссии по Кибехо. — Видения плачущей Девы, видения людей, убивающих с помощью мачете, и заваленных трупами холмов.

Руандийцы часто говорят о себе как о людях необыкновенно подозрительных — и не без причины. Куда бы вы ни отправились в Руанде — в частный дом, в бар, в правительственное учреждение или в лагерь беженцев, — НАПИТКИ ПОДАДУТ К СТОЛУ В ЗАКРЫТЫХ БУТЫЛКАХ И ВЫНУТ ПРОБКИ ТОЛЬКО НА ГЛАЗАХ У ТОГО, КОМУ ПРЕДСТОИТ ПИТЬ, — ОБЫЧАЙ, УЧИТЫВАЮЩИЙ БОЯЗНЬ ОТРАВЛЕНИЯ. Открытая бутылка или бутылка с явно неплотно притертой пробкой — вещь неприемлемая. Стаканы и бокалы тоже под подозрением. Когда напиток разливается не из бутылок, а из общего котла, как это бывает, когда крестьяне пьют крепкое банановое пиво или когда напитком предстоит делиться, выставляющий его должен первым отпить глоток, как поступал снимавший пробу с блюд слуга при каком-нибудь средневековом дворе, чтобы доказать, что угощение безопасно.

Легенды о мнимых отравлениях пронизывают исторический фольклор Руанды. Марк Венсан, педиатр из Брюсселя, который служил при колониальной администрации в начале 1950‑х, выяснил, что местные жители рассматривают отравление и колдовство в качестве коренных причин всех смертельных заболеваний. В своей монографии «Ребенок в Руанде-Урунди» (L'enfant аи Ruanda-Urundi) Венсан вспоминал, как случайно услышал речь десятилетнего мальчика, который говорил отцу: «Когда я умру, ты должен узнать, кто меня отравил». А другой восьмилетний ребенок сказал Венсану: «Да, смерть существует, но все, кто здесь умирает, умирают не обычной смертью, это колдовство: когда плюешь на землю, кто-то берет твою слюну, кто-то берет землю, по которой ты ходил. Мои родители велели мне остерегаться». Такой подход, писал Венсан, был распространен на всех уровнях общества: «Местные повсюду видят отравителей».

Даже сегодня «тротуарное радио»[9], вечно все перевирающая уличная молва, и более официальные СМИ часто объясняют смерть работой невидимых отравителей. В отсутствие улик, которые могли бы доказать или опровергнуть такие слухи, упорный страх отравления приобретает свойство метафоры. Когда смерть всегда оказывается делом рук врагов, а государственная власть полагает, что действует заодно со сверхъестественными силами, недоверие и увертки становятся инструментами выживания, а политика сама обращается в яд.

Итак, жена Хабьяриманы была его «теневым министром», и у нее были как минимум предчувствия по поводу тотального уничтожения. Похоже, руандийцы считают, что она должна была быть в курсе происходящего. «Тротуарное радио» называло мадам Агату Канжогерой — намекая на коварную королеву-мать мвами Мусинги, леди Макбет руандийских легенд. «Клан Мадам», двор Агаты внутри президентского двора, называли аказу, «малым домом». Неформальная организация аказу была сердцем концентрической паутины политических, экономических и военных связей и покровительства, которая стала известна как «Власть хуту». Стоило президенту начать перечить аказу, как его тут же ставили на место. Например, Хабьяримана однажды завел себе протеже, не входившего в круг аказу, — полковника Станисласа Маюю; Маюя настолько нравился президенту, что один из вождей аказу заказал убийство Маюи. Стрелка-убийцу арестовали; потом и он сам, и обвинитель по его делу тоже были убиты.

Убийство Маюи произошло в апреле 1988 г. За ним последовал странный год. Международный валютный фонд и Всемирный банк потребовали, чтобы Руанда претворяла в жизнь программу «структурного урегулирования», и правительственный бюджет на 1989 г. был урезан почти наполовину. В то же время выросли налоги и нормативы по принудительному труду. Обильные дожди и ошибки в управлении ресурсами привели к голоду в отдельных районах страны. Просачивались в прессу подробности коррупционных скандалов, И НЕСКОЛЬКО КРИТИКОВ ХАБЬЯРИМАНЫ ПОСТРАДАЛИ В РЕЗУЛЬТАТЕ ТАК НАЗЫВАЕМЫХ «АВТОМОБИЛЬНЫХ АВАРИЙ», В ХОДЕ КОТОРЫХ ИХ НАСМЕРТЬ ЗАДАВИЛИ АВТОМОБИЛЯМИ. Чтобы светлый образ Руанды не оказался запятнанным в глазах доноров международной помощи, в Кигали проводились рейды полиции нравов с арестами «проституток» — в эту категорию входили любые женщины, которые чем-то не угодили высшим властям. Министерство внутренних дел отряжало католиков-активистов громить магазины, в которых торговали презервативами. Независимо мыслящие журналисты, которые обращали внимание общества на все эти бесчинства, были брошены в тюрьмы; за ними последовали безработные тунеядцы, которым обривали головы в ходе подготовки к программе «перевоспитания».

Чем больше возникало проблем, тем больше появлялось новых нарушителей спокойствия. Оппозиционеры-хуту всех мастей начали обретать свои рупоры и добиваться внимания западных правительств, чьи финансовые вливания покрывали около 60% годового бюджета Руанды. Момент был выбран идеально. Вслед за падением Берлинской стены в ноябре 1989 г. — в том же месяце, когда уволили с работы Одетту, — победившие в «холодной войне» державы Западной Европы и Северной Америки начали предъявлять требования показательной демократизации к своим ставленникам — африканским режимам. Без запугивания не обходилось, но после встречи со своим главным иностранным покровителем, президентом Франции Франсуа Миттераном, Хабьяримана в июне 1990 г. неожиданно объявил, что пришло время создать в Руанде многопартийную политическую систему.

Радость по поводу реформ со стороны Хабьяриманы была явно напускной — он капитулировал перед угрозами иностранцев, и перспектива открытого соревнования за власть вызвала в Руанде отнюдь не чувства облегчения и энтузиазма, а широко распространившуюся тревогу. Всем было ясно, что «северозападники», которые зависели от власти Хабьяриманы и от которых все больше зависела его власть, вряд ли с готовностью поделятся с остальными своими избирателями. В то время как Хабьяримана публично говорил о политической открытости, хватка аказу на государственном механизме сжималась все теснее. Поскольку маховик репрессий раскручивался прямо пропорционально угрозе перемен, ряд главных сторонников реформ эмигрировали, предпочтя изгнание.

А потом днем 1 октября 1990 г. армия мятежников, называвших себя Руандийским патриотическим фронтом, вторглась на северо-запад Руанды с территории Уганды, объявив войну режиму Хабьяриманы и пропагандируя политическую программу, которая призывала положить конец тирании, коррупции и идеологии недопущения, «которая порождает беженцев».

Любая война нетрадиционна по-своему. Проявления нетрадиционности «Власти хуту» не заставили себя долго ждать. Вторжение РПФ началось с того, что пять десятков боевиков пересекли границу, и хотя за ними вскоре последовали сотни, поле битвы было четко ограничено клочком земли в национальном парке на северо-западе. Тем, кому хотелось сразиться с РПФ, нужно было всего-навсего отправиться к линии фронта. Но вечером 4 октября — через трое суток после начала вторжения — вокруг Кигали и в самом городе раздавалась массированная стрельба. Утром правительство объявило, что успешно подавило попытку мятежников захватить столицу. Это была ложь. Никакого сражения не было. Пальба была уловкой, и цель ее была проста: преувеличить угрозу Руанде и создать впечатление, что сообщники бунтовщиков просочились в страну, проникнув до самого ее сердца.

Вторжение РПФ вручило олигархии Хабьяриманы лучшее на тот момент оружие против плюрализма: объединяющий призрак общего врага. Следуя логике государственной идеологии — что личность равна политике, а политика равна личности, — все тутси стали считаться «сообщниками» РПФ, а на хуту, которые не разделяли этот взгляд, стали смотреть как на «тутсилюбивых» предателей. Клика Хабьяриманы не хотела приграничной войны, но с готовностью приветствовала всенародное смятение как предлог для того, чтобы устроить облаву на «внутренних врагов». Списки были составлены загодя: образованные тутси, процветающие тутси, выезжавшие за границу тутси были в числе первых, кого предстояло арестовать. В придачу к ним были отобраны и хуту, которые по той или иной причине считались идущими не в ногу с режимом.

Мужу Одетты, Жан-Батисту, позвонил помощник президента, который сказал: «Мы знаем, что ты — хуту, но ты очень близок к этим тутси из-за своей жены. Если любишь свою семью, скажи этим тутси, чтобы написали президенту письмо с признанием, что совершали акты предательства на стороне РПФ». И продиктовал образец письма. Жан-Батист возразил, что его друзья не имеют ничего общего с РПФ, и это было правдой. До первого удара РПФ почти никто из тех, кто не входил в его ряды, не знали о существовании такой организации. Но Хабьяримана не раз выражал опасения, что руандийцы, служащие в угандийской армии, злоумышляют против него, и вторжение РПФ действительно сопровождалось массовым дезертирством из рядов угандийской армии. В понимании Хабьяриманы и его окружения это было доказательством того, что любой, кого они подозревали, был уже в силу самого этого подозрения вражеским агентом.

Жан-Батист сказал своему собеседнику, что не имеет никаких контактов с изгнанниками. Одетта не понимала, почему его после этого оставили в покое: в октябре и ноябре 1990 г. было арестовано десять тысяч человек. Но случались и ошибки. Например, когда в больницу прислали группу с приказом арестовать Одетту, арестована была не та женщина.

— Я получила обратно свою работу, — рассказывала Одетта. — У меня была коллега, моя тезка. Она была хуту и уверяла их, что она — не я, но она была гораздо выше меня ростом, и они сказали: «Есть только одна женщина-врач по имени Одетта». Ее посадили в тюрьму и пытали, а в 1994 г. ее снова по ошибке приняли за тутси и убили.

В первые недели войны правительство призывало население сохранять спокойствие. Но поддельное нападение на Кигали и массовые аресты транслировали совершенно иную идею. И 11 октября, всего через десять дней после вторжения РПФ, местные власти деревни Кибилира в Гисеньи объявили хуту, что обязательные общественные работы на этот месяц будут состоять в борьбе с их соседями-тутси, с которыми они прожили в мире по меньшей мере 15 лет. ХУТУ ОТПРАВИЛИСЬ НА РАБОТУ С ПЕНИЕМ И ПОД БАРАБАННЫЙ БОЙ, И БОЙНЯ ПРОДОЛЖАЛАСЬ ТРОЕ СУТОК; ОКОЛО 350 ТУТСИ БЫЛИ УБИТЫ, А ЕЩЕ 3000 БЕЖАЛИ, БРОСИВ СВОИ ДОМА. Тем, чьи воспоминания не простираются так далеко в прошлое, как у Одетты, то массовое убийство в Кибилире запомнилось как начало геноцида.

Еще в 1987 г. в Руанде начала выходить газета под названием «Кангука». Это слово означает «проснись», и газета, которую издавал южанин-хуту и поддерживал видный бизнесмен-тутси, критически отзывалась об истеблишменте Хабьяриманы. Ее оригинальность заключалась в том, что она анализировала руандийскую жизнь, опираясь на конфликт экономический, а не этнический. Мужественные сотрудники «Кангуки» постоянно сталкивались с преследованиями, но газета пользовалась огромной популярностью у той небольшой аудитории, которая могла ее прочесть. Так что в начале 1990 г. мадам Агата Хабьяримана устроила тайное совещание с несколькими лидерами аказу и предложила идею: запустить конкурирующее издание. О газетах члены аказу мало что знали, зато были знатоками человеческих слабостей — особенно тщеславия и продажности — и на должность редактора наняли мелкого дельца, но большого специалиста в саморекламе по имени Хассан Нгезе. Нгезе прежде был автобусным кондуктором, потом заделался предпринимателем, продавая газеты и напитки у заправочной станции в Гисеньи, и на этом стратегически выигрышном наблюдательном пункте превратился в уличного корреспондента «Кангуки».

Газета, которую Нгезе стал выпускать под названием «Кангура» — «разбуди» на киньяруанде, — позиционировала себя в качестве «рупора, который стремится пробудить и возглавить большинство народа». Она начиналась как злобный пасквиль на «Кангуку» и выходила в том же формате, вводя в заблуждение покупателей. Этой хитрости способствовал еще и тот факт, что сразу после появления «Кангуры» правительство арестовало нескольких сотрудников «Кангуки». Но непочтительный тон газеты, во вкусе аказу, слишком уж напоминал стиль конкурентки, к тому же спонсоров Нгезе раздражало то, что он посвящал львиную долю первых выпусков фоторепортажам, восхвалявшим его собственные достоинства. В июле 1990 г., когда служба безопасности Хабьяриманы арестовала редактора «Кангуки» по обвинению в государственной измене, она устроила показательное «шоу равенства», одновременно посадив в тюрьму Хассана Нгезе за нарушение общественного порядка. Этот тактический ход сработал на нескольких уровнях. Западные правозащитные организации наподобие «Международной амнистии» публиковали призывы освободить обоих редакторов, одарив Нгезе ореолом диссидента-мученика, тогда как в действительности он был пропагандистом режима, разочаровавшим своих покровителей. В то же время тюрьма дала Нгезе понять, что его благополучие зависит от того, станет ли он более трудолюбивой «шестеркой», а он был человеком целеустремленным и намотал полученный урок на ус.

В октябре 1990 г., когда тюрьмы Руанды были переполнены мнимыми сообщниками РПФ, Нгезе выпустили из-под стражи, чтобы он заново наладил выпуск «Кангуру». (Редактор «Кангуки» оставался надежно изолированным от общества.) Используя войну как декорацию, Нгезе удалось добиться тонкого баланса между маской проверенного тюрьмой «овода» — борца с режимом — и своей тайной ролью подсадной утки аказу. Страстно призывая хуту объединяться в борьбе против угрозы со стороны тутси под началом президента, он одновременно попрекал президента тем, что тот не способен вести эту борьбу с достаточной бдительностью. В то время как международное давление все еще удерживало правительственных чиновников от откровенной этнической риторики, Нгезе публиковал, по его собственным уверениям, документы РПФ, которые якобы «доказывали», что мятежное движение было частью давнего заговора тутси-националистов, целью которого было закрепостить хуту, связав их по руках и ногам феодальным рабством. Он составлял списки видных тутси и их сообщников-хуту, которые «просочились» в общественные институты, обвинял правительство в предательстве дела революции и призывал к безжалостной кампании национальной «самообороны», чтобы защитить «достижения» 1959 и 1973 гг. И все это он делал на деньги, предоставленные в виде правительственного кредита, отдавая бо́льшую часть своих тиражей местным бургомистрам для бесплатной раздачи.

В 1990 г. в Руанде появилось целое полчище новых периодических изданий. Все они, кроме «Кангуры», служили рупорами сравнительной умеренности — и все, кроме «Кангуры», ныне в основном канули в забвение. Хассана Нгезе, хуту-националиста популистского толка, выдернутого из безвестности женой президента для исполнения обязанностей придворного шута, с бо́льшим основанием, чем кого-либо иного, можно назвать автором сценария надвигавшегося «крестового похода» хуту. Было бы глупо оспаривать его великолепные способности в роли торговца страхом. Когда в другой газете был опубликован шарж, изображавший Нгезе на кушетке и «демократическую прессу» в роли психоаналитика, со следующим текстом:

Нгезе: Доктор, я болен!!

Врач: И чем же вы больны?!

Нгезе: Этими тутси… Тутси… Тутси!!!!!!! — Нгезе подхватил его и перепечатал в «Кангуре». ОН БЫЛ ОДНИМ ИЗ ТЕХ УБИЙСТВЕННЫХ СОЗДАНИЙ, КОТОРЫЕ ВСЕ, ЧЕМ В НИХ НИ БРОСЯТ, ПРЕВРАЩАЮТ В СОБСТВЕННОЕ ОРУЖИЕ. Он был забавным, наглым и в одном из самых подавленных обществ на земле являл собой освобождающий пример человека, который, казалось, не ведал никаких запретов. В качестве расового теоретика Джон Хеннинг Спик смотрелся рядом с Нгезе как раз тем, чем он и был на самом деле, — дилетантом. Нгезе стал выдающимся исходным архетипом руандийского хуту-génocidaire[10], и вскоре у него появился легион подражателей и апостолов.

Хотя Нгезе был верующим представителем маленького сообщества руандийцев-мусульман — единственного религиозного сообщества, по словам одного христианского лидера, которое «вело себя внешне пристойно и не принимало активного коллективного участия в геноциде, даже наоборот, старалось спасать мусульман-тутси», — истиной религией Нгезе был «хутизм». Его самая знаменитая статья, опубликованная в декабре 1990 г., представляла собой кредо этой новорожденной веры и называлась «Десять заповедей хуту». Несколькими быстрыми штрихами Нгезе оживил, отредактировал и заново освятил хамитский миф и риторику революции хуту, чтобы четко изложить доктрину воинственного хуту-пуризма. Первые три заповеди касались неистребимого представления о том, что красота женщин-тутси превосходит внешние данные женщин-хуту, которое постоянно подкреплялось пристрастиями заезжих белых и хуту, обладавших высоким общественным положением. Согласно заповедям Нгезе, все женщины-тутси были агентами тутси; мужчины-хуту, которые женились на тутси, водили с ними дружбу или брали их «в секретарши или любовницы», должны были считаться предателями, а женщинам-хуту со своей стороны предписывалось пресекать «тутсилюбивые» поползновения мужчин-хуту. От вопросов пола и секса Нгезе переходил к делам бизнеса, ОБЪЯВЛЯЯ ЛЮБОГО ТУТСИ БЕСЧЕСТНЫМ — «ЕДИНСТВЕННОЙ ЕГО ЦЕЛЬЮ ЯВЛЯЕТСЯ ПРЕВОСХОДСТВО ЕГО ЭТНИЧЕСКОЙ ГРУППЫ», — А ЛЮБОГО ХУТУ, КОТОРЫЙ ВЕЛ ФИНАНСОВЫЕ ДЕЛА С ТУТСИ, — ВРАГОМ СВОЕГО НАРОДА. То же самое утверждалось и в отношении жизни политической: хуту должны контролировать «все стратегические посты — политические, административные, экономические, военные и в структурах безопасности». Далее, хуту было заповедано блюсти «единство и солидарность» против «общего врага — тутси», изучать и распространять «идеологию хуту» революции 1959 г. и рассматривать как предателя любого хуту, который «преследует своих братьев-хуту» за изучение или распространение этой идеологии.

«Десять заповедей хуту» широко распространялись и обрели неслыханную популярность. Президент Хабьяримана потрясал фактом их публикации как доказательством «свободы прессы» в Руанде. Общественные лидеры по всей Руанде считали их эквивалентом законодательства и вслух зачитывали их на общественных мероприятиях. Их идею вряд ли можно было назвать непривычной, но благодаря новому привкусу «священной войны» и неумолимым предупреждениям «впавшим в ересь» хуту даже неискушенное в своей массе руандийское крестьянство не могло не уловить, что эта идея достигла совершенно новой набатной кульминации. Восьмая — и наиболее часто цитируемая — заповедь гласила: «Хуту должны перестать жалеть тутси».

В декабре 1990 г., в том же месяце, когда Хассан Нгезе опубликовал «Десять заповедей хуту», «Кангура» приветствовала французского президента Миттерана портретом во всю полосу, снабженным заголовком: «Друг познается в беде». Приветствие это пришлось как нельзя кстати. Сражаясь плечом к плечу с Руандийскими вооруженными силами (РВС) Хабьяриманы, сотни превосходно экипированных французских десантников не давали РПФ продвинуться дальше изначально захваченного плацдарма на северо-востоке страны. Поначалу Бельгия и Заир тоже посылали войска в поддержку РВС, но заирцы были так охочи до пьянства, мародерства и насилия, что руандийцы вскоре уже сами умоляли их отправляться домой, а бельгийцы устранились по собственной инициативе. Французы же остались, и их роль была так велика, что уже после первого месяца сражений Хабьяримана объявил о поражении РПФ. В действительности потрепанные отряды мятежников просто ушли на запад с открытых равнин Северо-Восточной Руанды, чтобы основать новую базу на неприступных, поросших тропическими лесами склонах вулканов Вирунги. Там мерзнущие, мокнущие и плохо снабжаемые бойцы РПФ несли больше потерь от пневмонии, чем в боях, ведя подготовку просачивавшихся ручейком сквозь леса новых рекрутов и формируя из них свирепую — и свирепо дисциплинированную — партизанскую армию, которая смогла бы быстро усадить Хабьяриману за стол переговоров или нанести ему решительное поражение, если бы не Франция.

Военное соглашение, заключенное в 1975 г. между Францией и Руандой, прямым текстом воспрещало участие французских войск в руандийских войнах, военной подготовке или полицейских операциях. Но президент Миттеран благоволил Хабьяримане, да и сыну Миттерана, Жан-Кристофу, торговцу оружием, порой выполнявшему поручения Министерства иностранных дел Франции в африканских странах, он тоже нравился. (По мере того как военные расходы опустошали государственную казну Руанды, а война все затягивалась, в Руанде набирала обороты наркоторговля; армейские офицеры закладывали плантации марихуаны, и широко ходили слухи о том, что Жан-Кристоф Миттеран неплохо наживался на нелегальной торговле.) Франция организовала масштабные поставки вооружений в Руанду — не прекратив их и во время убийств 1994 г., — и все начало 1990‑х французские офицеры и солдаты служили вспомогательным придатком руандийской армии, заправляя в ней всем, от авиадиспетчерской службы и допросов пленников из РПФ до сражений на передовой.

В январе 1991 г., когда РПФ захватил ключевой город северо-запада, Рухенгери, родину Хабьяриманы, правительственные войска, поддерживаемые французскими десантниками, выбили мятежников оттуда за сутки. Спустя несколько месяцев, когда посол Соединенных Штатов в Руанде высказал предложение о том, чтобы правительство Хабьяриманы отменило этнические удостоверения личности, французский посол замял эту инициативу. Париж рассматривал «франкофонную Африку» как chez nous[11] — буквальное продолжение отечества, и тот факт, что РПФ возник на территории англоязычной Уганды, распалял старинную племенную фобию французов по поводу англосаксонской угрозы. Укутанные в защитное одеяло этой имперской заботы, Хабьяримана и его правящая клика могли подолгу игнорировать РПФ и сосредоточиваться на своей кампании против невооруженного «внутреннего врага».

Через несколько дней после однодневной оккупации РПФ города Рухенгери, в январе 1991 г., РВС фальсифицировали нападение на один из собственных военных лагерей на северо-западе. В атаке обвинили РПФ, и в отмщение местный бургомистр организовал массовое истребление багогве — полукочевой подгруппы тутси, которая прозябала в крайней нищете; было убито множество людей, и бургомистр велел закопать тела в своем собственном дворе. ПОСЛЕДОВАЛИ ДАЛЬНЕЙШИЕ ИЗБИЕНИЯ; К КОНЦУ МАРТА БЫЛИ УНИЧТОЖЕНЫ СОТНИ ТУТСИ СЕВЕРО-ЗАПАДА.

— В тот период нас по-настоящему терроризировали, — вспоминала Одетта. — Мы думали, что нас истребят под корень.

В 1989 г., когда Одетту уволили из больницы, ее приводила в бешенство быстрота, с которой люди, которых она полагала своими друзьями, отворачивались от нее. А спустя год она уже вспоминала об этом периоде как о «хороших временах». Как и многие руандийские тутси, Одетта вначале отреагировала на войну негодованием в адрес мятежников-беженцев — за то, что они подвергли смертельной опасности оставшихся в стране соплеменников.

— Мы всегда считали, что эмигранты богаче нас и лучше устроены, — говорила она мне. — Мы уже стали воспринимать наше положение здесь как нормальное. Я говорила своим двоюродным сестрам и братьям за границей: «Зачем вам возвращаться? Оставайтесь, ведь вам там лучше», — а они отвечали: «Одетта, даже ты заговорила словами Хабьяриманы!» РПФ пришлось заставить нас осознать, что они страдали, живя в изгнании, и мы начали понимать, что все это время мы не думали об этих изгнанниках. Поэтому 99% тутси понятия не имели, что РПФ соберется напасть. Но мы начали обсуждать это, и до нас дошло, что к нам спешат наши братья. А хуту, с которыми мы жили рядом, не воспринимали нас как равных. Они отвергали нас.

Когда Одетта и ее муж Жан-Батист стали навещать жен заключенных в тюрьмах тутси, Жан-Батисту позвонил генеральный секретарь службы безопасности, которого он считал своим добрым другом. И дал мужу Одетты дружеский совет: «Если хочешь умереть, продолжай ходить к этим людям».

Перед узниками тюрем — такими, как Бонавентура Ньибизи, сотрудник кигальской миссии Агентства США по международному развитию, — перспектива гибели маячила еще отчетливей.

«Заключенных убивали каждую ночь, а 26 октября должны были убить и меня, — рассказывал он мне. — Но у меня были сигареты. Тот парень подошел ко мне и сказал: «Сейчас я тебя убью», — а я дал ему сигарету, и он сказал: «Ладно, мы убиваем людей просто так, и сегодня я тебя не убью». КАЖДЫЙ ДЕНЬ ЛЮДИ УМИРАЛИ ОТ ПЫТОК. ИХ ВЫВОДИЛИ ИЗ КАМЕР, А ВОЗВРАЩАЛИ ИЗБИТЫМИ, ИСКОЛОТЫМИ ШТЫКАМИ, И ОНИ УМИРАЛИ. Я несколько ночей спал рядом с мертвецами. Полагаю, изначально было задумано убить всех, кто сидел в тюрьме, но Красный Крест начал составлять списки заключенных, так что сделать это стало затруднительно. Режим хотел сохранить свой благоприятный международный имидж».

Одним из лучших друзей Бонавентуры в тюрьме был бизнесмен по имени Фродуальд Карамира. И Бонавентура, и Карамира были родом из Гитарамы, провинции на юге страны, и оба были урожденными тутси. Но еще в юности Карамира обзавелся удостоверением личности хуту — и не прогадал: в 1973 г., когда Бонавентуру исключили из школы, потому что он был тутси, Карамира, который учился вместе с ним, не пострадал.

— Но правительству Хабьяриманы не нравились хуту из Гитарамы, а Карамира был еще и богат, так что его арестовали, — пояснил Бонавентура. — Он в тюрьме вел себя весьма достойно, всегда пытался выручить сокамерников, покупал сигареты, спальные места, одеяла. Когда он выбрался из тюрьмы (что ему удалось сделать раньше, чем мне), моя жена была беременна нашим первенцем, и он сразу же отправился навестить ее. После марта 1991 г., когда правительство выпустило всех нас из тюрьмы, я несколько раз виделся с ним. Он приезжал ко мне домой или на службу. А потом однажды вечером — раз… — Бонавентура прищелкнул пальцами, — и он стал совершенно другим человеком. Мы больше не могли общаться, потому что я — тутси. Так случилось со многими людьми. Они менялись так быстро, что я поневоле задавался вопросом: «Да неужели это тот самый человек?»

Летом 1991 г. в Руанде начала свое существование столь долгожданная многопартийная система. Такой резкий скачок из тоталитаризма в свободный политический рынок не может не порождать бурные страсти, даже когда предпринимается искренне благонамеренными лидерами, а в Руанде политическая открытость изначально замышлялась с выдающимся вероломством. Большая часть десятка партий, которые внезапно начали требовать внимания к себе и накапливать влияние, были просто марионетками НРДР Хабьяриманы, созданными президентом и аказу для того, чтобы сеять смятение и высмеивать всю эту затею с плюрализмом. Лишь в одной из настоящих оппозиционных партий были широко представлены тутси; остальные были поделены между убежденными реформаторами и экстремистами-хуту, быстро превратившими «демократические дебаты» в клин, который еще сильнее расколол и без того разделенное гражданское общество, выдавая руандийскую политику за простой вопрос самозащиты хуту. Это была позиция «мы против них» — все мы против всех них; любой, кто осмеливался предложить альтернативный взгляд, был одним из них и мог начинать готовиться к последствиям. И именно Фродуальд Карамира, неофит хутуизма, дал этому четкому плану — и какофонии идеологического дискурса, который разгорелся в связи с ним, — фанатичное имя «Власть хуту».

«Я не знаю точно, что произошло, — рассказывал мне Бонавентура. — Говорят, Хабьяримана уплатил ему за переход в свой лагерь десятки миллионов, и он действительно стал главой «ЭлектроГаза» (государственной компании коммунальных услуг). Единственное, что я знаю, — это что он стал одним из самых важных экстремистов, а прежде был совсем не таким. Очень многое менялось, и невероятно быстро, но все равно трудно было понять — трудно поверить, — сколь многое менялось».

Однажды в январе 1992 г. в кигальский дом Бонавентуры пришли солдаты.

«Нас с женой в тот момент не было дома. Они выбили двери, — говорил Бонавентура. — Они вынесли все, связали слуг. Моему сыну было тогда девять месяцев от роду, — они оставили рядом с ним гранаты. Он играл с гранатой в гостиной — целых три часа. Потом кто-то случайно проходил мимо и заметил это, и, к счастью, мой сын остался жив».

Так и шло — нападение здесь, массовая бойня там, — и все лучше организованные экстремисты хуту накапливали оружие, а в ополчение набирали молодежь хуту и готовили для «гражданской самообороны». В первых рядах этого ополчения были интерахамве — «те, кто нападает вместе», — которые вели свое происхождение от клубов футбольных фанатов, спонсируемых лидерами НРДР и аказу. Экономический коллапс конца 1980‑х оставил десятки тысяч молодых людей без каких-либо перспектив найти работу, они зря растрачивали себя в безделье и его непременном спутнике — возмущении и созрели для вербовки. Интерахамве и их разнообразные группировки-подражатели, которые в конечном счете вливались в их ряды, пропагандировали геноцид как карнавальное действо. Молодежные лидеры «Власти хуту», раскатывавшие на мотоциклах, щеголявшие модными прическами, темными очками и яркой пестротой спортивных костюмов и традиционных хламид, проповедовали этническую солидарность и гражданскую самооборону на все более массовых митингах, где спиртное текло рекой, на гигантских плакатах красовались идеализированные портреты Хабьяриманы, трепеща на ветру, и военизированной муштрой занимались с таким же энтузиазмом, с каким разучивают броские фигуры популярного танца. Нередко внешним поводом для этих массовых спектаклей было прославление президента и его супруги, в то время как в своей скрытой от посторонних глаз жизни члены интерахамве были организованы в небольшие районные банды, составляли списки тутси и ездили в загородные лагеря, чтобы тренироваться в поджогах домов, метании гранат и разрубании манекенов мачете.

Впервые игра превратилась для интерахамве в работу в начале марта 1992 г., когда государственная радиостанция «Радио Руанда» объявила о «раскрытии» некоего плана тутси по массовым убийствам хуту. Это была дезинформация чистой воды, но в качестве упреждающих мер «самозащиты» ополченцы и деревенские жители в регионе Бугесера, к югу от Кигали, за три дня убили 300 тутси. Похожие убийства произошли в то же время и в Гисеньи, а в августе, вскоре после того как Хабьяримана — уступив жесткому давлению доноров международной помощи — подписал договор с РПФ о прекращении огня, тутси стали убивать в Кибуе. В октябре договор о прекращении огня был расширен и дополнен планами создания нового переходного правительства, в которое должны были войти и представители РПФ; всего неделю спустя Хабьяримана произнес речь, в которой объявлял это соглашение «жалким клочком бумаги».

А тем временем гуманитарные деньги продолжали течь в банковские сейфы Хабьяриманы и оружие продолжало прибывать — из Франции, из Египта, от южноафриканского режима апартеида. Порой, когда доноры выражали обеспокоенность убийствами тутси, случались аресты, но за ними вскоре следовали освобождения; дело не доходило даже до суда, не говоря уже об обвинении в массовых убийствах. Дабы успокоить нервы иностранцев, правительство представляло убийства как «спонтанные» и «народные» акты «гнева» или «самозащиты». Мол, деревенским лучше знать: бойням непременно предшествовали политические митинги с целью «подъема сознательности», на которых местные лидеры, обычно в компании со стоявшим рядом высокопоставленным чиновником провинциальной или национальной администрации, описывали тутси как сущих дьяволов — с рогами, копытами, хвостами и всем прочим — и приказывали убивать их, называя это на старом революционном жаргоне «рабочим заданием». МЕСТНЫЕ ЧИНОВНИКИ ПОЛУЧАЛИ СООТВЕТСТВЕННУЮ ВЫГОДУ ОТ УБИЙСТВ, ЗАХВАТЫВАЯ ЗЕМЛИ И СОБСТВЕННОСТЬ ИСТРЕБЛЕННЫХ ТУТСИ, А ПОРОЙ И ПОЛУЧАЛИ ПОВЫШЕНИЕ, ЕСЛИ ДЕМОНСТРИРОВАЛИ ОСОБЕННЫЙ ЭНТУЗИАЗМ. Да и убийц «из народа» тоже обычно вознаграждали мелкими подачками.

В ретроспективе массовые убийства начала 1990‑х можно рассматривать как генеральную репетицию того, что в 1994 г. поборники хутуизма сами называли «окончательным решением»[12]. Однако в этом ужасе не было ничего неизбежного. С наступлением эпохи многопартийности президент под давлением общественности был вынужден пойти на существенные уступки реформаторски мыслящим оппозиционерам, и потребовались титанические усилия экстремистского окружения Хабьяриманы, чтобы помешать сползанию Руанды к умеренности. Главной составляющей этих усилий было насилие. Консорциум лидеров аказу спонсировал и контролировал интерахамве, а также руководил собственными «эскадронами смерти» с названиями типа «сеть Зеро» и «группа Пули». Три брата мадам Хабьяриманы, объединившиеся с группой полковников и лидеров бизнес-мафии северо-запада, были членами-основателями этих групп, которые впервые начали действовать заодно с интерахамве во время массовой бойни в Бугесере в марте 1992 г. Однако наиболее важным нововведением событий в Бугесере было использование национального радио для подготовки почвы к убийствам и постепенного превращения многозначительного намека «мы против них» в категорически приказное «убей или будешь убит».

В конечном счете геноцид — это упражнение в развитии общественных структур. Энергичный тоталитарный порядок требует, чтобы народ поддерживал замысел лидеров, и хотя геноцид служит наиболее извращенным и претенциозным средством для этой цели, он также является и средством наиболее понятным и всесторонним. В 1994 г. весь остальной мир рассматривал Руанду как образцовый пример хаоса и анархии, ассоциирующихся с коллапсирующими государствами. На самом же деле геноцид был результатом порядка, авторитарности, десятилетий современного политического теоретизирования и идеологической обработки — в одном из самых педантично управляемых государств в истории. И, как ни странно это прозвучит, идеология геноцида — или то, что руандийцы называют его «логикой», — пропагандировалась не как способ создания страдания, а как средство его облегчения. Призрак абсолютной угрозы, которая требует абсолютного искоренения, связывает лидера и народ в герметическом утопическом объятии, и индивидуум — всегда раздражающий совокупность — перестает существовать.

Рядовые участники массовых убийств начала 1990‑х, возможно, получали мало удовольствия от послушного истребления своих соседей. И все же отказывались от этого немногие, а решительное сопротивление и вовсе было редкостью. Убийства тутси были политической традицией в постколониальной Руанде: они сплачивали людей.

В последние пятьдесят лет стало расхожей фразой утверждение, что поставленные на поток убийства холокоста ставят под вопрос концепцию прогресса человечества, поскольку наука и искусство способны вести сквозь знаменитые ворота — осененные лозунгом «труд делает свободным» — прямо в Аушвиц. Мол, не будь всей этой технологии, немцы не смогли бы убить столько евреев. Однако убийства осуществляли именно люди, а не машины. Лидеры руандийской «Власти хуту» прекрасно это понимали. Если хорошенько «раскачать» людей, которые станут размахивать мачете, технологическая недоразвитость не будет препятствием для геноцида. Оружием были люди, а это означало — все люди: всё население хуту должно было истреблять всё население тутси. Вдобавок к обеспечению очевидных численных преимуществ эта схема полностью исключала возникновение любых вопросов об ответственности. Если причастны все, то понятие причастности теряет смысл. Причастность — к чему? Хуту, который считал, что существует нечто такое, к чему можно быть причастным, не мог не быть сообщником врага.

«Мы, народ, обязаны взять на себя ответственность и стереть с лица земли эту мразь», — объяснял Леон Мугесера в ноябре 1992 г. в той же самой речи, в которой призывал хуту вернуть тутси в Эфиопию по реке Ньябаронго. Мугесера был образованным человеком с университетским дипломом, вице-президентом НРДР, близким другом и советником Хабьяриманы. Его голос был голосом власти, и большинство руандийцев до сих пор способны довольно точно цитировать отрывки из его знаменитой речи; члены интерахамве часто хором повторяли особенно полюбившиеся им фразы, отправляясь убивать. Закон санкционирует убийство «сообщников тараканов», говорил Мугесера и спрашивал: «Что нам еще нужно, чтобы привести приговор в исполнение?» Члены оппозиционных партий, говорил он, «не имеют никакого права жить среди нас», и как один из лидеров «единственной Партии» он исполнял свой долг — распространять призыв к оружию и учить людей «защищать себя». Что же касается самих «тараканов», «чего мы ждем, почему не истребим эти семьи?», недоумевал он. Мугесера призывал тех, кто пришел к процветанию при власти Хабьяриманы, «финансировать операции по уничтожению этих людей». Он говорил о 1959 годе, о том, что было чудовищной ошибкой позволить тутси жить. «УНИЧТОЖАЙТЕ ИХ, — ГОВОРИЛ ОН. — ДЕЛАЙТЕ ЧТО ХОТИТЕ, НО НЕ ПОЗВОЛЯЙТЕ ИМ УЙТИ». И еще говорил: «Помните, что человек, чью жизнь вы спасли, безусловно, не станет спасать вашу». Закончил он речь словами: «Гоните их прочь. Да здравствует президент Хабьяримана!»

Мугесера выступал от имени закона, но так случилось, что министром юстиции в то время был человек по имени Станислас Мбонампека, который смотрел на вещи иначе. Мбонампека был личностью разносторонней: зажиточный хуту с северо-запада, владелец половины акций фабрики туалетной бумаги. А еще он был оппозиционером, юристом и защитником прав человека, представителем высшего эшелона либеральной партии — единственной оппозиционной партии, среди членов которой было немало тутси. Мбонампека изучил речь Мугесеры и выписал ордер на его арест по обвинению в возбуждении ненависти. Разумеется, в тюрьму Мугесера не попал — он попросил защиты у армии, а потом эмигрировал в Канаду, — а Мбонампеку вскоре сместили с министерского поста. Мбонампека понимал, в какую сторону дует ветер. К началу 1993 г. все новорожденные оппозиционные партии Руанды разбились на два лагеря — прорежимные и антирежимные, — и Мбонампека перешел на сторону «Власти хуту». Вскоре его речи уже можно было услышать на «Радио Руанда», где он предостерегал РПФ: «Прекратите эту войну, если не хотите, чтобы ваши сторонники, живущие в Руанде, были истреблены».

Летом 1995 г., когда я отыскал Мбонампеку, он жил в обшарпанной маленькой комнатке в Протестантском пансионе в заирском городе Гома, примерно в миле от руандийской границы.

— На войне, — пояснил он мне, — нельзя быть нейтральным. Если ты не за свою страну, значит, ты за тех, кто на нее нападает, верно?

Мбонампека был крупным мужчиной со спокойными и ровными манерами. Он носил очки в золотой оправе, был одет в аккуратно отглаженные брюки и рубашку в бело-розовую полоску. А еще он носил абсурдный титул министра юстиции руандийского правительства в изгнании — самопровозглашенной организации, набранной в основном из уцелевших чиновников режима, руководившего геноцидом. МБОНАМПЕКА НЕ СОСТОЯЛ В ПРАВИТЕЛЬСТВЕ В 1994 Г., НО НЕОФИЦИАЛЬНО ДЕЙСТВОВАЛ КАК ЕГО АГЕНТ, ОТСТАИВАЯ ДЕЛО «ВЛАСТИ ХУТУ» И НА РОДИНЕ, И В ЕВРОПЕ, И РАССМАТРИВАЛ ЭТО КАК НОРМАЛЬНЫЙ КАРЬЕРНЫЙ РОСТ.

«Я говорил, что Мугесера должен быть арестован, потому что он науськивает людей друг на друга, а это незаконно. А еще я говорил, что, если РПФ будет продолжать воевать, у нас должна быть гражданская оборона, — рассказывал мне Мбонампека. — Это последовательные позиции. В обоих случаях я выступал за защиту своей страны. — И добавил: — Лично я в этот геноцид не верю. Это не была традиционная война. Враги были повсюду. Тутси убивали не потому, что они тутси, а только как сочувствующих РПФ».

Я поинтересовался, трудно ли было отличать тех тутси, которые симпатизировали РПФ, от остальных. Мбонампека ответил: нет, нетрудно.

— Разницы между этническим и политическим вопросами не было, — поведал он мне. — Девяносто девять процентов тутси были за РПФ.

— Даже впавшие в детство старухи и младенцы?

— А вы подумайте вот о чем, — возразил Мбонампека. — Предположим, немцы нападают на Францию и Франция обороняется от Германии. Французы понимают, что все немцы — враги. Немцы убивают ваших женщин и детей, и вы делаете то же самое.

Рассматривая геноцид (хоть и отрицая при этом его существование) как продолжение войны между РПФ и режимом Хабьяриманы, Мбонампека, похоже, утверждал, что систематическое, поддерживаемое государством истребление целого народа является так называемым провоцируемым преступлением, в котором повинны и жертвы, и исполнители. Но, хотя геноцид совпал по времени с войной, его организация и исполнение разительно отличались от военных действий. Более того, мобилизация кадров для кампании окончательного истребления набрала полный ход только тогда, когда «Власть хуту» столкнулась с реальной угрозой мирного урегулирования.

4 августа 1993 г. на конференции в танзанийском городе Аруше президент Хабьяримана подписал мирное соглашение с РПФ, официально положив конец войне. Так называемые Арушские соглашения гарантировали право возвращения на родину диаспоре руандийских беженцев, обещали интеграцию двух враждующих армий в единые силы национальной обороны и утверждали схему «всеобщего переходного правительства», составленного из представителей всех национальных политических партий, включая РПФ. Хабьяримане предстояло оставаться президентом в ожидании выборов, но его возможности должны были ограничиваться в основном церемониальными функциями. И самое главное, на протяжении всего периода умиротворения Руанды в стране должны были быть размещены миротворческие войска ООН.

На самом деле РПФ никогда не рассчитывал выиграть эту войну на поле битвы; его целью было принудить правительство к политическому урегулированию, и в Аруше казалось, что этого удалось добиться.

— Войну используют, когда нет никаких других средств, а Аруша открыла возможность прийти и бороться на политической арене, — рассказывал мне Тито Рутеремара, один из лидеров РПФ, участвовавший в переговорах по соглашениям. — Благодаря Аруше мы могли прийти в Руанду, и при наличии действительно хороших идей и очень хорошей организации мы бы это сделали. Если бы мы потерпели неудачу, это означало бы, что наши идеи бесполезны. Эта борьба не была этнической, она была политической, и Хабьяримана боялся нас, потому что мы были сильны. Он никогда не хотел мира, потому что видел, что мы можем добиться политического успеха.

Хабьяримана понимал, что Арушские соглашения равнялись для него записке о политическом самоубийстве. Лидеры «Власти хуту» вопили о предательстве и бросались обвинениями, утверждая, что сам президент стал «сообщником» врагов. Через четыре дня после подписания документов в Аруше «Свободное радио и телевидение тысячи холмов» — новая радиостанция, спонсируемая членами и сторонниками аказу и проводившая пропаганду геноцида, начала вещание из Кигали. СРТТ была этакой «Кангурой» на радиоволнах. Ее вещание было поистине вездесущим в Руанде, где радиоприемники были у каждого, и радиостанция стала безумно популярной благодаря смеси подстрекательских речей и песен в исполнении таких поп-звезд «Власти хуту», как Симон Бикинди, чьим самым знаменитым хитом была, пожалуй, песня о «добрососедстве» — «Я ненавижу таких хуту»:

Я ненавижу таких хуту — высокомерных хуту, хвастунов, которые презирают других хуту, дорогие товарищи…

Ненавижу этих хуту, этих хуту, переставших быть хуту, которые отказались от своей идентичности, дорогие товарищи.

Я ненавижу этих хуту, этих хуту, которые слепо идут, как идиоты, куда им укажут,

Этот подвид наивных хуту, которыми манипулируют, которые уничтожают самих себя, вступая в войну, на причину которой им наплевать.

Я презираю этих хуту, которых заставляют убивать.

Убивать, клянусь вам, и которые убивают настоящих хуту, дорогие товарищи.

И если я ненавижу их, тем лучше…

И так далее; это очень длинная песня.

«Любой, кто думает, что Арушские соглашения положили конец этой войне, сам себя обманывает», — предупреждал Хассан Нгезе в «Кангуре» в январе 1994 г. Нгезе с самого начала проклинал Арушу как акт предательства, а в конце 1993 г., с прибытием «голубых касок» миссии ООН для помощи Руанде (МООНПР), у него появилась новая мишень для нападок. МООНПР, заявлял Нгезе, — это не что иное, как орудие, призванное «помочь РПФ взять власть силой». Но, напоминал он своим читателям, история показывает, что такие миротворцы по большей части оказывались трусливы и лишь «наблюдали в качестве зрителей», когда развязывалось насилие. Он предсказывал, что им будет на что полюбоваться, и в открытую предостерегал МООНПР, чтобы те не путались под ногами. «Если РПФ решил убивать нас, так давайте убивать друг друга, — призывал он. — Пусть взорвется все, что тлеет… В такие времена прольется много крови».

В 1991 г. Одетта оставила свою работу в больнице ради должности врача в миссии Корпуса мира Соединенных Штатов в Кигали. Два года спустя, когда Вашингтон приостановил эту программу в Руанде, Одетта отдала детей в школу в Найроби и выполняла ряд краткосрочных поручений Корпуса мира — в Габоне, Кении и Бурунди. Ей нравилось бывать в Бурунди, потому что оттуда легко было съездить домой, чтобы повидать семью, и потому что Бурунди, казалось, наконец-то стала страной, в которой хуту и тутси были полны решимости мирно делить власть. В августе 1993 г., после почти тридцати лет жестокой диктатуры тутси, был приведен к присяге как первый всенародно избранный президент Бурунди, урожденный хуту. Передача власти произошла гладко, и Бурунди прославляли и дома, и за границей как светоч надежды для всей Африки. Потом, в ноябре, через четыре месяца после того, как новый президент занял свой пост, несколько заговорщиков, военных-тутси, убили его. Гибель президента Бурунди послужила толчком для восстания хуту и жестоких ответных мер армии тутси, в результате чего погибло по меньшей мере 50 тысяч человек. Насилие в Бурунди обеспечило огромный запас зерна для мельниц «торговцев страхом» из руандийской «Власти хуту», и они вовсю трубили об этих новостях как новом доказательстве коварства тутси. И в результате Одетта осталась без работы.

Она не хотела возвращаться в Кигали: Хабьяримана сопротивлялся реализации Арушских договоренностей, нападения на тутси и оппозиционеров-хуту все учащались. И Одетте достаточно было лишь настроить радиоприемник на волну СРТТ, чтобы ощутить, что ее дни на родине были бы недолгими. Но Корпус мира хотел возобновить деятельность в Руанде, и Одетте предложили почасовую оплату в 25 долларов — это в стране, где средний доход составлял меньше 25 долларов в месяц, — за помощь в подготовке программы. Она устала повсюду таскать с собой детей и жить в разлуке с Жан-Батистом. Более того, соблюдая Арушские договоренности, в Кигали прибыл контингент из 600 солдат РПФ. И еще там была миссия МООНПР.

— На самом деле, — рассказывала Одетта, — это МООНПР обманом уговорила нас остаться. Мы видели все эти «голубые каски», мы говорили с Даллером (генерал-майор Ромео Даллер был канадцем, командующим войсками ООН). Мы думали, что, даже если хуту начнут нападать на нас, трех тысяч бойцов МООНПР должно быть достаточно, чтобы нас защитить. Даллер дал нам номер своего телефона и рацию и сказал: «Если с вами что-нибудь случится, звоните мне немедленно». И мы им доверились.

Однажды вечером в январе 1994 г., сразу после возвращения в Кигали из Бурунди, Одетта везла двух приехавших погостить кузин обратно в гостиницу. Внезапно ее машину окружила толпа интерахамве. Одетта нажала на газ, и интерахамве бросили им вслед две гранаты. ВЗРЫВ ВЫШИБ ВСЕ СТЕКЛА В МАШИНЕ, ОСЫПАВ ОДЕТТУ И ЕЕ ПАССАЖИРОК ОСКОЛКАМИ, И ТОЛЬКО СПУСТЯ ПАРУ МИНУТ ОНИ ПОНЯЛИ, ЧТО НЕ РАНЕНЫ.

— Я позвонила Даллеру, — сказала она, — но никто из МООНПР так и не приехал. Тогда-то я поняла, что эти люди никогда не станут нас защищать.

Недоверие к МООНПР было единственным фактором — кроме взаимного недоверия, — который глубоко сближал «Власть хуту» с теми, кому она желала смерти. И не без веской причины. В месяцы, последовавшие за подписанием Арушских соглашений, руандийцы наблюдали, как миротворческие миссии ООН в Боснии и Сомали терпят унижение за унижением из-за своего бессилия и бесконечных неудач. Так, 3 октября 1993 г., за пять недель до прибытия МООНПР в Кигали, 18 американских рейнджеров, служивших в Сомали наряду с силами ООН, были убиты, и телевидение на весь мир продемонстрировало, как их тела волокли по улицам Могадишо. У МООНПР было гораздо меньше полномочий, чем у сомалийской миссии: ей было запрещено использовать силу иначе как в целях самозащиты, и даже для этого она была плохо оснащена.

11 января 1994 г., когда на выпуске «Кангуры», который советовал МООНПР «поберечь себя», еще не просохла типографская краска, генерал-майор Даллер отослал срочный факс в отдел миротворческих операций штаб-квартиры ООН в Нью-Йорке. Этот факс с заголовком «Просьба о защите для информатора» объяснял, что Даллер обзавелся одним замечательным разведывательным источником из высших эшелонов интерахамве, и ему нужна помощь, чтобы гарантировать безопасность этого человека. Этот информатор, писал Даллер, — бывший член службы безопасности президента, которому начальник штаба армии и президент НРДР платят почти тысячу долларов в месяц за выполнение обязанностей инструктора интерахамве «высшего уровня». За несколько дней до написания этого письма информатора Даллера назначили ответственным за координирование действий 48 одетых в штатское коммандос, функционера НРДР и нескольких местных правительственных чиновников в заговоре с целью убийства лидеров оппозиции и бельгийских солдат во время церемонии в парламенте. «Они надеялись спровоцировать РПФ… и спровоцировать гражданскую войну, — говорилось в факсе. — Депутатов должны были убить во время входа в парламент или выхода из него. Бельгийских солдат (которые составляли костяк сил МООНПР) надо было спровоцировать, и, если бы бельгийцы прибегли к силе, часть их была бы убита, что гарантировало уход бельгийцев из Руанды». Этот план был отменен на некоторое время, но информатор Даллера сообщил ему, что более 40 ячеек интерахамве по 40 человек в каждой «разбросаны» по Кигали, после того как армейские спецы натаскали их «в дисциплине, умении обращаться с оружием и взрывчаткой, рукопашной и тактике». Далее в факсе было сказано:

● С момента выдачи мандата МООНПР [этому информатору] было приказано регистрировать всех тутси в Кигали. Он подозревает, что в целях их уничтожения. Приведенный им пример: за 20 минут его подчиненные могли бы убить до тысячи тутси.

● Информатор утверждает, что не согласен с истреблением тутси. Он поддерживает оппозицию РПФ, но не может поддерживать убийство невинных людей. Он также утверждает, что, по его мнению, президент не обладает полной властью над всеми элементами своей прежней партии/фракции.

● Информатор готов предоставить сведения о размещении тайного склада тяжелого вооружения, где находится по меньшей мере 135 его единиц… Он был бы готов отправиться на этот тайный склад сегодня же — если бы мы дали ему следующую гарантию. Он просит, чтобы мы взяли под защиту его самого и его семью (жену и четверых детей).

Это был не первый (и не последний) случай, когда генералу Даллеру довелось узнать, что Кигали — которому Арушскими соглашениями было предназначено стать «свободной от вооружений зоной» — был рынком оружия «Власти хуту». Вряд ли это было таким уж секретом: гранаты и «Калашниковы» здесь носили открыто, их можно было купить за умеренную цену на центральном городском рынке; самолеты, груженные французским или купленным на французские деньги вооружением, продолжали прибывать; правительство импортировало мачете из Китая в количестве, намного превосходившем потребности сельскохозяйственного сектора; и многое из этих вооружений раздавалось бесплатно людям, не исполнявшим никакой официальной военной функции — праздным молодым людям в клоунских одеяниях интерахамве, домохозяйкам, офисным работникам, — в то время как в Руанде впервые за три года царил официально объявленный мир.

Однако факс Даллера давал гораздо более точную картину того, чему предстояло случиться, чем любой другой документ, дошедший до нас из тех времен, известных под названием «прежде». Все, о чем рассказывал ему безвестный информатор, сбылось через три месяца, и в тот момент Даллер полагал, что к его источнику следует отнестись всерьез. Он объявлял о своем намерении разгромить тайный оружейный склад в течение 36 часов и писал: «Рекомендую обеспечить этому информатору защиту и эвакуировать из Руанды».

Даллер поставил на своем факсе пометку «чрезвычайно срочно» и приписку по-французски: Peux се que veux. Allons'y (Где есть воля, там есть и путь[13]. Давайте рискнем!). Из Нью-Йорка пришел ответ: давайте не будем. Ответственным за миротворческие операции ООН был в то время Кофи Аннан, ганец, которому предстояло впоследствии стать Генеральным секретарем ООН. Помощник Аннана, Икбал Риза, ответил Даллеру в тот же день, отвергнув «операцию, рассмотренную» в его факсе (и предоставление защиты информатору), как действия, выходящие за пределы мандата, порученного МООНПР. Вместо этого Даллеру было указано поделиться своими сведениями с президентом Хабьяриманой и сказать ему, что деятельность интерахамве «представляет явную угрозу мирному процессу» и является «явным нарушением» договоренности о «Кигали как свободной от вооружений зоне». Хотя информатор Даллера однозначно описал планы по уничтожению тутси и убийству бельгийцев как исходящие от окружения Хабьяриманы, в ответном мандате было сказано, что о нарушениях мирных соглашений следует докладывать президенту, и Нью-Йорк советовал Даллеру: «Вам следует исходить из того, что он (Хабьяримана) не знает об этой деятельности, но настаивать, чтобы он немедленно разобрался с этой ситуацией».

Даллеру также было велено поделиться этой информацией с послами Бельгии, Франции и Соединенных Штатов в Руанде, но штаб-квартира не предприняла никаких шагов, чтобы сообщить Секретариату ООН или Совету Безопасности шокирующую новость о том, что в Руанде предположительно планируется «истребление». И все же в мае 1994 г., когда истребление тутси в Руанде достигло пика, Кофи Аннан сказал на сенатских слушаниях в Вашингтоне, что миротворцы ООН «имеют право защищать себя, и мы определяем самозащиту в том духе, который включает упреждающие военные действия по удалению вооруженных элементов, которые мешают нам выполнять свою работу. И все же наши боевые командиры, будь то в Сомали или Боснии, весьма сдержанно относятся к применению силы». В свете факса Даллера тот факт, что Аннан позабыл упомянуть Руанду, кажется просто поразительным.

— Ответственным был я, — позднее говорил мне Икбал Риза, который написал тот самый ответ Даллеру, и добавил: — Я не хочу сказать, что мистер Аннан был не в курсе происходящего.

Это письмо, сказал он, оказалось на столе Аннана не позднее чем через 48 часов после получения, и его копии также были переданы в офис Бутроса Бутроса-Гали, который был в то время Генеральным секретарем ООН. Но, по словам одного из ближайших помощников Бутроса-Гали, Секретариат в то время о нем не знал.

— Это ошеломительно-потрясающий документ, — говорил этот помощник, когда я зачитал ему факс Даллера по телефону. — Это такой уровень драмы, какой за все свои пять лет службы в ООН я могу припомнить не более одного-двух раз. Просто невероятно, что такой факс мог поступить к нам и остаться незамеченным!

На самом же деле Бутрос-Гали в конечном счете все же узнал об этом факсе, но пренебрежительно сказал о нем уже после событий геноцида: «Подобные ситуации и тревожные донесения с мест событий, хотя их и рассматривают с подобающей серьезностью официальные представители ООН, не являются редкостью в контексте миротворческих операций».

Риза выразил сходную точку зрения.

— В ретроспективе, — сказал он мне, — видишь все это совершенно ясно — когда сидишь, разложив перед собой документы, включив музыку или что-то в этом роде, и можешь сказать: «Ага, глядите-ка, вот же оно!»

О факсе Даллера он отозвался как просто об одном из эпизодов непрерывной повседневной коммуникации с МООНПР.

— У нас во многих докладах встречаются преувеличения, — пояснил он, а потом не удержался и сказал: — Если бы мы обратились к Совету Безопасности через три месяца после Сомали, уверяю вас, ни одно правительство не сказало бы: «Да, мы предоставляем своих ребят для наступательной операции в Руанде».

Так что генерал Даллер, следуя приказам, полученным из Нью-Йорка, сообщил Хабьяримане, что у того имеется утечка в аппарате безопасности, и на сем вопрос был бы закрыт — если бы не геноцид. Неудивительно, что информатор Даллера перестал его информировать; а годы спустя, когда бельгийский сенат учредил комиссию по расследованию обстоятельств, при которых некоторые бельгийские солдаты были в итоге убиты во время исполнения своих обязанностей в МООНПР, Кофи Аннан отказался давать свидетельские показания и не разрешил генералу Даллеру выступать свидетелем. Устав ООН, объяснял Аннан в письме бельгийскому правительству, давал сотрудникам ООН «иммунитет от судебного процесса в отношении их служебных функций», и он считал, что отказ от этого иммунитета «не в интересах Организации (Объединенных Наций)».

К КОНЦУ МАРТА 1994 Г. ОДЕТТЕ ПРИСНИЛСЯ СОН: «МЫ СПАСАЛИСЬ БЕГСТВОМ, ЛЮДИ СТРЕЛЯЛИ СО ВСЕХ СТОРОН, САМОЛЕТЫ СБРАСЫВАЛИ БОМБЫ, ВСЕ ГОРЕЛО».

Она рассказала об этом сне своему другу Жану, а спустя пару дней Жан позвонил ей и сказал: «Я не нахожу себе места с тех самых пор, как ты рассказала мне свой сон. Я хочу, чтобы ты поехала к моей жене в Найроби, потому что чувствую, что все мы на этой неделе погибнем».

Одетта с радостью восприняла идею убраться из Кигали. Она пообещала Жану, что будет готова выехать 15 апреля, в тот день, когда заканчивался ее контракт с Корпусом Мира. Как ей помнится, она сказала ему: «Я тоже от этого устала».

Похожие разговоры шли по всему Кигали. Почти все руандийцы, с которыми я разговаривал, описывали последние недели марта как время зловещих предчувствий, но никто не мог точно сказать, что именно изменилось. Были обычные убийства оппозиционных лидеров тутси и хуту, обычное разочарование неспособностью Хабьяриманы выполнять мирные договоренности — «политический клинч», который, как предостерегал Генерального секретаря ООН в середине марта бельгийский министр иностранных дел Уилли Клас, «может привести к неукротимой вспышке насилия». Но руандийцы помнят и еще кое-что — первые ростки.

— Мы, вся страна, чувствовали что-то плохое, — рассказывал мне Поль Русесабагина, директор «Отель де Дипломат» в Кигали. — Все понимали, что где-то что-то не так. Но не могли понять, что именно.

Поль был самостоятельно мыслящим хуту, критиком режима Хабьяриманы; он описывал себя как «вечного оппозиционера». В январе 1994 г., после того как на него напали в его собственной машине, Поль на некоторое время перебрался жить в гостиницу, а потом уехал в отпуск в Европу вместе с женой и годовалым сыном. Рассказывая мне, что они вернулись в Кигали 30 марта, он рассмеялся, и лицо его отразило крайнее изумление, словно он сам себе не верил.

— Я должен был вернуться к работе, — пояснил он. — Но чувствовалось, что что-то не так.

Бонавентура Ньибизи говорил мне, что часто задумывается, почему не уехал из Руанды в те дни.

— Пожалуй, главной причиной была моя мать, — рассказывал он. — Она старела, и мне, наверное, казалось, что ей будет трудно сняться с места и ехать в неизвестность. И еще мы надеялись, что положение выправится. Кроме того, чуть ли не с рождения, с тех пор как мне исполнилось 4–5 лет, я видел, как людей убивают. Это случалось каждые несколько лет — в 64, 66, 67, 75‑м. Так что, наверное, я говорил себе: ничего страшного не будет. Ага, как же! Конечно, я понимал, что все будет серьезно.

2 апреля, примерно через неделю после того, как Одетте приснился тот разрушительный сон, Бонавентура поехал в Гитараму навестить мать. На пути домой он остановился в придорожном баре, совладельцем которого был Фродуальд Карамира, его бывший друг-сокамерник, превратившийся в лидера хуту. Бонавентура взял себе пива и долго беседовал с барменом о том, как изменился Карамира и к чему идет страна. Бармен сказал Бонавентуре, что Карамира твердит всем, что надо быть сторонниками «Власти хуту» и Хабьяриманы и что потом они от Хабьяриманы избавятся.

— Я спросил его, зачем так делать, — вспоминал Бонавентура. — Я сказал: «Вы же даете такую власть Хабьяримане, как же вы надеетесь от него избавиться?» — Бонавентура рассмеялся и добавил: — Он не захотел мне ответить.

А Хассан Нгезе рассказывал об этом всем, кто был готов купить его газету. Мартовский номер «Кангуры» вышел под «шапкой»: «ХАБЬЯРИМАНА УМРЕТ В МАРТЕ». Сопровождавшая заголовок карикатура изображала президента как «тутсилюба» и сообщника РПФ, а статья поясняла, что «его убьет не тутси», а «хуту, купленный тараканами». «Кангура» излагала сценарий, поразительно похожий на план, который описывал информатор Даллера: убийство президента происходит «во время массового празднества» или «во время встречи с лидерами-однопартийцами». Статья начиналась словами: «Не происходит ничего такого, чего мы не предсказывали», а заканчивалась таю «Никто не ценит жизнь Хабьяриманы сильнее, чем он сам. Важно рассказать ему, как он будет убит».

Вечер 6 апреля 1994 г. Томас Камилинди встречал в приподнятом расположении духа. Его жена Жаклин испекла торт для праздничного ужина в их доме в Кигали. Томасу исполнилось 33 года, и в тот день он в последний раз отработал смену в качестве репортера «Радио Руанда». Десять лет проработав на этой принадлежащей правительству радиостанции, Томас, урожденный хуту, подал заявление об уходе в знак протеста против политического дисбаланса в новостных программах. Он принимал душ, когда Жаклин принялась стучать в дверь ванной комнаты. «Поторопись! — кричала она. — Нападение на президента!» Томас запер двери в доме и уселся возле радиоприемника, слушая СРТТ. Ему не нравилась неистовая пропагандистская направленность этой станции, выразителя идей «Власти хуту», но при том, как в Руанде велись дела, эта пропаганда нередко служила самым точным политическим прогнозом. Радио СРТТ объявило 3 апреля, что здесь, в Кигали, «в следующие три дня намечаются кое-какие события, а также 7 и 8 апреля вы услышите звуки стрельбы или взрывы гранат». Теперь же радиостанция вещала, что САМОЛЕТ ПРЕЗИДЕНТА ХАБЬЯРИМАНЫ, ВОЗВРАЩАВШИЙСЯ ИЗ ДАР-ЭС-САЛАМА (ТАНЗАНИЯ), БЫЛ СБИТ НАД КИГАЛИ И РУХНУЛ НА ТЕРРИТОРИЮ ЕГО СОБСТВЕННОГО ДВОРЦА. Кроме Хабьяриманы на борту были новоизбранный бурундийский президент-хуту и несколько высших советников Хабьяриманы. Не выжил никто.

Томас, у которого имелись высокопоставленные друзья, слышал, что экстремистское президентское окружение готовит широкомасштабные убийства тутси по всей стране и что для первой волны убийств готовятся также списки оппозиционеров-хуту. Но он и представить себе не мог, что сам Хабьяримана может стать мишенью. Если уж «Власть хуту» пожертвовала им, то кто может считать себя в безопасности?

Вещание радиостанции обычно заканчивалось в 10 вечера, но в эту ночь эфир не прекращался. Когда завершились новостные сводки, пустили музыку, и эта музыка, которая играла всю бессонную ночь Томаса, служила для него подтверждением того, что в Руанде сбылись самые худшие кошмары. В начале следующего утра СРТТ начало обвинять в убийстве Хабьяриманы Руандийский патриотический фронт и членов МООНПР. Но если бы Томас в это верил, то сидел бы за микрофоном на радио, а не у приемника.

Одетта и Жан-Батист тоже слушали СРТТ. Они пили виски со своим гостем, когда позвонил кто-то из друзей семьи и велел включить радио. Было 8:14 вечера, вспоминала Одетта, и по радио объявили, что над Кигали был замечен самолет Хабьяриманы, падающий и объятый пламенем. Жан-Батист тут же сказал: «Мы уезжаем. Живо все забирайтесь в джип, иначе нас убьют». Он намеревался направиться на юг, в Бутаре, единственную провинцию, где губернатором был тутси, оплот антирежимных настроений. Когда Жан-Батист продемонстрировал такую железную решимость, их гость сказал: «Ладно, мне тоже пора. Я убираюсь отсюда. Поберегите свой виски». Рассказывая мне это, Одетта улыбнулась и пояснила:

— Этот мужчина любил виски. Он был калекой, а к нам приехал, чтобы похвастаться своим новым телевидеоплеером, потому что мой муж очень щедр и подарил этому человеку деньги на его покупку. Будучи калекой, он не раз говорил: «Я умру, если у меня не будет телевизора». Увы, ему так и не удалось посмотреть свою обнову. Он был убит в ту ночь.

Одетта отерла слезы с глаз и продолжила:

— Это история, которую никому не рассказывала… об этом калеке… потому что он так радовался своему телевизору… — И она снова улыбнулась сквозь слезы: — Так… так… так радовался…

Это был единственный раз, когда Одетта заплакала за все время своего рассказа. Она прикрыла лицо ладонью, а пальцами другой выбивала нервную дробь по столу. Потом она пробормотала: «Пойду принесу нам с вами лимонада», — и вышла, вернувшись минут через пять.

— Вот, уже лучше, — проговорила она. — Извините. Меня так расстроило воспоминание об этом калеке — его звали Дусаби. Вспоминать это трудно, но я думаю об этом каждый день. Каждый день…

Потом она рассказала мне об остальных событиях той «первой» ночи в апреле. Жан-Батист порывался ехать немедленно. Одетта сказала, что они должны забрать ее сестру, Венанти, которая была одной из немногих тутси — депутатов парламента. Но Венанти стала тянуть время.

— Она звонила и звонила, всем и каждому, — вспоминала Одетта. — Наконец, Жан-Батист сказал ей: «Нам придется уехать без тебя». Она возразила: «Вы не сможете. Как вы будете чувствовать себя всю жизнь после того, как меня убьют?» Я спросила: «Но почему ты не хочешь ехать?» Она ответила: «Если Хабьяримана мертв, то кто станет нас убивать? Это было нужно только ему самому». А потом по СРТТ объявили, что все должны оставаться в своих домах — а именно этого Жан-Батист и боялся. Он переоделся в пижаму и сказал: «Все, кто выживет, будут жалеть о том, что мы остались, до конца своей жизни».

На следующий день они услышали стрельбу на улицах. Начали поступать сообщения о массовых убийствах.

— Дети звонили со словами: «Мама и папа мертвы». Одна кузина позвонила с такими новостями, — говорила Одетта. — Мы пытались выяснить, как добраться до Гитарамы, где пока еще было спокойно. Люди всегда считают меня сумасшедшей, когда я об этом рассказываю, но я позвонила губернатору. Он спросил: «Зачем вы хотите приехать?»

Одетта рассказала ему, что у нее в Гитараме умерла кузина и они должны присутствовать на похоронах. Губернатор ответил: «Кто мертв, тот уже не пострадает, а если вы попытаетесь приехать, то можете погибнуть в дороге».

— Шестого апреля, — рассказывал мне Поль Русесабагина, менеджер отеля, — я был здесь, в отеле, сидел с напитком на террасе, когда сообщили, что Хабьяримана убит. Но моя жена и четверо детей были дома — мы тогда жили неподалеку от аэропорта, — и она слышала рев ракеты, которая попала в самолет. Она позвонила и сказала мне: «Я только что услышала такое, чего никогда в жизни не слышала. Постарайся как можно скорее приехать домой».

Военный, живший в отеле, увидел, что Поль уезжает, и посоветовал ему ехать окольными путями, потому что на его привычном маршруте уже поставили блокпост. Поль все еще не знал, что произошло. По дороге домой он видел опустевшие улицы, и как только он добрался до дома, зазвонил телефон. Это был датчанин, управляющий «Отель де Миль Коллин», который принадлежал компании «Сабена», той же бельгийской фирме, которая руководила «Отель де Дипломат». «Немедленно возвращайтесь в город, — сказал он Полю. — Ваш президент мертв». Поль позвонил своим знакомым из МООНПР, чтобы попросить о сопровождении.

— Они сказали: «Никак невозможно. По всему Кигали расставлены блокпосты, и на дорогах убивают людей», — рассказывал Поль. — Это было через час после убийства президента — уже через час.

В тот момент никому не было доподлинно известно, кто забрал власть в обезглавленном правительстве, однако блокпосты на дорогах, уверенный тон объявлений СРТТ и сообщения об убийствах на улицах не оставляли сомнений в том, что «Власть хуту» осуществляет военный переворот. Так оно и было. Хотя убийц Хабьяриманы не удалось выявить до сих пор, под подозрение попали в основном экстремисты из его собственного окружения — в особенности наполовину отошедший от дел полковник Теонест Багасора, наперсник мадам Хабьяриманы, член-основатель аказу и его «эскадронов смерти», который еще в январе 1993 г. говорил, что готовит апокалипсис. НО КТО БЫ НИ УБИЛ ХАБЬЯРИМАНУ, ФАКТ ОСТАЕТСЯ ФАКТОМ: ОРГАНИЗАТОРЫ ГЕНОЦИДА БЫЛИ ЗАРАНЕЕ ПОДГОТОВЛЕНЫ, ЧТОБЫ МГНОВЕННО НАЧАТЬ ЭКСПЛУАТИРОВАТЬ ЕГО ГИБЕЛЬ. (В то время как элита руандийской «Власти хуту» провела эту ночь, раскручивая маховик геноцида, в Бурунди, чей президент тоже погиб в той катастрофе, армия и ООН распространяли в эфире призывы сохранять спокойствие, и на этот раз взрыва в Бурунди не последовало.)

Ранним вечером 6 апреля полковник Багасора был приглашен на званый ужин в расположение бангладешского батальона МООНПР. Через час после гибели президента Багасора уже председательствовал на встрече самозваного «кризисного комитета» — сборища, состоявшего в основном из военных, на котором «Власть хуту» ратифицировала собственноручно устроенный переворот. И поскольку генерал Даллер и специальный представитель Генерального секретаря ООН тоже присутствовали на встрече, Багасора лживо заверил собравшихся в том, что продолжит Арушский процесс. Встреча завершилась около полуночи. К тому времени столицу уже наводнили солдаты, интерахамве и члены элитной президентской гвардии, снабженные списками людей, которых предстояло убить. Главным приоритетом убийц было истребить лидеров оппозиции хуту, включая премьер-министра Агату Увилингийиману, чей дом был одним из многих, которые оказались окружены к рассвету 7 апреля. Туда прибыл отряд из десяти бельгийцев — солдат МООНПР, но, когда премьер-министр попыталась бежать через стену сада, она была убита неподалеку от дома. И прежде чем бельгийцы успели уйти, к ним подъехал руандийский офицер, приказал сложить оружие и сесть к нему в машину. Одолев бельгийцев числом, их отвезли на военную базу в центре города, где продержали несколько часов, затем пытали, убили и изуродовали тела.

После этого повальное истребление тутси шло полным ходом, и войска ООН почти не оказывали сопротивления убийцам. Иностранные правительства поспешили закрыть свои посольства и эвакуировать соотечественников. И бросали умолявших о спасении руандийцев, за исключением нескольких особых случаев — например, мадам Агату Хабьяриману спешно вывезли в Париж на французском военном транспортнике. РПФ, который оставался готовым к сражениям на протяжении всего затянувшегося процесса установления мира, возобновил военные действия менее чем через сутки после гибели Хабьяриманы, одновременно выведя войска из кигальских казарм, чтобы обеспечить себе стратегический плацдарм на возвышенности вокруг парламента, и начал генеральное наступление из «демилитаризованной зоны» на северо-востоке. Правительственная армия отвечала яростными контратаками, позволяя остальным продолжать свою убийственную работу. «Вы, тараканы, должны знать, что вы сделаны из плоти, — злорадствовал ведущий радио СРТТ. — Мы не позволим вам убивать. Это мы будем убивать вас».

Воодушевляемая такими идеями и речами лидеров на всех уровнях общества, кампания по истреблению тутси и оппозиционеров-хуту распространялась от региона к региону. Следуя примеру ополчения, брались за эту задачу и молодежь, и старики-хуту. СОСЕДИ НАСМЕРТЬ РУБИЛИ СОСЕДЕЙ В ИХ ДОМАХ, КОЛЛЕГИ ЗАКАЛЫВАЛИ КОЛЛЕГ НА РАБОЧИХ МЕСТАХ. ВРАЧИ УБИВАЛИ ПАЦИЕНТОВ, А ШКОЛЬНЫЕ УЧИТЕЛЯ — УЧЕНИКОВ. За считаные дни население тутси во многих деревнях было вырезано почти под корень, а в Кигали из тюрем выпускали заключенных, формируя из них рабочие бригады для сбора тел, устилавших обочины. Банды пьяных ополченцев, подкреплявших силы разнообразными наркотиками из разгромленных аптек, возили автобусами от одного места бойни к другому. Радиокомментаторы напоминали слушателям, чтобы те не жалели женщин и детей. Дополнительной премией для убийц была собственность тутси, ее делили заранее (радиоприемник, диван, коза, возможность изнасиловать девушку). Говорят, одна женщина, член муниципального совета в одном из районов Кигали, предлагала за каждую отрубленную голову тутси 50 руандийских франков (в то время около 30 центов). Эту практику называли «продажей капусты».

Утром 9 апреля Поль Русесабагина, который был заперт в своем доме под круглосуточным домашним арестом, увидел, что кто-то забирается через стену в его сад. Если эти люди пришли убить меня, подумал он, лучше я умру один, пока не убили мою жену, детей и всех в этом доме. Он вышел во двор и узнал, что «кризисный комитет» полковника Багасоры только что назначил новое «временное правительство», составленное исключительно из лояльных «Власти хуту» марионеток. Это правительство возжелало сделать «Отель де Дипломат» своей штаб-квартирой, но все номера были заперты, а ключи находились в сейфе в кабинете Поля. За ним прислали двадцать солдат. Поль собрал свою семью, друзей и соседей, которые укрывались у него дома, всего около 30 человек, и все они тронулись в путь вместе со своим эскортом. И очутились в городе, ставшем полем брани. («Ужасно, — говорил Поль, — все наши соседи были мертвы».) Не успели они проехать и мили, как машины эскорта внезапно съехали на обочину и остановились. «Мистер, — сказал Полю один из солдат, — знаете ли вы, что все управляющие и бизнесмены убиты? Мы убили их всех. Но вам повезло. Мы не убьем вас сегодня, потому что нас послали позаботиться о вас и доставить к правительству».

Вспоминая эту речь, Поль рассмеялся — судорожным хриплым смешком.

— Клянусь вам, — признался он, — меня пот прошиб. Я стал торговаться, говорить им: «Послушайте, убийства не принесут вам никакой выгоды. От них никакого проку. Если я дам вам денег, вы будете в выигрыше, вы пойдете и купите то, что вам нужно. Но если вы кого-то убьете — например, этого старика, ему уже 60 лет, он уже прожил свой век в этом мире, — что вы от этого выиграете?»

Стоя на обочине, Поль торговался таким образом не меньше часа и, прежде чем ему позволили ехать дальше, раздал более 500 долларов.

В 1993 г., когда компания «Сабена» назначила Поля генеральным директором «Отель де Дипломат», он был первым руандийцем, который сумел подняться так высоко по корпоративной лестнице бельгийской компании. Однако 12 апреля 1994 г. (через три дня после того, как он перебрался в отель с новым правительством — правительством геноцида), когда датчанин, управляющий «Отель де Миль Коллин», позвонил Полю, чтобы сказать, что его, европейца, будут эвакуировать, стало ясно, что руандийца Поля брать с собой никто не собирается. Датчанин попросил Поля, который работал в «Миль Коллин» с 1984 по 1993 г., позаботиться об отеле в его отсутствие. В то же время правительство «Власти хуту», заселившееся в «Отель де Дипломат», внезапно решило покинуть Кигали, где усиливались бои с РПФ, и закрепиться в Гитараме. К этому путешествию был подготовлен конвой с мощным вооружением. Поль загрузил свое семейство и друзей в отельный микроавтобус и, когда правительственный конвой тронулся в путь, пристроился позади под видом сопровождающего, пока машины не проехали мимо «Миль Коллин», а там свернул на подъездную дорожку своего нового дома.

«Миль Коллин», первоклассный кигальский отель, символ международного престижа бизнес-класса, где служащие были одеты в ливреи, а номер на одну ночь стоил 125 долларов — примерно половину годового дохода среднего руандийца, — представлял собой странное зрелище. В число постояльцев входили несколько офицеров Руандийских вооруженных сил и МООНПР и сотни местных жителей, искавших здесь убежища, — в основном богатые или имевшие связи «в верхах» тутси, оппозиционеры-хуту и их семьи, которые были официально обречены на смерть, но путем подкупа, связей или чистой удачи добрались до отеля живыми в надежде, что присутствие ООН их защитит.

На момент приезда Поля в отеле еще жило несколько иностранных журналистов, но спустя два дня их эвакуировали. Джош Хаммер, корреспондент «Ньюсуик», который провел в Кигали 24 часа 13 и 14 апреля, вспоминал, как стоял у окна «Миль Коллин» вместе с несколькими скрывавшимися в отеле тутси, глядя, как банда интерахамве бежит по улице мимо отеля: «Видно было, что с их дубинок и мачете капает кровь».

Когда Хаммер вышел наружу вместе с коллегами, чтобы осмотреть город, они смогли пройти не больше двух или трех кварталов, прежде чем их завернули назад интерахамве.

— На военных блокпостах, — рассказывал он, — тебя пропускают, машут рукой, потом ты слышишь пару-тройку выстрелов, оглядываешься — а там уже свежие трупы.

В день приезда Хаммера грузовик Красного Креста, нагруженный ранеными тутси и направлявшийся в больницу, был остановлен блокпостом интерахамве, всех тутси вывели и вынесли из машины и добили «на месте». Отдаленный грохот артиллерии РПФ сотрясал воздух, и когда Хаммер вышел в расположенный на крыше «Миль Коллин», правительственные солдаты блокировали двери.

— Это выглядело так, словно там собралось все военное командование, планируя стратегию и геноцид, — рассказывал он.

Итак, журналисты отбыли в аэропорт в сопровождении конвоя МООНПР, а Поль остался заботиться об отеле, полном обреченных людей. Если не считать символической, по сути дела, защиты, представленной горсткой военнослужащих ООН, живших в отеле, «Миль Коллин» был беззащитен. Лидеры «Власти хуту» и офицеры РВС свободно входили в задние и выходили из него, банды интерахамве взяли в кольцо территорию отеля, шесть внешних телефонных линий отельного коммутатора были перерезаны, и когда число беженцев, набившихся в номера и коридоры, приблизилось к тысяче, им стали периодически объявлять, что всех их убьют.

— Иногда, — признался мне Поль, — я чувствовал себя мертвым.

— Мертвым? — переспросил я. — Уже мертвым? Поль на мгновение задумался. А потом под-твердил:

Утром, перед тем как Поль перебрался в «Миль Коллин», Одетта и Жан-Батист попытались покинуть Кигали. Они платили по 300 долларов в день за защиту трем районным полицейским, и наличные у них почти кончились. Одетта выписала дорожные чеки на несколько тысяч долларов, но полицейские с подозрением отнеслись к этой форме оплаты. Одетта боялась, что они могут выдать ее сестру, Венанти, когда денег не станет. ВЕНАНТИ ТРОЕ СУТОК ПРЯТАЛАСЬ В КУРЯТНИКЕ, ПРИНАДЛЕЖАВШЕМ ЖИВШИМ ПО СОСЕДСТВУ МОНАХИНЯМ, А ПОТОМ ВЫШЛА ОТТУДА, СКАЗАВ, ЧТО ЛУЧШЕ УМРЕТ. Одетта уже знала, что по крайней мере одна из ее сестер, которая жила на севере, убита, и понимала, что большинство тутси в Кигали тоже мертвы. Ее друг Жан, который просил ее отвезти его жену в Найроби, отправился туда сам, чтобы подыскать дом для своей семьи, а в это время его жена и четверо их детей были убиты. Мусоровозы колесили по улицам, подбирая трупы.

Но до южных земель убийства еще не докатились. Одетта и Жан-Батист думали, что, если им удастся добраться туда, они, возможно, будут в безопасности, вот только путь им преграждала река Ньябаронго, и не было никакой надежды пересечь ее по ближайшему мосту к югу от Кигали. Они решили попытать счастья на папирусных болотах, которые тянулись вдоль берега, — переправиться через реку на лодке и продолжить путь пешком через буш. В обмен за сопровождение к реке они отдали джип, телевизор, стереосистему и другие бытовые блага своим защитникам-полицейским. Те даже съездили и нашли племянника Одетты, его жену и малыша, которые прятались где-то в Кигали, и отвели их ради безопасности в одну из школ. Но на следующий день этот племянник был убит вместе со всеми остальными мужчинами, которые прятались в школе.

Ночью накануне бегства из Кигали Одетта пошла к соседкам-монахиням и рассказала сестре Супериор о своих планах. Монахиня отвела Одетту в сторону и вручила ей более трехсот долларов.

— Это большая сумма денег, — подчеркнула Одетта. — А ведь она была хуту.

Одетта раздала часть денег своим детям, которым было тогда 14, 13 и 7 лет от роду, а в их обувь запрятала клочки бумаги с указанием адресов и телефонных номеров родственников и друзей, а также с номерами банковских счетов, ее и Жан-Батиста, — на тот случай, если их разлучат или убьют.

Семья поднялась в четыре часа утра. Полицейские так и не пришли — они забрали последние дорожные чеки Одетты и испарились, — так что за руль сел Жан-Батист. В этот ранний час блокпосты были в основном безлюдны. Венанти, которую хорошо знали в лицо как парламентария, перед тем как сесть в машину, замаскировали под мусульманку, замотав ей лицо шалями. В маленькой деревушке рядом с рекой, бургомистр которой был другом Жан-Батиста, они договорились об эскорте из местных полицейских — двое впереди, один позади, примерно по 30 долларов на человека — и тронулись дальше пешком сквозь заросли папируса выше человеческого роста, взяв с собой немного воды, галет и килограмм сахара. Дойдя до кромки воды, они увидели на дальнем берегу лодку и стали звать лодочника, но тот крикнул в ответ: «Нет, вы — тутси!»

На болотах было полным-полно тутси, которые прятались в зарослях или пытались перебраться через реку. Немало там было и интерахамве, кравшихся по зарослям папируса. Когда Одетта услышала крик своей дочери: «Нет, не убивайте нас, у нас есть деньги, у меня есть деньги, не убивайте меня!» — она поняла, что ее детей схватили.

— Мы побежали к ним, — рассказывала Одетта. — Жан-Батист крикнул: «Послушайте, я — хуту, спасаюсь от РПФ», — и мы бросили им все наши деньги и все, что у нас было. Пока они были заняты дележом, мы побежали обратно к деревне, где оставили джип. Потом появилась другая группа интерахамве, и они заметили мою сестру. Пока мы бежали, они перекликались с холма на холм: «С ними депутат парламента, вы должны поймать ее!» Сестра была старше меня и тяжелее, и мы очень устали. Мы по очереди сделали по глотку из бутылки с фруктовым сиропом, это придало нам сил, но сестра тяжело дышала. У нее был с собой маленький пистолет, Жан-Батист с детьми бежали быстро, и я сказала ему: «Подожди, Жан-Батист, если нам суждено умереть, то давай умрем вместе». Потом на нас выскочила из засады группа интерахамве, они приставили к нашим головам гранаты. И ТОГДА Я УСЛЫШАЛА ВЫСТРЕЛЫ. Я ТАК И НЕ СМОГЛА ЗАСТАВИТЬ СЕБЯ ОБЕРНУТЬСЯ. Я ТАК И НЕ УВИДЕЛА ТЕЛО МОЕЙ СЕСТРЫ. ЕЕ ЗАСТРЕЛИЛИ ИЗ ЕЕ СОБСТВЕННОГО ПИСТОЛЕТА.

Одетта говорила быстро, ни на секунду не прерываясь.

— Ах да, я еще забыла сказать, что во время предапрельского кризиса Жан-Батист очень дешево купил на рынке две китайские гранаты. Мне это не нравилось. Я всегда боялась, что они взорвутся.

Но гранаты оказались полезным приобретением. В тот момент, когда интерахамве поймали их детей, и потом, когда они снова изловили всю семью и застрелили Венанти, Жан-Батист размахивал гранатами, грозя убийцам, что те погибнут вместе с его семьей.

— Потому-то они и не стали нас убивать, — рассказывала Одетта. — Вместо этого они отвели нас в деревню на допрос, и бургомистр, который был нашим знакомым, принес нам риса и сделал вид, что мы — заключенные, чтобы защитить нас.

К тому времени день уже перевалил за половину, начался дождь — тот слепящий, оглушительный ливень как из ведра, который заливает Руанду во второй половине апрельских дней; и Жан-Батист под его прикрытием повел семью к джипу. Толпа интерахамве окружила машину. Жан-Батист прорвал кольцо и направился в Кигали. Ехал он быстро, не останавливаясь ни на минуту, и вскоре семья вернулась в свой дом, который покинула меньше суток назад. В ТОТ ВЕЧЕР ОНИ СЛУШАЛИ «РАДИО МУХАБУРА», РАДИОСТАНЦИЮ РПФ, ГДЕ КАЖДЫЙ ДЕНЬ В ПРЯМОМ ЭФИРЕ ЗАЧИТЫВАЛИ ИМЕНА ТУТСИ, О КОТОРЫХ СООБЩАЛИ КАК ОБ УБИТЫХ. В КАКОЙ-ТО МОМЕНТ ОНИ УСЛЫШАЛИ В ЭТОМ СПИСКЕ СОБСТВЕННЫЕ ИМЕНА.

Томас Камилинди оставался в осаде в собственном доме неделю. Он работал по телефону, собирая новости со всей страны и составляя репортажи для французского радио. Потом, 12 апреля, ему позвонили с «Радио Руанда» и сказали, что Элиэзер Нийитигека хочет встретиться с ним. Нийитигека, бывший коллега Томаса по радио, только что был назначен министром информации в правительстве «Власти хуту», сменив на этом посту оппозиционера, который был убит. Томас пришел пешком на радиостанцию, которая находилась неподалеку от его дома, и Нийитигека сказал Томасу, что он должен вернуться на работу. Томас напомнил ему, что ушел с работы по зову совести, а министр ответил: «Ладно, Томас, тогда пусть решение принимают солдаты». Томас решил подстраховаться: он, мол, не станет соглашаться на работу под давлением угроз, но подождет официального письма с приглашением на должность. Нийитигека согласился. Томас вернулся домой — и узнал от своей жены Жаклин, что в его отсутствие приходили двое солдат из президентской гвардии и принесли с собой список, в котором было его имя.

Томас не удивился, узнав, что значится в списке, заготовленном убийцами. На «Радио Руанда» он отказывался говорить языком «Власти хуту» и дважды возглавлял забастовки; он был членом общественно-демократической партии, у которой были связи с РПФ; кроме того, он был южанином из Бутаре. Учитывая эти факторы, Томас решился искать более безопасное убежище, чем собственный дом. На следующее утро на пороге его дома объявились трое солдат. Он пригласил их присесть, но командир группы сказал: «Мы не сидим там, где работаем». Он велел Томасу идти с ними. Томас сказал, что с места не сдвинется, пока не узнает, куда ему предстоит идти. «Вы пойдете с нами, или у вашей семьи будут неприятности», — ответил солдат.

Томас ушел вместе с солдатами. Они поднялись на холм, мимо покинутого американского посольства, вдоль бульвара Революции. На углу, перед зданием страховой компании «Сорас», напротив Министерства обороны, вокруг только что построенного бункера стояла кучка солдат. Солдаты принялись осыпать Томаса бранью за то, что он описывал их деятельность в своих репортажах для международных СМИ. Ему было приказано сесть на землю прямо посреди улицы. Когда он отказался, солдаты стали избивать его. Они не жалели сил на удары, нанесли ему множество пощечин, выкрикивая оскорбления и вопросы. Потом один из них пнул Томаса в живот ногой, и он все же сел на землю. «Итак, Томас, — сказал один из них, — давай, пиши письмо жене и скажи в нем все, что хочешь, потому что скоро ты умрешь».

Подъехал джип, из него вылезли новые солдаты и тоже принялись пинать Томаса. Потом ему дали ручку и бумагу, и он начал писать: «Жаклин, они сейчас меня убьют. Не знаю, за что. Они говорят, что я сообщник РПФ. Поэтому я должен умереть, и это — мое завещание». Томас написал завещание и отдал его солдатам.

Один из солдат сказал: «Ладно, давайте его прикончим» — и отступил на шаг, прицеливаясь из винтовки.

— Я не стал смотреть, — вспоминал Томас, рассказывая мне о своих злоключениях. — Я действительно верил, что они меня застрелят. Потом подъехал еще один автомобиль, и я вдруг увидел какого-то майора, который стоял одной ногой на бронированной подножке машины. Он окликнул меня по имени: «Томас?» Когда он меня позвал, я словно выплыл из забытья. Я сказал: «Они сейчас меня прикончат». Он приказал солдатам прекратить избиение и велел сержанту отвезти меня домой.

Томас — бодрый, подвижный, компактный мужчина с яркими живыми глазами. Его руки и лицо столь же выразительны, как и его речь. Он прирожденный радийщик, хороший рассказчик — и, как бы ни была мрачна его повесть, процесс рассказа явно доставлял ему удовольствие. В конце концов он и его семья все же остались живы. Историю Томаса, по меркам Руанды, можно назвать счастливой. И все же у меня сложилось впечатление (с ним это чувствовалось в большей степени, чем с другими), что, ведя рассказ, он видел те события заново; что, когда он вглядывался в прошлое, итог этого прошлого был еще не очевиден, и что, когда он смотрел на меня и его ясные глаза заволакивала легкая дымка, он по-прежнему видел перед собой описываемые сцены, может быть, даже надеялся понять их. Ибо в этой истории не было никакого смысла: майор, который пощадил его жизнь, может быть, и узнал Томаса, но для Томаса он был совершенно незнакомым человеком. Позднее он узнал имя своего спасителя: майор Туркункико. Кем был Томас для майора Туркункико, чтобы тот решил оставить ему жизнь? То, что один-два человека выживали во время массовых избиений, было не так уж необычно. Когда «зачищают буш», несколько стеблей всегда избегают стали (один человек рассказывал мне, что его племянницу изрубили мачете, потом забросали камнями, потом утопили в выгребной яме, но она каждый раз поднималась и, шатаясь, уходила). Однако Томас был спасен намеренно — и не мог понять почему. Рассказывая об этом, он уставился на меня с видом комического ошеломления — брови домиком, лоб в складках, рот кривится растерянной улыбкой — и сказал, что сохранение его жизни было гораздо более загадочным событием, чем стала бы гибель.

Томас рассказал мне, что, когда он был бойскаутом, его учили «смотреть опасности в лицо, изучать ее и не пугаться», и меня поразило то, что каждое его столкновение с «Властью хуту» следовало одному и тому же образцу: и когда министр велел ему вернуться к работе, и когда за ним пришли солдаты, и когда они велели ему сесть на землю на улице, Томас неизменно отказывался, прежде чем подчиниться. Убийцы привыкли видеть страх на лицах своих жертв, а Томас всегда вел себя так, будто его противники вынуждены угрожать ему из-за какой-то ошибки.

Такие мелочи вроде бы не должны были играть никакой роли. Сообщник врага — это сообщник врага; исключений быть не могло, и эффективность была важнее всего. ВО ВРЕМЯ ГЕНОЦИДА РАБОТА УБИЙЦ НЕ СЧИТАЛАСЬ В РУАНДЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕМ; В СУЩНОСТИ, ОНА ПРИРАВНИВАЛАСЬ К ЗАКОНУ СТРАНЫ, И КАЖДЫЙ ГРАЖДАНИН БЫЛ ОТВЕТСТВЕН ЗА ЕГО ПРИМЕНЕНИЕ. Таким образом, если человека, которого следовало убить, отпускал один отряд убийц, всякий понимал, что его поймает и убьет кто-нибудь другой.

Я встретился с Томасом в теплый летний вечер в Кигали — в тот час внезапных экваториальных сумерек, когда стаи воронов и одиноких стервятников реют с криками между деревьями и крышами домов. Возвращаясь пешком в отель, я миновал угол улицы, на котором Томас должен быть умереть. Стеклянный портик здания компании «Сорас» был весь в паутине трещин от пуль.

«Если я не убью эту крысу, она умрет», — говорит Клов в «Конце игры» Сэмюэля Беккета. Но те, кто вершил геноцид, предпочли сделать природу своим врагом, а не союзником.

Утром 12 апреля, в то же время, когда президентская гвардия впервые пришла за Томасом в его дом, Бонавентура Ньибизи узнал, что во второй половине дня его семья будет убита. Они прятались в доме и во дворе, несколько ночей провели в канавах. Многие их соседи были убиты. Он рассказывал мне:

— Я помню, уже 10 апреля по радио зачитывали коммюнике провинциальной администрации, призывающее всех водителей с большими грузовиками, потому что всего через четыре дня после начала геноцида мертвецов было уже так много, что возникла необходимость вывозить их грузовиками.

Бонавентура не сомневался, что везение его семьи кончилось.

— И мы решили, что пусть нас взорвут гранатой или застрелят — это лучше, чем дать зарубить себя мачете, — рассказывал он. — Мы взяли мою машину и выехали за пределы компаунда. Нам удалось добраться до церкви Святого Семейства. До нее было недалеко, максимум полмили, правда, ехать было трудно из-за множества блокпостов. Но мы все же доехали туда, а 15 апреля за нами пришли интерахамве. Они убили около 150 человек в церкви в тот день и все время искали меня.

Католический собор Святого Семейства, кирпичная громада, стоит рядом с одной из главных транспортных артерий Кигали, в нескольких сотнях ярдов вниз по горе от «Отель де Миль Коллин». Из-за выдающихся размеров, а следовательно, заметности для немногочисленных международных наблюдателей, которые еще ездили по Кигали, собор Святого Семейства был одним из считаных мест в городе (по всей Руанде таких не набралось бы больше десятка), где тутси, которые искали убежища в 1994 г., никогда не подвергались одновременному массовому истреблению. В других местах убийства шли по нарастающей, и тех, кому удавалось их избежать, терзал постоянный ужас. Поначалу собор Святого Семейства защищала полиция, но, как обычно, их сопротивление районным интерахамве и солдатам, которые приходили охотиться на тутси, быстро сошло на нет. Вначале убийцы, обложившие церковь, удовлетворялись нападениями на новых беженцев в момент их прибытия. Массовое убийство 15 апреля стало первым массированным вторжением в собор, оно было довольно тщательно организовано интерахамве и президентской гвардией.

В ТОТ ДЕНЬ УБИВАЛИ ТОЛЬКО МУЖЧИН, ПО ОДНОЙ ВЫБИРАЯ ЖЕРТВЫ ИЗ ТОЛПЫ В НЕСКОЛЬКО ТЫСЯЧ ЧЕЛОВЕК, СОБРАВШЕЙСЯ В ЦЕРКВИ И ДВОРОВЫХ ПРИСТРОЙКАХ. У убийц были списки, многие из них были соседями жертв и могли узнать их в лицо. Молодой парень, который работал у Бонавентуры в качестве домашней прислуги, был убит.

— Но мне повезло, — рассказывал Бонавентура. — Я вместе с семьей ушел в маленькую комнатку, и как раз после того, как я вошел внутрь и закрыл дверь, храм наполнился военными, ополченцами и полицейскими. Они начали расспрашивать обо мне, но, к счастью, не стали взламывать дверь, за которой мы притаились. Я оставался там вместе с детьми и женой. В этой комнатенке пряталось около двадцати человек.

У Бонавентуры была на руках трехмесячная дочь, и, по его словам, труднее всего было не дать ей кричать.

Я спросил его, что делали священники, когда начались убийства.

— Ничего, — пожал он плечами. — Один из них был хорошим человеком, но ему самому угрожали, так что 13 апреля он ушел прятаться, а второй из глав церкви водил задушевную дружбу с ополченцами. Это знаменитый отец Венцеслас Муньешьяка. Он был очень близок с ополчением и военными и повсюду расхаживал с ними. Поначалу он никого по-настоящему не выдавал, но и ничего не делал для гонимых.

После той бойни молодой священник по имени Полин все же помог Бонавентуре найти более безопасное укрытие — в заднем помещении церковного гаража, — где они и просидели вместе с одним другом и своими семьями с 15 апреля по 20 июня.

— Он был хуту, этот священник, но он был добрый человек, — вспоминал Бонавентура. — Иногда он отпирал дверь, чтобы наши жены могли принести нам воды или еды. Ходили слухи, что я убит, так что мне оставалось только хорошенько прятаться.

Когда Томас Камилинди возвращался домой после несостоявшейся казни, сержант, который конвоировал его, сказал, что Томас по-прежнему приговорен к смерти. «Они убьют тебя сегодня, если не уедешь», — сказал сержант. Томас не представлял, куда ему податься. Он написал новое завещание и отдал его жене со словами: «Я ухожу, сам не знаю куда; может быть, однажды этот документ тебе пригодится».

Когда Томас снова вышел на улицу, лил дождь. Он пошел куда глаза глядят и в результате оказался у радиостанции.

— Мне было страшно, — говорил он, — потому что радиостанция практически была военным лагерем.

Но, похоже, никто там не возражал против его прихода.

— Я смотрел телевизор до вечера, а ночь провел под столом на коврике. Есть мне было нечего, зато я хорошо выспался, — говорил Томас.

Томас и представить себе не мог, как бы он выжил, если бы был тутси. Утром он сказал главному редактору радиостанции, что его едва не убили. «Давай зачитай утренний выпуск новостей, тогда они, может быть, решат, что ты с нами», — предложил редактор.

— Так я и провел выпуск новостей в 6.30 утра, — рассказывал Томас, — но продолжать в том же духе не мог.

Он обзвонил несколько посольств и выяснил, что все они эвакуированы. Потом попробовал позвонить в «Отель де Миль Коллин».

— Парень на рецепции узнал меня по голосу и воскликнул: «Томас! Вы все еще живы! Это невероятно! Мы думали, что вы погибли». И добавил: «Если сумеете добраться сюда, возможно, с вами все будет в порядке». Ездить по улицам в автомобиле без сопровождения или разрешительных документов было запрещено, так что Томас уговорил одного солдата отвезти его. Он приехал в отель без денег, но ему все равно дали номер. «Если люди приходят, мы говорим им, что о деньгах будем беспокоиться потом», — сказал ему служащий. В тот вечер, когда Томас устраивался в номере, зазвонил его телефон. На проводе был армейский майор, Огюстен Сьиза, который тоже жил в этом отеле. Сьиза симпатизировал беженцам (в конечном счете он дезертировал из РВС и вступил в РПФ), но Томас в то время об этом не знал. Он шел в номер Сьизы, полагая, что тот его убьет или, по крайней мере, арестует. А вместо этого двое мужчин пили пиво и разговаривали до поздней ночи, а на следующий день Сьиза уехал и вернулся с женой и дочерью Томаса.

Пиво спасло немало жизней в «Отель де Миль Коллин». Понимая, что цены на спиртное в охваченном войной городе могут лишь подниматься, хозяйственный менеджер Поль Русесабагина, привлекая самых разных посредников, заботился о том, чтобы винные погреба отеля были полны. Эта торговля, благодаря которой он также договорился о поставках достаточного количества батата и риса, чтобы его гости не умерли с голоду, требовала активного взаимодействия с военным командованием, и Поль в полной мере воспользовался этими контактами.

— Я подкупал людей выпивкой, — рассказывал он мне и смеялся, потому что людьми, которых он «подкупал», были лидеры «Власти хуту», а под «подкупом» он подразумевал, что поил их спиртным, чтобы они не убивали беженцев под крышей его отеля. — Я дарил им спиртное, а иногда даже давал деньги, — говорил Поль. Генерал-майор Огюстен Бизимунгу, начальник штаба РВС, был одним из самых неприятных завсегдатаев отеля, и Поль старался, чтобы тот «не просыхал». — Ко мне приходили все, — продолжал Поль. — У меня было то, что было им нужно. Это была не моя проблема. Моя задача состояла в том, чтобы из моего отеля никого не забрали.

Поль — мужчина с мягкими манерами, плотного сложения, довольно заурядной внешности. В конце концов, он же буржуа, менеджер отеля; и, похоже, таким он себя и ощущает, заурядным человеком, который не делал ничего выдающегося, отказавшись прогнуться перед безумием, которое вихрилось вокруг него.

— Люди лишились разума. Не знаю почему, — говорил он мне. — Я твердил им: «Я не согласен с тем, что вы делаете», — так же открыто, как говорю это сейчас вам. Я — человек, который привык говорить «нет», когда приходится говорить «нет». Вот и все, что я делал, — то, что считал нужным делать. Потому что никогда не был согласен с убийцами. Я отказывался — и так им и говорил.

РАЗУМЕЕТСЯ, МНОГИЕ РУАНДИЙЦЫ НЕ БЫЛИ СОГЛАСНЫ С ГЕНОЦИДОМ, НО МНОГИЕ ДРУГИЕ ПРЕОДОЛЕЛИ СВОЕ НЕСОГЛАСИЕ И СТАЛИ УБИВАТЬ, В ТО ВРЕМЯ КАК ЕЩЕ БОЛЬШЕ БЫЛО ТЕХ, КТО ПОПРОСТУ СПАСАЛ СОБСТВЕННУЮ ШКУРУ. Поль же стремился спасти всех, кого только мог, и если это означало, что придется торговаться со всеми, кто хочет этих людей убить, — что ж, так тому и быть.

Однажды утром, едва рассвело, лейтенант Аполлинер Хакизимана из военной разведки подошел к столу рецепции, позвонил Полю в его номер и сказал: «Я хочу, чтобы вы вывели всех из этого отеля в течение 30 минут». Он разбудил Поля, а тот, еще толком не проснувшись, уже начал переговоры:

— Я сказал: «Мистер, вы знаете, что эти люди — беженцы? Как вы гарантируете их безопасность? Куда они пойдут? Как они пойдут? Кто их забирает?»

Лейтенант Хакизимана ответил ему: «Вы слышали, что я сказал? Мы хотим, чтобы все отсюда вышли, и не позднее чем через полчаса». Поль возразил: «Я еще в постели. Дайте мне еще тридцать минут. Я приму душ, а потом всех выведу». Поль сразу же послал за несколькими беженцами, которым доверял больше всех и которые имели хорошие связи с режимом. В их числе был Франсуа-Ксавье Нсанзувера, бывший генеральный прокурор Руанды, хуту, который некогда вел расследование деятельности Хакизиманы как лидера «эскадронов смерти» «Власти хуту». Пол и его друзья вместе начали обрывать телефоны, названивая генералу Бизимунгу, нескольким полковникам и всем, кого сумели вспомнить и кто мог надавить на лейтенанта как старший по чину. Не прошло и получаса, как к отелю прибыл армейский джип, и водитель передал Хакизимане приказ уйти.

— Они вывели этого парня из игры, — подытожил Поль. Потом он на минуту умолк, погрузившись в воспоминания, и взгляд его расфокусировался. Я живо представил себе, как он выглядывал из окна в «Миль Коллин», когда Поль снова заговорил: — А что было вокруг нас — вокруг этой закрытой территории отеля? Солдаты, интерахамве — вооруженные огнестрельным оружием, мачете, всем подряд…

Пол, похоже, хотел ясно ограничить масштаб своей роли. Он не сказал — «я вывел этого парня из игры»; он сказал — «они», и, называя мне чины убийц, толпившихся у ворот отеля, он это лишний раз подчеркивал.

В обсуждении сценариев «всенародного» насилия типа «мы против них» в наши дни модно говорить о массовой ненависти. Но хотя ненависть может воодушевлять, апеллирует она к слабости. «Авторы» геноцида, как называют их руандийцы, понимали, что для того, чтобы побудить множество слабых людей творить неправедные дела, необходимо апеллировать к их стремлению к силе; и той «серой силой», которая по-настоящему заводит людей, является власть. Ненависть и власть — обе они, каждая на свой лад, являются страстями. Различие между ними в том, что ненависть — страсть чисто негативная, в то время как власть в сущности своей позитивна: ненависти уступают, а к власти стремятся. В Руанде оргия ублюдочной власти, которая привела к геноциду, осуществлялась во имя «хутуизма». И когда Поль — хуту — старался не поддаваться убийцам, он апеллировал к их стремлению к власти. «Они» были теми, кто решил отбирать жизнь, и он интуитивно понял: это означало, что они должны были присвоить себе право иногда щадить ее.

Услышав по радио объявление о собственной смерти, Одетта и ее семья перестали выходить из дома.

— Мы не включали свет и не отвечали на звонки, если только не поступал заранее назначенный сигнал от людей, которые нас знали: один звонок, трубка вешается, потом снова звонок.

Так прошло две недели. Затем позвонил Поль из «Миль Коллин». Он был их старым другом и просто проверял — кто еще остался жив, кого он может спасти.

— Он сказал, что пошлет Фродуальда Карамиру забрать нас, — вспоминала Одетта. — Я ответила: «Нет, я не хочу его видеть. Если он приедет, то убьет нас». Но это же был Поль! Он поддерживал контакт с такими людьми вплоть до самого конца.

Поль не стал оправдываться.

— Разумеется, я разговаривал с Карамирой, — сказал он мне. — Я разговаривал и с ним, потому что в «Миль Коллин» приезжали все. У меня было много связей, и у меня был запас спиртных напитков, и я посылал своих знакомых забирать людей и привозить их в отель. Таким образом были спасены не только Одетта, Жан-Батист и их дети. Было и много других.

27 апреля в дом Одетты явился лейтенант, чтобы отвезти ее семью в отель в своем джипе. Боевики интерахамве могли остановить даже армейского офицера и отобрать у него пассажиров, так что было решено переезжать в три захода. Одетта отправилась первой.

— На улицах, — рассказывала она, — были заграждения, мачете, трупы. Но я не стала смотреть. Я не видела за все это время ни одного трупа, кроме как в реке. КОГДА МЫ БЛУЖДАЛИ В БОЛОТАХ, МОЙ СЫН СПРОСИЛ: «ЧТО ЭТО, МАМА?» — И Я СКАЗАЛА, ЧТО ЭТО СТАТУИ, КОТОРЫЕ УПАЛИ В РЕКУ И ПЛЫВУТ ПО ТЕЧЕНИЮ. Не знаю, откуда у меня взялась такая мысль. А сын возразил: «Нет, это трупы».

Когда лейтенант с Одеттой добрались до отеля и обнаружили, что ворота окружены — разумеется, не для того, чтобы защитить тех, кто был внутри, а чтобы помешать проникнуть на территорию новым беженцам, — она показала осаждавшим полную горсть таблеток от малярии и аспирина и сказала, что она — врач и приехала лечить детей менеджера.

— Как правило, — призналась она мне, — я вообще не употребляю спиртного, но, войдя в отель, я сказала: «Дайте мне пива». Выпила совсем немного — и опьянела вдребезги с пары глотков.

Лейтенант отбыл за детьми Одетты, и когда они ехали в отель, их машину остановили. Ополченцы с блокпоста стали расспрашивать детей: «Если ваши родители не мертвы и не тутси, то почему вы не с ними?» Сын Одетты не замешкался с ответом. Он сказал: «Мой отец отстаивает смену на блокпосте, а мать в больнице». Но убийц это не убедило. Два часа продолжался раздраженный спор. Потом рядом притормозила машина, в которой ехал Жорж Рутаганда, первый вице-президент интерахамве и член Центрального комитета НРДР. Рутаганда знал этих детей в лицо по прежним временам — когда он и такие люди, как Одетта и Жан-Батист, принадлежали к одной и той же социальной вселенной, — и на какое-то мгновение, похоже, в его атрофированной душе мелькнуло нечто похожее на великодушие. По словам Одетты, «он сказал интерахамве, которые приставали к детям: «Вы что, не слушаете радио? Французы сказали, мол, если мы не перестанем убивать детей, они перестанут вооружать нас и помогать нам». А потом велел: «Вы, детишки, забирайтесь в машину и уезжайте».

Так Рутаганда нарушил восьмую «заповедь хуту» и оказал милосердие детям Одетты, но это не заставило ее потеплеть сердцем к этому человеку. Многие люди, которые участвовали в убийствах — как официальные лица, солдаты, ополченцы или рядовые граждане-мясники, — тоже защищали некоторых тутси, то из личной симпатии, то ради финансовой или сексуальной выгоды. НЕ ТАК УЖ РЕДКО МУЖЧИНА ИЛИ ЖЕНЩИНА, КОТОРЫЕ РЕГУЛЯРНО ВЫХОДИЛИ НА УБИЙСТВЕННУЮ ОХОТУ, ПРЯТАЛИ ДОМА НЕСКОЛЬКИХ ЛЮБИМЧИКОВ-ТУТСИ. Впоследствии такие люди утверждали, что забрали несколько жизней, чтобы не привлекать внимание к своим усилиям по спасению остальных. Похоже, в их представлении достойные поступки освобождали от виновности в преступлениях. Но выжившим тот факт, что убийца порой щадил чьи-то жизни, лишь доказывал, что его никак нельзя считать невинным, поскольку явно показывал: убийца знал, что убивать неправильно.

— Чтобы человеку, который отрезал голову моей сестре, смягчили приговор? Ни за что! — сказала мне Одетта. — Даже этот Рутаганда, который спас моих детей, должен быть публично повешен, и я сама пойду на казнь.

Дети были все в слезах, когда добрались до отеля. Плакал и сам лейтенант. Одетте пришлось долго уговаривать его, чтобы он поехал в последний раз и привез Жан-Батиста и их приемного ребенка-мулата.

— Мулатов, — пояснила Одетта, — считали детьми тутси и бельгийцев.

Поль Русесабагина помнил, что в 1987 г. для «Отель де Миль Коллин» приобрели первую факс-машину и подключили дополнительную телефонную линию для ее поддержки. В середине апреля 1994 г., когда правительство прекратило внешнее обслуживание главного коммутатора отеля, Поль обнаружил, что — «каким-то чудом», как он сказал, — в старом факсе по-прежнему есть гудок. Поль считал эту линию своим величайшим оружием в кампании по защите гостей отеля.

— Мы могли позвонить королю Бельгии, — рассказывал мне Поль. — Я мог мгновенно дозвониться до Министерства иностранных дел Франции. Мы посылали множество факсов самому Биллу Клинтону в Белый дом.

Как правило, говорил Поль, он не ложился спать до четырех утра — «рассылал факсы, разговаривал, обзванивал целый мир».

Лидеры «Власти хуту» в Кигали были в курсе, что у Поля есть телефон, но, как он сказал, «у них никогда не было моего номера, так что они не знали, как его заблокировать, да им и без того было чем заняться». Поль ревностно охранял свой телефон, но не от всех: беженцам с полезными иностранными контактами был предоставлен доступ к связи. Одетта регулярно посылала факсы своим прежним работодателям в штаб-квартиру Корпуса Мира в Вашингтоне, а 29 апреля Томас Камилинди воспользовался гостиничным телефоном, чтобы дать интервью французской радиостанции.

— Я описал, как мы живем, без воды — пьем из плавательного бассейна, — и как обстоят дела с убийствами, и как наступает РПФ, — рассказывал мне Томас.

Это интервью было передано в эфир, и на следующее утро майор Сьиза сказал Томасу: «Ты покойник. Они решили убить тебя. Уноси отсюда ноги, если сможешь».

Томасу некуда было идти. Он перебрался в номер приятеля, и в то же утро ему сообщили, что в отель прибыл солдат с приказом убить его. Воспользовавшись внутренним телефоном, Томас попросил жену узнать фамилию солдата. Это был Жан-Батист Ирадукунда.

— Он был моим другом с самого детства, — рассказывал Томас, — так что я окликнул его и сказал: «Ладно, я выхожу», — и вышел. Он объяснил, что военное командование хочет, чтобы я умер. Он медлил. И под конец сказал: «Не знаю, кто тебя убьет. Я этого сделать не могу. Но я сейчас уйду из отеля, и они пришлют кого-то другого, чтобы убить тебя наверняка».

— Но больше за мной никто не пришел, — закончил Томас. — Ситуация нормализовалась. Через некоторое время я снова вышел в коридор, и ничего не случилось.

Когда я расспрашивал Поля об этой проблеме Томаса, он рассмеялся:

— Это интервью было беженцам не на пользу, — сказал он и добавил: — Они хотели вывести его, но я не позволил.

Я спросил Поля, как это ему удалось, почему к его отказу прислушались.

— Не знаю, — пожал он плечами и снова рассмеялся: — Не знаю, как это вышло, но я много чего отказывался сделать!

Тем временем по всей Руанде было одно и то же: убийства, убийства, убийства, убийства, убийства, убийства, убийства, убийства, убийства…

ДАВАЙТЕ ПРИКИНЕМ: 800 ТЫСЯЧ УБИТЫХ ЗА СТО ДНЕЙ. ЭТО ЗНАЧИТ 333,3 УБИЙСТВА В ЧАС, ИЛИ 5,5 ОБОРВАННЫХ ЖИЗНЕЙ КАЖДУЮ МИНУТУ. Учтите также, что большая часть этих убийств произошла за первые три или четыре недели, и прибавьте к общему числу смертей несчетные легионы тех, кто был искалечен, но не умер от ран, а также систематические и серийные изнасилования женщин-тутси — и тогда вы сможете понять, что это значило, что «Отель де Миль Коллин» был единственным местом в Руанде, где целая тысяча людей, которым полагалось быть убитыми, собралась в тесном кругу? — и, как очень спокойно сказал Поль: «Никто не был убит. Никого не забрали. Никого не избили».

Вниз по холму от отеля, в потайном закутке Бонавентуры у церкви Святого Семейства, был радиоприемник, и, слушая СРТТ, он знал, как успешно шли убийства. Он слышал будничные рекомендации радиоведущих не оставлять ни одну могилу не заполненной доверху и более настойчивые призывы направить людей в то или иное место, где требовались дополнительные руки, чтобы закончить ту или иную «работу». Он слышал речи могущественных представителей правительства «Власти хуту», которые ездили по стране, призывая людей удвоить свои усилия. И гадал, скоро ли волна медленного, но неуклонного истребления беженцев в церкви, где он скрывался, дойдет и до него. 29 апреля СРТТ объявило, что 5 мая будет днем «чистки» с целью окончательного истребления всех тутси в Кигали.

Джеймс Орбински, канадский врач-терапевт, который был одним из полутора десятков сотрудников международных гуманитарных миссий, еще не уехавших из Кигали, описывал город как «буквально ничейную полосу». Он говорил: «Ветер был единственным живым существом, если не считать блокпостов, а блокпосты были повсюду. Интерахамве были чудовищны — кровожадные, перепившиеся, — и они то и дело пускались в пляс на блокпостах. Люди несли родственников в больницы и сиротские приюты. У них уходили не одни сутки на то, чтобы преодолеть две-три мили».

Даже если удавалось добраться до больницы, это ничуть не гарантировало безопасность. Когда Орбински приехал в больницу, где работали когда-то Одетта и Жан-Батист, он обнаружил, что она завалена мертвыми телами. Он отправился в сиротский приют, надеясь эвакуировать оттуда детей, и встретил там руандийского офицера, который сказал ему: «Эти люди — военнопленные, с моей точки зрения, они — насекомые, и их будут давить, как насекомых».

К концу апреля город был разделен надвое вдоль пересекавшей его главной долины: восточную часть, где жил Орбински, контролировал РПФ, а западная часть была под контролем правительства. МООНПР и горстка спасателей вроде Орбински каждый день по несколько часов тратили на переговоры, пытаясь договориться об обмене пленниками, беженцами и ранеными через линию фронта. Эффективность этих переговоров была крайне ограниченной.

— Я каждый день приезжал в церковь Святого Семейства, привозил медикаменты, составлял списки, — рассказывал мне Орбински. — Возвращаюсь на следующий день — еще двадцать человек убиты, сорок человек убиты…

Когда Поль вспоминал, как использовал свой телефон в «Миль Коллин», чтобы привлечь международное внимание к бедственному положению своих гостей, он сказал:

— Но, знаете, в церкви Святого Семейства тоже была рабочая телефонная линия, а этот священник, отец Венцеслас, ни разу ею не воспользовался. Подумать только!

Действительно, телефон в церкви работал. Даже Бонавентура Ньибизи в своем укрытии знал об этом, и однажды в середине мая ему удалось потихоньку прокрасться в церковь и добраться до него.

— Я позвонил в Вашингтон — в миссию USAID, — рассказывал он мне. — Они сказали: «Вы же знаете, какова ситуация. Как только вам представится шанс уйти оттуда, свяжитесь с ближайшей миссией».

Едва ли это можно назвать обнадеживающей вестью; но для Бонавентуры уже то, что ему удалось позвонить, что другие люди узнали о том, что он жив и где находится, было утешением.

Почему отец Венцеслас не поступил так же? Почему другие люди не поступали так, как Поль?

— Это загадка, — ответил мне Поль. — Любой мог бы это сделать. Однако, например, сам Венцеслас ходил с пистолетом, хоть он и священник. Не могу сказать, что он кого-то убил. Я ни разу не видел, чтобы он кого-то убивал. Но я видел его с пистолетом. Однажды он пришел ко мне в номер. Он говорил о том, что происходит в стране, как людей из церкви Святого Семейства — из его храма! — расстреливают солдаты в бронированных машинах. Он говорил, что ставит им выпивку, потому что они убивают людей. Я сказал ему: «Мистер, я с этим не согласен». А моя жена спросила: «Вы священник, почему же, вместо того чтобы носить с собой Библию, вы носите пистолет? Почему бы вам не отложить этот пистолет и не взять в руки Библию? Священника не должны видеть в голубых джинсах, футболке и с пистолетом».

Позднее Одетта поведала мне ту же историю и сказала, что ответил на это отец Венцеслас: «Всему свое время. Сейчас время для пистолета, а не для Библии».

Поль вспоминает тот разговор иначе. По его словам, отец Венцеслас сказал: «Они уже убили 59 священников. Я не хочу стать 60‑м». Поль возразил ему: «Если кто-то придет и захочет убить вас в эту минуту, неужели вы думаете, что с пистолетом вы не умрете?»

После геноцида Венцеслас при помощи французских миссионеров бежал в деревню на юге Франции, где ему было поручено активное пастырское служение. В июле 1995 г. он был арестован и обвинен в соответствии с французским законодательством в преступлении геноцида в Кигали, но его дело быстро замяли из-за каких-то юридических формальностей. Он провел две недели во французской тюрьме, после чего его выпустили и позволили возобновить служение. В январе 1998 г. Верховный суд Франции постановил, что он все-таки может быть обвинен. Его, помимо прочего, обвиняли в том, что он снабжал убийц списками беженцев-тутси, прятавшихся в его церкви, выгонял беженцев из укрытий на верную смерть, присутствовал при массовых убийствах, не вмешиваясь, саботировал усилия МООНПР по эвакуации беженцев из церкви и угрозами принуждал девушек-беженок заниматься с ним сексом. В 1995 г. две журналистки — руандийка, чьи мать и сестры были беженками в церкви Святого Семейства, и француженка — спросили его, сожалеет ли он о своих поступках во время геноцида. «У МЕНЯ НЕ БЫЛО ВЫБОРА, — ОТВЕТИЛ ВЕНЦЕСЛАС. — БЫЛО НЕОБХОДИМО ПРИТВОРЯТЬСЯ СОЮЗНИКОМ ОПОЛЧЕНЦЕВ. ЕСЛИ БЫ Я ИЗБРАЛ ИНОЙ ПОДХОД, ВСЕ МЫ ИСЧЕЗЛИ БЫ С ЛИЦА ЗЕМЛИ».

Последнее засвидетельствованное явление Девы Марии в святилище на вершине холма Кибехо произошло 15 мая 1994 г., в дни, когда на немногих выживших тутси этого прихода все еще шла охота. За предыдущий месяц в Кибехо были убиты тысячи тутси. Самое масштабное массовое избиение произошло в кафедральном соборе и длилось несколько дней, пока убийцы не устали работать руками и не предали здание огню, сжигая и живых, и мертвых. В дни, предшествовавшие поджогу, отец Пьер Нгога, местный священник, старался защитить беженцев и заплатил за это своей жизнью, в то время как другой местный священник, отец Таде Русинги-зандекве, по словам выживших, был одним из тех, кто возглавлял несколько нападений интерахамве. Одетый, как и члены ополчения, в наряд из банановых листьев, отец Таде, по слухам, сам держал винтовку и стрелял в толпу.

При таком разделении среди лидеров церкви явление 15 мая предоставило теологическое разрешение вопроса о геноциде. Точная запись слов, приписываемых Богоматери пророчицей Валентиной Ньирамукизой, утрачена. Но это откровение транслировалось в то время по «Радио Руанда», и ряд руандийских священников и журналистов — включая Томаса Камилинди, который услышал ее в «Отель де Миль Коллин», — рассказывали мне, что Дева якобы сказала, будто президент Хабьяримана вместе с нею в раю, и что ее слова широко истолковали пропагандисты как выражение божественной поддержки геноцида.

Епископ Гиконгоро, монсеньор Огюстен Мисаго, который написал книгу о явлениях в Кибехо, рассказывал мне, что предположение Валентины о том, что «убийства тутси одобрены небесами», поразило его как «невозможное — идея, подготовленная политиканами». Но, с другой стороны, идеи, транслируемые церковными лидерами, нередко несли политический оттенок во время убийств. Самого епископа Мисаго часто описывали как сочувствующего «Власти хуту»; он был публично обвинен в том, что чинил тутси препятствия, не давая добраться до убежищ, критиковал тех собратьев из духовенства, которые помогали «тараканам», и просил эмиссара Ватикана, который посетил Руанду в июне 1994 г., сказать папе, чтобы тот «подыскал место для священников-тутси, потому что руандийскому народу они больше не нужны». Более того, 4 мая того года, вскоре после последнего явления Марии в Кибехо, этот епископ сам явился туда с отрядом полицейских и стал успокаивать группу из 90 школьников-тутси (которых держали в плену, готовя к убийству), чтобы те не волновались, потому что полиция их защитит. Три дня спустя полицейские помогали убивать этих детей; 82 из них погибли.

Епископ Мисаго был грузным, величественным мужчиной. Портрет его, одетого так же, как при нашей встрече, — в длинном белом одеянии с пурпурными пуговицами, — висел рядом с гораздо меньшим по размеру портретом папы на стене кабинета, в котором он принял меня в своей епархии. Через считаные минуты после моего прихода разразилась сильнейшая гроза. В комнате потемнело, облачение епископа, казалось, сделалось еще ярче, а голос его поднялся до крика, силясь заглушить громыхание ливня по крыше из гофрированного металлолиста. Казалось, он только рад был кричать во всю глотку. Мой визит не доставил ему ни малейшего удовольствия — ведь я явился без приглашения, принеся с собой блокнот, — и речь его сопровождалась весьма активными жестами, в перерывах между которыми он непрестанно листал маленький карманный календарик, не глядя в него. У него также была неприятная привычка смеяться громким, нервным смехом — «ха-ха-ха!» — всякий раз, когда он упоминал какую-нибудь неловкую ситуацию вроде массового убийства.

— А что я мог сделать? — возмутился он, когда я спросил его о гибели 82 школьников-тутси в Кибехо. Он сказал, что отправился в Кибехо вместе с командующим полицией Гиконгоро и одним офицером разведки, «чтобы выяснить, как восстановить порядок и единство». Сказал, что у него не было иного выбора, кроме как работать с такими представителями власти: — У меня нет своей армии. Что я мог сделать один? Ничего. Это элементарная логика.

По словам епископа, охрану школьников-тутси в Кибехо сочли неадекватной:

— Вывод был таков, что число полицейских нужно увеличить. До того их было пятеро. Теперь же прислали около двадцати. — Он нервно хохотнул и продолжил: — Мы вернулись в Гиконгоро, уверенные, что ситуация изменится к лучшему. К несчастью, оказалось, что среди этих полицейских было несколько сообщников интерахамве. Я никак не мог об этом знать. Эти решения принимались в армии. Так что директор школы поехал в Гиконгоро объяснить ситуацию и попросить, чтобы команду полицейских сменили, а когда вернулся домой, обнаружил, что убийства уже произошли. Понимаете? Ха-ха-ха! Вначале нас неверно информировали, а потом мы уже были бессильны исправить ситуацию. Ну вы ведь тоже взрослый человек и способны судить о том, что нам и в голову не приходило, что кто-то будет убивать детей.

На самом деле мне казалось, что на четвертую неделю геноцида ни одному взрослому человеку в Руанде не могло прийти в голову, что полицейские — надежные защитники для тутси. Епископ настойчиво повторял мысль о своей беспомощности.

— Вы — вы, западные люди, — ушли и бросили нас всех, — возглашал он. — Даже папский нунций и тот уехал 10 апреля. Дело не только в бедном епископе Гиконгоро!

— Но вы все же были влиятельным человеком, — возразил я.

— Нет-нет-нет, — замахал руками епископ, — это иллюзия. — И снова рассмеялся своим нервным смешком. — Когда люди становятся подобны дьяволам, а у вас нет армии, что вы можете сделать? Любые пути были опасны. Так как же я мог влиять? Даже церковь… мы не инопланетяне, которые могут предвидеть события. Мы могли пасть жертвой недостатка информации. Кода человек плохо информирован, он медлит, не зная, какую позицию занять. Вот вы, журналист, когда вы не уверены, то не публикуете материал — вы идете и проверяете его. Эти глобальные обвинения против церкви ненаучны. Это идеологическая пропаганда.

ЕПИСКОП НА САМОМ ДЕЛЕ НЕ ОТРИЦАЛ ТОГО, ЧТО СОВЕРШИЛ В КИБЕХО ГРУБУЮ ОШИБКУ. НО ОН, КАЖЕТСЯ, НЕ СЧИТАЛ ЕЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕМ, и хотя говорил, что ему «стыдно» за то, что он позволил официальной пропаганде обмануть себя, никаких признаков угрызений совести я в его поведении не заметил. Он хотел, чтобы его считали жертвой того же обмана, который привел к убийству 82 детей. По словам епископа, выходило, если я правильно его понял, что он был глубоко невежественным человеком, одураченным демонами. Вполне возможно. Но любопытно то, что он воспринимал мои вопросы о его сделках с этими демонами как нападки на сам институт Римской католической церкви, а когда я действительно спросил его о церкви, его реакцию вряд ли можно было расценить как самозащиту.

— Насколько мне известно, — сказал он, — ни один официальный представитель церкви не делал публичных заявлений о том, что происходящее неприемлемо. Монсеньор Винсент Нсенгиюмва, прежний архиепископ Кигали, — лучший тому пример. Он не делал тайны из своей дружбы с президентом Хабьяриманой. Разумеется, другие епископы и духовные лица этого не одобряли. Но, знаете ли, миряне на Западе очень любят разоблачения с помощью прессы, кино и телевидения, в то время как мы привыкли делать дела тайно и тихо, не бить в барабаны и не трубить в трубы. Выскажись открыто — и кое-кто может сказать, что ты стал еретиком.

Верно, многим руандийцам мысль пойти против «Власти хуту» могла бы показаться ересью. Но епископ Мисаго, похоже, уже сожалел о своей вспышке. Спустя несколько минут он стал оправдываться:

— Я был утомлен, когда вы приехали. Я собирался прилечь. Я немного устал, был немного взволнован, так что это могло сказаться на моих ответах. К тому же вы задаете такие вопросы…

Очевидно, что в плане греховности поступков епископу Мисаго было далеко до отца Венцесласа. И все же меня удивило то, что человек с его репутацией остался в Руанде после геноцида. Ряд священников был арестован за свое поведение в 1994 г., и один чиновник из Министерства юстиции в Кигали сказал мне, что для ареста Мисаго можно было бы найти весьма веские причины. Но, добавил он, «Ватикан слишком силен и слишком злопамятен, чтобы мы вот так вот брали и арестовывали епископов. Неужели вы не слышали о папской непогрешимости?»

Во время одного из своих приездов в «Отель де Миль Коллин» отец Венцеслас пригласил Поля Русесабагину как-нибудь выпить вместе с ним в церкви Святого Семейства. Но Поль ни разу не покинул пределы отеля, и за это Венцеслас даже должен бы быть ему благодарен, поскольку он привез в отель к Полю собственную мать, чтобы тот позаботился о ее безопасности. На самом деле многие мужчины, связанные с режимом «Власти хуту», отвезли своих жен-тутси в «Миль Коллин», и хотя это, безусловно, вносило свой вклад в обеспечение безопасности отеля в целом, Полю казалось, что такой поступок бросает на этих мужчин тень позора.

— Венцеслас сам знал, что не может защитить даже собственную мать, — говорил Поль. — И при этом был высокомерен настолько, что, когда ехал с ней ко мне, сказал: «Поль, я везу вам свою тараканиху». Вы понимаете? Он говорил о своей матери. Она была тутси! Венцеслас, — продолжал Поль, — был просто… как вы это называете?.. ублюдком. Он не знал своего отца.

Но что это объясняет? Многие люди, которые вели себя так же скверно или еще хуже, чем Венцеслас, знали своих отцов и никогда не назвали бы своих матерей тараканихами, в то время как многие другие, бывшие не в ладах со своим происхождением, не впали в преступное безумие. Меня не интересовало, что делало Венцесласа слабым; я хотел знать, что делало сильным Поля, — а он не мог мне этого сказать.

— Да не то чтобы я был сильным, — говорил он. — Не был. Но, наверное, я использовал разные средства, к которым не хотели прибегать другие люди.

Лишь позднее — «когда люди разговаривали о том времени» — ему пришло в голову, что он действительно был особенным, исключением из правил.

— Во время геноцида я этого не знал, — говорил он мне. — Я думал, что многие поступали так же, потому что я знаю, что если бы они захотели, то могли бы это сделать.

ПОЛЬ ВЕРИЛ В СВОБОДУ ВОЛИ. ОН ПОНИМАЛ СВОИ ДЕЙСТВИЯ ВО ВРЕМЯ ГЕНОЦИДА И ДЕЙСТВИЯ ДРУГИХ КАК ЛИЧНЫЙ ВЫБОР. Похоже, он не считал, что его можно назвать праведником, — разве что в сравнении с преступными деяниями других, а эту шкалу он отвергал. Поль посвящал все свои многосторонние усилия задаче избежать смерти — собственной и других людей; но еще больше, чем погибнуть насильственной смертью, он боялся жить или умереть, по его собственному выражению, «дураком». В этом свете выбор «убивать или быть убитым» превращался в вопросы: убивать — ради чего? быть убитым — как кто? — и не создавал особых трудностей.

Для Поля было загадкой то, что столь многие из его соотечественников сделали выбор в пользу бесчеловечности.

— Это было не просто удивление, — рассказывал он. — Это было разочарование. Я разочаровался в большинстве своих друзей, которые мгновенно переменились с началом геноцида. Прежде я считал их джентльменами, а когда увидел их с убийцами, я разочаровался. У меня по-прежнему есть друзья, которым я доверяю. Но геноцид очень многое изменил — во мне самом, в моем собственном поведении. Прежде я был очень общительным, чувствовал себя свободным. Я мог пойти выпить с кем угодно. Я был способен доверять. Но теперь я к этому не склонен.

Так что Поль был человеком редкой совестливости и познал ее спутника — одиночество, но в его скромности не было ни грана фальши, когда он говорил о своих усилиях ради беженцев в «Миль Коллин». Он не спасал их, да и не мог спасти — в конечном счете. Вооруженный всего-навсего баром со спиртным, телефонной линией, известным во всем мире адресом и собственным духом сопротивления, он мог лишь трудиться, обеспечивая им защиту до того момента, пока их не спасет кто-то другой.

Первая попытка масштабной эвакуации из отеля МООНПР была предпринята 3 мая. Прибыли грузовики, чтобы забрать в аэропорт 62 беженцев, которым предложили политическое убежище в Бельгии, — в их числе были Томас, Одетта и Жан-Батист. Но пока беженцы грузились в машины, правительственные шпионы толпой окружили парковку, составляя списки эвакуированных, а радио СРТТ передало в эфир призыв остановить конвой. Примерно в миле от отеля быстро растущая толпа интерахамве и солдат остановила грузовики у блокпоста. Беженцев заставили выйти из машин; некоторых били и пинали ногами. Интерахамве с радиоприемниками, настроенными на СРТТ, слушали, как зачитывались имена известных эвакуируемых, потом выискивали этих людей, чтобы прицельно издеваться над ними. Хуже всех пришлось бывшему генеральному прокурору, Франсуа-Ксавье Нсанзувере. На глазах у офицеров МООНПР его сшибли на тротуар ударом винтовочного приклада. Он упал с окровавленной головой, и в него несколько раз выстрелили. Пули прошли мимо. Но толпа возбудилась еще сильнее и начала требовать права перебить беженцев. Руандийские офицеры сдерживали ее, в то же время отказываясь позволить конвою двинуться с места. Я слышал много рассказов о тех часах, которые эвакуируемые провели у этого блокпоста, — и ни одного внятного объяснения, почему в конечном счете конвою позволили вернуться в отель. Но разрешение все же было дано, и Одетта провела тот вечер с иглой в руках, зашивая раны.

Через 12 дней в отеле появился офицер военной разведки и проинформировал Поля, что все жители отеля будут в эту ночь убиты. Никакой помощи от МООНПР ждать не приходилось. И снова Поль поднял все свои связи в правительстве и за границей и призвал всех беженцев с внушающими доверие знакомыми сделать то же самое. Поль вспоминал, как разговаривал с генеральным директором Министерства иностранных дел в Париже и сказал ему: «Мистер, если вы хотите, чтобы эти люди спаслись, они будут спасены. Но если вы хотите, чтобы они умерли, они умрут сегодня, и вы, французы, так или иначе заплатите за смерть людей, которые будут сегодня убиты в отеле». Почти сразу же после этого разговора генерал Бизимунгу из высшего командования РВС и генерал Даллер из МООНПР приехали к Полю, чтобы заверить его, что отель не тронут.

ПОЛЬ СДЕЛАЛ ВСЕ ЧТО МОГ, НО РЕШЕНИЕ О ЖИЗНИ И СМЕРТИ, КАК ВСЕГДА, ОСТАВАЛОСЬ ЗА УБИЙЦАМИ и — что о многом говорит в данном случае — их французскими покровителями. В ту ночь одна-единственная пуля влетела в окно «Миль Коллин», словно говоря, что рука смерти остановилась лишь временно. Но к тому времени битва за Кигали была в разгаре, и отель и несколько других широко известных зданий — «убежищ», таких, как церковь Святого Семейства, стали козырями в игре. РПФ держал тысячи пленных сторонников правительства на стадионе в другом конце города, и командование РПФ предложило сделку такого рода, которая была понятна «Власти хуту»: вы убиваете этих — мы убиваем тех. Переговоры об обмене велись через линию фронта. МООНПР посредничала в достижении договоренности и обеспечивала транспорт, и в то время широко сообщалось, что это ООН спасла беженцев. Однако на самом деле их спасла угроза РПФ казнить других.

Эвакуация шла медленно, грузовик за грузовиком, день за днем. Было немало таких дней, когда ни один грузовик не двигался с места, и даже когда часть беженцев увозили к спасению, массовые убийства продолжались и в церкви Святого Семейства, и в других районах Кигали. А 17 июня, когда в «Миль Коллин» уже оставалась лишь горстка беженцев, Поль поехал в «Отель де Дипломат», чтобы поискать крепкое спиртное для генерала Бизимунгу. Вернувшись в «Миль Коллин», он обнаружил, что толпа интерахамве вломилась в номер, где квартировала его семья. Его жена и дети заперлись в ванной комнате, а ополченцы громили гостиную. Поль наткнулся на громил в коридоре.

— Они спросили меня: «Где менеджер?» Я был в футболке и джинсах, а они думали, что менеджер всегда носит галстук. Я переспросил: «Менеджер? А что, вы его не видели?» Они ответили: «Нет. Где он?» Я сказал: «Он побежал туда», — махнул рукой в одну сторону, а сам направился в противоположную. Еще нескольких я встретил на лестнице, и они тоже спросили: «Где менеджер?»

Пол рассмеялся. От этих он тоже отделался, указав в другую сторону, и пошел искать генерала Бизимунгу, который ждал своей бесплатной выпивки. Генерал велел одному из своих сержантов выгнать ополченцев вон из здания. Как вспоминает Поль, Бизимунгу сказал: «Иди наверх и скажи этим ополченцам, что, если они кого-нибудь убьют, я сам их убью. Даже если они просто кого-то изобьют, я их убью. И если они не уберутся из отеля через пять минут, я буду стрелять».

На следующий день Поль и его семья вместе с конвоем МООНПР выехали в зону РПФ. Он сделал все, что было в его силах. Но если бы РПФ не обстреливал войска «Власти хуту» через долину, никакого конвоя не было бы — и, вероятно, не было бы и выживших.

…и вполне может так случиться с любым из нас, людей утонченных, что мы, пребывая в самой гуще битвы Армагеддона, будем замечать лишь легкое раздражение от дыма взрывов да содрогание земли прямо под ногами.

Ночи в Руанде были пугающе тихими. После того как умолкали птицы, не было слышно почти никаких живых звуков. Я поначалу не мог понять, в чем дело. А потом обратил внимание на отсутствие собак. Что это за страна, где нет собак? Я начал приглядываться на рынках и улицах, в сельской местности, в церковных, школьных, фермерских дворах, на кладбищах, мусорных свалках и в цветущих садах красивых вилл. Однажды мне показалось, что вдали, на холме, я видел мальчика, который вел собаку на поводке по проселочной дороге. Деревня без собак? Дети без собак? Нищета без собак?! Кошек здесь было полно (это первые домашние животные, которые исчезают в голодные годы, но голод не был проблемой Руанды), и я начал задумываться, уж не одержали ли руандийские кошки полную победу в своей вечной войне с собаками.

В первые три месяца своего пребывания в стране, между маем и августом 1995 г., я составлял список встреченных мною собак: у бельгийки из «Отель де Миль Коллин» была пара карликовых пуделей, которые трусили рядом с ней во время утренних прогулок по саду вокруг плавательного бассейна; у француженки (домохозяйки одной моей знакомой датчанки, социального работника) был толстый золотистый ретривер; у команды американских и бельгийских саперов были немецкие овчарки, которые помогали им в разминировании; и еще однажды я видел костлявую суку, которая глодала рыбий скелет позади ресторана на северо-западе города в Гисеньи. Но эта собака, возможно, просто проскользнула из Заира через границу, до которой было всего несколько сот ярдов, а спустя минуту ее заметил повар и прогнал прочь громкими криками и ударом длинной деревянной ложки. Изучив этот список, можно сделать вывод, что наличие у хозяев собак соотносилось с цветом кожи: у белых собаки были, у африканцев — нет. Но африканцы, как правило, любят собак не меньше, чем все остальное человечество, так что впечатляющее своей полнотой отсутствие собак в Руанде меня озадачивало.

Я стал расспрашивать и узнал, что во время геноцида в Руанде было полным-полно собак. Люди, описывая собачье население в те времена, употребляли слова «много» и «как обычно». Но когда бойцы РПФ вели наступление по стране, продвигаясь с северо-востока, они попутно расстреляли всех собак.

ЧТО РПФ ИМЕЛ ПРОТИВ СОБАК? ВСЕ, КОГО Я СПРАШИВАЛ, ДАВАЛИ ОДИН И ТОТ ЖЕ ОТВЕТ: СОБАКИ ЕЛИ МЕРТВЕЦОВ. «Это снято на пленку», — сказал мне один человек, и с тех пор я видел больше руандийских собак на видеоэкранах, чем вживую в Руанде, — скорчившихся на характерной красной земле этой страны над характерными для того времени кучами трупов в характерной позе кормления, свойственной их виду.

Мне рассказывали об одной англичанке из организации медицинской помощи, которая очень расстроилась, когда увидела, как бойцы РПФ расстреливали собак, кормившихся мертвыми телами, сваленными в помещениях огромного кафедрального центра и здании епархии в Кабгайи, служивших лагерем смерти в Центральной Руанде. «Нельзя расстреливать собак!» — говорила солдатам эта англичанка. Она была неправа. Даже «голубые каски», солдаты МООНПР, расстреливали собак на месте в конце лета 1994 г. После нескольких месяцев, когда руандийцам оставалось только гадать, умеют ли вообще войска ООН стрелять, потому что они никогда не использовали свое превосходное вооружение, чтобы остановить истребление мирных жителей, оказалось, что миротворцы — очень неплохие стрелки.

Так называемое международное сообщество мирилось с геноцидом, зато собак-трупоедов ООН рассматривала как серьезную проблему здравоохранения.

11 декабря 1946 г. Генеральная Ассамблея Организации Объединенных Наций объявила геноцид преступлением согласно международному праву. 9 декабря 1948 г. Генеральная Ассамблея сделала еще один шаг, приняв резолюцию 260А (III), Конвенцию о предупреждении преступления геноцида и наказании за него (далее — «конвенция о геноциде»), которая обязывала «договаривающиеся стороны» «взять на себя задачу по предотвращению и наказанию… актов, совершаемых с намерением уничтожить, полностью или частично, любую национальную, этническую, расовую или религиозную группу».

Как полиция государства клянется предотвращать и карать убийства, так и подписанты конвенции о геноциде клялись охранять порядок в дивном новом мире[14]. Риторика моральной утопии — любопытная реакция на геноцид. Но то были головокружительные дни сразу после суда в Нюрнберге, когда полный масштаб истребления нацистами евреев по всей Европе был признан как факт, на неведении о котором больше никто не мог настаивать. Авторы и подписанты конвенции о геноциде прекрасно знали, что сражались во Второй мировой войне не для того, чтобы остановить холокост, а для того (и часто, как это было в случае Соединенных Штатов, — неохотно), чтобы сдержать фашистскую агрессию. Что заставило эти победоносные державы (которые тогда доминировали в ООН даже в большей степени, чем сейчас) вообразить, что они будут иначе вести себя в будущем?

Руанда не имеет выхода к морю и бедна до нищеты, ее территория чуть больше штата Вермонт и населена чуть менее густо, чем Чикаго, — страна настолько карликовая в сравнении с соседними Конго, Угандой и Танзанией, что для того, чтобы ее название можно было прочесть, на большинстве карт его приходится печатать за пределами очертаний ее границ. С точки зрения политических, военных и экономических интересов мировых держав Руанда с таким же успехом могла бы располагаться на Марсе. Да что там, даже Марс, пожалуй, в стратегическом плане выглядит интереснее. Но Руанда, в отличие от Марса, населена людьми, и когда в Руанде случился геноцид, мировые державы бросили Руанду ему на растерзание.

14 апреля 1994 г., через неделю после убийства десяти бельгийцев — «голубых касок», Бельгия вышла из МООНПР — сделав именно то, чего и добивалась от нее «Власть хуту». Бельгийские солдаты, оскорбленные трусостью и никчемностью своей миссии, искромсали свои ооновские береты на взлетной полосе аэропорта Кигали. Через неделю, 21 апреля 1994 г., командующий МООНПР генерал-майор Даллер объявил, что, имея под рукой всего 5000 хорошо экипированных солдат и право сражаться с «Властью хуту», он мог бы быстро положить конец геноциду. Ни один из известных мне военных аналитиков ни разу не подверг сомнению его суждение, а многие его подтвердили. Радиопередатчик СРТТ был бы очевидной и легкой первой мишенью. Однако в тот же день Совет Безопасности ООН принял резолюцию, которая сократила силы МООНПР на 90%, приказав вывести из страны всех, кроме 270 солдат, и оставив их с мандатом, который мало что разрешал им сверх возможности хорониться на корточках за мешками с песком и наблюдать.

ТО, ЧТО РУАНДА БЫЛА БРОШЕНА НА ПРОИЗВОЛ СУДЬБЫ СИЛАМИ ООН, БЫЛО И ОСТАЕТСЯ ПО СЕЙ ДЕНЬ ВЕЛИЧАЙШЕЙ ДИПЛОМАТИЧЕСКОЙ ПОБЕДОЙ «ВЛАСТИ ХУТУ», И ЗАСЛУГУ В ЭТОМ МОЖНО ПОЧТИ ЦЕЛИКОМ ОТНЕСТИ НА СЧЕТ СОЕДИНЕННЫХ ШТАТОВ. Память о фиаско в Сомали была еще очень свежа, и Белый дом только что завершил разработку документа, названного президентским решением-директивой 25, который сводился к перечислению причин избегания Америкой участия в миротворческих миссиях ООН. Едва ли имело значение, что призыв Даллера к расширению военного присутствия и полномочий мандата не потребовал бы участия американских войск или что эта миссия была, строго говоря, не миротворчеством, а предотвращением геноцида. ПРД‑25 также содержала, по выражению вашингтонских делателей политики, «формулировку», настаивающую, что Соединенным Штатам следует убеждать другие страны тоже не брать на себя миссии, которых США желают избежать. В сущности, посол администрации Клинтона в ООН, Мадлен Олбрайт, была против того, чтобы оставить в Руанде хотя бы «скелет» группировки в 270 человек. Олбрайт впоследствии стала госсекретарем США — в основном благодаря своей репутации «дочери Мюнхена», чешской беженки от нацизма, которая не мирилась с попустительством и любила выдвигать Вооруженные силы США за границу, чтобы принуждать к повиновению бандитские диктатуры и криминальные государства. Ее имя редко ассоциируют с Руандой, но увиливание и принуждение других к увиливанию, в то время как число смертей росло от тысяч к десяткам тысяч, а от них и к сотням, было абсолютно низшей точкой в ее карьере государственного деятеля.

Через неделю после сокращения контингента МООНПР, когда послы Чехословакии, Новой Зеландии и Испании, преисполнившись отвращения под шквалом неопровержимых доказательств геноцида в Руанде, начали требовать возвращения войск ООН, Соединенные Штаты потребовали для себя контроля над этой миссией. Но контролировать было нечего. Совет Безопасности ООН, в котором Руанда с удобством занимала временное место в 1994 г., не мог даже заставить себя провести резолюцию, которая содержала бы слово «геноцид». Тем временем апрель уступил место маю. Пока руководители руандийского геноцида наращивали усилия по полной национальной мобилизации, чтобы ликвидировать последних выживших тутси, Совет Безопасности приготовился 13 мая снова голосовать за восстановление сил МООНПР. Стараниями посла Олбрайт голосование было отложено еще на четыре дня. Затем Совет Безопасности согласился выделить для МООНПР 5500 солдат, но только — как настаивали американцы — очень постепенно.

Так май перешел в июнь. К тому времени консорциум из десяти африканских стран, у которых лопнуло терпение, объявил о своей готовности послать в Руанду интервенционные силы — при условии, что Вашингтон пришлет 50 бронетранспортеров. Администрация Клинтона согласилась, но вместо того, чтобы одолжить отважным африканцам боевую технику, решила сдать ее в аренду ООН (которой Вашингтон задолжал миллиарды долларов по членским взносам) за 15 млн долларов, включая расходы на доставку и запчасти.

В мае 1994 г. мне случилось побывать в Вашингтоне и посетить американский Мемориальный музей холокоста, невероятно популярную туристическую достопримечательность, примыкающую к Национальной Аллее. Очередь за билетами выстроилась уже за два часа до открытия. Стоя в ожидании среди толпы, я пытался читать местную газету. И не мог пропустить фотографию на первой странице: тела, кружащиеся в воде, — мертвые тела, распухшие и обесцвеченные, тела столь многочисленные, что они сбивались в кучи и запруживали течение. Заголовок пояснял, что это трупы жертв геноцида в Руанде. Подняв взгляд от газетного листа, я увидел группу музейных сотрудников, прибывших на работу. У нескольких из них на лацканах коричневых форменных блейзеров красовались значки, которые продавались по доллару штука в музейном магазине, с написанными на них слоганами «Помните» и «Больше никогда». Музею был всего год от роду; на церемонии открытия президент Клинтон описал его как «вклад в безопасное будущее против любого безумия, какое может грозить впредь». ОЧЕВИДНО, ОН ВСЕГО-НАВСЕГО ИМЕЛ В ВИДУ, ЧТО ЖЕРТВЫ БУДУЩИХ ХОЛОКОСТОВ ТЕПЕРЬ СМОГУТ УМИРАТЬ, ЗНАЯ, ЧТО В ВАШИНГТОНЕ УЖЕ СУЩЕСТВУЕТ СВЯТЫНЯ, ГДЕ ИХ СТРАДАНИЯ, ВОЗМОЖНО, БУДУТ УВЕКОВЕЧЕНЫ ДЛЯ ПОТОМКОВ; но в то время казалось, что его слова несли несколько более смелое обещание.

К началу июня Генеральный секретарь ООН — и даже, между делом, министр иностранных дел Франции — стал привычно описывать бойню в Руанде как «геноцид». Но Верховный комиссар ООН по правам человека по-прежнему отдавал предпочтение фразе «возможный геноцид», а администрация Клинтона прямо запретила несанкционированное использование слова на букву «г». Официальной формулировкой, одобренной Белым домом, была такая: «Могли иметь место акты геноцида». Когда Кристин Шелли, пресс-секретарь госдепартамента, пыталась защитить этот семантический выверт на пресс-брифинге 10 июня, ее спросили, сколько актов геноцида требуется, чтобы назвать это геноцидом. Она сказала, что «не в ее возможностях ответить» на этот вопрос, туманно добавив: «Есть используемые нами формулировки, в применении которых мы стараемся быть последовательными». Когда на нее надавили, прося назвать определение акта геноцида, Шелли лишь пересказала определение этого преступления по конвенции о геноциде 1948 г. (подписать которую США сподобились только в 1989 г., т. е. через 14 лет после самой Руанды). Сделанная госдепартаментом расшифровка записей с брифинга отражает последовавший диалог:

Вопрос: Значит, вы говорите, что геноцид происходит, когда засвидетельствованы определенные акты, и подтверждаете, что эти акты имели место в Руанде. Так почему же вы не можете сказать, что там происходит геноцид?

Шелли: Потому, Алан, что есть причина для того выбора слов, который мы сделали, и я… вероятно, я… Я не юрист. Я подхожу к этому не с международно-правовой или научной точки зрения. Мы пытаемся, по мере наших сил, точно отражать описание, подходя конкретно к этому вопросу. Это… Вопрос действительно есть. Люди явно его рассматривают.

Шелли выразилась несколько более по существу, когда отказалась назвать геноцид геноцидом, потому что, как она сказала, «есть обязательства, которые возникают в связи с использованием этого термина». Она имела в виду, что, будь это геноцид, конвенция 1948 г. потребовала бы действий от подписавших ее стран. А Вашингтон действовать не хотел, поэтому делал вид, что это не геноцид. При том, учитывая, что вышеизложенный диалог занял примерно 2 минуты, за это время в Руанде было уничтожено в среднем 11 тутси.

Бесстыдные увертки администрации по вопросу о Руанде вызвали достаточное отвращение у прессы и многих членов конгресса, чтобы в тот самый момент, когда Шелли крутилась и юлила в Вашингтоне, госсекретарь Уоррен Кристофер говорил репортерам в Стамбуле: «Если что-то волшебным образом изменится от именования всего этого геноцидом, то я произнесу это слово без колебаний». Тогда «мозговой трест» Клинтона выдал новое изобретательное прочтение конвенции о геноциде. Вместо того чтобы обязывать государства, подписавшие конвенцию, предотвращать геноцид, решил Белый дом, конвенция просто дает «добро» на такие превентивные действия. Это, конечно, была полная чушь, но, нейтрализовав слово «геноцид», такая новая трактовка позволила американским официальным лицам пользоваться им без боязни. Тем временем бронетранспортеры для всеафриканских сил вторжения застряли на взлетной полосе в Германии, а ООН выпрашивала 5‑миллионную скидку с цены аренды. И когда Белый дом наконец согласился предоставить скидку, не оказалось под рукой транспортных самолетов. Отчаянно желая иметь хоть какой-то козырь, чтобы показать его в ответ на непрерывно выражаемые в Америке тревоги по поводу Руанды, чиновники администрации взялись рассказывать репортерам о том, что Вашингтон вносит свой вклад в угандийскую оздоровительную инициативу по уборке более чем 10 тысяч трупов руандийцев с берегов озера Виктория.

ЧЕМ СТАРАТЕЛЬНЕЕ ВАШИНГТОН ПЫТАЛСЯ УМЫТЬ РУКИ ОТ РУАНДИЙСКИХ ДЕЛ, ТЕМ ГРЯЗНЕЕ ОНИ СТАНОВИЛИСЬ. В то же время Франция горела желанием выручить свои инвестиции военного и политического престижа в Руанде. Это означало — спасти наследников Хабьяриманы из «Власти хуту» от всевозрастающей перспективы полного поражения от рук ужасного «англоязычного» РПФ. Сношения между Парижем и Кигали оставались постоянными, сердечными и даже откровенно заговорщическими. Воинствующие французские дипломаты и их африканские подручные, как правило, вставали на официальную позицию руандийского правительства геноцида: мол, массовые убийства тутси — это вовсе не вопрос политики, а результат массового народного негодования, последовавшего за убийством Хабьяриманы; что «население поднялось как один человек», чтобы защитить себя; что правительство и армия хотят только восстановить порядок; что убийства являются продолжением войны с РПФ; что РПФ начал все это и на нем лежит большая вина, — короче говоря, что руандийцы убивают друг друга так, как приучены делать это по традиции, по первобытным племенным причинам, с незапамятных времен.

Если отставить в сторону такие мистификации, геноцид оставался фактом, и хотя Франция в прошлом редко стеснялась проводить односторонние партизанские военные вторжения в поддержку своих африканских подопечных, геноцид сделал такой шаг затруднительным и опасным. Французская пресса давила на политический и военный истеблишмент Франции разоблачениями его неприкрытого соучастия в подготовке и осуществлении бойни. Потом в середине июня у французского правительства возникла идея отрядить военную экспедицию в Руанду в роли «гуманитарной» миссии и провести ее под флагом ООН, послав вместе с ней наемные сенегальские войска, чтобы придать операции ауру многосторонности. Когда генерала Даллера из МООНПР спросили, что он думает о таком замысле, раздраженный генерал сказал корреспонденту лондонской «Индепендент»: «Я отказываюсь отвечать на этот вопрос — категорически». Многие африканские лидеры, не входившие в «франкофонный блок», например южноафриканский президент Нельсон Мандела и архиепископ Десмонд Туту, открыто высказывали сомнения в мотивах французов, а РПФ объявил план Парижа неприемлемым. Вечерами 16 и 18 июня в восточном заирском городе Гома с молчаливого попустительства французов приземлились самолеты с грузом вооружения для режима «Власти хуту», который был переброшен через границу в Руанду. Но 22 июня Совет Безопасности — жаждая избавиться от своего позора и будучи явно слеп к тому дополнительному позору, который на себя навлекал, — одобрил размещение в стране «беспристрастных» французов, выдав им двухмесячный мандат с тем самым разрешением применять наступательную силу, в котором систематически отказывал МООНПР.

На следующий день первые французские войска в рамках операции «Бирюза» вторглись из Гомы на северо-запад Руанды, где их восторженно приветствовали банды интерахамве — пели, размахивали французскими триколорами и несли плакаты с лозунгами «Добро пожаловать, французские хуту!» — в то время как диск-жокей СРТТ советовал женщинам хуту прихорошиться для белых мужчин, поддразнивая своих слушательниц: «Теперь, когда все девушки-тутси мертвы, у вас есть шанс!»

Выбор времени для операции «Бирюза» был поистине поразительным. К концу мая массовые убийства тутси сбавили темп, потому что большинство из них были уже убиты. Охота, разумеется, продолжалась, особенно в западных провинциях Кибуе и Сиангугу, но Жерар Прюнье, политолог, который входил в состав исполнительной группы, разрабатывавшей план французского вторжения, писал, что, когда планы мобилизации в середине июня шли полным ходом, БОЛЬШЕ ВСЕГО ПАРИЖ БЕСПОКОИЛ ВОПРОС, УДАСТСЯ ЛИ ИХ ВОЙСКАМ НАЙТИ КАКИЕ-НИБУДЬ ЗНАЧИТЕЛЬНЫЕ СКОПЛЕНИЯ ТУТСИ, ЧТОБЫ НАПОКАЗ СПАСТИ ИХ ПЕРЕД ТЕЛЕКАМЕРАМИ. На большей части территории Руанды «Власть хуту» стала отдавать массам новые распоряжения: приказ убивать сменился приказом спасаться бегством перед наступлением РПФ. 28 апреля — уже давно, если считать по уплотненному графику руандийского апокалипсиса, — толпа в четверть миллиона хуту, бросившихся бежать перед наступающим РПФ, кипела перед мостом в Танзанию из восточной провинции Кибунго. Это было самое крупное и самое быстрое массовое бегство через международные границы в современной истории, и хотя среди «беженцев» были целые формирования интерахамве, подразделения ополченцев, городские и сельские советы и толпы тех штатских, которые засыпали церковь в Ньярубуйе и остальную территорию Кибунго трупами, беглецов без разбору принимали с распростертыми объятиями представители ООН и гуманитарные агентства и размещали их как беженцев в гигантских лагерях.

Еще до того как Франция начала заговаривать о «гуманитарной» военной экспедиции, РПФ контролировал Восточную Руанду, и его силы неуклонно продвигались на запад, широкими клещами охватывая Кигали с севера и юга. По мере их продвижения миру транслировался весь масштаб истребления тутси на отвоеванных территориях. В то время как лидеры руандийского правительства и СРТТ утверждали, что РПФ убивает всех хуту, каких найдет живыми, а французские военные пресс-атташе пропагандировали идею о «двустороннем геноциде» и называли РПФ «черными кхмерами», в умах международной прессы превалировал образ потрясающе дисциплинированной и корректной армии мятежников, полной решимости восстановить порядок. Для всех тутси (и для большинства хуту с чистой совестью) главной надеждой на спасение было добраться до зоны РПФ или дождаться, пока она до них доберется.

РПФ, состоявший в то время из примерно 20 тысяч бойцов, теснил национальную армию, более чем вдвое превосходившую его численностью, поддерживаемую ополчением и огромной массой штатских, мобилизованных для «самообороны», вынуждая ее отступать. У любого из тех, кого беспокоило благополучие «Власти хуту» (а такими были очень многие во Франции), не мог не возникнуть очевидный вопрос: Что пошло не так? Самый простой ответ заключался в том, что руандийский режим «Власти хуту» саботировал собственные военные усилия на фронте ради завершения геноцида, так же как делали немцы в последние месяцы Второй мировой войны. Но в Руанде действовала и более тонкая динамика. С самого начала войны с РПФ в 1990‑х экстремисты-хуту поддерживали свои геноцидальные чаяния перевернутой с ног на голову риторикой о виктимизации хуту. Теперь «Власть хуту» руководила одним из наиболее вопиющих преступлений столетия — явно безжалостным массовым политическим убийством, и единственным для нее способом остаться безнаказанной было продолжать играть роль жертвы. Оставляя Руанду РПФ и ведя толпы людей в эмиграцию, лидеры «Власти хуту» могли сохранить контроль над своими подданными, учредить «охвостное»[15] эмигрантское правительство в спонсируемых ООН лагерях и притворяться, что оправдались их худшие опасения.

Франция обещала Совету Безопасности, что ее цели в Руанде будут «естественно исключать любое вмешательство в развитие баланса военных сил между сторонами, вовлеченными в конфликт». Но за первую неделю после прибытия французские войска оккупировали почти четверть страны, вихрем пронесшись по всему юго-западу Руанды, чтобы противостоять РПФ. В этот момент Франция внезапно по-новому истолковала свое «гуманитарное» предприятие и объявила о намерении превратить всю завоеванную территорию в «безопасную зону». РПФ был не одинок, задаваясь вопросом: безопасную — для кого? Бывший президент Франции, Валери Жискар д'Эстен, обвинил французское командование в том, что оно «защищает кое-кого из тех, кто осуществлял эти массовые убийства».

РПФ не стал тратить много времени на споры. Он предпринял генеральное наступление, чтобы ограничить «бирюзовую зону». И 2 июля его войска захватили Бутаре, а 4 июля взяли Кигали, порушив прежние планы «Власти хуту» отметить этот день панихидой по президенту Хабьяримане и празднованием полного искоренения тутси в столице.

Операции «Бирюза» со временем стали приписывать заслугу в спасении как минимум 10 тысяч тутси в Западной Руанде, но тысячи других тутси продолжали гибнуть в оккупированной французами зоне. БРИГАДЫ «ВЛАСТИ ХУТУ» ДРАПИРОВАЛИ СВОИ МАШИНЫ ФРАНЦУЗСКИМИ ФЛАГАМИ, ЧТОБЫ ВЫМАНИТЬ ТУТСИ ИЗ УКРЫТИЙ НА ВЕРНУЮ СМЕРТЬ; и даже когда настоящие французские солдаты находили выживших, они нередко велели им дождаться транспорта, а потом уходили и по возвращении обнаруживали, что те, кого они «спасли», превратились в трупы. С самого момента прибытия французские войска, куда бы ни направлялись, всюду поддерживали и охраняли тех самых местных политических лидеров, которые руководили геноцидом. В то время как Соединенные Штаты так и не справились с доставкой БТР, обещанных африканским добровольцам МООНПР, французы прибыли в Заир, полностью готовые к сражениям, с потрясающим арсеналом артиллерии и оружия, с воздушным флотом из 20 военных самолетов, которые тут же стали самой внушительной воздушной силой в Центральной Африке. И так же открыто, как принимали военный режим «Власти хуту» и его ополчение в качестве законной власти государства, взятого в осаду мятежниками, они открыто считали РПФ врагом — по крайней мере, до падения Бутаре. После этого французы поубавили тон. Они не то чтобы спасовали, но издевательская враждебность, с которой «бирюзовые» пресс-атташе говорили о мятежниках, внезапно уступила место чему-то вроде неохотного уважения, и пошли слухи, что РПФ записал на свой счет прямую военную победу над Францией. Несколько лет спустя я спросил генерал-майора Поля Кагаме, который привел РПФ к победе, была ли в этой легенде какая-то истина.

— Что-то вроде того, — ответил мне Кагаме. — Это случилось во время нашего приближения к Бутаре. Я получил от генерала Даллера из МООНПР сообщение о том, что мы не должны входить в Бутаре. Они пытались намекнуть, что без боя не обойдется.

Кагаме ответил Даллеру, что «не может мириться с такой провокацией и таким высокомерием со стороны Франции».

— Потом, — вспоминал он, — я отдал войскам приказ сменить направление и двигаться на Бутаре. До места добрались вечером. Я приказал просто окружить город и остановиться. Я не хотел, чтобы люди ночью впутывались в бой. Когда наши войска вошли в город, они обнаружили, что французы тайно передвинулись в Гиконгоро (к западу). Но потом они через посредничество Даллера попросили разрешения вернуться за католическими монахинями и сиротами, которых хотели забрать. Я уладил этот вопрос. Французы вернулись, но не знали, что мы уже взяли под контроль дорогу от Гиконгоро до Бутаре. Мы устроили длинную засаду, расставив почти две роты вдоль дороги.

Французский конвой состоял из примерно 25 автомобилей, и когда он выехал из Бутаре, войска Кагаме захлопнули ловушку и приказали французам предоставить каждый автомобиль для досмотра.

— Наш интерес состоял в том, чтобы убедиться, что ни один из тех, кого они вывозили, не был солдатом РВС или ополченцем. Французы отказались. Их джипы были снабжены пулеметами, и они навели стволы на наших солдат в знак враждебности. Когда солдаты в засаде поняли, что намечается столкновение, они вышли из укрытия, и несколько парней, у которых были заряженные гранатометы, навели их на джипы. Когда французы это увидели, всем им было приказано направить стволы вверх. И они повиновались. Они позволили нашим солдатам провести осмотр.

В одном из последних автомобилей, сказал Кагаме, были обнаружены два солдата армии правительства. Один попытался сбежать и был застрелен, и Кагаме добавил: «Возможно, застрелили и второго». При звуках выстрелов французские автомобили, которым было уже разрешено проехать вперед, развернулись на дороге и начали стрельбу издали, но перестрелка продолжалась меньше минуты.

Кагаме вспомнил другой инцидент, когда его люди взяли французов под стражу и напряженные переговоры пришлось вести через генерала Даллера.

— В том случае, — сказал Кагаме, — они угрожали вызвать вертолеты и бомбить наши войска и позиции. Я сказал им, что, мне кажется, этот вопрос следует обсудить и разрешить мирным путем, но, если они хотят драться, для меня это не проблема.

Под конец, сказал он, французы стали выпрашивать своих людей назад, и он отпустил их. Кагаме, который вырос в Уганде как руандийский беженец и говорил по-английски, рассказал мне, что не мог понять, почему Франция поддерживает génocidaires (так даже англоговорящие руандийцы называют приверженцев «Власти хуту»), и презрительно фыркал по поводу страхов французов перед «англоязычным завоеванием» Руанды.

— ЕСЛИ ОНИ ХОТЕЛИ, ЧТОБЫ ЛЮДИ В РУАНДЕ ГОВОРИЛИ ПО-ФРАНЦУЗСКИ, ИМ НЕ СЛЕДОВАЛО ПОМОГАТЬ УБИВАТЬ ЗДЕСЬ ЛЮДЕЙ, КОТОРЫЕ ГОВОРИЛИ ПО-ФРАНЦУЗСКИ.

Чувства Кагаме к МООНПР отличались бо́льшим числом нюансов. Он говорил, что ценит человеческие качества генерала Даллера, но не «каску, которую он носит», и что он так прямо и сказал об этом Даллеру.

— МООНПР была здесь с оружием — у них были БТР, танки, всевозможное вооружение, — и людей убивали, а они наблюдали. Я говорил ему, что я никогда бы такого не позволил. Я говорил ему: «В такой ситуации я выбрал бы, на какую сторону встать. Даже если бы я служил в ООН, я принял бы сторону защиты людей». Помню, я сказал ему, что это, в общем-то, бесчестие для генерала — оказаться в ситуации, когда беззащитных людей убивают, а он подготовлен — у него есть солдаты, у него есть оружие, — но он не может их защитить.

Сам Даллер, похоже, был согласен с Кагаме. Через два с половиной года после геноцида он говорил: «Тот день, когда я сниму форму, будет днем, когда я откликнусь на зов моей души, на травмы — в особенности травмы миллионов руандийцев». Даже у некоторых французских солдат, участвовавших в операции «Бирюза», душа была не на месте. «Нас обманули, — рассказывал сержант-майор Терри Прюньо репортеру в месте сбора для выживших тутси, искалеченных и покрытых шрамами от мачете, в начале июля 1994 г. — Это не то, во что нас заставили поверить. Нам говорили, что тутси убивают хуту. Мы думали, что хуту — хорошие ребята и жертвы». Но, если не считать душевного дискомфорта отдельных личностей, ГЛАВНЫМ ДОСТИЖЕНИЕМ ОПЕРАЦИИ «БИРЮЗА» ЯВИЛОСЬ ТО, ЧТО ОНА ПОЗВОЛИЛА ИЗБИЕНИЮ ТУТСИ ПРОДЛИТЬСЯ ЛИШНИЙ МЕСЯЦ И ОБЕСПЕЧИЛА БЕЗОПАСНЫЙ ПРОХОД ДЛЯ ТЕХ, КТО КОМАНДОВАЛ ГЕНОЦИДОМ, ЧТОБЫ ОНИ ВМЕСТЕ С МАССОЙ СВОЕГО ОРУЖИЯ УШЛИ В ЗАИР.

Когда РПФ в начале июля вошел в Бутаре и Кигали, более миллиона хуту снялись с места, устремившись вслед за своими лидерами на запад. Этими людьми двигал страх, что РПФ станет обращаться с ними так же, как «Власть хуту» обращалась со своими «врагами». Этот страх часто описывают как боязнь ответных мер, но чувства тех в этой толпе, кто действительно помогал истреблять тутси, следовало бы по-настоящему назвать страхом правосудия или, по крайней мере, возмездия. Разумеется, чтобы бояться правосудия, человек должен понимать, что совершал неправедные деяния. Авторам геноцида перспектива неминуемой победы РПФ доказывала, что они и есть жертвы, и пропагандистские моторы «Власти хуту» старались выжать максимум из этого чувства.

«Те пятьдесят тысяч тел, которые можно видеть в озере Виктория, которые грозят озеру Виктория загрязнением, — это результат массовых убийств, которые мог совершить только РПФ», — заявлял ведущий СРТТ Жорж Руггью в типичной для этой радиостанции трансляции от 30 июня. Руггью — белый, урожденный итальянец, гражданин Бельгии, который нашел свое жизненное призвание в роли дезинформатора-пропагандиста «Власти хуту». Затем он высказал абсурдное предположение, что в зоне РПФ осталось в живых всего-навсего 5 тысяч человек. Следующим утром, 1 июля, отмечали День независимости Руанды, и Руггью желал своим слушателям «хорошего национального праздника, пусть даже это праздник, в который придется по-прежнему трудиться и сражаться». Но вместо труда и сражений сотни тысяч слушателей Руггью были заняты бегством. Сама радиостанция СРТТ была вынуждена на несколько дней прервать вещание, пока перевозила свою студийную аппаратуру на северо-запад от Кигали. Трансляции вроде этой отлично справлялись со своей задачей: убедить даже тех, у кого руки не были обагрены в крови, что оставаться в стране — не вариант. Но бегство часто было слепым — следствием семейных уз или массовой паники, а не уделом логического мышления или индивидуального выбора. Во многих случаях население целых деревень выгоняли, как стадо, на дорогу и под угрозой оружия заставляли идти вперед, вместе с бургомистрами и помощниками бургомистров во главе толпы, а в арьергарде шли солдаты и интерахамве в роли пастухов.

Те, кто бежал на юг, попадали в «бирюзовую зону», в то время как на севере полтора миллиона человек текли волной в Гисеньи и к границе с заирским городом Гомой. По пути беглецы прихватывали все мало-мальски ценное, до чего дотягивались руки, и все средства передвижения, которые еще были на ходу, чтобы ехать самим и везти груз. То, что нельзя было взять с собой, послушные «Власти хуту» толпы систематически разграбляли и предавали запустению: правительственные учреждения, фабрики, школы, мачты электропередачи, дома, магазины, чайные и кофейные плантации. Они срывали кровлю с домов и высаживали окна, разрушали водоснабжение и съедали или увозили с собой все съедобное.

ВДОЛЬ МАРШРУТА БЕГСТВА ОСТАВАЛИСЬ ЗАБЫТЫМИ, ПОТЕРЯННЫМИ В СПЕШКЕ, А ЧАСТО И НАМЕРЕННО ОСТАВЛЕННЫМИ ТЫСЯЧИ ДЕТЕЙ; И КТО ОСМЕЛИТСЯ УТВЕРЖДАТЬ, ЧТО ЗНАЕТ ПОЧЕМУ? Из-за какого-то фантастического предположения, что так будет безопаснее для детей? Или потому, что родители могли бежать быстрее без этого бремени? От стыда или от бесстыдства? Священники вели в неведомое целые конгрегации. Армейские батальоны маршировали сквозь толпу, бизнесмены и чиновники ехали на машинах, доверху нагруженных домашними пожитками, женами и кузенами, детьми и родителями — и, разумеется, радиоприемниками, настроенными на СРТТ. Когда толпу охватывало напряжение, возникали очаги панического бегства, и людей затаптывали десятками.

Передовые войска РПФ последовали за этой толпой в главный оплот «Власти хуту», на северо-запад, отбирая контроль над страной у разрозненных правительственных сил. Наконец 12 июля глава Международного комитета Красного Креста объявил, что в ходе геноцида был убит миллион человек. А 13 июля мятежники захватили Рухенгери, бывшую вотчину Хабьяриманы, и в последующие двое суток около полумиллиона хуту, по приблизительным оценкам, ушли через границу в Гому. И вот 15 июля Соединенные Штаты отказались от дипломатического признания руандийского правительства «Власти хуту» и закрыли его посольство в Вашингтоне. А 16 июля президент «Власти хуту» и бо́льшая часть его кабинета бежали в «бирюзовую зону». Франция пообещала арестовать их, но 17 июля они перебрались в сопровождении подчиненных полковника Багасоры в Заир, где, как говорили, число пришлых руандийцев достигло к тому времени миллиона. В то же время РПФ объявил, что сформирует в Кигали новое национальное правительство, руководствуясь принципами разделения власти, изложенными в Арушских договоренностях, и невзирая на этничность. После интенсивной артиллерийской перестрелки 18 июля РПФ захватил Гисеньи и начал укреплять северо-западную границу с Заиром. Новое правительство — коалиция между РПФ и выжившими членами оппозиционных к «Власти хуту» партий — было приведено к присяге в Кигали 19 июля, а в Нью-Йорке посла изгнанного режима геноцида в ООН принудили освободить место в Совете Безопасности. С этого момента и впредь Руандийской национальной армии предстояло называться Руандийской патриотической армией, изгнанные Руандийские вооруженные силы стали называть экс-РВС, а РПФ предстояло сохраниться только как названию политической структуры прежнего мятежного движения, которая сформировала костяк нового режима. А 20 июля экс-РВС и интерахамве начали разграблять гуманитарные грузы с пищей и припасами, которые самолетами доставлялись в Заир для беженцев. В этот самый день в Гоме сообщили о первых случаях холеры в переполненных новых лагерях. И на этом геноцид перестал быть «горячей новостью».

МИР, КОТОРЫЙ, ПО ВЫРАЖЕНИЮ ГЕНЕРАЛА КАГАМЕ, «СТОЯЛ В СТОРОНКЕ, ЗАСУНУВ РУКИ В КАРМАНЫ» ВО ВРЕМЯ ИСТРЕБЛЕНИЯ ТУТСИ, ОТРЕАГИРОВАЛ НА МАССОВОЕ БЕГСТВО ХУТУ В ЗАИР СО СТРАСТНОЙ ПЫЛКОСТЬЮ. Заирская Гома в конце лета 1994 г. являла собой один из самых озадачивающих человеческих спектаклей столетия, и страдания находившихся там людей (выставленные теперь всем напоказ) создали то, что операторы без тени смущения именовали «великим ТВ».

Город Гома расположен на северном берегу озера Киву у подножия гряды величественных вулканов, а к северу и западу от города на многие мили тянется обширная и негостеприимная равнина застывшей черной лавы, покрытая зарослями грубого и клочковатого кустарника. Камень здесь иззубренный и острый, обдирающий даже загрубелые подошвы привычных к ходьбе босиком руандийских крестьян, и все же это крошащийся камень, и все, что оказывается вблизи от него, быстро обволакивает пыль, напоминающая угольную. И на этом адском ложе в шести лагерях, населенных плотнее, чем любой крупный город в регионе, осели орды руандийцев — 120 тысяч здесь, 150 тысяч там, 200 тысяч дальше по дороге — и тут же начали умирать, как мухи. Более 30 тысяч человек умерло за 3–4 недели, прежде чем удалось обуздать эпидемию холеры. Человек, спотыкаясь, идет вдоль дороги, потом садится — и, пока тарахтят камеры, скорчивается, опрокидывается, и вот его уже нет. Гибли не только мужчины, но и женщины, и маленькие дети — просто потому, что глотнули воды, в которую кто-то помочился или облегчился или сбросил мертвое тело. Мертвецов закатывали в соломенные циновки и выкладывали для сборщиков вдоль обочин: миля за милей лежали аккуратно упакованные тела. Пришлось пригнать бульдозеры, чтобы рыть массовые могилы и засыпать грунтом сброшенные в них тела. Представьте только: миллион людей, движущихся с места на место сквозь дым походных костров по обширному черному полю, а на заднем плане — так уж случилось — огромный черный конус вулкана Ньярагонго, который проснулся к жизни, давясь пламенем, что окрашивало в красный цвет ночное небо, и дымом, который заволакивал тучами день.

Эту сцену транслировали на весь мир круглые сутки — и преподносили ее одним из двух способов. В сентиментально-слезливой версии вы слышали (или читали), что где-то был какой-то геноцид, потом слышали и видели (или читали), что миллион беженцев оказался в этом месте, почти идеальной сцене ада на земле, и вы заключали, что «геноцид» плюс «беженцы» равно «беженцы от геноцида», и у вас разрывалось сердце. В другом варианте вы получали правдивую историю — что это люди, которые убивали, а также те, кого угрозами вынудили последовать за убийцами в изгнание, — а потом вы слышали (или читали, или невольно приходили к выводу), что эта почти идеальная сцена ада на земле была своего рода божественным возмездием, что холера подобна библейскому мору, что этот ужас сквитал счеты, — и вам было не по силам даже терпеть все это, не то что осмысливать, и у вас разрывалось сердце. Благодаря этому процессу сгущения красок и воображения невообразимое разрастание лихорадочной гуманитарной деятельности в Гоме заслоняло собой память о раскинувшемся за ним грандиозном погосте, и эпидемия, которая случилась из-за дрянной воды и погубила десятки тысяч людей, затмевала геноцид, который был плодом ста лет безумной политики и привел в результате к миллиону убийств.

«Где кровь — там сенсация», — гласит старая поговорка новостных редакций, а в Руанде кровь начинала подсыхать. История теперь делалась в Гоме, и это была уже не просто печальная, постыдная, некрасивая африканская история. Это была и наша история — весь мир ринулся туда, спасать африканцев от их печальной, постыдной, некрасивой истории. Самолеты сновали по летному полю Гомы 24 часа в сутки, привозя пластиковую пленку для возведения лагерных палаток, тонны продуктов, оборудование для рытья колодцев, медицинские припасы, армады белых внедорожников «Лендкрузеров», офисные принадлежности, известь, чтобы хоронить покойников, а также доставляли медсестер, врачей, логистов, социальных работников, разведчиков и пресс-атташе — в самом масштабном, самом быстром, самом дорогостоящем проекте международной индустрии гуманитарной помощи в XX столетии. Верховный комиссар ООН по делам беженцев возглавлял эту армию, а за ним маршировал строй из более чем ста гуманитарных агентств, лихорадочно жаждавших поучаствовать в ошеломительно эффектном и — да, прибыльном! — процессе. Чуть ли не в один миг Гома стала столицей нового полуавтономного архипелага беженских лагерей, организуемых со всевозрастающей расторопностью под бледно-голубым флагом управления Верховного комиссара Организации Объединенных Наций по делам беженцев (УВКБ). Однако ООН мало что контролировала там, помимо самого этого флага.

Заирские солдаты утверждали, что разоружают руандийцев, когда те переходят границу, — и действительно, огромные горы мачете и огнестрельного оружия скапливались рядом с хибарами иммиграционной службы. Но, сидя в машине посреди людского потока, проносившегося сквозь Гому, американский военный офицер звонил в Вашингтон и надиктовывал список поразительного ассортимента артиллерии, бронетехники, тяжелого и легкого вооружения, который проносили и провозили мимо него бойцы экс-РВС. Под руководством этой невредимой в основном армии и интерахамве лагеря быстро реорганизовались в точные копии государства «Власти хуту» — те же общинные группировки, те же лидеры, та же жесткая иерархия, та же пропаганда, то же насилие.

При этом режиме с гуманитарными работниками обращались скорее как с обслуживающим персоналом в сомнительном отеле, населенном мафиози: они были нужны здесь для обеспечения пищей, медикаментами, хозяйственными принадлежностями, аурой респектабельности; если «гуманитариям» порой и угождали, то только потому, что они сами напрашивались на обман; если «гуманитариев» нужно было застращать, их быстро окружала грозная толпа; а если они в сущности своей были копиями своих криминальных постояльцев, то отнюдь не по неведению, — и со временем сама эта служба делала их послушными орудиями синдиката «Власти хуту».

В этом не было никаких особых тонкостей или тайн. К концу августа, когда французы наконец убрались из «бирюзовой зоны», еще полмиллиона хуту — включая многих приверженцев «Власти хуту» — двинулись дальше, в Бурунди или, через заирский город Букаву, к сети лагерей, которая протянулась вдоль южной оконечности озера Киву. Хотя по-прежнему самые буйные лагеря были в Гоме, бойцы экс-РВС и интерахамве быстро утвердили свое присутствие везде, где ООН селила беженцев. Международное гуманитарное законодательство запрещает размещение беженских лагерей внутри 50‑мильной зоны, граничащей с родиной их обитателей, но расстояние от всех лагерей для руандийцев до границы было намного меньшим, а большинство их располагались в Танзании, Бурунди и Заире всего в паре миль от руандийской границы. Почти треть населения руандийских хуту осела в этих лагерях. Разумеется, это означало, что две трети — более четырех миллионов человек — предпочли остаться в Руанде, а холера и прочие ужасы Гомы заставили ряд беженцев призадуматься о том, что, возможно, им тоже было бы лучше, если бы они решили остаться в стране. Но тех, кто заговаривал о возвращении, часто клеймили как сообщников РПФ, и некоторые из них были убиты лагерной милицией. В конце концов, если бы все невинные беженцы ушли, в лагерях остались бы только виновные и пошатнулась бы монополия «Власти хуту» на международную жалость.

Один репортер, присланный в Гому прямо из Боснии, рассказывал мне, что знает, что такое «Власть хуту», и что он смотрит на вулкан и молится: «Боже, если эта штука рванет прямо сейчас и погребет убийц, я уверую, что ты справедлив, и снова стану ходить в церковь каждый день до конца жизни». Многие сотрудники гуманитарных организаций говорили, что их терзали такие же мучительные мысли, но это не помешало большинству из них обосноваться в лагерях. Их беспокоило то, что лагерные лидеры могли оказаться военными преступниками — не беженцами в любом общепринятом смысле этого слова, а беглецами. Им было неприятно слышать, как эти лидеры говорят, что беженцы ни в коем случае не вернутся домой иначе, нежели пришли, то есть все вместе, и что, возвратившись, они закончат ту «работу» с тутси, которую начали. И уж совсем тревожным фактом было то, что за считаные недели после прибытия в лагеря, еще до того, как удалось полностью сладить с холерой, вооруженные банды из лагерей «беженцев» повадились вести партизанскую войну, совершая кровавые рейды через руандийскую границу. Некоторые гуманитарные агентства сочли крайнюю политизацию и милитаризацию лагерей настолько отвратительной, что в ноябре 1994 г. ушли из Гомы. Но другие с готовностью заполнили пустующие места.

В первые месяцы после геноцида в ООН велись бурные дискуссии о создании международного корпуса для разоружения воинствующих активистов в лагерях и отделения политических и криминальных элементов от зависимых обывателей. Несколько месяцев подряд международные дипломаты высшего уровня один за другим выдавали тревожные заявления о насилии среди беженцев в Заире, предупреждая, что «Власть хуту» планирует массированное вторжение в Руанду, и призывая силой установить порядок в лагерях. Но хотя всем ведущим державам приходилось щедро раскошеливаться, чтобы поддерживать лагеря в рабочем режиме, когда генеральный секретарь попросил добровольцев для такого контингента, ни одна страна не была готова предоставить свои войска.

Приграничные лагеря превратили руандийский кризис в региональный. Он оставался, как и прежде, политическим, но так называемое международное сообщество предпочитало относиться к нему как к кризису гуманитарному, словно напасть эта возникла без всякой человеческой вины и участия, точно наводнение или землетрясение. На самом деле руандийскую катастрофу действительно понимали как некий род катастрофы природной: хуту и тутси просто делали то, чего требовала их натура, убивая друг друга. ЕСЛИ УЖ ТАКОЕ МНОЖЕСТВО ЛЮДЕЙ БЕЖАЛО, ПРЕДПОЧТЯ СТОЛЬ УЖАСНЫЕ УСЛОВИЯ ЖИЗНИ, ТО ОНИ, ДОЛЖНО БЫТЬ, БЕЖАЛИ ОТ ЧЕГО-ТО ЕЩЕ БОЛЕЕ УЖАСНОГО, ПОДСКАЗЫВАЛА ЛОГИКА. Так что génocidaires записали на свой счет еще одну выдающуюся пиар-победу путем искусной манипуляции массовыми страданиями и — самое главное — воззвания к совести остального мира.

В сентябре 1997 г., незадолго до того, как генеральный секретарь Кофи Аннан заставил генерала Даллера, бывшего главу МООНПР, молчать, не дав ему свидетельствовать перед бельгийским сенатом, генерал выступил на канадском телевидении и сказал о своем пребывании в Руанде следующие слова: «Я полностью несу ответственность за решения, повлекшие за собой гибель десяти бельгийских солдат, гибель других людей; за то, что несколько моих подчиненных были ранены и заболели из-за отсутствия медикаментов; за 56 убитых сотрудников Красного Креста; за то, что два миллиона людей стали бездомными и беженцами, а около миллиона руандийцев были убиты — потому что эта миссия окончилась провалом, и я считаю себя человеком, который непосредственно отвечал за это».

Даллер отказался «переложить ответственность» на систему ООН, он возлагал ее на государства — члены Совета Безопасности и Генеральной Ассамблеи. Если перед лицом геноцида правительства боятся подвергнуть своих солдат риску, сказал Даллер, «тогда не посылайте солдат, посылайте бойскаутов» — что, в сущности, мир и делал в лагерях беженцев. Стоя перед камерой, Даллер был в форме, его седеющие волосы были коротко острижены; он твердо выставлял вперед свой квадратный подбородок; грудь его пестрела наградами. Но в его речи слышалась страсть, и тщательно выверенные фразы ничуть не скрывали оскорбленных чувств и ярости.

Он говорил: «Я еще даже не начал по-настоящему оплакивать апатию и абсолютное самоустранение международного сообщества, в особенности западного мира, от бед руандийцев. Ибо, если говорить очень откровенно и по-солдатски, кому, черт возьми, было не наплевать на Руанду? Я имею в виду — посмотрите фактам в лицо. В сущности, многие ли на самом деле еще помнят о геноциде в Руанде? Мы знаем о геноциде Второй мировой войны, потому что он коснулся целой группы населения. Но кого на самом деле коснулся руандийский геноцид? Кто понимает, что ЗА 3,5 МЕСЯЦА В РУАНДЕ БЫЛО УБИТО, РАНЕНО И ИЗГНАНО С РОДНОЙ ЗЕМЛИ БОЛЬШЕ ЛЮДЕЙ, ЧЕМ ЗА ВСЮ ЮГОСЛАВСКУЮ КАМПАНИЮ, В КОТОРУЮ МЫ ВБРОСИЛИ 60 ТЫСЯЧ СОЛДАТ И В КОТОРОЙ УЧАСТВОВАЛ ВЕСЬ ЗАПАДНЫЙ МИР, и мы продолжаем вливать туда миллиарды, все еще пытаясь разрешить эту проблему. А многое ли на самом деле было сделано для разрешения руандийской проблемы? Кто скорбит по Руанде, по-настоящему, искренне? Кто переживает эти последствия? Я имею в виду, сотни руандийцев, лично мне известных, были полностью истреблены вместе со своими семьями… вот такие горы трупов… полностью стертые с лица земли деревни… и мы ежедневно сообщали всю эту информацию, а международное сообщество продолжало наблюдать».

Утопическая предпосылка конвенции по геноциду состояла в том, что нравственный императив — предотвращать попытки истребления целых народов — должен быть главным интересом, мотивирующим действия международного сообщества автономных государств. Это радикальное представление, в сущности своей противоречащее принципу суверенитета, — такими оказывались и многие иные интернационалистские эксперименты. Государства никогда не действовали, опираясь на чисто альтруистические гуманитарные соображения; новаторская идея конвенции состояла в том, что защита человечности — в интересах каждого государства, и после Второй мировой войны было вполне понятно, что меры против геноцида потребовали бы готовности применять силу и рисковать собственными жизнями. Тогда люди понимали, что цена такого риска для мира будет не так высока, как цена бездействия. Но о чьем мире думали составители конвенции о геноциде — и конвенций о беженцах, которые не заставили себя ждать впоследствии?

Я впервые летел в Руанду через Брюссель 8 мая 1995 г. Европейские газеты пестрели мемориальными статьями, отмечавшими 50‑ю годовщину Дня Победы в Европе. «Геральд Трибюн» целиком перепечатала свою первую страницу от 8 мая 1945 г., и эти статьи впечатлили меня своим боевым духом: сокрушить немцев, завоевать, потом свершить правосудие, потом восстанавливать. Европейский «Уолл-Стрит Джорнел» сообщал об опросе общественного мнения, в ходе которого выяснилось, что через 50 лет после событий 65% немцев полагают, что поражение их страны в войне было благом. И я задумался: можем ли мы вообразить такой исход хоть для какой-нибудь из сегодняшних войн?

Руанда продемонстрировала миру самый недвусмысленный случай геноцида со времен войны Гитлера против евреев, а мир посылал одеяла, консервированную фасоль и бинты в лагеря, находившиеся под властью убийц, — очевидно, в надежде, что в будущем все будут вести себя примерно.

ДАННАЯ ПОСЛЕ ХОЛОКОСТА КЛЯТВА ЗАПАДА, ЧТО С ГЕНОЦИДОМ ВПРЕДЬ НИКОГДА НЕ СТАНУТ МИРИТЬСЯ, ОКАЗАЛАСЬ ПУСТЫШКОЙ, и, несмотря на все прекрасные чувства, вдохновленные памятью Аушвица, проблема остается в том, что осуждать зло — это далеко не то же самое, что творить добро.

На телевидении генерал-майор Даллер вел себя как истинный политик. Он не обвинял поименно ни одно правительство. Он говорил: «Вот в чем заключается реальный вопрос: каких действий на самом деле хочет от ООН международное сообщество?» Он говорил: «ООН просто не были даны нужные инструменты». И еще он говорил: «Мы не хотели мериться силами с руандийской армией и интерахамве».

Слушая его, я припомнил разговор, состоявшийся у меня с одним офицером американской военной разведки, который «ужинал» в кигальском баре «Джеком Дэниелсом» с кока-колой.

— Говорят, вы интересуетесь геноцидом, — сказал американец. — А вы знаете, что такое геноцид?

Я спросил его, что это такое.

— Сэндвич с сыром, — ответил он. — Записывайте. Геноцид — это сэндвич с сыром.

Я спросил, как он до этого додумался.

— Кому какое дело до сэндвича с сыром? — сказал он. — Геноцид, геноцид, геноцид… Сэндвич с сыром, сэндвич с сыром, сэндвич с сыром… Да всем насрать! Преступления против человечества! Где оно, это человечество? Кто это — человечество? Вы? Я? Вы видели преступление, совершенное против вас? Подумаешь, какой-то миллион руандийцев. Вы вообще слышали про конвенцию о геноциде?

Я сказал, что слышал.

— Из этой конвенции, — сказал тот американец в баре, — получается красивая обертка для сэндвича с сыром.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

…так Архангел прервал здесь свое повествование между миром разрушенным и миром возобновленным…

В июле 1995 г., через год после введения в должность нового правительства Руанды, архиепископ Южноафриканский Десмонд Туту посетил Кигали и прочел проповедь на футбольном стадионе, взывая к множеству собравшихся слушателей: «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, сестры наши и братья, пожалуйста! Пожалуйста, пожалуйста, умолкните. Пожалуйста, пожалуйста, перестаньте плакать!»

Поразительное обращение к людям, чья страна истекала кровью, в особенности из уст человека, который завоевал Нобелевскую премию мира как раз за то, что отказывался умолкнуть! Но когда он продолжил свою речь ссылкой на недавнюю историю, когда власть была силой вырвана чернокожими у белых в Южной Африке, стало ясно, что архиепископ Туту приехал для того, чтобы одновременно и выбранить, и утешить Руанду в ее горестях. В Южной Африке, сказал он, «были разные наречия, разные расы, разные культуры… Все вы — черные. Вы говорите на одном языке. И я пытаюсь понять, что вы тут вбили себе в голову?» Толпа рассмеялась, но смех замер, когда архиепископ продолжил: «Ну? Ну? Ну? Ну? Вы хотите сказать мне, будто черные — дураки? А? Вот вы — дураки?»

Толпа выдохнула в ответ негромкое «нет».

— Я вас не слышу! Вы — дураки? — снова вопросил Туту.

И в третий раз спросил Туту:

— Вы — дураки?

Ответ толпы, как и вопрос архиепископа, каждый раз становился все громче, но даже последнее и самое громкое «Нет!» словно приглушалось ощущением, что, сколько бы иронии ни было в этом вопросе, он оставался оскорблением такого рода, к какому руандийцы не привыкли.

Какое отношение цвет кожи имел к событиям в Руанде? Он мог быть проблемой в Южной Африке, но, исключая горстку иностранных резидентов, все руандийцы — глупые и умные, гнусные и прекрасные, большинство и меньшинство — являются чернокожими, и акцент архиепископа на этой характеристике говорил о чуждости его взгляда на трагедию страны, которая спрессовала воедино и преступников, и жертв как равных партнеров в бедствии, постигшем их родину.

— Я приехал сюда как африканец, — позднее объяснял Туту собранию правительственных лидеров и дипломатов. — Я приехал как человек, который добровольно разделяет с Африкой ее позор, бесчестие, неудачи, потому что я — африканец. И то, что происходит здесь, что происходит в Нигерии, где угодно, — это становится частью моих переживаний.

Женщина-парламентарий, сидевшая рядом со мной, закатила глаза. Неотступный акцент Туту на расовом вопросе задумывался как выражение солидарности, но Руанда не была Южной Африкой или Нигерией, и ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ОСТАНОВИТЬ ГЕНОЦИД, АФРИКАНЦЫ СДЕЛАЛИ НЕ БОЛЬШЕ, ЧЕМ КТО-ЛИБО ДРУГОЙ. Так что странно было слышать, что преступление, совершенное руандийцами против руандийцев, трактовалось как преступление против африканской гордости и прогресса и что позор этого преступления был частным делом Африки, а не позором всего человечества. А еще страннее было слышать, как вам велят заткнуться и перестать вести себя как чернокожие дураки.

Когда меня одолевала в Руанде депрессия, что случалось нередко, я любил отправиться на автомобильную прогулку. За окном автомобиля эта страна превращалась в этакий неухоженный рай, и, пока ее виды проносились мимо и машину наполняли запахи земли, эвкалиптов и угля, можно было вообразить, что люди и их ландшафт — люди, вписанные в свой ландшафт, — так же безмятежны, какими были всегда. В полях, которые они возделывали, на рынках, где они торговали, в школьных дворах, где девочки в ярко-голубых платьях и мальчики в шортах цвета хаки и рубашках-сафари играли и ссорились, как дети в любом другом месте. Бегущая через просторные долины и высокогорные перевалы дорога демонстрировала привычный африканский калейдоскоп: женщины в цветастых нарядах с младенцами, привязанными на спину, и огромными башнями грузов на головах; здоровенные молодые парни в джинсах и футболках «Чикаго Буллз», слоняющиеся с пустыми руками — маленький радиоприемник не в счет; престарелые джентльмены в костюмах, выплетающие узоры по красноземным проселкам на древних велосипедах; девочка, гоняющаяся за курицей; мальчик, силящийся ровно удерживать окровавленную козлиную голову на плече; крохотные малыши в рубашонках, сгоняющие коров с дороги звонкими ударами длинных палок..

Тебе известно (по статистике), что большинство людей, попадающихся тебе на глаза, — хуту, но понятия не имеешь, кто из них кто; кем была та девушка, которая ничего не выражавшим взглядом смотрела на твою приближающуюся машину, а в последнюю секунду подмигнула и расплылась в широкой улыбке, — выжившей в массовой бойне, или убийцей, или той и другой, или еще кем-то. Если ты останавливаешься купить прохладительного и шашлык из козлятины или чтобы спросить дорогу, небольшая толпа собирается поглазеть на тебя и отпустить пару замечаний, напоминая тебе о твоей экзотичности для здешних мест. Если ты едешь на северо-запад и притормаживаешь, чтобы полюбоваться вулканами, крестьяне выбираются со своих полей и выражают свое одобрение человеку, у которого нет на тот момент более важного дела, чем с удовольствием рассматривать их родину. Если ты едешь на юго-запад через Ньингве, заповедник тропических лесов, и выходишь из машины, чтобы понаблюдать за обезьянками колобусами, люди из проезжавших мимо микроавтобусов машут тебе руками и разражаются приветственными криками.

Большая часть Руанды некогда была таким же лесом, как Ньингве, — темной путаницей растительности, над которой неслись низкие тощие облака. Но десятилетия землепользования свели леса под ноль, и к тому времени, как я туда приехал, даже самые крутые склоны были возделаны, объедены стадами и преображены тяжким трудом, и лишь самые вершины холмов осеняли венцы уцелевших высоких деревьев. Старательность, с которой обрабатывался каждый клочок доступной земли, была визуальным свидетельством плотности руандийского населения и сопутствующего ей соперничества за ресурсы, и не раз приходилось слышать довод о том, что геноцид в значительной степени был обусловлен простейшими экономическими мотивами, что-то вроде «трофеи принадлежат победителю» и «на всех здесь места нет», словно убийство было своего рода дарвиновским механизмом контроля популяции.

Несомненно, перспектива материальной выгоды и жизненного пространства действительно мотивировала многих убийц. Но почему геноцида не было в Бангладеш — или в любой иной чудовищно бедной и чудовищно перенаселенной стране из того длинного списка, какой можно назвать? ПЕРЕНАСЕЛЕННОСТЬ НЕ ОБЪЯСНЯЕТ, ПОЧЕМУ СОТНИ ТЫСЯЧ ЛЮДЕЙ СОГЛАСИЛИСЬ УБИТЬ ПОЧТИ МИЛЛИОН СВОИХ БЛИЖНИХ ЗА СЧИТАНЫЕ НЕДЕЛИ. НА САМОМ ДЕЛЕ НИЧТО ЭТОГО НЕ ОБЪЯСНЯЕТ. Учтите все факторы: доколониальное неравенство; фанатично скрупулезное и иерархически централизованное управление; хамитский миф и радикальную поляризацию общества при бельгийском правлении; убийства и изгнания, которые начались одновременно с революцией хуту в 1959 г.; экономический коллапс конца 1980‑х; отказ Хабьяриманы позволить вернуться беженцам-тутси; многопартийную неразбериху; нападение РПФ; войну; экстремизм «Власти хуту»; пропаганду; практические массовые убийства; массированный ввоз оружия; угрозу олигархии Хабьяриманы, которую представлял мир, достигнутый путем общности и интеграции; крайнюю нищету, невежество, суеверия и страх запуганного, покорного, ограниченного (и в большинстве своем страдающего алкоголизмом) крестьянства; безразличие окружающего мира… Соедините эти ингредиенты — и вы получите такой превосходный рецепт для культуры геноцида, что он, можно сказать, только и ждал возможности случиться. Но децимация все равно была совершенно необоснованной.

А после нее мир стал иным местом для любого, кто давал себе труд об этом задуматься. У руандийцев выбора не было. Вот что больше всего интересовало меня в Руанде: вовсе не мертвецы (да и что можно на самом деле сказать о миллионе убитых людей, с которыми не был знаком лично?) — но вопрос, как будут жить те, кому придется жить в их отсутствие. У Руанды сохранялись память и привычки долгого прошлого, однако разрыв в этом прошлом был таким абсолютным, что страна, по которой я ехал, была на самом деле местом, которое никогда прежде не существовало. Сцены сельской жизни, которые казались мне вековечными, а водителю Жозефу — «пустыми», не были ни тем, ни другим, ТА РУАНДА, В КОТОРОЙ Я БЫВАЛ В ГОДЫ ПОСЛЕ ГЕНОЦИДА, БЫЛА МИРОМ, ЗАСТРЯВШИМ В ЧИСТИЛИЩЕ.

Я уже говорил, что власть в основном состоит в способности властителя заставлять других жить его историей их реальности, даже если ему приходится убить многих из них, чтобы добиться этого. В этом первобытном смысле власть всегда и всюду практически одинакова; различается главным образом качество реальности, которую она стремится создать: основана ли эта реальность скорее на истине, чем на лжи, то есть, иначе говоря, насколько она злоупотребляет своими подданными? Ответ часто бывает производным от того, широк или узок фундамент этой власти — центрирована она на одном человеке или распределена между многими различными центрами, которые осуществляют контроль друг над другом. В принципе, властью с узким фундаментом легче злоупотреблять, в то время как власть с широким фундаментом требует более правдивой истории в своей основе и обычно защищает большее число подданных от злоупотреблений. Это правило выражено британским историком лордом Эктоном в его знаменитой формуле — «Власть развращает, а абсолютная власть развращает абсолютно».

Но, как и большинство трюизмов, афоризм Эктона не вполне верен: если взять пример из американской истории, то власть президента Линкольна была абсолютной в сравнении с властью президента Никсона, однако Никсон, безусловно, из этих двоих был гораздо более коррумпированным. Так что, если мы собрались судить о политической власти, нам необходимо задаваться вопросом не только о том, каков ее фундамент, но и как эта власть осуществляется, при каких обстоятельствах, с какими целями, какой ценой и насколько успешно. Это суждения выносить нелегко, и они, как правило, небесспорны. Но для тех из нас, кто живет в потрясающе всеобъемлющей защищенности, обеспечиваемой великими западными демократиями конца XX века, они составляют самую суть общественной жизни. Однако нам нелегко всерьез поверить в предположение, что такие участки земного шара, где массовое насилие и страдание настолько широко распространены, что в обиходе именуются «бессмысленными», могут одновременно быть местами, где люди вовлечены в осмысленную политику.

Во время своей первой поездки в Руанду я читал книгу под названием «Гражданская война». Она получила множество хвалебных отзывов литературных критиков. Ее автор, Ганс Магнус Энценсбергер, немец, который писал о мире, где только что завершилась «холодная война», отмечал: «Наиболее очевидным признаком конца биполярного мирового порядка служат те 30 или 40 гражданских войн, которые ныне открыто ведутся по всему земному шару», — и далее занялся исследованием вопроса о том, ради чего ведутся все эти войны. Начало казалось мне многообещающим, пока до меня не дошло, что Энценсбергера ничуть не интересовали подробности этих войн. Он подходил к ним как к общему феномену и через несколько страниц заявлял: «Что придает сегодняшним гражданским войнам новый и пугающий уклон, так это тот факт, что они ведутся без каких-либо ставок с обеих сторон, что они — войны ни о чем».

В былые дни, по словам Энценсбергера, — в Испании 1930‑х или в Соединенных Штатах 1860‑х — люди убивали и умирали за идеи, но теперь «насилие отделило себя от идеологии», и люди, которые развязывают гражданские войны, просто убивают и умирают в анархической свалке за власть. В этих войнах, уверял он, нет никакого представления о будущем; нигилизм правит бал; «вся политическая мысль, от Аристотеля и Макиавелли до Маркса и Вебера, перевернута вверх дном», и «все, что остается, — это гоббсовский первобытный миф о войне каждого против всех остальных». То, что такой взгляд на идущие где-то в дальних краях гражданские войны дает удобный повод игнорировать их, могло бы объяснить его обширнейшую популярность в наше время. Было бы прекрасно, говорим мы, если бы эти туземцы угомонились, но если они просто дерутся ради того, чтобы, черт возьми, драться, это не моя проблема.

Но все же это наша проблема. Отрицая своеобразие людей, делающих историю, и возможность наличия у них какой-то политики, Энценсбергер по ошибке принимает свою неспособность понять, что стоит на карте в этих событиях, за природу этих событий. Поэтому он видит хаос — слышит звон, да не знает, где он, — и его анализ просто напрашивается на вопрос: а если на самом деле существуют идеологические различия между двумя воюющими сторонами, как нам их судить? В случае Руанды уверовать в идею о том, что эта гражданская война была всеобщей свалкой — в которой все одновременно и одинаково легитимны и равно беззаконны, — значит присоединиться к «Власти хуту» в ее идеологии геноцида как самообороны.

Политика в конечном счете в основном оперирует в промежуточной сфере «плохого (или, если вы оптимист, «лучшего») против худшего». В любой отдельно взятый день в постгеноцидной Руанде можно было описать историю очередной мерзости — или историю замечательных социальных и политических улучшений. Чем больше историй я собирал, тем отчетливее осознавал, что жизнь во время геноцида, в силу самой своей абсолютности, вызывала более простой спектр реакций, чем жизнь с памятью о нем. У тех, кто выжил, истории и вопросы обычно функционировали по принципу «стимул — реакция»: истории вызывали вопросы, которые вызывали другие истории, вызывающие следующие вопросы, — и ни один сколько-нибудь глубоко мыслящий человек, похоже, не рассчитывал на точные ответы. В лучшем случае они надеялись обрести понимание: некие способы размышлять о непонятном положении человека в конце этого столетия, отличившегося невиданной дотоле экстремальностью. Довольно часто мне казалось, что эти истории рассказывали мне с той же целью, с какой потерпевшие кораблекрушение, не утонувшие, но и не спасенные, посылают по волнам записки в бутылках — в надежде на то, что, если даже уносимые ими легенды не принесут блага их автору, возможно, в какой-то иной момент, где-то в ином месте они пригодятся кому-то другому.

Даже сейчас, в первые месяцы 1998 г., когда я это пишу, война Руанды против геноцида продолжается. Вероятно, к тому времени, как вы прочтете книгу, исход этой войны станет отчетливее. Руанда может снова пережить не поддающееся никаким подсчетам всенародное кровопролитие, и «Власть хуту» может снова завладеть большей частью страны, если не всей. Есть также вероятность, что Руанда будет местом непрерывной мучительной борьбы, с отдельными периодами и районами жуткого террора и с отдельными периодами и районами неустойчивой стабильности, — как это в большей или меньшей степени продолжается со времен геноцида. РАЗУМЕЕТСЯ, ЕСЛИ ВЫ, МОЙ ЧИТАТЕЛЬ, ОКАЖЕТЕСЬ СВОЕГО РОДА АРХЕОЛОГОМ, КОТОРЫЙ ОТКОПАЕТ ЭТУ КНИГУ В ДАЛЕКОМ БУДУЩЕМ — ЧЕРЕЗ 5, 50 ИЛИ 500 ЛЕТ ОТ СЕГОДНЯШНЕГО ДНЯ, — ТО ЕСТЬ ШАНС, ЧТО РУАНДА БУДЕТ К ТОМУ ВРЕМЕНИ МИРНОЙ ЗЕМЛЕЙ ЖИЗНИ, СВОБОДЫ И СТРЕМЛЕНИЯ К СЧАСТЬЮ; ВОЗМОЖНО, ВЫ БУДЕТЕ ПЛАНИРОВАТЬ ПРОВЕСТИ ТАМ СВОЙ СЛЕДУЮЩИЙ ОТПУСК, и истории, которые вы найдете на этих страницах, окажутся всего лишь мемориальной декорацией. Примерно так мы ныне читаем истории о геноциде американских индейцев, или о годах рабства, или отчеты о чудовищных преступлениях против человечества, которыми были отмечены вехи развития Европы, — и думаем так, как сказал об Англии Марлоу, герой Конрада: «Мы живем при вспышке молнии — да не погаснет она, пока движется по орбите наша старушка Земля! Но вчера здесь был мрак».

В те 9 месяцев, что я провел в Руанде в общей сложности за шесть приездов, единственным «свежим» убитым, которого я видел, был молодой человек, который погиб в автомобильной аварии. За три минуты до этого он беззаботно катил вперед по своей жизни, а потом его водитель вильнул, чтобы не сбить старуху, переходившую дорогу, и теперь он лежал на боку в высокой траве, скрючившись, точно плод в утробе, с раскроенным черепом. Если бы у меня была его фотография и я воспроизвел ее здесь с заголовком «тутси, жертва геноцида» или «хуту, жертва РПФ», вы никак не смогли бы разоблачить этот обман. И в обоих случаях воззвание к вашему состраданию и чувству негодования было бы одинаковым.

Вот так обычно излагают историю Руанды, пока продолжается позиционная война между génocidaires и правительством, введенным во власть РПФ. В типичном репортаже под заголовком «Напрасные поиски высокой нравственности в Руанде» газета «Нью-Йорк таймс» описывала беженца-хуту, изувеченного при нападении солдат-тутси, и беженца-тутси, изувеченного ополченцами «Власти хуту», как «жертв в эпической борьбе между двумя соперничающими этническими группами», в которой «чистых рук нет ни у кого». Такие репортажи создают впечатление, что, поскольку жертвы с обеих сторон конфликта страдают одинаково, обе стороны нельзя поддерживать. Чтобы донести эту мысль, «Таймс» привела отрывок из речи Филиппа Ренжана — бельгийца, который считается одним из ведущих европейских экспертов по Руанде. «Это не история о хороших парнях и плохих парнях, — сказал Ренжан газете. — Это история о плохих парнях. И точка».

Именно после чтения таких газетных статей я и решил впервые отправиться в Руанду. Через год после геноцида Руандийскую патриотическую армию отрядили закрыть лагерь для «лиц, перемещенных внутри страны», в Кибехо, на холме, знаменитом явлениями Девы Марии. Более 8 тысяч хуту, которые бежали из своих домов после геноцида, жили в Кибехском лагере, изначально построенном французами во время операции «Бирюза». Операция РПФ по закрытию лагеря прошла неудачно, и сообщалось о гибели как минимум 2 тысяч хуту. И снова батальон ООН был под рукой — и снова ничего не сделал. Я помню в новостях фотографию солдата ООН, держащего двух мертвых младенцев, по одному в каждой руке, во время уборки территории после убийств.

Вначале геноцид, а теперь это, думал я: хуту убивают тутси, потом тутси убивают хуту, — если все это действительно так, тогда неудивительно, что мы не хотим в это влезать. Действительно ли все так бессмысленно и просто?

Сваленные кучами мертвецы, жертвы политического насилия, — главное обязательное блюдо нашей информационной диеты в эти дни, и, ЕСЛИ ВЕРИТЬ ТИПИЧНОМУ РЕПОРТАЖУ, ВСЕ МАССОВЫЕ УБИЙСТВА СОТВОРЕНЫ РАВНЫМИ: МЕРТВЫЕ НЕВИННЫ, УБИЙЦЫ ЧУДОВИЩНЫ, СОПУТСТВУЮЩАЯ ПОЛИТИКИ ЛИБО НЕТ ВООБЩЕ, ЛИБО ОНА БЕЗУМНА. За исключением географических названий, такой репортаж из любой точки мира читается как одна и та же история: племя, стоящее у власти, истребляет племя, не допущенное к власти; еще один круг старинной ненависти, чем больше вещи меняются, тем больше они остаются прежними. Как и в сообщениях о землетрясениях или извержениях вулканов, нам сообщают, что эксперты знали о линии геологического разлома и нарастании давления, и эти сообщения порождают в нас страх, расстройство, сострадание, негодование или просто нездоровое возбуждение — и, может быть, желание послать выжившим милостыню. Типичная история о массовом убийстве говорит об «эндемичном» или «эпидемическом» насилии и о местах, где люди убивают «друг друга», и вездесущность этой болезни, кажется, отменяет любое желание задуматься о данном единичном примере. Эти истории мгновенно возникают из пустоты и точно так же мгновенно в нее возвращаются. Анонимные мертвецы и их анонимные убийцы становятся своим собственным контекстом. Ужас становится абсурдом.

Я хотел знать больше. Убийства в Кибехском лагере были своего рода «предпросмотром» одного из возможных вариантов будущего расформирования пограничных лагерей ООН — в особенности сильно милитаризованных анклавов «Власти хуту» в Заире. Эти лагеря ООН были пристанищем для военных преступников и адвокатов идеологии зверств, и само их существование подвергало всех и каждого в этих лагерях и вокруг них смертельной опасности. Ни у кого не было ни малейшего представления, как закрывать их мирным путем; на самом деле, похоже, никто по-настоящему не верил, что такое возможно. История Руанды не давала покоя моим мыслям, и я хотел выяснить, каким образом убийства в Кибехском лагере связаны и сравнимы с геноцидом, который им предшествовал. Согласно современным ортодоксальным представлениям о правах человека, такие сравнения — табу. Если повторить риторику «Международной амнистии», «каковы бы ни были масштабы зверств, совершенных одной стороной, они ни в коем случае не оправдывают аналогичных зверств с другой стороны». Но что именно означает слово «аналогичные» в контексте геноцида? Зверство есть зверство, и оно не подлежит оправданию по определению, не так ли? Практичнее другой вопрос: ВСЯ ЛИ ИСТОРИЯ НАЧИНАЕТСЯ И ЗАКАНЧИВАЕТСЯ ЭТИМ САМЫМ ЗВЕРСТВОМ?

Подумайте о марше генерала Шермана через Джорджию во главе армии юнионистов ближе к концу американской Гражданской войны, — об этой кампании выжженной земли, кампании убийств, изнасилований, поджогов и мародерства, которая считается хрестоматийным примером грубого нарушения прав человека. Историки, похоже, не верят, что зверства «марша Шермана» служили какой-либо не достижимой иными способами стратегической цели. Однако существует общее мнение, что сохранение Союза и последовавшая за ним отмена рабства послужили национальному благу, так что историки рассматривают «марш Шермана» как эпизод преступного превышения своих полномочий доверенными лицами государства, а не как свидетельство фундаментальной преступности самого государства.

Сходным образом во Франции в первые месяцы после окончания Второй мировой войны от 10 до 15 тысяч человек были убиты как пособники фашистов во всенародном пароксизме вигилантского[16] правосудия. Хотя никто не вспоминает эти чистки как повод для гордости, ни один национальный лидер никогда публично о них не сожалел. Франция, считающая себя родиной прав человека, имела почтенную юридическую систему, в которой было достаточно полицейских, адвокатов и судей. Но Франция прошла через адские испытания, и поспешное избиение коллаборационистов все воспринимали как очистительный акт для национальной души.

Тот факт, что большинство государств родились в результате насильственных переворотов, разумеется, не означает, что беспорядок ведет к порядку. При написании истории событий, которые продолжают разворачиваться в государстве, еще не сформированном, невозможно понять, какие тенденции возобладают и какой ценой. Самая безопасная позиция — позиция прав человека, которая оценивает режимы по строго отрицательной шкале как сумму их преступлений и злоупотреблений: если вы осуждаете всех нарушителей, а потом некоторые из них исправляются, вы всегда можете приписать себе в заслугу свое благое влияние. Увы, самая безопасная позиция не обязательно бывает самой мудрой, и я гадал, существует ли пространство — или даже необходимость — применения политического суждения в подобных вопросах.

Лагерь в Кибехо был одним из десятка лагерей для «лиц, перемещенных внутри страны» (ЛПВС), созданных в «бирюзовой зоне». Когда в конце августа 1994 г. французы ушли, в этих лагерях содержалось как минимум 400 тысяч людей, и они были помещены под надзор обновленной МООНПР и разношерстного набора подразделений ООН и частных агентств международной гуманитарной помощи. Новое правительство желало немедленно закрыть эти лагеря. В Руанде, утверждало правительство, достаточно безопасно, чтобы все отправились по домам, а значительная концентрация солдат «Власти хуту» и ополченцев среди ЛПВС делала сами лагеря весомой угрозой национальной безопасности. Гуманитарные агентства были в принципе согласны, но настаивали, чтобы отбытие из лагерей было исключительно добровольным.

Однако ЛПВС не жаждали уходить из лагерей, где их хорошо кормили и обеспечивали медицинским уходом гуманитарные агентства, где ходили слухи о том, что РПФ массово истребляет хуту — слухи, запущенные génocidaires, сохранявшими мощное влияние на население. Как и в приграничных лагерях, агенты интерахамве, не задумываясь, прибегали к угрозам и нападениям на тех, кто желал покинуть Кибехо, боясь, что массовый исход гражданского населения оставит их изолированными и уязвимыми. Génocidaires также осуществляли частые боевые вылазки из лагерей, чтобы терроризировать и грабить окружающие деревни, нападая на тутси, выживших в геноциде, и хуту, которых подозревали в том, что те могут против них свидетельствовать. По словам Марка Фрохардта, который работал в службе чрезвычайных ситуаций ООН, а позднее служил заместителем главы миссии ООН по правам человека в Руанде, МООНПР «определила, что непропорционально высокая доля убийств, случившихся в Руанде в конце ноября и начале декабря 1994 г., пришлась на зону 20-километрового радиуса от Кибехо».

В том декабре МООНПР и РПФ провели свою единственную за все время совместную операцию — однодневное прочесывание Кибехо, в ходе которого было арестовано примерно 50 «закоренелых элементов» (то есть génocidaires), а также конфисковано кое-какое оружие. Вскоре после этого РПФ начал закрывать более мелкие лагеря. Предпочтительной была стратегия ненасильственного принуждения: людей выселяли из лачуг, после чего лачуги сжигали. ЛПВС осознали идею происходящего, и гуманитарные агентства, подключившись к этой программе, помогли расселить из лагерей по домам более 100 тысяч человек. Исследования, проведенные затем международными гуманитарными работниками и ооновскими наблюдателями за соблюдением прав человека, выяснили, что как минимум 95% этих ЛПВС заново вселились в свои дома мирным путем. Но многие génocidaires бежали в другие лагеря, особенно в Кибехо, а некоторые ЛПВС, вернувшиеся в свои деревни, были арестованы по обвинениям в геноциде, иные из них, по слухам, были убиты в результате актов мести или бандитизма.

К началу 1995 г. четверть миллиона ЛПВС оставалась в лагерях, из которых Кибехо был крупнейшим и, кроме того, местом сбора самых отпетых génocidaires. ООН и гуманитарные агентства, опасаясь последствий насильственных закрытий, предложили разработать альтернативную программу действий. Правительство стало ждать. Шли месяцы, но «гуманитарии» никак не могли выработать вразумительный план закрытия. В конце марта правительство объявило, что время вышло, и в середине апреля РПФ было вновь поручено сделать эту работу: закрывая лагерь за лагерем, армия методично отослала как минимум 200 тысяч хуту по домам.

Кибехо был оставлен напоследок Перед рассветом 18 апреля силы РПФ окружили лагерь, где по-прежнему содержалось как минимум 80 тысяч мужчин, женщин и детей. Разбуженные солдатами и доведенные до паники жившими в лагере шпионами «Власти хуту», ЛПВС беспорядочной толпой рванули вверх по склонам и собрались тугим узлом вокруг сплошь обложенной мешками с песком и укрепленной колючей проволокой штаб-квартиры «Замбатта» — замбийского батальона МООНПР. В ЭТОЙ СУТОЛОКЕ КАК МИНИМУМ 11 ДЕТЕЙ БЫЛИ ЗАДАВЛЕНЫ ДО СМЕРТИ, СОТНИ ЛЮДЕЙ ПОЛУЧИЛИ СЕРЬЕЗНЫЕ ОЖОГИ ОТ ПЕРЕВЕРНУТЫХ КОТЛОВ С ПИЩЕЙ ИЛИ НЕ МЕНЕЕ СИЛЬНЫЕ ПОРЕЗЫ, КОГДА ИХ ПРИЖАЛИ К ООНОВСКОЙ КОЛЮЧЕЙ ПРОВОЛОКЕ.

РПФ стянул кордон вокруг толпы, и в следующие два дня по периметру было организовано несколько ворот-проходов. Агентства международной помощи установили столы регистрации, и около 5 тысяч человек из лагеря были обысканы и развезены по домам. Но ворот было слишком мало, процесс регистрации шел медленно, не хватало грузовиков, чтобы его ускорить, génocidaires из числа ЛПВС оказывали давление на остальных, призывая к неповиновению, да и некоторые «гуманитарии» тоже советовали обитателям лагеря сопротивляться эвакуации. В лагере осталось мало пищи и воды. Большинство людей едва могли двигаться; они стояли в собственной моче и фекалиях. И 19 апреля некоторые ЛПВС стали швырять камни в бойцов РПФ, а кое-кто, по слухам, даже пытался вырвать у них оружие. Солдаты открыли огонь, убив несколько десятков людей. В тот же день члены австралийского медицинского батальона МООНПР, «Аусмед», начали прибывать к лагерю в качестве подкрепления для замбийцев.

К вечеру 20 апреля начался сильный ливень. Той же ночью в переполненном лагере отдельные лица принялись наносить окружающим удары мачете. Кроме того, время от времени между солдатами РПФ и вооруженными элементами внутри лагеря завязывались перестрелки. К утру как минимум 21 человек был убит, в основном из огнестрельного оружия, а многие другие были ранены, преимущественно мачете. Детей продолжали затаптывать насмерть. РПФ продолжал стягивать кордон. Весь следующий день люди продолжали проходить через регистрационные пункты и покидать лагерь, как правило пешком, поскольку дождь размыл дороги до практически непроходимого состояния. Бойцы РПФ ограничивали доступ ЛПВС к снабжению водой и медикаментами и периодически стреляли в воздух, чтобы сгонять толпу к регистрационным пунктам. Внутри лагеря продолжались акты насилия. «На территории замбийского отряда, — вспоминал впоследствии сотрудник «Аусмед», — одна группа все время пыталась забежать в укрытие и спрятаться в компаунде. Мы помогали замбийцам выталкивать их обратно между рядами колючей проволоки».

Поздним утром 22 апреля промокшие и измученные ЛПВС в Кибехо снова ринулись толпой на позиции РПФ, пробив брешь в кордоне на том конце лагеря, который спускался по склону холма. Поток ЛПВС рванулся в пробоину, направляясь через долину к холмам на другой ее стороне. РПФ открыл огонь по толпе, безостановочно и без разбору, и подразделения солдат устремились в погоню за беглецами, стреляя и забрасывая их гранатами. Заградительный огонь РПФ длился несколько часов; помимо пулеметов, по лагерю стреляли из гранатометов и по крайней мере одной мортиры.

Миротворцы МООНПР в компаунде «Замбатта», которым мандат запрещал применение военной силы иначе как в целях самообороны, брали в руки оружие только для того, чтобы отразить вторжение прорывавшихся ЛПВС. Многие впоследствии вспоминали, как рыдали от отчаяния и растерянности, окруженные смертями и увечьями. Типичный пример: сотрудник «Аусмеда» описывал, как видел «через окно мужчину, нападавшего на женщину с мачете», потом ЛПВС «бросали в нас кирпичи и прочее», потом солдаты РПФ палили из винтовок и бросали гранаты в ЛПВС, потом ЛПВС стреляли в миротворцев, потом «четыре бойца РПФ гнались за девушкой позади травмпункта и 18 раз выстрелили в нее», потом «установленный на автомобиле пулемет… поливал длинными очередями большую толпу ЛПВС», потом «РПФ убили двух пожилых женщин… пинками сбросили их с холма».

Еще один сотрудник «Аусмеда» вспомнил, что видел солдат РПФ, убивавших женщин и детей, и сказал: «Казалось, они этим наслаждаются». Третий описывал нескольких солдат РПФ, стрелявших в толпу: «Они прыгали, смеясь и продолжая стрелять. Их словно обуяло безумие». Тот же человек говорил: «Было поистине ужасно видеть, как по меньшей мере четверо солдат РПФ стояли вокруг одного человека из ЛПВС, и каждый расстрелял по нему полный магазин. Некоторые ЛПВС останавливались, и солдаты РПФ бросали в них камни, чтобы они снова побежали и можно было снова по ним стрелять. Эти люди были безоружны и напуганы».

К четырем часам того дня, когда Марк Катберт-Браун — британский майор, начальник военной полиции МООНПР, прибыл в Кибехо на вертолете, стрельба поутихла, превратившись в спорадические дальние хлопки и редкие вспышки автоматического огня. С воздуха Катберт-Браун видел длинные очереди из тысяч ЛПВС, которых обыскивали и регистрировали на пропускных пунктах РПФ, а затем они направлялись вниз по дороге, прочь от Кибехо. Австралийцы, замбийцы и гуманитарные работники смогли выйти и начали собирать мертвых и раненых, хотя доступ к ним часто блокировали солдаты РПФ. Потом, проведя час в лагере, майор Катберт-Браун услышал «внезапное увеличение темпа стрельбы». ЛПВС снова прорвались сквозь кордон РПФ и рассыпались по склону, и прежние сцены насилия повторялись еще несколько часов. Присев за мешками с песком с биноклем, Катберт-Браун наблюдал, как солдаты РПФ гнали ЛПВС в долину и через дальние холмы, в то время как другие солдаты продолжали проверять тысячи ЛПВС, готовя их к отбытию.

Вскоре после заката началась вторая волна интенсивной стрельбы. Катберт-Браун делал заметки:

20:10. Осознал, что слышу тихие рыдания с территории компаунда на западе (но, возможно, они постепенно усиливались в течение какого-то времени).

21:00. Рыдания продолжаются, но в оружейном огне и взрывах гранат возникла передышка.

21:20. Несколько взрывов гранат слышны рядом со штаб-квартирой Замбатта.

21:30. Беспорядочные одиночные выстрелы в той же области.

21:33. Шесть очередей выстрелов у стены лагеря.

21:55. Истерические вопли перекрывают тихие рыдания; замбийские офицеры предполагают, что это связано с драками на мачете в компаунде. Вскоре они уступают место прежнему уровню рыданий; они продолжаются всю ночь.

Один австралиец говорил: «Тот день завершился для нас чувством отвращения к РПФ и возмущением, что ООН не прислала больше людей, а только группу замбийцев и около 25 австралийцев».

Ночью солдаты РПФ прекратили стрельбу. «Вскоре после рассвета, — писал майор Катберт-Браун в своем журнале, — выглянул за стену… и увидел тела, разбросанные по всей территории». В течение того дня десятки тысяч ЛПВС выводили пешими и вывозили грузовиками из опустошенного лагеря, а команды ООН и гуманитарных работников обихаживали раненых и подсчитывали мертвых. Сразу после полудня в лагерь начали прибывать репортеры, и Катберт-Браун писал: «Слет медиабойскаутов на могилах». В первых данных о жертвах, переданных по телеграфу, было заявлено число 8 тысяч, но его быстро пересмотрели в сторону уменьшения — где-то между 2 и 4 тысячами. Больше всего людей было затоптано во время давки, многих убили бойцы РПФ, и довольно многих зарубили, забили дубинками и даже насмерть закололи копьями интерахамве. Но цифры эти были лишь приблизительными оценками; толща тел на земле в некоторых местах не позволяла продвигаться по лагерю, да еще и РПФ не открывал полный доступ.

Всю следующую неделю дороги из Кибехо были забиты десятками тысяч заляпанных грязью ЛПВС, бредущих по домам. Тут и там вдоль дороги группы местных жителей собирались в кучки, чтобы дразнить, а порой и избивать возвращающихся беженцев. Это был напряженный момент в Руанде.

— В прошлом году, когда никто в мире не пытался остановить геноцид, я видел, как первые ряды РПФ идут освобождать Руанду. Эти парни были героями, и я не задумываясь подходил пожимать им руки, — рассказывал мне Ферри Аалам, швейцарский делегат Красного Креста. — После Кибехо я уже не знаю, захочу ли первым протягивать руку.

Возвращавшихся из Кибехо ожидал несколько более высокий средний уровень арестов и насилия, чем беженцев из других лагерей. Но многие приверженцы «Власти хуту» из Кибехо, по слухам, бежали через буш, пробираясь через руандийские границы к гуманитарному архипелагу ооновских лагерей. Иных безопасных укрытий для génocidaires не осталось.

На пятый свой день пребывания в Руанде я ехал на юг от Кигали и наткнулся на автокатастрофу, в которой погиб тот молодой парень. Там были и выжившие раненые, и люди, с которыми я ехал, повезли их в больницу в Бутаре. Несколько норвежек, медсестер Красного Креста, вышли на улицу поболтать. Они опекали отделение тяжелой травмы, устроенное специально для раненых из Кибехо. Там проводили по 30 серьезных операций в сутки, и в то утро как раз выписали большую группу пациентов. Остались только самые тяжелые случаи.

— Хотите посмотреть? — спросила одна медсестра и повела меня, показывая дорогу. Двадцать или тридцать раскладных коек тесно сгрудились под слабым неоновым светом, среди вони гниющей плоти и лекарств. — Те, кто остался, — сказала медсестра, — это сплошь раненые мачете.

Я и сам это видел: множественные ампутации, разрубленные лица с припухлостями вокруг швов.

— У нас были такие, у кого мозг вылезал наружу, — вполне жизнерадостно продолжала норвежка. — Странно, да? Ведь РПФ не пользуются мачете. «Они» делали это со своими же.

Я ощутил сильную дурноту и вышел в холл, где прилег на холодный цементный пол рядом с открытым окном. Норвежка вышла вслед за мной.

— Странная страна, — заметила она. Я согласился. Она сказала: — В этой больнице — в прошлом году — была большая бойня. Хуту убивали тутси, врачи убивали врачей, врачи убивали пациентов, пациенты убивали врачей, сестер, всех подряд. Я работаю от Красного Креста — это очень по-швейцарски, очень нейтрально. Я здесь новенькая, только что приехала из-за этой истории в Кибехо. С Кибехо, говорят люди, все начинается заново. Это следующий геноцид. Я смотрю по сторонам. Разговариваю с людьми. Я ВИЖУ, ЧТО СЛУЧИЛОСЬ. И ДУМАЮ, МОЖЕТ БЫТЬ, ПРОСТО ОН ТАК ЗАКАНЧИВАЕТСЯ, ОЧЕНЬ УРОДЛИВО И МЕДЛЕННО.

— Как вы определяете разницу? — спросил я.

— Разговариваю с людьми. Они напуганы. Они говорят: А как там, в заирских лагерях, в Бурунди, в Танзании? Как там с местью? Как с правосудием? Это нормально. Когда люди так напуганы, значит, они надеются. Они говорят, что у них есть что терять, — надежда.

Я промолвил:

— Я вижу, что из вас выйдет хорошая медсестра.

— Нет, правда, я серьезно, — отмахнулась она. — Люди всегда говорят гадости о правительстве — как и о врачах. Это нормально. Может быть, это потому, что, как и врачи, правительство больше всего нужно людям только тогда, когда оно не может достаточно помочь.

Она заставила меня улыбнуться. Я сказал:

— Вы имеете в виду, что они, как врачи, кого-то убивают, кому-то не могут помочь, а кого-то спасают?

— А разве это так уж плохо? — парировала она. — Спросите людей. Притворяйтесь, будто вы журналист, когда бываете в таких местах, как это. Разговаривайте со всеми.

Я признался, что я и есть журналист.

— Ой, — вздохнула она. — Увы! Мне нельзя с вами разговаривать. Правила Красного Креста. Забудьте все, что я наговорила.

Но как я мог забыть эту медсестру-норвежку? Она была самым оптимистичным человеком из всех, кого я встречал в Руанде.

Однажды вечером, через пару недель после событий в Кибехо, я сидел в бистро в Кигали, деля котелок фондю бургиньон и графин вина с Анник ван Локерен-Кампань и Александром Кастаниасом. Нидерландка Анник и грек Александр работали наблюдателями миссии ООН по правам человека в Руанде. Они оба были в Кибехо во время катастрофы и за этим ужином в последний раз сидели вместе: Анник возвращалась в Голландию. Может быть, поэтому Александр заговорил о Кибехо. Он сказал, что заговорил о нем впервые за эти недели, и, закончив ужинать, мы остались в ресторане, просидев там не один час, заказали еще графин вина, послали за сигаретами, а Александр то и дело подливал нам коньяку.

Разговор о Кибехо начался с того, что Александр спросил меня, бывал ли я в церкви в Ньярубуйе, видел ли тамошний мемориал непогребенных мертвецов, жертв геноцида. Я еще не успел там побывать (хотя, съездив, не жалел об этом) и высказал Александру то, что считал тогда — и считаю до сих пор — хорошим аргументом против существования подобных мемориалов. Я сказал, что у меня вызывает внутреннее сопротивление сама мысль вот так вот навеки бросать тела людей на месте их убийства — напоказ, как памятники совершенному против них преступлению, армиям, которые остановили эти убийства, и жизням, которых люди лишились. Такие места противоречат духу популярной в Руанде футболки с надписью: «Геноцид. Хороните мертвых, а не истину». Я считал эти слова хорошим лозунгом и сомневался, что так уж необходимо своими глазами видеть жертвы, чтобы полностью осознать это преступление. Эстетическое насилие пляски смерти порождает возбуждение и эмоции, но действительно ли это зрелище помогает нашему пониманию несправедливости? Судя по своей собственной реакции на образы жестокости и на то, что я видел в больничной палате с ранеными из Кибехо, я гадал, уж не запрограммированы ли люди психологически сопротивляться, когда им приходится впитать слишком большое количество ужасов. УЖЕ В ТОТ МОМЕНТ, КОГДА МЫ СМОТРИМ НА ЗВЕРСТВА, МЫ НАХОДИМ СПОСОБЫ РАССМАТРИВАТЬ ИХ КАК НЕРЕАЛЬНЫЕ. И ЧЕМ БОЛЬШЕ СМОТРИМ, ТЕМ БОЛЬШЕ ПРИВЫКАЕМ К ТОМУ, ЧТО ВИДИМ, — А НЕ ПРОНИКАЕМСЯ ИМ.

Я все это высказал, и Александр возразил:

— Я совершенно не согласен. Я ощущал Кибехо как кино. Происходящее было нереальным. Только потом, когда я разглядывал сделанные фотографии, — вот тогда это стало реальностью.

Когда началась первая волна стрельбы, Александр был в «Замбатте». Он рассказывал:

— Помню, там были тысячи людей, ломившихся на территорию парковки. Тысячи и тысячи людей. Я был на крыше, наблюдал. И увидел эту одну женщину. Толстую женщину. Эта толстая женщина была единственным человеком, которого я видел среди тысяч, тысяч и тысяч людей. Больше я не видел никого. Они были просто — тысячи. А эта толстая женщина, напиравшая вместе с толпой… когда я смотрел на нее, она напоминала человека, который тонет. — Александр свел вместе ладони, дал им сложиться внутрь и упасть — и, казалось, сгорбился, став меньше ростом. — В эту секунду она еще стояла, а в следующую уже валилась в толпу, и я видел, как это происходило. Она исчезла. Только тогда мне захотелось фотографировать. Эта толстая женщина, одна-единственная толстая женщина… Когда произносят слово «Кибехо», она — все, что я на самом деле помню. Это навсегда останется моим единственным настоящим образом Кибехо — та толстая женщина, тонущая в тысячах и тысячах людей. Помнится, на ней было желтое платье-сорочка.

Я никогда не видел сделанных Александром фотографий, но сказал ему, что данное им описание этого момента и его собственного перехода от ощущения нереальности во время этих событий к реальности фотографий сильнее берет за душу и это гораздо ярче и информативнее, нежели всё, что могут, по моему убеждению, сказать сами фотографии. В некоторых отношениях рассказ был спокойнее, чем фото, а шокирующие моменты — не такими концентрированными, но при всем том рассказ больше увлекал слушателя и уводил за собой.

— Ну не знаю, — мотнул он головой. — Я не смог бы рассказать ничего, если бы не смотрел.

— Ты и видишь, и не видишь, — проговорила Анник — В основном просто дело делаешь. Картинки приходят потом. Когда они ломились в ворота «Замбатта», мы навалились на створки с другой стороны, так что они не рухнули. И люди начали перекидывать через них младенцев. А ты их просто ловишь. Делаешь такие вещи, которые тебе ни за что не захотелось бы увидеть на фото.

— Например, ходишь по трупам, — подхватил Александр. — Я из-за этого очень переживаю. Это было совершенно нереальное, совершенно безумное решение — идти по трупам. Не знаю… Я не знаю, что было правильно или неправильно, чувствую ли я себя виноватым, но ощущение прескверное. Это было необходимо. Это был единственный способ выбраться наружу.

— Нам нужно было вытащить живых, — пояснила Анник Они с Александром вытаскивали сотни потерянных и осиротевших детей из груд тел, из каждого углубления, где способно было схорониться маленькое тельце: из шасси грузовиков, из-под капотов машин.

— Не знаю почему, но мне были безразличны люди, убитые пулями. Мне было на них плевать, — говорил Александр. — Они были мертвы, да и раненные из огнестрельного оружия ничего для меня не значили. Важны были только те люди, которых задавили.

— Пулям и мачете как бы положено убивать, — вторила ему Анник. — А задавленные люди были просто убиты другими людьми, такими же, как они сами, уязвимыми, пытавшимися выжить.

— Я привел врача, — продолжал Александр. — Я сказал ему: «Они выглядят так, словно спят. Я не знаю, как понять, мертвы ли они». Он прошелся и проверил человек двадцать или тридцать, а потом сказал: «Они мертвы. Все они мертвы». Но когда мне приходилось на них наступать, мне казалось, что я могу их разбудить.

— Все они были похожи на мертвый багаж, — подхватила Анник. И я мог представить себе это: Кибехо, призрачный город, глубоко погребенный под брошенными пожитками вынужденных переселенцев, пахнущий смертью, — и на вершине холма закопченный кафедральный собор, который во время геноцида стал крематорием. — Когда мы ходили по этому «багажу», — продолжала Анник, — вероятно, там, под ним, были люди. НЕВОЗМОЖНО ЧУВСТВОВАТЬ СЕБЯ ВИНОВАТЫМ, ПОТОМУ ЧТО ЭТО БЕСПОЛЕЗНО, И МЫ ХОДИЛИ ПО НИМ, ЧТОБЫ СПАСАТЬ ЖИЗНИ.

— Ходить по ним — значило быть живыми, — сказал Александр. — Спустя какое-то время это стало значить, что ты просто продолжаешь жить. Мертвые мертвы. Ты ничего не можешь сделать. Да и с живыми — многое ли мы могли сделать? Мы поили их водой. Это было наше единственное лекарство. Напоминало чудо. Видишь лицо мальчика, упавшего и, похоже, умершего в толпе, роняешь на него пару капель воды, и вдруг он — ааххххх! — Улыбка расплылась по лицу Александра, и он чуть приподнялся на стуле, точно расцветающий цветок в ускоренной съемке. — А потом оборачиваешься… — продолжал он, — и в следующую минуту все, кого мы поили водой, БЫЛИ МЕРТВЫ.

— Да, — подтвердила Анник.

— Трупы, — подытожил Александр.

— Тот парень с копьем в глотке, — проговорила Анник — Я просто отошла от него. А в какой-то момент замечаю, что смеюсь, смеюсь… И не могу остановиться. Рядом со мной раненые, кровь повсюду, то рука, наполовину оторванная гранатой, то рот, разрубленный мачете, а я просто хохочу. Это я‑то! — всплеснула она руками. — Да я когда-то при виде уколов в обморок падала, а здесь зашивала раны от мачете. Единственное, о чем я могла думать: «Как наложить здесь бинт — так, — она покрутила кистью в горизонтальной плоскости, — или так?» — окружность стала вертикальной.

— В воскресенье, когда мы уезжали, повсюду на дороге были люди, мертвые и раненые, — рассказывал Александр. — В нормальных условиях обычно останавливаешься и стараешься сделать что-то для человека, находящегося в гораздо лучшей форме. Мы же не останавливались. Мы просто бросили их. Я из-за этого очень переживаю. Не знаю, действительно ли это чувство вины, но это очень нехорошее чувство.

— Да, — подтвердила Анник. — Это было плохо, верно? Мы просто ехали дальше. Жертв было слишком много.

— Слишком много людей, — вторил ей Александр. Глаза его были полны слез, и из носа текло прямо на губу. — Я не понимаю, как устроены мои мозги. Просто не знаю. Когда люди умирают, привыкаешь видеть мертвецов, ждешь этого. Помню, в 1973 г. в Афинах у нас были баррикады из машин, и танки пришли и стали давить машины. Мне было 11 или 12 лет, и я видел этих людей. Они были мертвы, и я ждал, что увижу других мертвых людей. Это становится нормой. У нас столько фильмов, в которых видишь смерть от пуль, но вот это — настоящая смерть, когда задавили насмерть. В Кибехо во время второй атаки была адская стрельба. Такая стрельба — ты не представляешь! РПФ просто стреляли и стреляли, не глядя. Я стоял там, лил дождь, и единственное, о чем я мог думать, — это как мне хочется убраться куда-нибудь от этого дождя. Я даже не думал о стрельбе, а стрельба была адская. Убраться от дождя — вот и все, чего я хотел.

— Не надо переживать, — проговорила Анник. — Мы спасли немало жизней. Иногда все было бесполезно, мы ничего не могли сделать.

— Знаешь, — сказал Александр, — РПФ — они хватали раненых и бросали их в выгребные ямы. Живыми. Представляешь?

— Ага, — кивнула Анник. — Это было плохо.

— Я не хочу, чтобы меня судили, — продолжал Александр. — Я не хочу, чтобы ты осуждал меня.

Он поднялся и, покачиваясь, двинулся к туалету, а Анник сказала мне:

— Я беспокоюсь за Александра.

— А за себя? — спросил я.

— Мне говорят, что нужно пойти к психиатру, — ответила она. — В миссии по правам человека. Они говорят, что у меня посттравматический синдром. И что мне даст этот психиатр? Прозак? Глупости! Мне не нужны лекарства. Не у меня одной проблемы после Кибехо.

Потом, когда я приехал в Ньярубуйе и обнаружил, что сам хожу среди мертвецов и наступаю на них, я вспомнил тот наш вечер с Анник и Александром. «Не знаешь, что и думать обо всем этом, — сказал тогда Александр, вернувшись за стол, — кто прав, кто неправ, кто хорош, а кто плох, потому что люди в том лагере, многие из них, были повинны в геноциде».

Но как нам представить себе геноцид?

— А я тебе скажу как, — сказал мне американский офицер, который пил «Джек Дэниелс» с кока-колой в кигальском баре. — Это странствующий голубь. Ты когда-нибудь видел странствующего голубя? Нет, и никогда не увидишь. Вот так вот. Полное исчезновение. Ты никогда не встретишь странствующего голубя.

Сержант Франсис, офицер РПФ, который водил меня по Ньярубуйе, это понимал.

— Люди, которые это делали, — сказал он, — думали: что бы ни случилось, об этом никто не узнает. Это не имело значения, потому что они собирались убить всех, и смотреть было бы не на что.

Тогда я стал смотреть дальше — просто из чувства протеста. Считается, что 95% видов животных и растений, которые населяли эту планету с тех пор, как зародилась жизнь, исчезли. А еще говорят, что без воли Провидения и малая птица не упадет! Наверное, даже полное исчезновение вида утратило свою остроту. Я видел несколько сотен мертвецов в Ньярубуйе, и весь мир казался мне полным мертвецов. Невозможно было шагу ступить из-за всех этих мертвецов в траве. А потом слышишь цифры — 800 тысяч, миллион… И разум отказывается это воспринимать.

Для Александра вся катастрофа в Кибехо свелась к одной женщине в желтом платье, утонувшей в море из тысяч других людей. «За первой смертью нет других смертей», — писал Дилан Томас в своем посвященном Второй мировой войне стихотворении «Отказ оплакать смерть ребенка в лондонском пожаре». Или, по расчетам Сталина, который руководил убийствами как минимум 10 миллионов людей, «одна смерть — трагедия, миллион смертей — статистика»[17], ЧЕМ БОЛЬШЕ ГОРА МЕРТВЫХ ТЕЛ, ТЕМ БОЛЬШЕ ПРИВЛЕКАЮТ ВНИМАНИЕ УБИЙЦЫ, А МЕРТВЕЦЫ ПРЕДСТАВЛЯЮТ ИНТЕРЕС ТОЛЬКО КАК УЛИКА. Однако переверните ситуацию — и станет ясно, что, когда спасены две жизни вместо одной, это больший повод для радости. И Анник, и Александр говорили, что спустя какое-то время перестали подсчитывать мертвых, хотя этот подсчет входил в их должностные обязанности, а уход за ранеными — нет.

И все равно нам кажется, что преступнее убить десятерых, чем одного, или десять тысяч вместо одной. Так ли это? «Не убий», — сказано в заповеди. Число не уточняется. Количество жертв может расти, а с ним и наш ужас, но степень преступности не растет пропорционально ему. Когда человек убивает четверых, ему предъявляют не общий счет за убийство четверых, а четыре разных счета — за убийство одного человека, и еще одного, и еще одного, и еще одного. Ему выносят не один большой приговор, но четыре сложенных вместе приговора, а если существует смертный приговор, то его жизнь можно отобрать только один раз.

Никто не знает, сколько людей было убито в Ньярубуйе. Кто-то говорит — тысяча, кто-то считает, что намного больше: полторы, две, три… Большая разница. Но подсчет трупов не является самоцелью в случае этого геноцида, преступления, за которое еще ни одного человека на свете не привлекли к суду, не то что осудили (на момент моей первой поездки в Руанду). Геноцид отличается от обычных убийств и даже от актов политического убийства, которые приводят в результате к такому же числу жертв, — отличается своим намерением. Это преступление состоит в желании сделать определенную группу людей несуществующей. Заставить ее исчезнуть. Такая идея и есть преступление. Неудивительно, что ее столь трудно вообразить. Чтобы сделать это, нужно воспринять принцип мышления истребителя и видеть перед собой не людей, а «этих людей».

В Ньярубуйе повсюду были разбросаны маленькие черепа детей, а со двора расположенной неподалеку школы доносились голоса их бывших одноклассников, выбежавших на переменку. Внутри нефа церкви — пустого и огромного, где черная пыль высохшей крови пятнами отмечала следы ног, — один-единственный труп был показательно оставлен на полу перед алтарем. Казалось, что мертвец ползет к исповедальне. Его ступни были отрублены, отрублены были и кисти рук. Это была излюбленная пытка, применявшаяся к тутси во время геноцида; ее смысл был в том, чтобы буквально «дать укорот» слишком высоким людям, и зеваки собирались толпами, чтобы смеяться и радоваться, дразня жертву и глядя, как она извивается до самой смерти. Кости торчали из манжет мертвеца, точно прутья, и на черепе еще держался квадратный клок волос и ухо идеальной формы, сморщившееся и позеленевшее от воздействия непогоды.

— Посмотрите на его руки и ноги, — сказал сержант Франсис. — Как он, должно быть, страдал!

Но что особенного в его страданиях? Тот юноша, попавший в автокатастрофу, тоже страдал, пусть и всего мгновение, и люди в Кибехо тоже страдали. При чем тут страдание до геноцида, когда сама его идея есть преступление?

Через три дня после окончания расстрелов в Кибехо новый президент Руанды, Пастер Бизимунгу, хуту из РПФ, посетил развалины, оставшиеся от лагеря, отдал дань уважения рядам мертвых тел, которые были выложены специально ради его визита, и провел пресс-конференцию, во время которой объявил, что количество погибших после завершения операции составляет 334 человека. Это абсурдно маленькое число наталкивало на мысль о замалчивании и лишь усилило шумные международные протесты против такого подхода правительства к закрытию лагерей. Энергично понукаемый Францией Европейский союз временно заморозил и без того ограниченную программу помощи Руанде — и продолжал придерживать ее даже после того, как независимая международная комиссия по расследованию событий в Кибехо призвала иностранных доноров не отказывать в поддержке новому, возглавляемому РПФ режиму и сотрудничать с ним.

Комиссия по Кибехо была создана по инициативе этого режима в попытке дать понять, что столь кровавое закрытие лагеря не было обычной практикой для Руанды. Она была составлена из дипломатов, юристов, военных и ученых специалистов из восьми стран, ООН и Организации Африканского Единства, а также включала одного из руандийских министров. Своим заключительным докладом члены комиссии ухитрились разозлить всех, кто так или иначе имел отношение к Кибехо, практически поровну поделив вину за эту катастрофу между всеми тремя сторонами: правительством, ООН с гуманитарным сообществом и génocidaires.

В октябре 1994 г. похожая комиссия экспертов, учрежденная Советом Безопасности ООН для расследования масштабной бойни, которая последовала за убийством Хабьяриманы, пришла к выводу, что, хотя «преступления против человечества в Руанде совершали обе стороны вооруженного конфликта», все же «согласованные, спланированные, систематические и методичные» акты «массового истребления, осуществлявшиеся элементами хуту против группы тутси» в Руанде, «составляют геноцид» и что не обнаружено никаких улик, которые «указывали бы, что элементы тутси совершали преднамеренные акты с целью уничтожить этническую группу хуту как таковую». Этот доклад подчеркивал, что впервые за все время с момента принятия Генеральной Ассамблеей конвенции о геноциде в 1948 г. ООН выявила случай этого преступления. Тем поразительнее было то, что доклад комиссии по Кибехо завершался словами: «Трагедия в Кибехо не была результатом спланированных руандийскими властями действий по убийству определенной группы людей, но не была и случайностью того рода, которую нельзя было предотвратить».

Мысль была ясна: комиссия считала продолжение существования Кибехского лагеря «важным препятствием на пути стараний страны оправиться от разрушительных результатов геноцида прошлого года» и полагала, что и солдаты РПФ, и «отдельные элементы среди ЛПВС» подвергали людей в лагере «лишению жизни и серьезному телесному ущербу». Если эта формулировка истории о том, как безоружных детей рубили мачете или расстреливали в спину, покажется вам странно «антисептической», учтите, что правозащитные организации часто описывают весь руандийский геноцид как общее «серьезное нарушение прав человека» — применяя тот же самый термин, который эти организации используют, говоря о смертных приговорах в США. Комиссия отметила, что РПФ был партизанской армией, не способной контролировать толпу и выполнять полицейскую работу, и в своих рекомендациях призвала правительство развивать умение гуманно и дисциплинированно реагировать на «ситуации, связанные с социальной напряженностью и чрезвычайными обстоятельствами». Она также сочла, что международные гуманитарные агентства, раздираемые политическими конфликтами, доказали свою неспособность мирно закрыть Кибехо, и рекомендовала им навести порядок в собственных делах. Наконец, комиссия рекомендовала правительству Руанды провести «расследование индивидуальной ответственности в своих вооруженных силах», но ничего не сказала о привлечении к ответственности génocidaires из числа ЛПВС за их преступления в Кибехо.

Примерно в то время, когда комиссия по Кибехо опубликовала свой отчет, два офицера РПФ, командовавшие операцией во время закрытия лагеря, были арестованы и примерно год спустя предстали перед военным трибуналом. Вердикт красноречиво показывал, как новый режим понимает свое затруднительное положение. С офицеров была снята всякая ответственность за руководство массовым убийством или попустительство ему, но они были признаны виновными в том, что не сумели воспользоваться военными средствами, имевшимися в их распоряжении, чтобы защитить гражданских лиц, подвергавшихся опасности, — и это было, разумеется, то самое обвинение, которое РПФ выдвигал против МООНПР и международного сообщества в целом во время геноцида 1994 г.

Но от кого следовало РПФ защищать ЛПВС, если не от самого себя? Ответ, подразумевавшийся в вердикте по Кибехо, состоял в том, что главная опасность была создана génocidaires из числа жителей лагеря и международными гуманитарными организациями, которые согласились с их пребыванием там. Иными словами, РПФ судил себя за то, что принял сторону обывателей-хуту против лидеров «Власти хуту», которые причинили им столько мучений. Суд требовал, чтобы убийства в Кибехо рассматривались так, как предлагала медсестра-норвежка, когда я лежал на больничном полу в Бутаре, — не как мера измерения нового порядка, а как уродливая отрыжка порядка старого.

Марк Фрохардт, ветеран миссий «международного реагирования на чрезвычайные ситуации» в Чаде, Судане и Сомали, заместитель главы миссии ООН по правам человека в Руанде, пришел к поразительно похожему выводу: «Я не стану оправдывать способ, которым был закрыт Кибехо, — говорил Фрохардт под конец своего пребывания в Руанде, которое продлилось 2,5 года. — Но, я полагаю, важно понять, что именно неспособность гуманитарных организаций скоординировать успешную операцию создала почву для последовавшей трагедии. Когда армия увидела, что старания гуманитарных агентств выдворить людей из лагерей не достигают эффекта, они поняли, что остаются единственным институтом или силой в стране, которая способна закрыть эти лагеря». И, продолжал он, «ГЛАВНОЙ ПРИЧИНОЙ ТОГО, ЧТО МЫ НЕ СУМЕЛИ УДАЛИТЬ ЛЮДЕЙ ИЗ ЛАГЕРЕЙ И ОПЕРАЦИЯ РПФ ПРЕВРАТИЛАСЬ В КАТАСТРОФУ, БЫЛА… НЕСПОСОБНОСТЬ ОТДЕЛИТЬ ТЕХ, КТО УЧАСТВОВАЛ В ГЕНОЦИДЕ, ОТ НЕВИНОВНЫХ И НЕПРИЧАСТНЫХ».

Фрохардт выступал как сотрудник гуманитарных и правозащитных организаций перед аудиторией, состоявшей в основном из коллег-профессионалов в Вашингтоне, и считал провальные действия гуманитарного сообщества в Кибехо симптомом более глубокого кризиса его коллективного человеческого и политического воображения. «Я еще никогда не работал в постконфликтном обществе, где недавние события, недавняя история оказывали бы столь безжалостное влияние на текущую ситуацию, — говорил он. — И я никогда не работал в стране, где гуманитарные и развивающие организации так противились бы включению причины и следствия этих событий в свой анализ текущей ситуации». В конце 1994 г., всего через полгода после геноцида, вспоминал Фрохардт, «нередко приходилось слышать, как гуманитарные работники в Руанде произносили утверждения типа «да, геноцид случился, но пора забыть его и двигаться дальше», или «уже достаточно сказано о геноциде, давайте займемся восстановлением страны».

Я тоже слышал такие реплики — постоянно. Фрохардт не единственный среди иностранных гостей понимал, что «все, что делается в Руанде, приходится делать в контексте геноцида», но так считали очень немногие. Большинству же память о геноциде казалась неприятной назойливой помехой — или, того хуже, политической уловкой, созданной новым правительством как алиби для объяснения собственных несовершенств. Спустя некоторое время я взял в привычку спрашивать таких людей: «Если, боже сохрани, будет убит или просто умрет ваш близкий родственник или друг, сколько вам понадобится времени, чтобы преодолеть первоначальное чувство утраты — так, чтобы могло пройти хотя бы несколько дней или даже неделя, в течение которой вы не будете ее мучительно переживать? А сколько вам понадобится времени на восстановление, если будет стерта с лица земли вся ваша социальная вселенная?» Обычно я получал ответ типа: «Ладно-ладно, но это еще не делает геноцид оправданием для сегодняшних проблем».

Живя в Руанде, я иногда садился в столовой отеля и смотрел новости американского спутникового телевидения. Среди сюжетов, которые вызывали особенный ажиотаж между 1995 и 1997 гг., были суд над О. Дж. Симпсоном и репортажи о бомбах в Оклахома-сити. О. Дж. Симпсон, футболист, ставший «лицом» рекламы, был обвинен в убийстве бывшей жены и ее друга, и миллионы людей во всем мире как завороженные несколько месяцев следили за стремлением к истине и правосудию — и предательством этого стремления. В Оклахома-Сити 168 человек были убиты в правительственном здании с помощью бомб, подорванных сумасшедшими, которые думали, что правительство США вживило в их тела компьютерные чипы слежения. Родственники жертв стали чуть ли не близкими друзьями для телезрителей. А почему бы и нет? Ведь их мир разлетелся в осколки за одно-единственное мгновение безумия. Руандийцы, сидевшие в столовой отеля, похоже, относились к этим сюжетам с сочувственным пониманием, хотя порой то один, то другой из них тихо замечал, что эти преступления, о которых рассказывают на американском телевидении, — утешительно единичные случаи, и что сами «выжившие», как называют родственников жертв на Западе, не подвергались никакой опасности.

Все в столовой отеля смотрели эти сюжеты, и обсуждали подробности травмы или юридических процедур, и гадали, как это все повернется. Это было занятие, которое сплачивало нас. И все же здесь были представители общества с искромсанной душой, общества, где была предпринята попытка ликвидировать целую категорию людей, где едва ли можно было найти человека, никак не связанного ни с кем из тех, кто либо убивал либо был убит, и где угроза еще одного приступа насилия оставалась пугающе реальной, — и здесь были молодые иностранцы, посланные сюда во имя гуманизма, которые утверждали, что руандийцам «следовало бы перестать придумывать для себя оправдания».

Через год после Кибехо, в мае 1996 г., я разговаривал с генералом Кагаме, который стал после войны вице-президентом Руанды и министром обороны, о том, что ооновские лагеря, взявшие в кольцо границы Руанды, похоже, больше создают проблемы, чем решают их.

— Приведу вам пример, — говорил Кагаме. — Наверно, это плохой пример, потому что он трагический. Но давайте поговорим о Кибехо, о знаменитом Кибехо. В этих лагерях были сотни тысяч людей. Да, к сожалению — к очень большому сожалению, — в процессе закрытия этих лагерей были убиты люди, около 8 тысяч человек, если брать максимальное число. И все же сотни тысяч людей мы сумели расселить по домам. Я не говорю, что это должно было быть сделано такой ценой. Но мы настаивали. Мы говорили: «Если вы не хотите их закрывать, то их закроем мы». И вот что случилось — вот эта трагическая ситуация. Но лагерей не стало, как видите, и у всей страны было бы больше проблем, если бы эти лагеря сохранились.

Я был удивлен тем, что Кагаме по собственной инициативе заговорил о Кибехо; он мог бы предпочесть забыть о нем. И еще меня удивило то, что он упомянул это число — 8 тысяч убитых. Я спросил, как, по его мнению, точное ли это число.

— Ни в коем случае, — возразил он. — Их было гораздо меньше.

— Но эта операция вышла из-под контроля, — сказал я. — А потом никто не смог остановить ее — или не стал останавливать.

— Ее остановили, — возразил Кагаме. — Она, безусловно, была остановлена. Может быть, потери составили бы 20 или даже 30 тысяч, не будь она остановлена.

— Но крайности были.

— Безусловно — со стороны отдельных людей.

— Со стороны ваших солдат.

— Да, — согласился Кагаме. — Да, да, и это только еще раз доказывает, что она была остановлена.

Как-то раз я познакомился с женщиной из расположенного на юго-западе Уганды городка Мбарара, которая в начале 1970‑х училась вместе с Полем Кагаме в школе второй ступени. Я спросил ее, каким он был тогда.

— Худым, — сказала она и рассмеялась, потому что назвать Кагаме худым было все равно что сказать, что вода мокрая. На него и взглянуть нельзя было, не задумавшись, приходилось ли тебе когда-нибудь видеть более худого человека. Он был ростом около 185 см, и брюки на нем висели, точно пустые, — стрелки были плоскими, как лезвия бритвы. Его костлявая фигура, заставляющая вспомнить «палочные» скульптуры Джакометти, выглядела так, будто ее придумали карикатуристы «Власти хуту» из «Кангуры», с тонкими скелетоподобными пальцами — каких еще и ожидать от вождя тараканов!

Один из расхожих культурных мифов о тутси гласит, что они любят пить молоко, но не особенно любят есть, и хотя я сколько угодно раз видел тутси, которые ели с завидным аппетитом, у этого мифа все же есть основание — по крайней мере, в том, что касается манер, «ЖЕНЫ-ТУТСИ — НИКУДЫШНЫЕ ПОВАРИХИ, ПОТОМУ ЧТО ИХ МУЖЕЙ ЕДА НЕ ИНТЕРЕСУЕТ. МЫ ПРОСТО ПЕРЕХВАТЫВАЕМ ПО КУСОЧКУ ТО ТАМ, ТО СЯМ, — СКАЗАЛ МНЕ ОДИН ТУТСИ. Он проводил что-то вроде неформального исследования «секретов» тутси. — Вы сами, наверное, заметили: мы приглашаем вас выпить, и, разумеется, на столе будет и какая-то еда, но мы никогда не говорим: «Филипп, я такой голодный, давай-ка устроим себе пир». Действительно, я это заметил. Этот обычай объяснили мне как атавизм аристократической утонченности, такой же, как манера неторопливо двигаться или говорить негромко, которую тоже приписывают тутси. Идея состояла в том, что люди низкого происхождения, крестьяне, — рабы своих инстинктивных потребностей, склонны бессмысленно спешить и горланить в смятении своей низменной жизни, в то время как люди с положением демонстрируют сдержанность. Хуту часто называют тутси «высокомерными», а тутси обычно не видят никакого повода за это извиняться.

Однако эта угандийка смотрела на Кагаме-подростка иначе. Сказав, что он был худым, она добавила: «Он был беженцем», — намекая, что его телосложение говорило о невзгодах, а не об аристократизме. Она также сказала, что он был лучшим учеником и любил музыку — «я видела, как он торчал рядом с музыкальным магазином до самого закрытия», — но это было почти все, что она о нем помнила. «Я не то чтобы уделяла ему много внимания, — пояснила она. — Ведь он был руандийцем».

Вот что имело значение в Уганде: он был иностранцем. Население Уганды, как и многих африканских государств, делится на такое множество племенных и региональных подгрупп, что группы большинства среди них нет, есть только меньшинства покрупнее и помельче. Когда Кагаме рос в Уганде, люди руандийского происхождения составляли одну из более многочисленных групп. Большинство считали себя урожденными хуту, но в угандийском контексте ярлыки «хуту» и «тутси» мало что значили сверх различного исторического опыта: почти все тутси были политическими беженцами, в то время как хуту были в основном потомками доколониальных переселенцев или экономическими мигрантами. Несмотря на распространенное мнение, что хуту и тутси являются носителями некоего первобытного возбудителя человекоубийственной вражды друг к другу, изгнанники-руандийцы мирно уживались в Уганде, в Кении, в Танзании и даже в Заире — до того времени, пока в эту страну не хлынули в начале 1990‑х политики «Власти хуту». Только в Бурунди беженцы не могли никуда деться от политического противостояния хуту и тутси.

— В изгнании мы воспринимали друг друга как руандийцы, — объяснил Тито Рутеремара, один из основателей и политических комиссаров РПФ. — Когда живешь за пределами Руанды, не смотришь на другого руандийца как на хуту или тутси, потому что все остальные воспринимаются как незнакомцы, а вы выросли вместе как руандийцы, и поэтому для угандийцев руандиец — это просто руандиец.

ТАК ЧТО БЕЖЕНЦЫ ПОНИМАЛИ СЕБЯ ТАКИМИ, КАКИМИ ВООБРАЖАЛИ ИХ СОСЕДИ, И ВИДЕЛИ В ЭТОЙ ИДЕНТИЧНОСТИ НЕ ТОЛЬКО УГНЕТЕНИЕ ИЛИ УНИЖЕНИЕ, КОТОРОГО СЛЕДУЕТ ИЗБЕГАТЬ, НО И ЦЕННОСТЬ, КОТОРУЮ НУЖНО ПРЕОБРАЗОВАТЬ В ОБЩЕЕ ДЕЛО. Здесь были и «чувство национального единства», и «ощущение того, что они составляют единый народ», которые наблюдал историк под поверхностными наносами колониальной поляризации. И, по мнению основателей РПФ, постколониальные руандийские диктаторы-хуту сделали даже больше, чем бельгийцы, для опровержения этой идеи о едином народе во имя правления большинства. Контрреволюция, которую в конечном счете предложил РПФ, следовала из этого простого и понятного вывода. Спасти дух «руандийства» для всех руандийцев, от самого худого до самого толстого, чтобы возможность солидарности не была уничтожена навеки, — вот какой была эта идея.

В 1961 г. Кагаме видел, как толпы хуту поджигали факелами компаунды тутси вокруг дома его родителей на холме Ньяратову в Гитараме. Ему было тогда четыре года. Он видел, как машина, которую нанял его отец, чтобы вывезти семью, приближалась к дому по дороге, и понял, что поджигатели тоже ее увидели. Они бросили свое занятие и побежали к их дому. Машина успела первой, и семье удалось бежать на север, в Уганду.

— Мы выросли там, — рассказывал он мне. — Мы заводили друзей. Угандийцы вели себя с нами гостеприимно, но мы всегда стояли особняком. Всегда были напоминания о том, что нас никогда не примут до конца, потому что мы — иностранцы.

Натурализация в Африке редко бывает вопросом личного выбора; лишь горстка руандийских беженцев за все время получили иностранное гражданство, да и тем, кто его получил, это чаще удавалось сделать путем подкупа или подделки документов. В Уганде дискриминация и враждебность по отношению к руандийцам усиливались с конца 1960‑х и все 1970‑е, в пору опустошительной диктатуры Милтона Оботе и Иди Амина. К тому времени ручеек международной помощи для руандийских беженцев в основном иссяк. В отличие от беглецов из Руанды в 1994 г. после геноцида, обласканных всеобщим вниманием, говорил Кагаме, «мы пробыли беженцами более 30 лет, и никто не думал о нас. Люди забыли. Они говорили: «Идите к черту». Они говорили: «Вы тутси, мы знаем, что вы высокомерны». Но какое отношение к этому имеет высокомерие? Это вопрос прав человека. Вы станете отрицать, что я родом из Руанды, что я — руандиец?»

В беженской политике в начале 1960‑х доминировали монархисты, и спустя 30 лет пропаганда «Власти хуту» любила напоминать, что сам Кагаме был племянником вдовы Мутары Рудахигвы — мвами, который умер в 1959 г. после инъекции, сделанной врачом-бельгийцем. Но, как сказал мне Тито Рутеремара из РПФ, который почти на 20 лет старше Кагаме, «люди нашего политического поколения, чье сознание сформировалось в изгнании как сознание беженцев, презирали монархистов — презирали всю эту старую колониальную этническую коррумпированность с ее хамитскими гипотезами и всем прочим». КАГАМЕ БЫЛ С НИМ В ЭТОМ СОГЛАСЕН: ВОПРОСЫ «ТУТСИЗМА» ИЛИ МОНАРХИЗМА БЫЛИ ПРОБЛЕМОЙ СТАРШИХ ПОКОЛЕНИЙ, И НИ ОДНА ИЗ ЭТИХ ИДЕНТИЧНОСТЕЙ, ПОХОЖЕ, НЕ ПРИНЕСЛА ПОЛЬЗЫ СВОИМ НОСИТЕЛЯМ.

Политические лидеры нередко любят рассказывать о своем детстве, о тех формирующих личность годах, счастливых или печальных, легенду о которых можно потом переделать так, чтобы она предвещала будущее величие. Кагаме — не тот случай. Он был чрезвычайно скрытен для публичной фигуры; не стеснителен — нет, он высказывал свои мысли с необыкновенной прямотой, — но напрочь лишен хвастовства. Всегда аккуратно одетый, семьянин, отец двоих детей, он, как говорили, любил званые ужины, танцы и бильярд, был завсегдатаем теннисных кортов в кигальском «Серкл Спортиф»; солдаты почитали и обожали его и вставили имя своего кумира в множество армейских «кричалок» и песен. Он, несомненно, был наиболее обсуждаемым человеком в Руанде, но не старался в своей социальной жизни быть очаровательным или харизматичным в сколько-нибудь общепринятом смысле. Я имею в виду, он излучал очень мало тепла, однако его прохладца была неодолимо притягательной. Даже в плотной толпе он стоял особняком. Он был тактиком; он был специалистом в военной разведке, рекогносцировке и партизанских военных действиях; он любил изучать и предугадывать ходы других и позволял собственным ходам таить в себе неожиданность.

— Я хотел быть оригинальным в своем мышлении, особенно применительно к моему собственному положению здесь, — как-то раз сказал он мне и добавил: — Не то чтобы я не понимаю, что есть и другие люди, которыми можно восхищаться, просто не в моих привычках восхищаться кем бы то ни было. Даже если у меня что-то получилось, я думаю, что есть и многое другое, что тоже могло бы получиться. Если у кого-то получилось что-то другое, я непременно что-то возьму из этого. Но если существует какой-то третий способ заставить ситуацию работать, я хотел бы его найти. Найти некий оригинальный ход — для меня это нормально.

Если не обращать внимания на словесную форму, он выразил ту же мысль, что и поэт Рильке, когда говорил о любви и искусстве. Но Кагаме говорил о лидерстве в государственном управлении и войне, а самое главное — как всегда — о том, как быть руандийцем. Он хотел найти самобытный способ быть руандийцем, и Руанде такой способ явно был нужен. И все же самобытность — предприятие опасное, а Руанда была опасной страной. Кагаме говорил, что хочет быть «образцом», поэтому обращал внимание на то, какой пример подает, — и, возможно, именно его стремление к самобытности реакции на свое воистину оригинальное положение заставило его осторожничать, не позволяя другим воображать утраченный мир его детства. В нем, конечно же, были чужие влияния, но, похоже, единственным влиянием, о котором Кагаме когда-либо выказывал желание поговорить, была его дружба с другим руандийским беженцем, мальчиком по имени Фред Руигьема (в другой транскрипции Руигема).

— С Фредом, — рассказывал мне Кагаме, — у нас было нечто личное с обеих сторон. Мы росли вместе, почти как братья. Мы были так близки, что люди, которые нас не знали, думали, что мы родились от одних родителей. И, еще будучи детьми, в начальной школе, мы обсуждали будущее руандийцев. Мы росли как беженцы, в лагере для беженцев, в доме, крытом связками соломы. Мы с Фредом читали рассказы о том, как люди боролись за свое освобождение. У нас были представления о наших правах. Так что все это занимало наш ум, даже когда мы были детьми.

В 1976 г., когда они учились в школе второй ступени, Руигьема бросил учебу, чтобы вступить в ряды угандийских мятежников, возглавляемых Йовери Мусевени, которые сражались против Иди Амина, нападая с баз, расположенных в Танзании. Кагаме не виделся с Руигьемой до 1979 г., когда Амин бежал в изгнание, и тогда Кагаме присоединился к своему другу во фракции Мусевени в новой угандийской армии. В 1981 г. бывший диктатор Милтон Оботе снова захватил власть в Уганде, и Мусевени вернулся в буш, чтобы продолжить борьбу. Его тогдашняя армия состояла из 27 человек, включая Руигьему и Кагаме.

Когда новые молодые руандийские эмигранты в Уганде стали вливаться в ряды мятежников, Оботе развязал заразительную ксенофобскую кампанию против руандийского населения Уганды. За массовыми увольнениями и зажигательными речами в октябре 1982 г. последовала кампания убийств, изнасилований и грабежей, и почти 50 тысяч руандийцев были насильственно изгнаны и отправлены обратно в Руанду. Хабьяримана загнал их в лагеря, где многие умирали, а в 1984 г. их снова вытеснили в Уганду. Два года спустя, когда Мусевени взял власть, по меньшей мере 20% личного состава его армии имели руандийское происхождение. Руигьема был близок к верхушке командования армии, и Кагаме стал начальником военной разведки.

И на этом фоне Хабьяримана в 1986 г. объявил, что никакой дальнейшей дискуссии о праве руандийских беженцев на возвращение не будет. На следующий год был сформирован РПФ — как подпольное движение, преданное идее вооруженной борьбы против режима Хабьяриманы. Тито Рутеремара возглавил его политическое крыло, а Руигьема стал зачинателем братства руандийских офицеров в угандийской армии — братства, превратившегося в ядро военной силы РПФ.

— Мы ощущали начало всего этого, сражаясь в Уганде, — говорил Кагаме. — Борьба в Уганде должна была служить нашей цели, и она соответствовала нашим представлениям: мы боролись с несправедливостью. И, пожалуй, это был в то время самый безопасный способ жизни в Уганде для руандийца. Но в глубине души и мыслей мы знали, что наше место — в Руанде, и если наши противники не захотят решить проблемы политическим путем, альтернативой будет вооруженная борьба.

Как-то раз я спросил Кагаме, задумывался ли он тогда о том, что может стать в будущем вице-президентом Руанды и командующим ее национальной армией.

— Мне это и в голову не приходило, — ответил он. — Я даже к этому не стремился. Меня волновали только борьба и сражения с целью восстановить свои права как руандийца. Что именно приблизит меня к этому — это был другой вопрос.

Когда предшествующие поколения африканцев говорили об «освобождении», они имели в виду свободу от европейских империй. Для мужчин и женщин, которые сформировали РПФ, и для по крайней мере полудесятка других повстанческих движений на континенте в 1980‑х и 1990‑х «освободиться» означало избавиться от марионеточных диктатур неоколониализма «холодной войны». Взрослея в якобы свободной и независимой Африке, они видели в своих алчных руководителях людей незрелых, недостойных и не способных служить судьбе своих народов, источник позора, а не гордости. КОРРУПЦИЯ, КОТОРАЯ БЫЛА СУЩИМ БЕДСТВИЕМ ДЛЯ ЗНАЧИТЕЛЬНОЙ ЧАСТИ АФРИКИ, БЫЛА НЕ ПРОСТО ВЗЯТОЧНИЧЕСТВОМ — НА КОНУ СТОЯЛА ДУША. И для этого взрослеющего поколения весь ужас был в том, что постколониальные мучения африканцев были детищем самих африканцев, даже когда Запад или Советский Союз прикладывали к этому свою тяжелую руку. Мусевени, который служил для РПФ примером как в восстании, так и в последующем восстановлении Уганды из кровавых развалин, как-то раз сказал мне, что вину за неспособность Африки достичь респектабельной независимости уже нельзя возлагать на иностранцев: «В этом больше повинны местные, которые были слабы и плохо организованы».

Поскольку на Мусевени в конце 1980‑х оказывали сильное давление, стремясь выгнать руандийцев из армии и правительства и лишить руандийских скотоводов большей части земли, его часто обвиняли в том, что он сам организовал РПФ. Но массовое дезертирство руандийских офицеров и солдат из его армии во время вторжения в Руанду в октябре 1990 г. явилось полной — и постыдной — неожиданностью для угандийского лидера.

— Наверное, в какой-то момент Мусевени даже называл нас предателями, — рассказывал мне Кагаме. — Он думал: «Вот друзья, которые меня предали, не позволив мне в этом участвовать». Но нам не нужно было, чтобы на нас кто-то влиял, а угандийцы, в сущности, относились к нам очень подозрительно. Они даже не ценили наш вклад, те жертвы, которые мы приносили. Мы были всего лишь руандийцами — и, право, это пошло нам только на пользу. Это дало нам толчок, а заодно помогло некоторым слабым людям в Уганде почувствовать, что они решили проблему, когда мы ушли.

Даже более поразительной, чем тайный союз руандийцев внутри угандийской армии, была интенсивная международная кампания РПФ по привлечению поддержки в руандийской диаспоре. «Это было забавно, — рассказывал мне один угандиец в Кампале. — В конце 80‑х многие из этих руандийцев вдруг очень озаботились своим национальным наследием, организовывали семейные сборища. Они собирались все вместе и составляли фамильное древо, перечисляя остальных руандийцев, которых знали: имена, возраст, профессии, адреса и так далее. Позднее до меня дошло, что они составляли базы данных всего своего сообщества и далеко за пределами Уганды — во всей Африке, Европе, Северной Америке. У них всегда были здесь сборщики пожертвований для помолвок, свадеб, крещений. Вообще-то это нормально, но на людей давили, требуя давать больше, и невозможно было понять, куда идет столько денег. На одной свадьбе двух «больших шишек» было собрано 50 тысяч долларов. Так что возникали вопросы — какие, наверное, великолепные вечеринки они должны были закатывать с такими деньжищами; а вот и нет — все было более чем скромно. Ну что ж, в то время мы этого не понимали».

С самого начала в руководство РПФ входили как хуту, так и тутси, включая перебежчиков из внутреннего круга Хабьяриманы, но его военное ядро всегда состояло преимущественно из тутси.

— Еще бы! — восклицал Тито Рутеремара. — Тутси были беженцами. Но борьба велась против тогдашней политики в Руанде, а не против хуту. Мы четко давади это понять. Мы говорили людям правду — о диктаторе, о нашей политике освобождения и единства с возможностью для дебатов, — и мы становились сильнее. Нам добровольно помогали все. Даже старухи выходили на плантации, чтобы заработать немного денег. Даже если человек был больным, способным лишь прочесть коротенькую молитву, — это уже было хорошо.

У того угандийца, который в недоумении наблюдал, как руандийцы рисуют фамильные древа и собирают средства, была подруга, муж которой был руандийцем. «Утром 1 октября 1990 г. муж этой женщины сказал ей: «Это будет очень важный день в истории». Он не пожелал сказать больше, только добавил: «Помяни мое слово». Они с мужем были очень близки, но, только услышав в тот вечер в выпуске новостей, что Фред Руигьема ушел в Руанду, взяв своих людей, она поняла, о чем он говорил».

Мусевени отреагировал на вторжение РПФ в Руанду приказом угандийской армии перекрыть границу и блокировать массовый исход руандийцев, старавшихся умыкнуть любое военное снаряжение, до какого могли добраться. Он также связался с Хабьяриманой, чтобы предложить переговоры.

— Мы пытались решить все мирно, — рассказывал мне Мусевени. — Но Хабьяримане было не до того. Он был занят — обеспечивал себе помощь Бельгии, помощь Франции. А потом стал обвинять меня в том, что я все это начал. И тогда мы решили: пусть все будет как будет.

Тито Рутеремара смеялся, вспоминая эти первые дни войны.

— Хабьяримана был очень глупым человеком, — говорил он. — Взявшись обвинять Мусевени, он спас нас. Теперь, вместо того чтобы не давать нам переходить через границу в Руанду, Мусевени закрыл границу с другой стороны — чтобы мы не могли вернуться. Так что Хабьяримана на самом деле вынуждал нас упорно сражаться с ним, даже когда нам могло казаться, что мы проигрываем.

А Кагаме следил за первыми сообщениями о вторжении РПФ из Форт-Левенворта, что в штате Канзас, где он на правах угандийского офицера проходил курс подготовки. На второй день войны Фред Руигьема погиб. Ходили слухи, что он был убит двумя своими офицерами, которые затем были отданы под трибунал и казнены. Впоследствии с подачи РПФ стали говорить, что Руигьема был убит огнем противника, а те два офицера попали во вражескую засаду. Как бы там ни было, через десять дней после гибели Руигьемы Кагаме бросил учебу в Канзасе и вылетел обратно в Африку, где дезертировал из угандийской армии и сменил погибшего друга на посту полевого командира РПФ. Ему оставалось всего несколько дней до 33‑го дня рождения.

Как-то раз я спросил Кагаме, нравилось ли ему сражаться.

— О да! — ответил он. — Я был очень зол. Я был очень сердит. И я буду продолжать сражаться, если будет причина. Я всегда буду сражаться. У меня нет с этим проблем.

И он определенно был хорош в своем деле. Военные специалисты оценивают армию, которую он сформировал из разношерстных остатков первоначального отряда Руигьемы, и кампанию, которую он провел в 1994 г., как работу настоящего гения. То, что Кагаме удалось вытянуть ее с арсеналом, составленным только из минометов, гранатометов и потрепанных «Калашниковых» (которые один американский оружейный спец назвал при мне «куском дерьма»), лишь добавляло блеска его легенде.

— Проблема — не в снаряжении, — говорил мне Кагаме. — Проблема всегда в человеке, который им владеет. Понимает ли он, для чего сражается?

На его взгляд, решительные и хорошо дисциплинированные бойцы, мотивированные последовательными идеями политического улучшения, всегда способны взять верх над солдатами коррумпированного режима, который не интересуется ничем, кроме собственной власти. РПФ подходил к армии как к своего рода полевому университету. На протяжении всей войны офицеров и солдат держали «в тонусе» не только военной муштрой, но и регулярной программой политических семинаров; каждого поощряли мыслить и говорить самостоятельно, обсуждать и оспаривать партийную линию, невзирая на то, что учили служить ей.

— Мы старались поощрять коллективную ответственность, — объяснял Кагаме. — Во всех моих функциях — в РПФ, в правительстве, в армии — моя главная задача — помогать растить людей, которые способны без раздумий брать на себя ответственность.

В те годы, когда РПФ был партизанской армией, он создал себе репутацию не только политической, но и строгой физической дисциплиной. В большинстве стран Африки солдатская форма и оружие долго считались — и считаются до сих пор — своего рода лицензией на занятия бандитизмом. На четыре года сражений в Руанде кадровым бойцам РПФ были запрещены браки и даже ухаживание; воровство каралось плетьми, а офицеров и солдат, повинных в таких преступлениях, как убийство и изнасилование, чаще всего предавали смертной казни.

— Я не вижу пользы сохранять человеку жизнь после того, как он так оскорбил других, — рассказывал мне генерал Кагаме. — И люди это уважали. Это привносило здравый смысл и дисциплину. Не давай вооруженным людям воли делать все, что вздумается. ЕСЛИ ТЫ ПОДГОТОВЛЕН ДЛЯ ПРИМЕНЕНИЯ СИЛЫ, ТЫ ДОЛЖЕН ПРИМЕНЯТЬ ЕЕ РАЦИОНАЛЬНО. ЕСЛИ ТЕБЕ ДАЕТСЯ ШАНС ПРИМЕНЯТЬ ЕЕ ИРРАЦИОНАЛЬНО, ТЫ МОЖЕШЬ ОКАЗАТЬСЯ ОЧЕНЬ БОЛЬШОЙ ОПАСНОСТЬЮ ДЛЯ ОБЩЕСТВА. В этом не может быть никаких сомнений. Твоя цель — защищать общество.

В конце войны, в июле 1994 г., даже многие международные гуманитарные работники смотрели на РПФ с благоговением и с трогательной убежденностью говорили о праведности его дела и поведения. Вряд ли РПФ пошел воевать из чистого человеколюбия, но он, пожалуй, был единственной вооруженной силой на земле, действительно оправдывавшей требования конвенции о геноциде 1948 г. То, что некоторые элементы РПФ совершали ответные показательные убийства против предполагаемых génocidaires и творили зверства в отношении мирных граждан-хуту, не было предметом спора; в 1994 г. «Международная амнистия» сообщила, что между апрелем и августом «сотни — возможно, тысячи — безоружных гражданских лиц и пойманных с оружием в руках противников» были убиты солдатами РПФ. Но что более всего впечатляло наблюдателей в закатные дни геноцида — так это общая сдержанность этой повстанческой армии, даже когда ее солдаты узнавали, что деревни их предков и их собственные семьи уничтожены.

— У парней из РПФ была впечатляющая четкость цели, — говорил мне Джеймс Орбински, врач-канадец, который работал в Кигали во время геноцида. — Они имели представления о правильном и неправильном, разумеется, довольно гибкие, — я имею в виду, они же все-таки были армией, — но в основе своей их идеи и действия были, черт возьми, скорее праведными, чем наоборот. У любой армии всегда есть свой стиль. Эти парни… их форма всегда была отглажена, они были чисто выбриты, а их ботинки сверкали. Смотришь, как они разгуливают в расположении части, — два парня держатся за руки, трезвые как стеклышко, гордые тем, что они здесь. СРАЖАЛИСЬ ОНИ КАК ДЬЯВОЛЫ. НО КОГДА БРАЛИ ОЧЕРЕДНОЙ НАСЕЛЕННЫЙ ПУНКТ, ЭТОГО ОБЫЧНОГО АФРИКАНСКОГО МАРОДЕРСТВА И В ПОМИНЕ НЕ БЫЛО. Я помню, когда пал Кигали, один парень взял из какого-то дома радиоприемник, так его немедленно вывели и расстреляли.

А один бизнесмен-хуту рассказал мне другую историю:

— Они были очень организованными, очень сплоченными — и мародерствовали, как дьяволы. Да, правда, не просто каждый хапал для себя. В основном это было вполне организованно, с командной структурой. Но то, что им было нужно или чего хотелось, они забирали — от и до. Они приехали в мой магазин на грузовиках и вынесли из него все подчистую. Мне это не понравилось, но в то время я был рад помалкивать. Я считал это в большей или меньшей степени налогом за освобождение — в то время.

Герои, спасители, глашатаи нового порядка. В тот момент парни и мальчишки Кагаме (многие из них были не «чисто выбриты», а просто слишком молоды для бритвы) были такими. Но геноцид продолжал омрачать их триумф, и победа была далеко не полной. Враг не был разгромлен; он просто сбежал. Куда ни повернись, в самой Руанде и в приграничных лагерях, среди лидеров РПФ и «Власти хуту», гуманитарных работников и иностранных дипломатов, в горах, в кафе, даже в битком набитых руандийских тюрьмах, — везде говорили, что будет еще одна война, и притом скоро. Такие разговоры начались сразу после последней войны, и я слышал их почти каждый день в каждый из своих приездов.

Как-то странно было ждать войны — но именно это, по моим ощущениям, я и делал, вместе со всеми остальными, большую часть того времени, что провел в Руанде. Чем более ты был уверен в ее приближении, тем более страшился ее — и тем сильнее хотелось, чтобы она поскорее началась и закончилась. Война начинала ощущаться почти как назначенная встреча. Единственным способом избежать ее были бы решительные, готовые сражаться международные вооруженные силы, способные подавить и разоружить армию «Власти хуту» и ополчение в приграничных лагерях ООН, но случиться этому было не суждено; напротив, международное сообщество их защищало. Так что каждый ждал и гадал, какой будет эта война, и со временем мне пришло в голову, что это взволнованное ожидание было ее частью: если следующая война неизбежна, значит, предыдущая война так и не кончилась.

В этой атмосфере чрезвычайной ситуации и напряженного ожидания — ни война, ни мир — РПФ принялся закладывать фундамент нового руандийского государства и создавать новый национальный нарратив, который мог бы одновременно противостоять геноциду и предложить способ, оттолкнувшись от него, жить дальше. ТА РУАНДА, КОТОРУЮ СТРЕМИЛСЯ СОЗДАТЬ РПФ — ГДЕ ВСЕ РУАНДИЙЦЫ БУДУТ ЖИТЬ МИРНО ВПЕРВЫЕ В ИСТОРИИ С МОМЕНТА ОБРЕТЕНИЯ СТРАНОЙ НЕЗАВИСИМОСТИ, — БЫЛА РАДИКАЛЬНОЙ МЕЧТОЙ. Теперь существование «охвостного» правительства «Власти хуту» в приграничных лагерях ООН вынуждало отложить исполнение этой мечты. И еще до событий в Кибехо Кагаме начал говорить, что, если международное сообщество не разберется с génocidaires в Заире, отделив их от остального лагерного населения, и не отошлет массу мирных беженцев домой, он будет готов сделать это сам.

— Мы хотим, чтобы люди вернулись домой, — говорил он мне, — потому что это их право и наша обязанность — вернуть их обратно, неважно, поддерживают они нас или нет.

Однако все разговоры о примирении и национальном единстве разбивались о тот факт, что следующая война будет войной «вокруг» геноцида. Ибо в то время, как РПФ и новое правительство требовали, чтобы геноцид был признан, выражаясь словами Кагаме, как «определяющее событие в руандийской истории», «Власть хуту» по-прежнему стремилась добиться успеха в своем преступлении, сделав его неотличимым от общего континуума руандийской истории.

Однажды Кагаме рассказал мне, что после подписания Арушских соглашений летом 1993 г. он заговаривал о том, что хочет отойти от борьбы — «вернуться к учебе, заняться чем-нибудь другим, просто отдохнуть». Но, говорил он, «через пару недель это превратилось в политическую проблему. Люди приехали из Кигали и сказали: «Знаешь, все обеспокоены. Решили, когда ты заговорил о своем уходе, что ты что-то замышляешь». Кагаме, рассказывая об этом, рассмеялся — на высокой ноте, с придыханием.

— Я ответил: «Слушайте, вы ужасно несправедливы! Когда я остаюсь, я — проблема. Когда говорю, что ухожу, я — проблема. Если бы я хотел быть проблемой, я действительно был бы проблемой. Я, знаете ли, не обязан ни плясать, ни рыдать».

Разумеется, мир не продлился достаточно долго, чтобы дать Кагаме расслабиться.

— Мое дело было сражаться, — говорил он. — Я сражался. Эта война окончилась. Я сказал: «Давайте разделим власть». И это было честно. Будь это не так, я забрал бы себе все.

Кагаме и его коллег из РПФ раздражало то, что в международной прессе новое правительство Руанды постоянно называли его правительством, лепя на правительство ярлык «управляемое тутси» или, еще более подчеркнуто, «управляемое меньшинством». На деятельность политических партий был наложен мораторий, но, следуя духу Арушских соглашений, правительство выдвинуло на ведущие посты многих членов прежней оппозиции «Власти хуту». Более того, 16 из 22 министров кабинета, в том числе премьер-министр и министры юстиции и внутренних дел, были хуту, а в армии, которая быстро выросла вдвое, служило несколько тысяч бывших офицеров и рядовых из прежней руандийской армии и жандармерии Хабьяриманы. Как говорил мне президент Пастер Бизимунгу, все эти речи о доминировании тутси эхом повторяли «экстремистские лозунги или способы подачи информации», хотя впервые за сто лет со времен колонизации «в этой стране появились власти, хуту и тутси, которые проводят такую политику, чтобы люди могли иметь одинаковые основные права и обязательства без учета этнического происхождения — и экстремистов это не радовало».

Кагаме, для которого был специально создан пост вице-президента, не отрицал, что РПФ сформировал костяк режима и что он сам как его главный военный и политический стратег был наиболее могущественной политической фигурой в стране. «Кто контролирует армию, тот контролирует все», — любили говорить руандийцы, и после тотального разрушения национальной инфраструктуры во время геноцида это выражение звучало как никогда верно. Но Кагаме настоял на институциональных механизмах сдерживания его собственной власти — а кто еще мог на этом настоять? — и, говоря, что может убрать эти механизмы, он лишь констатировал очевидное. Возможно, даже преувеличивал, ибо после геноцида не было никаких признаков того, что он имеет полный контроль над армией; но он старался объяснить, что это значило, — то, что он предпочел не становиться абсолютным властителем в стране, у которой не было опыта неабсолютной власти. Он говорил:

— У меня никогда не было иллюзий, я не думал, что эти политические задачи будут легкими.

Одним из первых серьезных поступков нового правительства была отмена системы этнических удостоверений личности, которые служили смертными приговорами тутси во время геноцида. Но даже без удостоверений, кажется, все здесь знали, кто были их соседи. После геноцида этнические категории стали еще более значимыми и взрывоопасными, чем когда-либо прежде. В Руанде не было полиции и работоспособных судов; большинство руандийских профессионалов-юристов были убиты или сами стали убийцами, и поскольку подозреваемых génocidaires арестовывали тысячами, руандийцы предпочитали сводить свои счеты в частном порядке, не дожидаясь, пока государство встанет на ноги.

Так что — да, убийства были; никто не знает, сколько; но о новых убийствах сообщали каждые несколько дней. Как правило, жертвами становились хуту, а убийц выявить не удавалось. РПФ утверждал, что сажает в тюрьмы сотни недисциплинированных солдат, но из соображения военной секретности эти дела склонны были прикрывать. И это действительно было деликатным делом: например, два солдата были приговорены трибуналом РПФ к смертной казни за убийства из мести, а ведь к тому времени никто еще не предстал перед судом за преступления во время геноцида. И все же ЛИДЕРЫ «ВЛАСТИ ХУТУ» ИЗ ЭМИГРАЦИИ ПРИВЕТСТВОВАЛИ НОВОСТИ ОБ ОТВЕТНЫХ УБИЙСТВАХ ХУТУ В РУАНДЕ ВЫРАЖЕНИЯМИ ВОЗМУЩЕНИЯ, КОТОРОЕ ЧАЩЕ ЗВУЧАЛО КАК ЗЛОРАДНЫЙ ЭНТУЗИАЗМ, — СЛОВНО С КАЖДЫМ УБИТЫМ ХУТУ ИХ СОБСТВЕННЫЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ УМЕНЬШАЛИСЬ. Хассан Нгезе перебрался в Найроби и снова публиковал «Кангуру», и он, и несчетные другие «беженцы» — памфлетисты развязали безжалостную кампанию, нацеленную в основном на западных дипломатов, журналистов и «гуманитариев», еще громче, чем прежде, заявляя, что это РПФ является истинным геноцидальным агрессором в Руанде.

— Эта банда создала геноцид, а потом они твердят «хуту — тутси, хуту — тутси», и любое убийство для них уже геноцид, — фыркнул Кагаме и добавил: — В одном только Йоханнесбурге совершается больше преступлений, чем во всей Руанде. В Найроби их больше, чем у нас. Я говорю — да, у нас есть проблемы. Я говорю — это некрасиво. Но я говорю — давайте проводить различия. Если мы считаем все одинаковым, то совершаем ошибку.

От внимания новых лидеров Руанды не ускользнул этот парадокс: геноцид принес им большую власть — и в то же время погубил их возможности воспользоваться властью так, как они обещали.

— Мы были вынуждены иметь дело с совершенно новой, иной ситуацией — с тем, чего не предвидели, — говорил Кагаме. — Этот поворот был таким внезапным, а огромность возникших проблем — такой безмерной, что сводить людей вместе и делать страну цельной стало труднее. Вы увидите, что в армии около трети людей, может, чуть больше, лишились своих семей. В то же время людей, которые за это ответственны, не удается эффективно предать суду. Я полагаю, это подрывает изначальную решимость и дисциплину. Это естественно, абсолютно естественно, и это имеет собственные последствия.

Исследование ЮНИСЕФ впоследствии установило, что 5 из 6 детей, которые находились в Руанде во время бойни, как минимум были свидетелями кровопролития, и можно догадаться, что взрослые были защищены от него не лучше. Вообразите, что общая сумма такой разрушительности означает для общества — и станет ясно, что преступление «Власти хуту» было гораздо глубже, чем убийство почти миллиона людей. Никто в Руанде не избежал непосредственного физического или психологического ущерба. Террор был задуман тотальным, длительного воздействия — наследие, которое должно было закружить руандийцев и бросить их, дезориентированных, тонуть в спутной струе воспоминаний очень и очень надолго, — и в этом он преуспел.

Временами я ощущал искушение думать о Руанде после геноцида как о стране безысходной. Кагаме, похоже, никогда не позволял себе роскошь такого пессимистического взгляда.

— Люди не плохи от природы, — говорил он мне. — Но их можно сделать плохими. И можно научить быть хорошими.

Его речь всегда была такой успокоительно здравомыслящей, даже когда он описывал с характерной для него прямотой бесконечные разочарования и непрерывные страдания, которые наверняка поджидают впереди. Он говорил обо всех бедах своей крохотной разгромленной страны как о ряде проблем, которые предстоит решить, и, похоже, наслаждался этими трудностями. Кагаме был личностью редкостного масштаба — человеком действия с острым человеческим и политическим интеллектом. Казалось невозможным найти такую точку зрения на историю страны, где он родился и творил, с которой он еще не был знаком. И там, где другие видели поражение, он видел возможность. Он был в конце-то концов революционером: НА ПРОТЯЖЕНИИ БОЛЕЕ ЧЕМ 15 ЛЕТ ЕГО ЖИЗНЬ СОСТОЯЛА ИЗ СВЕРЖЕНИЯ ДИКТАТОРОВ И СОЗДАНИЯ НОВЫХ ГОСУДАРСТВ В САМЫХ СУРОВЫХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ.

Поскольку Кагаме не был идеологом, его часто называли прагматиком. Однако этот термин предполагает безразличие к принципам — и он, обладая по-солдатски решительным и строгим умом, стремился сделать своим принципом рациональность. Логика может быть безжалостной, и Кагаме, который появился в безжалостные времена, был убежден, что при помощи логики он сможет выпрямить все, что было кривого в Руанде, что страну и ее народ действительно можно изменить — сделать психически здоровее и тем самым лучше, — и он был намерен это доказать. Этот процесс мог быть некрасивым: Кагаме был готов сражаться против тех, кто предпочитал логике насилие, и, в отличие от многих политиков, говоря или действуя, стремился, чтобы его понимали, а не любили. Так что он четко излагал свою точку зрения — и мог быть замечательно убедительным.

Мы всегда встречались в его кабинете в Министерстве обороны, в большой комнате с прозрачными занавесками, задернутыми на окнах. Он, складываясь в два приема, умащивал свою тонкую, как антенна, фигуру в большое черное кожаное кресло, я садился справа от него на диван, и он отвечал на мои вопросы 2–3 часа подряд со спокойно-безжалостной сосредоточенностью. И то, что он говорил, было важно, потому что Кагаме воистину был значимой фигурой. Он двигал событиями.

Несколько раз, сидя и беседуя с ним, я ловил себя на мысли о другом примечательно высоком и худом борце за гражданские права — Аврааме Линкольне, который как-то раз сказал: «Полагать, что люди честолюбивые и талантливые перестанут появляться среди нас, — значит отрицать истинность того, что говорит нам мировая история. А появляясь, они так же естественно стремятся к удовлетворению своей главной страсти, как делали и другие до них… будь то ценой освобождения рабов или порабощения свободных». Кагаме показал себя весьма эффективным деятелем, добиваясь того, чего хотел, и если Кагаме действительно желал найти самобытное решение для своего самобытного положения, то единственным открытым для него путем было освобождение. Безусловно, так он это и представлял, и я не сомневался, что именно этого он желал. Но всегда наставал момент, когда мне приходилось покинуть его кабинет. Кагаме поднимался, мы обменивались рукопожатием, часовой с саблей распахивал дверь, и я переступал порог, возвращаясь в Руанду.

Бонавентура Ньибизи и его семья были эвакуированы в зону РПФ из церкви Святого Семейства в середине июня 1994 г. Оглядываясь по сторонам сквозь окна машины конвоя, он видел Кигали, похожий на некрополь.

— Сплошная кровь и… — Он издал дрожащий звук, точно сдувающаяся шина: — Пф-ф-ф-ф…

В сборных лагерях РПФ для выживших Бонавентура искал известия о своих родственниках и друзьях. Ему не потребовалось много времени, чтобы прийти к выводу, что «нереалистично было надеяться, что кто-то выжил». Одна из его сестер была найдена живой, но трое из ее пятерых детей были убиты, так же как его мать и все, кто жил вместе с ней. Большая часть родственников жены и друзей тоже были истреблены.

— Иногда, — говорил Бонавентура, — я встречал кого-то, кого считал убитым, и узнавал, что этому человеку каким-то образом удалось остаться в живых. Но эйфория таких воссоединений, которые редким пунктиром пронизывали мрачное уныние, окутывавшее выживших еще долгие месяцы после геноцида, умерялась непрестанным подсчетом потерь.

— В основном, — признался Бонавентура, — не хотелось даже надеяться.

Около 20 июля Бонавентура вернулся домой и погрузился в отчаяние.

— Кигали был таким, что с трудом верится, — рассказывал он мне. — Город пропах смертью. В нем осталось очень немного людей, которых я знал прежде, не было воды и электричества, и дома почти всех людей были разрушены. Большая часть моего дома оказалась разрушена. Люди отыскивали свою мебель и другие вещи в домах сбежавших из города соседей или забирали соседские вещи. Но для меня это было совершенно не важно. Меня ничто не интересовало. Я ничего не хотел делать.

БОНАВЕНТУРА СЧИТАЛ, ЧТО ЖИЗНЬ НЕ ИМЕЕТ СМЫСЛА, ПОКА НЕ НАЙДЕШЬ «ПРИЧИНУ СНОВА ЖИТЬ, ПРИЧИНУ ЖДАТЬ ЗАВТРАШНЕГО ДНЯ». ЭТОТ ВЗГЛЯД БЫЛ ШИРОКО РАСПРОСТРАНЕН В РУАНДЕ, ГДЕ ДЕПРЕССИЯ ПРИОБРЕЛА МАСШТАБЫ ЭПИДЕМИИ. Так называемый инстинкт выживания часто описывают как животное стремление сохранить себя. Но когда угроза телесного уничтожения снята, душа все равно требует сохранения, а раненая душа становится источником собственного страдания: она не способна исцелять себя напрямую. Поэтому оставленная жизнь может казаться проклятием, ибо одна из доминирующих потребностей нуждающейся души — быть нужной. Знакомясь с выжившими, я обнаружил, что, когда речь идет о сохранении души, побуждение заботиться о других часто бывает сильнее, чем побуждение позаботиться о себе. Повсюду в населенной призраками сельской местности выжившие тянулись друг к другу, создавая суррогатные семьи и сидя вместе на корточках в заброшенных хижинах, в лачугах на школьных дворах, в выгоревших магазинах, надеясь на безопасность и утешение в набранных с миру по нитке общинах. Теневой мир жестоко травмированных и болезненно осиротелых утверждал себя на руинах, МАСШТАБЫ СИРОТСТВА БЫЛИ ОСОБЕННО ОШЕЛОМИТЕЛЬНЫМИ: ЧЕРЕЗ ДВА ГОДА ПОСЛЕ ГЕНОЦИДА БОЛЕЕ СТА ТЫСЯЧ ДЕТЕЙ ПРИГЛЯДЫВАЛИ ДРУГ ЗА ДРУГОМ В ДОМАХ, ГДЕ НЕ БЫЛО НИ ОДНОГО ВЗРОСЛОГО.

У Бонавентуры же остались живы жена и дети, и он начал усыновлять других детей. Он починил свою машину и то, что осталось от дома, стал снова получать зарплату от своего иностранного работодателя. Но даже ему нужно было нечто большее, ради чего стоило жить, — будущее, как он говорил. Однажды в августе он узнал, что Агентство США по международному развитию посылает сотрудника восстанавливать свою миссию в Кигали. Бонавентура встретил этого человека в аэропорту и с жаром вернулся к работе.

— Каждый день работал по 14 часов, — рассказывал он мне. — Я очень уставал, но это здорово помогло.

Бонавентура приучился избегать праздности и незанятости, которые ассоциировались у него с недавней виктимизацией.

— В большинстве случаев, — говорил он, — когда видишь человека, который лишился семьи и друзей, посмотришь — чем он занимается? — а он на самом деле ничего не делает. Так что для него надежды нет. Быть занятым — это очень, очень важно.

Заниматься нужно было всем — одновременно. Бонавентура не мог представить, как можно будет восстановить в Руанде состояние, хотя бы отдаленно напоминающее рабочий порядок, а международные эксперты по катастрофам, которые начинали сбиваться в стаи в оценочных миссиях, сходились во мнении, что никогда не видели настолько опустошенную страну. На момент, когда новое правительство было приведено к присяге, в казначействе не осталось ни доллара, ни руандийского франка; в правительственных учреждениях — ни одной стопки чистой бумаги, ни единой скрепки, не то что работающего степлера. Хотя двери остались на месте, ни у кого не было ключей от замков; если попадался брошенный автомобиль, велика была вероятность, что он не на ходу. Подойти к выгребной яме — она, скорее всего, забита мертвыми телами; то же было и с колодцами. Электрические, телефонные провода, водопровод — забудьте о них. Весь день напролет в Кигали раздавались взрывы, потому что кто-то наступал на мину или случайно задевал неразорвавшиеся боеприпасы. Больницы лежали в руинах, а спрос на услуги медиков был непомерный. Многие церкви, школы и другие общественные здания, если и не использовались как бойни, были разграблены, а большинство людей, которые за них отвечали, либо были мертвы, либо бежали. Урожаи чая и кофе этого года были потеряны, и вандалы оставили все чайные фабрики и около 70% пульпоотделяющих кофейных машин страны в неработающем состоянии.

При таких обстоятельствах можно было бы предположить, что мечта о возвращении потеряет часть своей привлекательности для тутси руандийской диаспоры; что люди, которые жили в безопасных домах за границей, получая известия о полном истреблении их родителей, братьев и сестер, кузенов и свойственников, взвесят свои шансы на естественную смерть в изгнании — и останутся там. МОЖНО БЫЛО БЫ ПРЕДПОЛОЖИТЬ, ЧТО ПРОСТОЕ ЖЕЛАНИЕ НЕ СОЙТИ С УМА ВДОХНОВИТ ТАКИХ ЛЮДЕЙ НАВСЕГДА ЗАБЫТЬ ВСЯКУЮ НАДЕЖДУ СНОВА НАЗЫВАТЬ РУАНДУ «ДОМОМ». НО ВМЕСТО ЭТОГО ИЗГНАННИКИ УСТРЕМИЛИСЬ В РУАНДУ ЕЩЕ ДО ТОГО, КАК ПОДСОХЛА КРОВЬ. Десятки тысяч вернулись сразу же, по пятам за РПФ, а за ними вскоре последовали сотни тысяч. Возвращенцы-тутси и толпы беглых хуту только и успевали разминуться на границах.

Возвращавшиеся руандийцы съезжались со всей Африки и из дальней заграницы — из Цюриха и Брюсселя, Милана, Торонто, Лос-Анджелеса и Ла-Паса. Через девять месяцев после освобождения Кигали силами РПФ более 750 тысяч бывших изгнанников-тутси (и почти миллион голов крупного рогатого скота) перебрались обратно в Руанду — почти заместив числом погибших. Когда Бонавентура говорил, что видел мало знакомых лиц по возвращении в Кигали, он говорил не только об отсутствующих, но и о множестве людей, которых он никогда прежде не видел. Когда руандийцы спрашивали, давно ли я в Руанде, я часто отвечал им тем же вопросом, и после того, как провел в этой стране пару месяцев, нередко обнаруживалось, что я пробыл там дольше, чем руандиец, с которым я в тот момент разговаривал. Расспрашивая людей, почему они вернулись, я обычно получал обыденные ответы — осмотреться, узнать, кто остался жив, выяснить, чем можно помочь, — и почти всегда мне говорили: «Приятно снова быть дома».

И снова странная маленькая Руанда представила миру исторически беспрецедентный, эпический феномен. Даже лидеры РПФ, которые годами разрабатывали сети беженской диаспоры — повышая сознательность, собирая средства и рекрутируя добровольцев, — были поражены масштабами этого возвращения. Чем были одержимы эти люди, огромное число которых никогда прежде даже одной ногой не ступали на землю Руанды, чтобы бросить сравнительно устоявшуюся и безопасную жизнь и поселиться на кровавом погосте? Наследие недопущения, трудности эмиграции и память о родине или ностальгия по ней — все это сыграло свою роль. Равно как и широко распространенная решимость бросить вызов геноциду, быть и что-то значить в том месте, где тебя должны были стереть с лица земли.

Правда, у многих чувство принадлежности смешивалось с откровенным мотивом наживы. Притягиваемые пустующими (бери — не хочу) жилищами и спросом на товары и услуги, намного превосходившим предложение, возвращенцы вливались в страну, нагруженные тоннами текстиля, всевозможной аппаратуры, лекарств, продуктов — список продолжите сами. Если ты приезжал с машиной, то мог сразу же претендовать на кое-какое положение в транспортной индустрии; если у тебя был грузовик, ты мог стать грузоперевозчиком; если была пара тысяч долларов, вполне можно было занять свою нишу в мелочной торговле, а с сотней тысяч — заделаться флагманом индустрии. Ходили рассказы о людях, которые раздобывали немного наличных, нанимали автомобиль, набивали его сигаретами, свечами, пивом, топливом или батарейками, ехали в Руанду, распродавали груз с прибылью в 200–300%, затем повторяли этот процесс 10–15 раз — и становились богачами за считаные недели.

Вы или я могли бы обогатиться почти так же, если бы приложили к делу предприимчивый ум, и некоторые иностранцы — «коробейники» действительно сумели это сделать в условиях последствий руандийской катастрофы. Но если бы целью были лишь быстрые деньги, то руандийским профессионалам, находившимся в расцвете карьеры, жившим в эмиграции с маленькими детьми, не было бы никакой нужды переезжать на родину целыми семействами. Мотив наживы объясняет только, почему возвращение было осуществимым практически и каким образом уже через пару месяцев такси-микроавтобусы снова нарезали круги по главным маршрутам Кигали, магазины были открыты для бизнеса, в основном восстановились коммунальные службы и были выпущены новые банкноты, аннулировав старую валюту, которую вывезли беглые génocidaires. Руандийский франк обесценился по меньшей мере на 250% между началом и концом 1994 г., но с учетом денежных потоков, льющихся через границы, ночному клубу нужно было только включить холодильник и музыку, чтобы его танцпол наполнялся под завязку. Старая поговорка о том, что легче разрушать, чем создавать, не теряла своей истинности, но скорость, с которой основные физические механизмы Руанды удалось вернуть в рабочее состояние, были почти такой же поразительной, как и быстрота, с которой они были разрушены.

Массовое возвращение «пятидесятидевятников» не могло не трогать за душу — и не могло не встревожить. В 1996 г. более 70% населения в Кигали и Бутаре, а также в некоторых сельских областях Восточной Руанды, по слухам, состояло из вновь прибывших. Люди, которые никогда не покидали страну — тутси и хуту, — часто чувствовали себя не на месте в собственных домах. Их жалобы всегда сопровождались предупреждением: «Не упоминайте моего имени». Такие просьбы об анонимности могут иметь несколько значений. Они намекают на атмосферу интриги и страха и на желание говорить правду в обстоятельствах, где правда опасна. Но они также могут отмечать моменты скрытности в более долгих беседах — моменты, в которые говорящий, похоже, сам сомневается в том, что говорит; или переходит на личности, проявляет мелочность; или бурно преувеличивает, вероятно, даже откровенно лжет, чтобы высказать точку зрения, которую не может полностью отстоять — и сам это знает. Тот, кто выслушивает такие откровения, должен стараться разобраться в расчете, стоящем за подобной просьбой. В общении с руандийцами, чей опыт научил их учитывать риски любого рода, это может быть очень нелегким делом. Я с особенной осторожностью подходил к анонимным замечаниям, которые приписывали то или иное качество целой группе людей, включая и ту, к коей принадлежал сам говорящий. Так что, когда люди говорили открыто и вдруг начинали просить, чтобы на них не ссылались, а потом говорили ужасные вещи про тутси — «пятидесятидевятников», словно все они были одним человеком, я впадал в скептицизм. Но слышал одни и те же истории и выражения сотни раз.

Один выживший тутси говорил: «Они приезжают сюда, видят нас и говорят: «Как ты выжил? Ты сотрудничал с интерахамве!» Они считают нас дураками из-за того, что мы оставались в стране, — и, может быть, мы такими и были, — поэтому презирают нас. Они не хотят, чтобы им напоминали о случившимся. Это потрясает нас до мозга костей».

Хуту — противник Хабьяриманы — говорил: «Тутси были в беде во время массовых убийств прошлого года, и в армии теперь преобладают тутси. Мы-то думали, что о выживших будут заботиться, что это станет первой задачей нового правительства. Но только те, кто возвращается из-за границы, получают дома. И в то же время, если у этих пришлых начинаются проблемы с каким-нибудь хуту, они обвиняют его в совершении геноцида, которого они и в глаза не видели, поскольку их здесь не было».

Другой тутси говорил: «Нам, выжившим, оказывается очень трудно интегрироваться в нынешнее общество и — мне очень неприятно это говорить — в правительство тоже. Они принесли из-за границы свой собственный стиль, да и нам они не очень-то доверяют. Придя сюда, они взяли страну, словно завоевав ее. Они думают, что это теперь их страна, им о ней и заботиться. Они говорят о нас — о тутси, которые были здесь: «Умные мертвы, а те, кто выжил, травмированы». У всех молодых бойцов РПФ родители приехали из-за границы, они устали от тягот борьбы, так что они брали для своих семейств дома и вещи, и им не нравилось, когда выжившие им мешали. И они говорят: «Если эти (хуту) убили всех, а вы выжили, наверное, вы с ними сотрудничали». Вот такое они говорили женщине, которую насиловали по 20 раз в день, день за днем, и у которой теперь от этого ребенок! Они говорили такое тутси, которые вступали в смешанные браки, или осиротевшему ребенку. Можете себе представить?! Нам было поначалу слишком тяжело обнаружить, что все знакомые умерли, что мы никого не знаем. Нам не приходило в голову захватывать лучшие дома, а теперь именно мы заботимся о большинстве сирот».

А один хуту говорил: «Они не знают эту страну. Они доверяют только друг другу. Их здесь не было, и они не могут понять… Отчасти их влияние благотворно. Нам нужны перемены, свежие идеи. Но среди них много экстремистов. И многие хуту, которые были в беде во время убийств прошлого года, снова попали в беду при этом режиме. Людей, которые тогда становились мишенью из-за того, что были сторонниками РПФ, теперь обвиняют в том, что они — génocidaires. Одни сидят в тюрьме. Другие бежали в иные страны. Третьи убиты. Армия контролирует правительство, а внутри самой армии контроль недостаточен. Право, если бы я мог себе позволить хоть что-то большее, чем жить под пластиковым навесом в лагере с génocidaires, я стал бы беженцем».

Женщина-тутси говорила: «Наши женщины когда-то собирали средства, чтобы посылать тампоны женщинам РПФ, когда они сидели в горах, а теперь, когда мы воссоединились со своими старыми друзьями-хуту, эти люди смотрят на нас косо, типа, «что это ты все время возишься с этими хуту?» И мы говорим себе: «Мы жили вместе с хуту всю свою жизнь, и мы говорим почти что на одном языке, и мы видели, как наших родственников убивали хуту, но вы — большие расисты, чем мы». Враги у них в подсознании. Их представление о совместном проживании — идея очень теоретическая, СЕЙЧАС ДЛЯ ХУТУ ЖИЗНЬ НАСТАЛА ТАКАЯ, КАК ДЛЯ НАС ДО ПРИХОДА РПФ. ДАЖЕ ЕСЛИ ЖИВЕШЬ ТИХО, ВСЕ РАВНО МНОГОЕ НЕ МОЖЕШЬ СКАЗАТЬ ВСЛУХ, НЕ МОЖЕШЬ КРИТИКОВАТЬ КАКОГО-НИБУДЬ ПОЛИТИКА, ПРИХОДИТСЯ ЖИТЬ В СТРАХЕ. Конечно, у всех хуту теперь есть кто-то в лагерях или в тюрьме, и невозможно отказаться от своего брата, даже если он убивал людей. Так что это настоящая проблема — кому доверять. Но возвращенцы даже не хотят это обсуждать».

Даже сами возвращенцы нередко сетовали на других возвращенцев. Они воображали, что будут единым народом, вернувшимся на родину, но обнаружили, что сюда едут самые разные люди из самых разных мест. Те, кто провел последние три десятилетия в Уганде и назывался руандийцем, в действительности были до мозга костей угандийцами, и называвшиеся руандийцами люди, жившие в Бурунди, тоже казались им чужими. У них было не больше причин считать друг друга родичами, чем у ребенка сицилийцев, родившегося в Аргентине, считать своим родственником миланца, который всю свою сознательную жизнь прожил иммигрантом в Швеции. Адаптацию к жизни в Заире при своенравной диктатуре Мобуту Сесе Секо и в Танзании при авторитарном социализме Джулиуса Ньерере нельзя было считать сопоставимым жизненным опытом. Одни возвращенцы жили во франкоязычных странах, другие — в англоязычных, и хотя большинство по-прежнему хотя бы немного говорили на киньяруанде, многие свободнее чувствовали себя, общаясь на суахили или еще каком-нибудь иностранном африканском языке, на котором не говорили другие возвращенцы.

«Власть хуту» создала мир, где были только «мы и они», и Руанду, как правило, и за границей, и внутри страны до сих пор рассматривали как биполярный мир хуту и тутси. Но затейливая решетка подкатегорий скрывалась под самой поверхностью — только копни. Были хуту с хорошей репутацией и подозрительные хуту, хуту в изгнании и хуту-ЛПВС, хуту, которые желали работать с РПФ, и настроенные одновременно и против «Власти хуту», и против РПФ, — и, разумеется, все прежние трения между хуту-северянами и хуту-южанами тоже никуда не делись. Что касается тутси, среди них были представлены все возможные эмигрантские биографии и языки, и выжившие местные, и пришельцы-возвращенцы смотрели друг на друга с взаимным подозрением; БЫЛИ ТУТСИ ИЗ РПФ, ТУТСИ НЕ ИЗ РПФ И ТУТСИ, НАСТРОЕННЫЕ ПРОТИВ РПФ; БЫЛИ ГОРОЖАНЕ И СКОТОВОДЫ; И ИХ ЗАБОТЫ КАК ТУТСИ-ВЫЖИВШИХ И ТУТСИ-ВОЗВРАЩЕНЦЕВ НЕ ИМЕЛИ МЕЖДУ СОБОЙ ПОЧТИ НИЧЕГО ОБЩЕГО. И, разумеется, было еще множество других подкатегорий, которые накладывались на третьи и могли в любой конкретный момент оказаться важнее. Были кланы и семьи, бедные и богатые, католики, мусульмане, протестанты всех мастей и сонмы более частных анимистов, равно как и все обычные социальные объединения и сообщества, включая мужчин и женщин, которые вступали в браки друг с другом с фантастической быстротой — теперь, когда война кончилась и браки были разрешены РПФ, когда столь многие лишились всех иных форм семейных уз.

От этого голова шла кругом. Даже сами руандийцы не утверждали, что уже во всем разобрались. По большей части они держались рядом с людьми, которых знали по прежним временам, и не особо переживали из-за того, что не заводили новых друзей — при условии, что новых врагов тоже не приобретали. Моему американскому уму казалось, что с точки зрения будущего определенно обнадеживает тот факт, что страна, которая была разрушена безумным желанием сделать так, чтобы каждый ее гражданин обладал в точности такой же идентичностью, что и любой другой, — идентичностью массового убийцы, и не меньше, — отличалась теперь куда большим разнообразием, чем прежде. Но для этого требовалась очень дальняя перспектива. Уровень смешанных браков стал низок, как никогда, записывая еще одно очко на счет génocidaires в новой, официально свободной от этничности Руанде; и не проходило ни дня без того, чтобы «тротуарное радио» не разносило очередное предсказание неминуемого вторжения «Власти хуту» из Заира.

— Говорят, что война выиграна, но для нас слишком многое было потеряно, — сказала мне Одетта Ньирамилимо. После геноцида они с Жан-Батистом усыновили десятерых детей и взяли на себя обязанность лечить выживших детей бесплатно в своей клинике. — Мы чувствуем это своей нравственной обязанностью, — говорила она, — но эти дети настолько травмированы, что мы с трудом понимаем, как им помочь.

После того как их семья была эвакуирована из «Отель де Миль Коллин», Жан-Батист пошел работать в организованный РПФ медицинский центр, где помогали выжившим, а Одетта отвезла троих их детей в Найроби, поклявшись никогда не возвращаться в Руанду. А потом получила известия о том, что некоторые из ее племянников и племянниц выжили.

— Стоило мне это услышать, и я поняла, что должна вернуться, — рассказывала она. — Мы начали разыскивать их и забирать к себе, но удовлетворить все их потребности очень трудно. Один из них — четырехлетний мальчик — весил всего около 8 кг, когда его нашли.

Как-то в разговоре она обмолвилась:

— Однажды мы были в машине, я, Жан-Батист и трое наших детей, и один из них сказал: «Я так рад, что мы теперь все вместе, только мы впятером, и больше никого!» Мы спросили: «Разве вы не рады жить со своими кузенами?» Но они ничего не ответили.

Одетта смотрела на своих детей в бассейне «Серкл Спортиф». Обернувшись ко мне, она сказала:

— Эта жизнь после геноцида — поистине ужасная жизнь.

Плавность и непрерывность, с которыми Одетта пересказывала историю своих прежних злоключений, уступили место прыгающему, как при игре в «классики», ритму свободных ассоциаций, когда она описывала жизнь после трагедии.

— Когда я была еще в Найроби, говоря, что никогда не вернусь, там была группа молодых руандийцев — «пятидесятидевятников», которые впервые в жизни решили съездить в Руанду, — говорила она. — Потом они вернулись в Найроби и говорили о том, как все в Руанде прекрасно и замечательно, и единственной проблемой были выжившие, которые были готовы вечно рассказывать свои истории. Это меня по-настоящему задело.

Она еще сказала так:

— С ТЕЧЕНИЕМ ВРЕМЕНИ ЭТА ТРАВМА НАПОМИНАЕТ О СЕБЕ ВСЕ ЧАЩЕ — В ЭТОМ ГОДУ ЧАЩЕ, ЧЕМ В ПРОШЛОМ. Так чего же мне ждать от следующего года? Нас-то немного спасает работа, но многие люди глубоко погружаются в депрессию. Боюсь, становится только хуже. Мне чаще снятся сны о сестрах, и я кричу во сне по ночам.

У Одетты был один племянник, который пережил геноцид в Кинуну, на том холме в Гисеньи, где Одетта родилась. Она навестила его только раз, чтобы помочь похоронить погибших, которых было много, и больше возвращаться не захотела.

— Все эти тамошние хуту смотрели на нас, когда мы приехали, и некоторые хотели меня обнять, — рассказывала она. — Я завопила: «Не прикасайтесь ко мне! Куда вы дели всех наших?» Один из них был женат на моей кузине. Я спросила: «Где Тереза?» Он ответил: «Я ничего не мог сделать». Я спрашиваю: «Что ты имеешь в виду?» Он говорит: «Это сделал не я». Я сказала ему: «Я не хочу тебя видеть. Я не желаю тебя знать». Теперь все местные хуту, завидев машину, которая едет к моему племяннику, бросаются прятаться. Некоторые скажут, что я экстремистка, потому что я не могу принять и терпеть людей, которые убили моих родственников. Так что, если им пришлось испугаться разок в своей жизни — а я боялась с тех пор, как мне было три года, — пусть знают, каково это.

Одетта рассказала, как трудно заводить новых друзей среди возвращенцев.

— Они привезли с собой все свое. Они могут смеяться, устраивать вечеринки. В нашей среде постоянно рассказывают о геноциде, а им не нравится слушать о нем. Если они видят, что я замужем за хуту, что у меня есть старые друзья-хуту, они этого не понимают. Право, теперь каждый живет сам по себе.

Еще она рассказал такую историю:

— Я разговаривала со своим самым младшим, Патриком. Спросила: «О чем ты думаешь?» Он ответил: «О тех двух парнях, которые пришли к нам с мачете. Это мне все время вспоминается». ДЕТИ НЕ ИДУТ ГУЛЯТЬ ПО СВОЕЙ ВОЛЕ, ИХ ПРИХОДИТСЯ ВЫГОНЯТЬ НА УЛИЦУ — ОНИ ПРЕДПОЧИТАЮТ СИДЕТЬ ДОМА. ОНИ МНОГО ДУМАЮТ ОБ ЭТОМ. МОЙ МАЛЫШ ПАТРИК, ОН ОДИН УХОДИТ В КОМНАТУ И ЗАГЛЯДЫВАЕТ ПОД КРОВАТЬ, ПРОВЕРЯЕТ, НЕТ ЛИ ТАМ ИНТЕРАХАМВЕ. Моя дочь Арриана училась в очень хорошем пансионе в Найроби, и как-то раз ночью она села в кровати, переживая все заново, и расплакалась. В полночь по коридору проходила староста общежития, и они провели почти всю ночь вместе. Арриана рассказала ей, что было с нами, и староста была поражена до глубины души. Она и понятия об этом не имела. А ведь она была кенийка. Никто на самом деле ничего не знает. Никто и не хочет знать.

Одетта кивком указала на мой блокнот, в котором я делал заметки, пока она рассказывала:

— Люди в Америке действительно захотят это читать? Мне советуют это записывать, но это записано внутри меня. Я почти надеюсь, что настанет тот день, когда я смогу забыть.

В один из дней в Кигали я столкнулся с Эдмоном Мругамбой, человеком, с которым как-то познакомился в городе, и он предложил мне вместе с ним съездить к выгребной яме, в которую сбросили его сестру со всей семьей во время геноцида. Он уже рассказывал мне эту историю. Помню, как он издавал свистящий звук — тча, тча, тча — и рубил рукой воздух, описывая убийство сестры.

Эдмон ездил на «Мерседесе», одном из немногих, оставшихся в Руанде, и был одет в полинялую джинсовую рубаху, джинсы и черные ковбойские сапоги. Раньше он работал в немецкой развивающей программе в Кигали, и жена его была немкой; после геноцида она осталась в Берлине вместе с их детьми. Пока мы ехали в сторону аэропорта, Эдмон рассказал мне, что он немало поездил по миру и что после многочисленных поездок в Восточную Африку и Европу у него всегда было ощущение, что руандийцы — самые славные, самые достойные люди на свете. Но теперь он не мог снова вызвать в себе это чувство. В 1990 г., после первого нападения РПФ, ему угрожали, потому что он был тутси; он уехал в изгнание и вернулся только после того, как пришло к власти новое правительство. Эдмону было под сорок; его отец был скотоводом в Кигали. Его старший брат погиб во время массовых убийств 1963 г.

— Это я даже не говорю о своих дядьях, убитых в 59‑м и 61‑м, — говорил он, — о бабушке, которую сожгли в ее доме, о дяде по матери, медбрате, которого изрубили на куски. Было много других убитых, а кое-кому повезло уехать в Уганду.

Сам Эдмон 11 лет прожил в Бурунди, прежде чем вернуться на родину при Хабьяримане и найти работу у немцев. Он показал мне свою фотографию в полной камуфляжной форме и шляпе для буша с вислыми полями цвета хаки. В 1993 г. он уехал из Германии в Уганду и готовился вступить в РПФ, но, сказал он, «потом у меня прорвался аппендикс, и мне пришлось перенести операцию».

Эдмон говорил тихо, но очень экспрессивно, и его бородатое выразительное лицо чуть заметно морщилось. Несмотря на свои злоключения, сказал он мне, он никогда не представлял всей глубины уродства, всей гнусности — «болезни», как он сказал, — которая постигла Руанду, и не мог понять, как все это могло так хорошо маскироваться. Он говорил:

— Животные тоже убивают, но никогда не стараются полностью изничтожить целую расу. И кто же мы такие в этом мире?

Эдмон вернулся из эмиграции, потому что понял, что ему нестерпимо жить в чужой стране, думая, что в Руанде он мог бы приносить пользу. Теперь он жил один в маленьком темном доме вдвоем с молодым парнишкой, его племянником, который осиротел во время геноцида.

— И я порой спрашиваю себя: имеет ли мое присутствие здесь хоть какое-то значение? — размышлял он вслух. — Построить новую Руанду… Я постоянно мечтаю. Я мечтаю создать теорию этой истории насилия. Я мечтаю положить ей конец.

Возле окраин Кигали мы повернули на красноземный проселок, который сужался и уходил вниз между высокими изгородями из тростника, окружавшими скромные домики. Синие металлические ворота, ведущие к дому его погибшей сестры, стояли распахнутые настежь. Семейство скваттеров[18] — тутси, только что возвратившиеся из Бурунди, — сидели в гостиной, играя в «скрэббл». Эдмон проигнорировал их. Он повел меня вокруг дома к загородке из высохших банановых пальм. Там были вырыты две ямы в земле, примерно в футе друг от друга, около трех футов в диаметре[19] — аккуратные, глубокие, выкопанные машиной колодцы. Эдмон ухватился за куст, наклонился над ямами и сказал:

— Берцовые кости видно.

Я последовал его примеру — и увидел эти кости.

— Четырнадцать метров глубины, — проговорил Эдмон. Он рассказал мне, что его зять был фанатично религиозным человеком, и 12 апреля 1994 г., когда интерахамве задержали его на блокпосте дальше по улице и стали принуждать отвести их к его дому, он упросил убийц дать ему помолиться. Зять Эдмона молился полчаса. Потом сказал ополченцам, что не хочет, чтобы его родным отсекали конечности, и тогда они предложили ему сбросить своих детей в выгребные ямы живыми, и он это сделал. А потом сверху на них сбросили сестру Эдмона и ее мужа.

Эдмон вынул из пластикового пакета камеру и сделал несколько фотографий ям в земле.

— Люди приезжают в Руанду и говорят о примирении, — сказал он. — Это оскорбительно! Представьте, как вы стали бы говорить о примирении евреям в 1946 году. Может быть, потом, очень нескоро, оно придет, но это личное дело каждого.

Скваттеры вышли из дома. Они стояли кучкой недалеко от нас, и когда поняли, о чем Эдмон говорит, зашмыгали носами.

На обратном пути в город я спросил Эдмона, знает ли он людей, живущих в доме сестры.

— Нет, — ответил он. — Когда я вижу людей, живущих в доме, который им не принадлежит, в то время, когда повсюду полно выживших, лишившихся своих домов, я думаю, что это жалкие люди. Я не хочу иметь с ними ничего общего. Я могу думать только о людях, которых я потерял.

Он напомнил мне, что один из его братьев был убит — так же как сестра и ее семья. Потом сказал, что знает убийцу брата и что порой он видит этого человека в Кигали.

— Мне хотелось бы с ним поговорить, — говорил Эдмон. — Я хочу, чтобы он объяснил мне, что это было, как он мог сделать такое. Моя выжившая сестра предлагала: «Давай донесем на него». Я видел, что происходит — целая волна арестов, — и сказал: «ЧТО ТОЛКУ ОТ ТЮРЬМЫ, ЕСЛИ ОН НЕ ПОЧУВСТВУЕТ ТОГО, ЧТО ЧУВСТВУЮ Я? ПУСТЬ ЖИВЕТ В СТРАХЕ». КОГДА ПРИДЕТ ВРЕМЯ, Я ХОЧУ, ЧТОБЫ ОН ПОНЯЛ: Я НЕ ТРЕБУЮ ЕГО АРЕСТА, НО ХОЧУ, ЧТОБЫ ОН ВСЮ ЖИЗНЬ ЖИЛ С ТЕМ, ЧТО СДЕЛАЛ. Я ТРЕБУЮ, ЧТОБЫ ОН ДУМАЛ ОБ ЭТОМ ДО КОНЦА СВОИХ ДНЕЙ. Это своего рода психологическая пытка.

Эдмон думал о себе как о руандийце — он отождествлялся со своим народом, — но после геноцида утратил эти узы. Теперь, чтобы показать себя «сторожем брата своего», он хотел пометить убийцу брата меткой Каина. Я не мог не думать о том, какого процветания достиг Каин после убийства брата: он основал первый на земле город, и, хотя нам не очень нравится об этом говорить, все мы — его потомки.

Одной из немногих вещей, которые спасавшиеся бегством вандалы «Власти хуту» оставили в пригодном к использованию состоянии, была центральная система руандийских тюрем — 13 краснокирпичных зданий-укреплений, в которых могли содержаться общим счетом 12 тысяч заключенных. Во время геноцида ворота были открыты, чтобы осужденных можно было приставлять к работе — убивать и собирать трупы. Но камеры недолго стояли пустыми. К АПРЕЛЮ 1995 Г., ЧЕРЕЗ ГОД ПОСЛЕ УБИЙСТВ, ПО МЕНЬШЕЙ МЕРЕ 33 ТЫСЯЧИ МУЖЧИН, ЖЕНЩИН И ДЕТЕЙ БЫЛИ АРЕСТОВАНЫ ПО ОБВИНЕНИЯМ В УЧАСТИИ В ГЕНОЦИДЕ. В КОНЦЕ ТОГО ГОДА ИХ ЧИСЛО ВОЗРОСЛО ДО 60 ТЫСЯЧ. Некоторые тюрьмы были расширены, построены новые, и сотни более мелких общественных каталажек были забиты до отказа, но и это дополнительное пространство по-прежнему не могло угнаться за спросом. К концу 1997 г. как минимум 125 тысяч хуту, обвиненных в преступлениях геноцида, стали заключенными в Руанде.

По периметру руандийских тюрем обычно стояло по нескольку солдат, но внутри охраны не было. И заключенные, и солдаты считали, что так им безопаснее. Однако страх и нежелание правительства посылать людей внутрь тюрем не распространялись на иностранных гостей, и мне всегда разрешали брать с собой камеру. Это меня озадачивало. Руандийские тюрьмы не могли похвастаться лестной прессой. Их в большинстве своем рассматривали как катастрофу в смысле прав человека.

Хотя всех плотно набитых в камеры заключенных обвиняли в чудовищном насилии, они, как правило, были людьми спокойными и не нарушали порядок; драки между ними, как говорили, случались редко, а об убийствах и вовсе не слыхивали. Они сердечно приветствовали посетителей, часто улыбками и рукой, протянутой для рукопожатия. В женской тюрьме в Кигали я увидел 340 женщин, лежащих на полу, едва одетых, в душной жаре нескольких переполненных камер и коридоров; младенцы ползали под ногами, и две заключенные-монахини в накрахмаленных белых одеяниях служили мессу в уголке. В тюрьме в Бутаре старики стояли под ливнем, прикрыв головы кусками пластика, а мальчишки, сбившись кучей в маленькой камере, пели хором французскую песенку «Жаворонок» (Alouette). В мужском блоке Кигальской тюрьмы мне показали занятия акробатического и хорового кружков, группы скаутов и троих мужчин, которые читали «Тинтина». Моими провожатыми были предводитель заключенных и его адъютант, который размахивал короткой дубинкой, расчищая нам путь сквозь тесные ряды заключенных. Предводитель то и дело выкрикивал: «Это журналист из Соединенных Штатов!» — и скучившиеся в помещениях мужчины, сидевшие на корточках у наших ног, механически хлопали в ладоши и изображали легкие поклоны. Мне пришло в голову, что это и был знаменитый менталитет толпы — менталитет слепой покорности власти, который так часто описывают в попытках объяснить геноцид.

Общепринятые иерархии Руанды восстановили себя за тюремными стенами: «интеллектуалы», гражданские служащие, профессионалы, духовенство и торговцы получали наименее неудобные камеры, в то время как массы крестьян и рабочих довольствовались местом «на воздухе», примостившись кое-как между костлявыми конечностями соседей во двориках под открытым небом, и все вопросы переадресовывали своим вожакам. Почему они с этим мирились? Почему не бунтовали? Почему попытки побегов столь редки в Руанде, при том, что система охраны так слаба? Буйная толпа в пять тысяч заключенных могла бы с легкостью опрокинуть стены Кигальской центральной тюрьмы и жестоко дестабилизировать ситуацию в столице, устроив серьезный кризис для правительства, которое они презирали, — или даже общее восстание, если бы жители его поддержали. Никто не мог полностью объяснить пассивность в тюрьмах; наиболее близкое к истине предположение: будучи в полной уверенности, что РПФ их убьет, а вместо этого оказавшись в тюрьме и регулярно принимая визиты дружелюбно настроенных международных гуманитарных работников, репортеров и дипломатов, заключенные просто были ошеломлены тем, что остались живы, и не собирались испытывать свою удачу.

В перерыве между посещениями тюрем я заглянул повидаться с генералом Кагаме в его офис в Министерстве обороны. Я полюбопытствовал, почему правительство позволяет себе плохо выглядеть в глазах прессы из-за положения в тюрьмах и как он трактует очевидно спокойное принятие заключенными чудовищных условий их содержания. Кагаме ответил на мой вопрос собственным:

— Если здесь умер миллион людей, то кто их убивал?

— Многие, — ответил я.

— Верно, — кивнул он. — Много ли вы нашли таких, которые признались, что участвовали?

Нет, не многих. В первые дни после геноцида иностранному гостю было легко найти убийц (в тюрьмах, лагерях беженцев и на улицах Руанды), которые признавали свое участие в убийствах и даже хвастали им. Однако к тому времени, когда я начал ездить в Руанду, преступники поняли, что признание было тактической ошибкой. В тюрьмах и приграничных лагерях я не смог найти никого, кто хотя бы соглашался на словах с тем, что геноцид вообще случился. БЫЛА ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА, И — ДА, ПОРОЙ УБИВАЛИ МНОГИХ ЛЮДЕЙ ЗА РАЗ, НО НИКТО НЕ ПРИЗНАВАЛСЯ, ЧТО ВИДЕЛ ЧТО-ТО ПОДОБНОЕ. Все, как один, бессчетные заключенные, с которыми я беседовал, утверждали, что были арестованы по произволу и несправедливо, — и, разумеется, в каком-то случае это было вполне возможно. Однако многие заключенные также говорили мне о своей уверенности, что их «братья» из ооновских приграничных лагерей вскоре придут освобождать их.

Однажды я услышал от Кагаме, что, по его подозрениям, не менее миллиона людей участвовало в геноциде, прямо или косвенно. Его советник, Клод Дюсаиди, который любил громкие крайности, обозначил цифру три миллиона, то есть все равно что объявил виновным каждого второго руандийского хуту. Такие утверждения (их невозможно ни доказать, ни опровергнуть) кажутся многим руандийцам и иностранным наблюдателям тщательно рассчитанными актами запугивания, дабы бросить тень подозрения на всех хуту; и это представление лишь укрепилось, когда предпринятая ООН попытка воздать должное тем хуту, которые защищали тутси во время геноцида (вроде Поля Русесабагины), была сорвана внутренней борьбой среди руандийских министров. Но Дюсаиди настаивал, что чудовищная переполненность руандийских тюрем не отражает чудовищности преступления, в которое была втянута страна.

— Иногда один человек мог убить шестерых, а иногда трое убивали одного, — говорил Дюсаиди. — Возьмите любую пленку с записью и просто посмотрите, как они убивают людей. Вы увидите, как целая группа убивает одного человека. Так что гораздо больше убийц продолжают разгуливать по улицам. Число сидящих в тюрьме — это крохи.

Разумеется, тот факт, что виновные оставались на свободе, не означал, что в тюрьме сидят именно те, кто должен в ней сидеть. Я спросил Кагаме, беспокоит ли его вероятность, что в тюрьме может находиться немало невинных и что этот опыт может сделать их убежденными оппозиционерами.

— Может, — согласился он. — Это проблема. Но это был способ справиться с ситуацией. Если бы мы потеряли этих людей из-за мести, это стало бы для нас еще большей проблемой. Я предпочел разобраться с проблемой, посадив их в тюрьму ради процесса правосудия и прбсто потому, что на свободе их на самом деле убьют.

В июле 1995 г. Руандийская национальная фильтрационная комиссия — спорадически функционирующий институт, задача которого состоит в выявлении заключенных, против которых обвинения в геноциде были выдвинуты без достаточных доказательств, — постановила освободить Пласида Колони из тюрьмы в Гитараме. Колони занимал пост заместителя губернатора во время и после геноцида, вплоть до самого ареста. Это было в порядке вещей: большинство провинциальных и коммунальных чиновников, которые не бежали из Руанды и не были заключены в тюрьму как génocidaires, сохранили свои посты. Колони провел в тюрьме 5 месяцев, а по возвращении оттуда вернулся к исполнению своих обязанностей. Через три дня, ночью 27 июля, часовой на посту ооновских военных наблюдателей, личный состав которого был набран из малийского подразделения «голубых касок», заметил, как в дом Колони входят какие-то люди. Потом раздался крик, и дом взорвался, объятый пламенем. «Голубые каски» видели, как пожар пылал в ночи. Вскоре после рассвета они вошли в дом и обнаружили, что Колони, его жена, две их дочери и домашний слуга убиты.

Через неделю были застрелены заместитель губернатора Гиконгоро, хуту, и католический священник из прихода Камоньи, что неподалеку от Кигали. Руанду охватило беспокойство, не потому, что уровень смертности сделался как-то особенно высок, но потому, что жертвы были видными гражданскими фигурами. В середине августа правительство было потрясено, когда премьер-министр Фостен Туагирамунгу и министр внутренних дел Сет Сендашонга сложили с себя полномочия в знак протеста против постоянной незащищенности людей в провинциях, в которой они винили РПФ. Оба были хуту: Туагирамунгу — лидер оппозиции «Власти хуту» при Хабьяримане; Сендашонга — видный член РПФ. Оба эмигрировали.

Генерал Кагаме, который никогда не упускал возможности назвать число солдат РПФ, брошенных в военные тюрьмы за убийства и нарушения дисциплины — 400, потом 700 (я лично сбился со счета после тысячи), — любил указывать, что солдаты — не единственные руандийцы, которые после катастрофы геноцида фрустрированы до грани преступления закона, и что в Руанде есть даже аполитичные преступники.

— Но, учитывая ситуацию, которая у нас здесь имеется, — говорил он, — и на обычные преступления не станут смотреть как на обычные преступления.

Различие, которое он проводил, мало утешило бы перепуганных хуту.

— Видя, как был убит Колони, мы предпочитаем скорее быть здесь, внутри, чем там, снаружи, — сказал мне один арестованный в Гитарамской тюрьме, которая летом 1995 г. была известна как худшая из тюрем Руанды.

В Гитараме более 6 тысяч мужчин были втиснуты в пространство, обустроенное для 750 человек. Выходило по четверо заключенных на площадь менее одного квадратного метра: днем и ночью заключенным приходилось стоять или сидеть между ногами стоявших, и даже в сухой сезон слой жидкой грязи от конденсации, мочи и упавших кусочков пищи покрывал пол. Стиснутые ступни и лодыжки узников, а иногда и ноги целиком распухали вдвое-втрое против обычного размера. ЛЮДИ СТРАДАЛИ ОТ АТРОФИИ РАСПУХШИХ КОНЕЧНОСТЕЙ И ГНИЕНИЯ; ЧАСТО ЗА НИМИ СЛЕДОВАЛА ИНФЕКЦИЯ. СОТНЯМ ЗАКЛЮЧЕННЫХ ТРЕБОВАЛАСЬ АМПУТАЦИЯ.

Когда лейтенант-полковник Р. В. Бланшетт, военный наблюдатель ООН из Канады, впервые услышал об условиях содержания в Гитарамской тюрьме, он поехал туда с проверкой.

— Я опустил вниз луч фонарика, — рассказывал он мне, — и увидел ступню этого парня. Я слыхал, что в этой тюрьме очень скверно, но это был совершенный кошмар — распухшая, раздутая нога, и на ней недоставало мизинца. Я посветил фонариком ему в лицо, а он протянул руку и оторвал еще один палец.

Узники Гитарамы рассказали мне, что через пару недель после встречи с Бланшеттом условия их содержания значительно улучшились. Красный Крест, который поставлял продукты и топливо для их приготовления во все центральные тюрьмы Руанды, установил на тюремные полы дощатые настилы и эвакуировал наиболее сильно пострадавших заключенных. «У нас было 86 смертей в июне, а в июле — всего 18», — сказал мне врач тюремной клиники. Главными причинами смерти, добавил он, были малярия и СПИД, что нормально для мужчин в Руанде, и хотя тюремные условия оставались мрачными (а во многих небольших местных тюрьмах и ужасающими), к середине 1996 г. уровень смертности в центральных тюрьмах, если верить докладам, упал, став даже ниже, чем среди руандийского населения в целом.

В день моего приезда в Гитарамскую тюрьму толпа из 6424 заключенных образовывала непроницаемый на вид монолит, и мне приходилось проделывать каждый шаг с особой осторожностью. Было трудно понять, как эти люди скроены — какие конечности принадлежат какому телу или почему кажется, что голова растет прямо из трех ног без всякого туловища между ними. Многие конечности были сильно распухшими. Тела — одеты в лохмотья.

Однако выражения лиц не соответствовали тому дискомфорту, в котором пребывали тела. В них была ясность, сдержанность и открытость выражения, которые делали людей внутри тюрьмы почти неотличимыми от тех, что были снаружи. Разумеется, то там, то сям я ловил электрический блеск безумных глаз или неприятный косой взгляд, пугающий своей жестокостью. Но, с усилием продвигаясь сквозь толпу, я видел и обычные доброжелательные улыбки, слышал приветственные возгласы, пожимал протянутые руки. В детской камере 63 мальчика в возрасте от 7 до 16 лет сидели кругами на полу лицом к классной доске, у которой вел урок пожилой заключенный — школьный учитель по профессии. Они выглядели точно так же, как школьники в любом ином месте. Я спросил одного из них, почему он оказался в тюрьме. «Они говорят, что я убивал, — ответил он. — А я не убивал». Другие дети давали такой же ответ — опустив глаза, уклончиво, так же неубедительно, как обычные школьники в любом ином месте.

Официальная арестная процедура в Руанде соблюдалась редко, и порой достаточно было, чтобы кто-то указал пальцем и сказал: «Геноцид!» Но, по словам Люка Коте, адвоката из Монреаля, который заведовал ооновским правозащитным офисом в Бутаре, «большинство арестов были основаны на тех или иных уликах, и нередко таких улик было хоть отбавляй». Это означало, что, хотя с технической точки зрения аресты могли быть некорректными, это не обязательно свидетельствовало об их произвольности. И даже если процедуре следовали до последней буквы, было не очень понятно, на что это влияет, поскольку руандийские суды были закрыты, и за более чем 2,5 года никто не был привлечен к суду.

Правительство относило юридический паралич страны на счет отсутствия финансовых и человеческих ресурсов. Полицейских инспекторов, ответственных за сбор досье на обвиняемых, постоянно рекрутировали и обучали, но, несмотря на это, большинство из них оставались дилетантами, у которых на руках оказывались сотни сложных дел при отсутствии транспорта и вспомогательного персонала, а нередко на них еще и сыпались угрозы со стороны как обвинителей, так и обвиняемых. Руанда просила у иностранных благотворителей велосипеды, мотоциклы, карандаши и ручки, но на эти предметы первой необходимости международное сообщество было куда скупее, чем на выражения «обеспокоенности», которых было явно недостаточно, чтобы защитить права обвиняемых.

НИКТО НИКОГДА НЕ ГОВОРИЛ ВСЕРЬЕЗ О ПРОВЕДЕНИИ В РУАНДЕ ДЕСЯТКОВ ТЫСЯЧ СУДОВ ПО ОБВИНЕНИЯМ В УБИЙСТВЕ. Западные юристы-эксперты любили замечать, что даже переполненные адвокатами Соединенные Штаты не смогли бы справедливо и быстро разобраться с руандийским изобилием судебных дел.

— Физически невозможно судить всех тех, кто участвовал в массовых убийствах, да и с политической точки зрения от этого никакого толку, пусть это и справедливо, — говорил мне Тито Рутеремара из РПФ. — Это был настоящий геноцид, и единственный правильный ответ на него — настоящее правосудие. Но в Руанде существует смертный приговор, и… ну, это означало бы еще большее число убийств.

Иными словами, настоящий геноцид и настоящее правосудие несовместимы. Новые лидеры Руанды пытались понять, как им действовать в связи с этой проблемой, описывая геноцид как преступление, совершенное «мозгами» — хозяевами и «телами» — рабами. Ни тех ни других нельзя было рассматривать как невинных, но если это преступление было политическим, а правосудие должно было служить политическому благу, то наказанию следовало провести черту между криминальным «мозгом» и криминальным «телом».

— С теми, что были вдохновителями геноцида, все ясно, — говорил мне генерал Кагаме. — Они должны непосредственно предстать перед правосудием. Меня не так беспокоят обычные крестьяне, которые взяли мачете и пошли резать людей на куски, точно животных.

Он пояснил, что «давным-давно» руандийское правосудие вершилось на деревенских сходах, где предпочитаемым видом наказания были штрафы.

— Парень, который совершил преступление, мог отдать выкуп солью или чем-то другим, и после этого люди примирялись, — рассказывал Кагаме.

Соль за спонсированное государством массовое убийство?! Деревенское правосудие в том виде, каким схематично обрисовал его Кагаме, казалось безнадежно неадекватным ситуации. Но, как объяснил юрист Франсуа-Ксавье Нкурунзиза, «когда разговариваешь с нашими крестьянами о правосудии, главная идея — это компенсация. СКОТОВОД ИЛИ ЗЕМЛЕДЕЛЕЦ, КОТОРЫЙ ЛИШИЛСЯ ВСЕЙ СВОЕЙ СЕМЬИ, ЛИШИЛСЯ И ВСЕЙ СВОЕЙ СИСТЕМЫ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ ПОДДЕРЖКИ. МОЖНО УБИТЬ ЧЕЛОВЕКА, КОТОРЫЙ ВЕРШИЛ ГЕНОЦИД, НО ЭТО НЕ КОМПЕНСАЦИЯ — ЭТО ТОЛЬКО СТРАХ И ГНЕВ. Вот как мыслят наши крестьяне». Проблема, как намекнул Кагаме, говоря о соли, заключалась в том, что после геноцида компенсация могла быть в лучшем случае символической.

Правительство обсуждало вариант облегчения бремени, ложащегося на суды, ранжированием степеней преступности génocidaires, в соответствии с которым менее виновные приговаривались бы к общественным работам или прохождению программ перевоспитания. С политической точки зрения РПФ был больше озабочен тем, что в послевоенной Германии называли «денацификацией», чем привлечением к ответственности каждого из тех, кто совершил во время геноцида какое-либо преступление.

— На самом деле мы пытаемся понять, как «снять с крючка» как можно большее число обычных людей, — объяснял Джеральд Гахима, политрук РПФ, который стал заместителем министра юстиции. — Но ведь это не правосудие, верно? Это не то правосудие, которое обеспечивает закон. Это не то правосудие, которого хочет большинство людей. Это всего лишь оптимальное правосудие, которое мы можем вершить при данных обстоятельствах.

Но если виновных никак нельзя справедливо наказать, а выжившим невозможно дать полную компенсацию, то и прощение РПФ рассматривал как невозможное — если только участники геноцида хотя бы признают, что поступали неправильно. Со временем стремление к правосудию в значительной мере стало стремлением к раскаянию. Если некогда министры и парламентарии проповедовали как гражданскую добродетель убийство ближних, то члены нового правительства теперь ездили по стране, чтобы проповедовать евангелие примирения путем принятия ответственности.

Любимым средством информации для этого нового проповедничества стали церемонии массовых перезахоронений жертв геноцида. Я присутствовал на таком перезахоронении летом 1995 г., на вершине холма посреди роскошных, подернутых легкой дымкой чайных плантаций в Гисеньи. На этом фоне поразительной умиротворенности пласты дерна с молодой травой отвалили в сторону, обнажив массовую могилу. Изломанные тела из нее эксгумировали и выложили в ряд на длинных козлах. По распоряжению деревенских лидеров местные крестьяне подходили к ним, чтобы смотреть на трупы и ощущать запах смерти. Приехал президент Бизимунгу с пятью-шестью министрами и множеством других чиновников. Солдаты раздали деревенским жителям прозрачные пластиковые перчатки и приставили их к работе — укладывать фрагменты тел в гробы и заворачивать остальное в зеленые пластиковые полотнища. Были речи и молитвы. Один солдат объяснил мне, что президент в своей речи задал крестьянам вопрос, где они были, когда этих людей убивали в их деревне, и призвал их совершить покаяние. Затем мертвых поместили в новые братские могилы и снова засыпали землей.

Когда руандийцы говорят о восстановлении и примирении, они говорят о необходимости преодоления или освобождения от «старого менталитета» колониализма и диктатуры, от идеального иерархического порядка запугивания и покорности, который служил двигателем геноцида. Системы, посредством которых укоренялся прежний менталитет, имеют свои имена — безнаказанность, кумовство, этничность, феодализм, хамитизм, — но сам этот менталитет глубоко засел в каждом руандийце, усвоенный в рефлексивных привычках всю жизнь ощущать на себе жестокость и ожидать ее: «мы или они», «убей или будешь убит». Когда Кагаме говорил, что людей можно сделать плохими, а можно научить быть хорошими, он добавил: «В обществе есть механизмы — обучение, некая форма участия. Чего-то можно добиться». Этот взгляд широко разделяли — с разной степенью уверенности и скептицизма — не только в РПФ, но и в среде многих выживших лидеров хуту — противников Хабьяриманы, а также значительная часть руандийского общества (по крайней мере, под настроение).

НО НА КОГО БЫЛО РУАНДЕ ОБЕРНУТЬСЯ В ПОИСКАХ ПРИМЕРА? Обязанность вершить правосудие в Нюрнберге любезно взяли на себя иностранные завоеватели, а денацификация в Германии проводилась в таком контексте, где группе, подвергнутой геноциду, больше не пришлось бы жить бок о бок с убийцами. В Южной Африке вооруженная борьба завершилась, и созданная после апартеида Комиссия правды и примирения могла исходить из того, что побежденные белые хозяева страны согласились с легитимностью нового порядка. Руанда не давала возможности такого «чистого» решения. Партизанские вылазки сил «Власти хуту» из Заира неуклонно нарастали весь 1995 г., как и нападения на выживших в ходе геноцида и его свидетелей.

— В данный момент объявить общую амнистию — значит спровоцировать хаос, — говорил Шарль Муриганде, председатель руандийской президентской комиссии по ответственности за геноцид. — Но если бы мы могли добраться до лидеров, то даже амнистия была бы принята хорошо.

Это было очень большое «если». Гибель Хабьяриманы сделала его мучеником для «Власти хуту», а заодно гарантировала, что убийства, которые преднамеренно совершались ради «защиты» его имени, никогда не имели знаковой подписи: никакого местного Гитлера, Пол Пота или Сталина. Список «самых разыскиваемых» Руанды был мешаниной из членов аказу, военных офицеров, журналистов, политиков, бизнесменов, мэров, гражданских функционеров, духовенства, школьных учителей, водителей такси, лавочников и вовсе безвестных «мясников». От попытки разобраться в нем голова шла кругом, а восстановить точную командную иерархию было невозможно. По слухам, одни из них отдавали приказы, во всеуслышание или исподтишка, а другие передавали приказы или исполняли их, но сам план и его реализация были изобретательно обставлены так, чтобы казаться незапланированными.

И все же руандийские следователи сумели составить список из примерно 400 высших génocidaires — главных вдохновителей и исполнителей. Однако все они были в эмиграции, вне досягаемости для руандийцев. Почти сразу же после своего формирования в 1994 г. новое правительство попросило ООН о помощи в задержании беглых лидеров «Власти хуту», чтобы они могли предстать перед судом на глазах у всего народа. Вместо удовлетворения этой просьбы ООН создала Международный криминальный трибунал для Руанды, который, по сути, был филиалом трибунала, учрежденного для отвратительной Балканской войны 1990‑х. «Мы просили помощи в поимке этих людей, которые сбежали, и проведении надлежащего процесса над ними в наших собственных судах, — рассказывал мне один руандийский дипломат. — Но Совет Безопасности просто начал повсюду писать название «Руанда» вместо названия «Югославия».

Руандийское правительство восприняло решение ООН держать свои источники при себе как оскорбление. САМО УСТАНОВЛЕНИЕ СУДА ООН ПОДРАЗУМЕВАЛО, ЧТО РУАНДИЙСКАЯ ЮСТИЦИЯ НЕ СПОСОБНА ВЫНОСИТЬ СПРАВЕДЛИВЫЕ ВЕРДИКТЫ. Похоже, ООН заранее сбросила со счетов любые судебные слушания, которые могла провести Руанда, как недотягивающие до международных стандартов.

— Если международное сообщество действительно хотело бороться с безнаказанностью в Руанде, им следовало бы помочь Руанде наказать этих людей, — сказал мне Джеральд Гахима из Министерства юстиции. — Труднее прощать обычных людей, если у нас нет здесь лидеров, чтобы судить их в руандийских судах перед руандийским народом согласно руандийскому законодательству.

Но трибунал ООН даже не собирался заседать в Руанде, где были свидетели и заинтересованные слушатели; вместо этого его штаб-квартиру расположили на «нейтральной территории», в танзанийской Аруше.

— Этот трибунал, — говорил Шарль Муриганде, — был создан, по сути, чтобы улестить совесть международного сообщества, которое не смогло соответствовать собственным конвенциям о геноциде. Оно хочет сделать вид, будто что-то делает, а это временами бывает еще хуже, чем не делать вообще ничего.

И действительно, за два года своей работы трибунал ООН сделал не так уж много. Он постоянно страдал от нехватки кадров и неэффективности управления, а его обвинительная стратегия выглядела бесцельной и оппортунистической. Большинство обвинительных актов следовали за случайными арестами по иммиграционным обвинениям, предъявленным руандийским беглецам в разных африканских странах, а в некоторых громких делах, например в деле полковника Багасоры, который был пойман в Камеруне, ООН ответила отказом на требование экстрадиции, предъявленное Руандой, чтобы провести собственный процесс. Точно так же этот трибунал в конечном счете поступил с впечатляющей выборкой главарей «Власти хуту», содержавшихся под стражей. Но вскоре стало ясно, что у обвинителей нет ни малейшего намерения довести до суда более чем пару десятков дел. Это лишь усугубило в Кигали ощущение, что суд ООН не намерен служить национальным интересам Руанды, поскольку сложившаяся ситуация явно намекала широкому большинству беглых génocidaires, что им нечего бояться: международное сообщество не поможет Руанде добраться до них, равно как и само не станет их преследовать. «Это посмешище, — сказал мне советник Кагаме, Клод Дюсаиди. — Этот трибунал только все портит».

Самое большое число наиболее разыскиваемых в Руанде преступников осели в Заире и Кении — государствах, чьи скандально прославленные своей коррумпированностью президенты, Мобуту Сесе Секо и Даниэль арап Мои, были закадычными друзьями Хабьяриманы и привечали его вдову, мадам Агату, в своих дворцах. Мобуту звал Хабьяриману своим «младшим братом», и останки убитого руандийского президента, которые доставили через границу во время массового бегства в Гому, были захоронены в мавзолее на территории главного поместья Мобуту. Когда я спросил Оноре Ракотоманану, мадагаскарца, который возглавлял коллектив прокуроров ООН в Руанде, каким образом он рассчитывает выносить приговор любому из тех обвиняемых, которые находятся в Заире или Кении, он сказал: «Есть международные договоры, которые подписывали эти страны». Но за почти два года, которые прошли до его увольнения в 1997 г., Ракотоманана так и не удосужился послать хотя бы одного следователя в Заир. Тем временем в октябре 1995 г. президент Кении Мои резко высмеял этот трибунал как «бессистемный процесс» и объявил: «Я не позволю никому из них проникнуть в Кению, чтобы передавать повестки в суд и искать здесь людей. Ни в коем случае! Если кто-то из таких личностей сюда приедет, он будет арестован. Мы должны уважать себя. Мы не позволим себя изводить».

Наблюдая, как сообщество африканских «сильных мира сего», связанных давней дружбой, встает на защиту своих, Кагаме говорил об «ощущении предательства, даже со стороны наших африканских братьев», и зловеще добавлял:

— Мы напомним им, что то, что произошло здесь, может произойти и в другом месте — это может произойти и в других странах, — и тогда, я уверен, они прибегут к нам. Это может случиться завтра. Такое уже случалось, и это может случиться снова.

Даже когда лидеры геноцида в конце концов представали перед трибуналом, оставалась проблема: ООН запретила суду рекомендовать смертные приговоры. Нацистам в Нюрнберге и японским военным преступникам в Токио после Второй мировой войны выносили смертные приговоры. Неужели преступления, совершенные против человечества в Руанде, были меньшим проступком, чем те, что привели к созданию конвенции по геноциду? По словам Кагаме, когда Руанда высказала свое мнение, что трибуналу следовало бы выносить смертные приговоры из уважения к законодательству Руанды, ООН посоветовала Руанде отменить смертные приговоры у себя дома. Кагаме назвал этот ответ «циничным».

— Руандийский народ знает, что это — то же самое международное сообщество, которое стояло в сторонке и наблюдало, как их убивают, — говорил Джеральд Гахима.

А его коллега по РПФ Тито Рутеремара, отмечая, что руандийцы, осужденные трибуналом, должны были отбывать свои приговоры в Скандинавии, сказал мне:

— Это не вписывается в наше представление о правосудии — чтобы авторы руандийского геноцида сидели в шведской тюрьме с полным обслуживанием и смотрели телевизор.

Как выяснилось, даже те лидеры «Власти хуту», что оказались под стражей в Аруше, считали круассаны, которые им регулярно подавали к завтраку, слишком масляными. Спустя некоторое время пленники трибунала подали протест, требуя на завтрак привычное руандийское блюдо — жидкую кашу.

— Мне кажется, — сказал полковник РПФ, — в вашей стране много юмористов.

Мы сидели у него на веранде прохладным вечером с моросящим дождем, характерным для руандийского центрального холмистого плато, пили пиво и виски и закусывали вареным картофелем и шашлыками из козлятины. Полковник зубами стащил с шампура кусочек мяса. Некоторое время жевал его, потом сказал:

— Как я понимаю, многие из этих американских юмористов — чернокожие. Как вы думаете, почему бы это?

Я предположил, что это, должно быть, как-то связано с превратностями судьбы. Люди, которые с ними сталкиваются, иногда развивают своеобразный взгляд на то, как устроен мир — на его несовершенство, его абсурдность, — и порой, если они люди веселые, над ним потешаются.

— Эти черные парни действительно смешные, — подтвердил полковник.

Я уточнил:

— Те из них, которые смешные, — да.

Он выдавил короткий смешок, и другие парни на веранде, его приятели, рассмеялись, вторя ему. Через некоторое время полковник промолвил:

— В РУАНДЕ НЕТ ЮМОРИСТОВ. ЧЕРНОКОЖИХ ПОЛНО, ПРЕВРАТНОСТЕЙ СУДЬБЫ ПОЛНО, А ЮМОРИСТОВ НЕТ.

— У вас, должно быть, есть шутки, анекдоты, — предположил я.

Он ответил:

— Они не то чтобы очень смешные.

Я попросил его рассказать мне какой-нибудь анекдот.

— В другой раз, — отказался он. С нами была женщина, и полковник кивнул в ее сторону. — Руандийские анекдоты, — пояснил он, — неприличные.

Я огорчился. Я не рассчитывал на новую встречу с этим полковником, а затронутая им тема очень интересовала меня: не только анекдоты — вообще искусство любого рода. В соседних странах — в Конго, Танзании, Уганде — были великие художественные традиции: визуальные искусства и музыка преобладали, а в постколониальные времена начала развиваться литература. Даже в Бурунди были всемирно известные коллективы барабанщиков. А Руанда могла похвастаться парой-тройкой зрелищных костюмированных танцев, традиционными песнями и изустной литературой, состоявшей из стихов и легенд, которые следовали архаическим канонам с доколониальных времен, но не было никакого искусства, в котором она могла бы соперничать с соседями. Максимальное приближение Руанды к художествам наметилось в фашистском агитпропе газет и радио «Власти хуту», в погромном шике показных церемоний интерахамве и маршевых песнях. Новая музыка в основном импортировалась, и хотя некоторые руандийцы писали романы, почти никто их не читал.

Мне хотелось бы расспросить полковника о причинах бедности руандийского искусства, но я не хотел его оскорбить. Так что разговор потек дальше. Потом та женщина ушла, и полковник сказал:

— Ладно, расскажу я вам анекдот.

Завязка была простая: руандийский паренек вырос в горах, хорошо учился в школе, уехал, получив стипендию, в Париж и вернулся с совершенно новыми манерами — в модной одежде, с грандиозным словарным запасом, с жеманным акцентом; даже ходить стал по-другому — «как маленькая лошадка», по выражению полковника. Однажды его отец, простой старик-крестьянин, не выдержал: «Парень, да какой бес в тебя вселился? Ну, съездил ты во Францию. И что? Посмотри на меня. Я трахаю твою матушку вот уже сорок пять лет, но я же не разгуливаю по городу вот так», — ладони полковника взмыли вверх, обняв воздух перед ним, и он энергично заработал бедрами в вечном, как мир, движении.

Я рассмеялся. Но руандийцы на веранде, приятели полковника, лишь серьезно покивали.

— Вот видите, — продолжал полковник, — это на самом деле не смешной анекдот. Это просто логика. РУАНДИЙСКИЕ ШУТКИ ВСЕ ТАКИЕ, ВРОДЕ КАК ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫЕ. Например, парень делает себе так называемую французскую стрижку — с боков подбрито, на макушке плоско, — и его друзья говорят: «Как ты можешь ходить с французской стрижкой? Ты даже по-французски не говоришь!»

На этот раз руандийцы рассмеялись, а я кивнул.

— Все дело в логике, — повторил полковник — В этом вся штука. Ты смеешься над парнем со стрижкой — и смеешься над его друзьями — и так, и сяк.

Мне показалось, что хотя в обоих анекдотах присутствует логика, как и должно быть в любом анекдоте, но на самом деле их мишенью были провинциальность и иностранное влияние. Это были анекдоты о стремлении к образам и дарам более просторного современного мира — и о противоположной ему силе традиционной руандийской обособленности и конформности; о застревании между прошлым, которое хочется отвергнуть или хотя бы убежать от него, — и будущим, которое можно воображать только в рамках навязанного извне, импортированного стиля, который тоже хочется отвергать и избегать. Это были шутки, которые, казалось, вполне подходили стране, проходящей через самый катастрофический деколонизационный процесс в Африке. Я, осторожно подбирая слова, сказал об этом полковнику, и он ответил:

— Может быть, потому-то у нас и нет юмористов. — В голосе его сквозило уныние.

— Но ведь эти анекдоты — смешные! — запротестовал я.

— Нет, — возразил он, — не смешные. Нам потребуется немало времени, чтобы преодолеть старый менталитет.

Иногда казалось, что место изящных искусств в Руанде занимает политика — искусство управления государством, в большом и в малом, в высших эшелонах правительства и в самых примитивных переговорах повседневной жизни. Чем таким в конечном счете была борьба между пропагандистами «нового порядка» и приверженцами «прежнего менталитета», если не столкновением двух фундаментально противоположных представлений о руандийской реальности? Спустя столетие, в течение которого руандийцы трудились под гнетом мистификации и обмана хамитского мифа, который в максимально извращенном виде принял форму геноцида — перевернутого с ног на голову мира, — РПФ и его союзники, противники «Власти хуту», описывали свою борьбу против тотального уничтожения как восстание реалистов. Слово «честность» входило в число их любимых, а основной предпосылкой была теория о том, что большая правдивость должна быть основой большей власти. При этих обстоятельствах последней надеждой для «Власти хуту» было утверждение (в обычной для нее одновременной стремительной атаке словом и действием), что честность и правда — всего лишь формы махинации, и ни в коем случае не источник власти, а только ее продукт, и что единственная мера добра и зла — это выродившийся принцип «правления большинства», основанного на физической мощи.

При обозначенных таким образом позициях война вокруг геноцида воистину была постмодернистской войной. Была битвой между теми, кто полагал, что реальности, в которых мы обитаем, есть лишь конструкты нашего воображения, поэтому все они одинаково истинны или ложны, валидны или невалидны, справедливы или несправедливы, — и теми, кто верил, что о конструктах реальности можно (на самом деле даже должно) судить как о праведных и неправедных, хороших или плохих. И хотя академические дебаты о возможности существования объективной истины и лжи часто оказываются размытыми до степени абсурдности, Руанда продемонстрировала, что это вопрос жизни и смерти.

Летом 1995 г. меня в Кигали отыскал один человек, сказав, что слышал, будто я интересуюсь проблемами его страны. Он долгое время был вхож в святая святых механизма руандийской политики — вначале как сторонник «Власти хуту», затем как оппозиционер — и теперь был прикреплен к новому правительству. Он сказал мне, что хочет быть абсолютно честным со мной в разговоре о делах его страны, но только при условии анонимности. «Если вы выдадите мое имя, — предупредил он, — я буду все отрицать».

Мой гость был хуту и передвигался по городу с солдатом «на буксире», вооруженным «Калашниковым».

— Послушайте, — сказал он, — в Руанде была диктатура, в Руанде был геноцид, а теперь у Руанды есть очень серьезная угроза на границах. Не нужно принадлежать к РПФ, чтобы понимать, что́ это означает. Не нужно впадать в прежнее мышление — мол, если ты не с этими, то ты с теми. — И он принялся подробно пояснять свою убежденность в том, что руандийцам никогда нельзя доверять. — Иностранцы не могут познать эту страну, — говорил он. — Мы обманываем. Мы повторяем вам одну и ту же ерунду снова и снова и не говорим ничего. ДАЖЕ МЕЖДУ СОБОЙ МЫ ЛЖЕМ. МЫ ПРИВЫКЛИ К СЕКРЕТНОСТИ И ПОДОЗРЕНИЯМ. ВЫ МОЖЕТЕ ПРОБЫТЬ ЗДЕСЬ ЦЕЛЫЙ ГОД — И НЕ ЗНАТЬ, ЧТО РУАНДИЙЦЫ ДУМАЮТ ИЛИ ЧТО ОНИ ДЕЛАЮТ.

Я сказал ему, что это меня не очень удивляет, поскольку у меня сложилось впечатление, что руандийцы часто разговаривают на двух языках — не просто на киньяруанде и французском или английском, но на одном языке между собой и на совершенно ином языке с посторонними. В качестве примера я привел свой разговор с руандийским юристом, который описывал трудности интеграции своих полученных в Европе знаний в руандийскую практику. Он обожал картезианскую наполеоновскую систему законодательства, по которой смоделировано правосудие Руанды, но, сказал он, она не всегда соответствует руандийской реальности: последняя для него является столь же завершенной системой мышления. Кроме того, говоря со мной о Руанде, этот юрист использовал совершенно иной язык, нежели в разговоре с собратом-руандийцем.

— Вот вы рассказываете об этом, — заметил мой гость, — и в то же время говорите: «Один адвокат сказал мне то-то и так-то». Руандиец никогда не передал бы вам, что говорил кто-то другой, и, как правило, когда вы говорите руандийцу то, что слышали от кого-то другого, он сразу же меняет ритм речи и закрывается от вас. Он будет думать, что вы можете потом передать его слова другим людям. Он будет настороже. — Мой собеседник поднял глаза и некоторое время изучающе смотрел на меня. — Вы, люди Запада, такие честные, — вздохнул он. Похоже, эта мысль его расстраивала. — Вы говорите то, что думаете, и рассказываете то, что видели. Вы говорите: «Один юрист мне сказал». Как вы думаете, много ли здесь юристов?

Я ответил, что знаком с несколькими и что тот, которого я упомянул, сказал мне, что я могу свободно называть его имя.

— Прекрасно, — отозвался мой гость. — Но, говорю вам, руандийцы — люди мелочные.

Я был не вполне уверен в значении французского слова, которым он обозначил понятие «мелочный», а именно — mesquin. Когда я попросил объяснить его смысл, мой гость описал человека, замечательно похожего на шекспировского Яго — мошенника, лжеца, предателя, изменника, который старается каждому говорить то, что собеседник, по его мнению, хочет слышать, чтобы вести собственную игру и добиваться своих целей. Полковник Жозеф Каремера, один из основателей и офицер РПФ, руандийский министр здравоохранения, сказал мне, что в киньяруанде есть особое слово для такого поведения. Описав наследие 34 лет этнической диктатуры хуту словом «очень скверный менталитет», Каремера сказал:

— Мы называем это икинамучо — когда, желая что-то сделать, человек обманывает и кривит душой. Например, вы приходите убить меня, — он схватил себя руками за горло, — и добиваетесь успеха, но потом плачете. Это и есть икинамучо.

Моему гостю нравилось слово mesquin. Он повторял его не один раз. Я заметил вслух, что он, похоже, не слишком высокого мнения о своем народе. «Я стараюсь рассказать вам о нем без вранья», — был его ответ.

Вскоре после нашей встречи я узнал, что он уехал из Руанды, чтобы присоединиться к лидерам «Власти хуту» в эмиграции. Я также узнал, что слово икинамучо означает «театр».

В последний год учебы в медицинской школе, в начале 1980‑х, преподавателем педиатрии у Одетты Ньирамилимо был врач по имени Теодор Синдикубвабо.

— Я была беременна, на последних месяцах, когда сдавала ему экзамен, и он видел, что я страдаю, — вспоминала Одетта. — Он отвел меня в свой кабинет, напоил «фантой», а потом отвез домой. Это были очень человеческие качества, искренние отеческие реакции. Но он был лживым человеком. Во время Первой республики, при президенте Кайибанде, он был министром здравоохранения. Когда он увидел, что Хабьяримана берет власть и сажает в тюрьмы всех министров, он отправился прямо в центральную больницу Кигали, взял стетоскоп и начал заниматься педиатрией. Ему нравилось быть важной персоной. Он родом с юга, у него был большой дом в Бутаре. Бутаре была провинцией, оппозиционной «Власти хуту», а он был человеком «Власти» в НРДР — и очень полезным. У него был менталитет хамелеона. Но я никогда не думала, что он может быть убийцей.

Через три дня после убийства Хабьяриманы кризисный комитет полковника Багасоры назначил Синдикубвабо на пост временного президента. В ту пору Бутаре была единственной провинцией с губернатором-тутси, и тогда как другие гражданские и политические лидеры вели своих избирателей на массовые убийства, этот губернатор, Жан-Батист Хабьялимана, призывал к сдержанности. В первые 12 дней резни Бутаре была чуть ли не тихой заводью, и тутси, бежавшие от вездесущих убийц, отовсюду стекались в этот регион. Затем, 19 апреля 1994 г., Теодор Синдикубвабо посетил Бутаре. Он уволил губернатора (тот впоследствии был убит) и устроил митинг, где произнес речь с призывом к оружию, которая транслировалась на всю страну. На следующий день после выступления Синдикубвабо солдаты президентской гвардии рекой хлынули в Бутаре, автобусы и грузовики привезли ополченцев и оружие, и началась бойня. В БУТАРЕ НАЧАЛИСЬ ОДНИ ИЗ САМЫХ ОБШИРНЫХ КРОВАВЫХ ПОБОИЩ ГЕНОЦИДА: ВСЕГО ЗА ДВЕ-ТРИ НЕДЕЛИ ПО МЕНЬШЕЙ МЕРЕ 20 ТЫСЯЧ ТУТСИ БЫЛИ УБИТЫ В ПРИХОДЕ СИАХИНДА И ЕЩЕ КАК МИНИМУМ 32 ТЫСЯЧИ — В ПРИХОДЕ КАРАМА.

Старая вилла Синдикубвабо была разрушена, превратившись в груду камня к тому времени, как я побывал там, но у него была прекрасная новая вилла в эксклюзивном анклаве в заирском городе Букаву, где он жил как президент правительства в изгнании. Это поместье располагалось сразу за особняком губернатора в Букаву, из него открывался захватывающий вид на холмы Руанды через южную оконечность озера Киву. Два черных «Мерседеса» — седана, принадлежащие правительству Руанды, стояли на подъездной дорожке, когда я в один из дней конца мая 1995 г. подъехал к вилле, и несколько молодых руандийцев слонялись возле ворот. Любезный мужчина в красной спортивной рубашке приветствовал меня и представился как шеф протокола Синдикубвабо. Он сказал, что прессе здесь всегда рады, потому что Руанду абсолютно неверно понимают в мире; да, эта страна пострадала от геноцида, но он совершался руками РПФ, а хуту были жертвами.

— Посмотрите на нас, изгнанников, — сказал он и добавил: — В эту минуту, когда мы с вами беседуем, Поль Кагаме систематически истребляет всех хуту в Руанде.

Потом он по собственной инициативе заявил, что Синдикубвабо — невинный человек, и спросил, верю ли я в презумпцию невиновности. Я ответил, что мне лично неизвестно, чтобы Синдикубвабо был обвинен в каких-либо преступлениях в каких-либо судах, и мой собеседник поведал мне, что все руандийские беженцы ждут решения международного трибунала.

— Но кто они, эти судьи в трибунале? — вопросил он. — Кто оказывает на них влияние? Кому они служат? Заинтересованы они в истине — или лишь уклоняются от реальности?

Шеф протокола попросил меня немного подождать, и через некоторое время его место занял Андре Нкурунзиза, пресс-атташе Синдикубвабо. Нкурунзиза был не так импозантен — сломанные зубы, древний пиджак, — и разговаривал он обиженным, плаксивым тоном.

— Это правительство оскорблено заговором СМИ, которые заклеймили его как правительство геноцида, — сказал он. — Но эти люди никого не убивали. Мы слышали, их называют теми, кто все это планировал, но это только слухи, посеянные Кигали. Даже вы — когда вы поедете в Кигали, они могут дать вам денег, чтобы вы писали то, что хотят видеть они. — Он протянул руку, чтобы успокаивающим жестом коснуться моего плеча. — Я не говорю, что они действительно вам заплатили. Это просто пример.

Нкурунзиза рассказал мне, как в 1991 г. побывал в Вашингтоне.

— Они вообще не знали, что в Руанде была какая-то война, — сказал он. — Они не знали о Руанде. Я сказал: «Это маленькая страна рядом с Заиром». Они спросили: «А Заир — это где?» Так как же они могут говорить, будто знают, что случилось в моей стране в прошлом году?

Мы стояли на земле Заира, глядя на Руанду. Я спросил:

— А что случилось в прошлом году?

— Это долгая война, — ответил Нкурунзиза. — И будет еще одна война. Вот что мы здесь думаем. Будет еще одна война.

Под конец меня повели внутрь, к Синдикубвабо, которому было в то время около 65 лет — уже старик по руандийским стандартам. Он сидел в низком кресле в своей скромно обставленной гостиной. Говорили, что он болен, и с виду похоже было, что это так и есть: изможденный, с блеклыми глазами, затянутыми пленками катаракты, с поразительно костлявым, асимметричным лицом, пересеченным широким шрамом — результатом мотоциклетной аварии в юности, — который вздергивал его губы в косой усмешке. Он сказал мне, что, придерживаясь Арушских соглашений, он приветствовал бы «честный и откровенный диалог об управлении Руандой» с РПФ. Когда я спросил, с чего вдруг кому-то вести переговоры с человеком, который, как полагают, подстрекал людей к массовым убийствам в Бутаре, Синдикубвабо стал смеяться — сухим, скрипучим смешком, который длился, пока у него хватило дыхания.

— Не пришло еще время говорить, кто виновен, а кто невиновен, — сказал он. — Пусть РПФ выдвигает обвинения против кого угодно, пусть формулирует эти обвинения как угодно — перебирает, сшивает вместе, делает монтаж из улик. Это легко. Вы журналист — разве вы не знаете, как это делается? — Мышцы его лица вокруг шрама начали подергиваться. — Это становится чем-то вроде театральной пьесы (une comédie, сказал он), которую они ставят сейчас в Кигали, но с ней разберутся до трибунала. Я родом из Бутаре, и я знаю, что я говорил в Бутаре, и люди в Бутаре тоже знают, что я сказал.

Однако при мне он отказался повторить то, что говорил тогда. Даже если я найду запись той речи, внушал он мне, мне придется принести ее ему, чтобы он ее растолковал — «каждое слово, и что оно значит, каждую фразу, и что она значит, потому что растолковывать чужие идеи и мысли нелегко, и это нечестно». Впоследствии, когда я повторил эти его слова Одетте, она фыркнула:

— Нечего там было растолковывать! Он говорил вещи вроде: «Истребите тех, кто думает, что знает всё на свете. Работайте дальше без них». Меня в дрожь бросило, когда я это услышала.

Речь Синдикубвабо была одним из самых широко запомнившихся руандийцам моментов геноцида, потому что, как только в Бутаре начались убийства, стало ясно, что ни одного тутси в Руанде щадить не собираются. Но он настаивал, что его неверно поняли:

— Если бургомистры в Бутаре утверждают, что массовые убийства начались по моему приказу, — так это они ответственны, потому что их обязанностью было поддерживать порядок в своих коммунах. Если они истолковали мою идею как приказ, то они исполняли приказ, противоречивший моим словам.

Я поинтересовался, почему же он тогда не поправил их. Ведь он был образованным человеком, врачом, да еще и президентом в то время, когда сотни тысяч людей убивали в его стране. Он сказал, что, если придет время, он ответит на этот вопрос перед международным трибуналом.

Пока я сидел с Синдикубвабо и он излагал доводы, звучавшие как репетиция защиты методом запутывания, которую он готовил для трибунала, у меня сложилось впечатление, что он почти жаждал, чтобы его обвинили, даже предвкушал обвинение — чтобы еще хотя бы на час оказаться в центре сцены. Но, вероятно, Синдикубвабо знал, что в Заире он недосягаем для трибунала ООН. ОН УТВЕРЖДАЛ, ЧТО «ИСТИННО БЕСПРИСТРАСТНОЕ» РАССЛЕДОВАНИЕ МОЖЕТ ТОЛЬКО ОПРАВДАТЬ ЕГО. В качестве примера он вручил мне материал, который считал определяющим рассказом о недавней руандийской истории, — статью, вырезанную из выпуска Executive Intelligence Review, издания крипто-фашистского американского сторонника «теории заговоров» Линдона Ларуша. Я бегло просмотрел ее; статья, кажется, пыталась доказать, что британское королевское семейство через своих угандийских марионеток и в сговоре с другими теневыми организациями, включая Всемирный фонд защиты живой природы, спонсировало истребление руандийского хуту-большинства.

За креслом Синдикубвабо стоял портрет президента Хабьяриманы. Покойный лидер, наряженный в наглухо застегнутый и украшенный галуном военный мундир, выглядел намного радостнее, чем изгнанный, и мне казалось, что, будучи мертвецом, он и впрямь оказался в более удачном положении. Для своего народа Хабьяримана был истинным Президентом — так говорили мне многие в ооновских лагерях, — в то время как Синдикубвабо считали ничтожеством, который занял этот пост лишь на краткий и несчастливый период. «Он — президент пустого места», — сказали мне несколько разных беженцев. Для своих врагов Синдикубвабо тоже был никем: лидеры РПФ и выжившие после геноцида рассматривали его как выдернутого из низших эшелонов «Власти хуту» в момент кризиса — слугу на месте господина. Выдернутого именно потому, что Синдикубвабо был согласен играть марионетку. Собственный зять Синдикубвабо, министр сельского хозяйства в новом правительстве, во время церемонии массового перезахоронения в Бутаре отрекся от своего тестя как от убийцы и призывал руандийцев не обвинять невинных и не защищать виновных на основе одних только семейных связей.

Однако даже в своем презираемом и дискредитированном положении Синдикубвабо оставался полезным для машины «Власти хуту» — как козел отпущения. Со временем лидеры бывших РВС, которые устроили свою штаб-квартиру на северной оконечности озера Киву, в десяти милях к западу от Гомы, дистанцировались от правительства в изгнании и создали ряд новых политических ширм-организаций, чьи деятели не успели засветиться в геноциде и могли быть представлены миру как «чистые». Главным среди этих организаций было Демократическое объединение за возвращение (ДОВ), чья пропаганда, возлагая вину за беженский кризис на РПФ и призывая к полной амнистии как предварительному условию репатриации, завоевала для партии огромное число сторонников среди гуманитарных работников и журналистов. Старшие офицеры управления Верховного комиссара ООН по делам беженцев (УВКБ) нередко прикладывали особенные усилия, чтобы познакомить меня с лидерами ДОВ, когда я ездил по лагерям. Я не мог этого понять. Они говорили тем же языком, что и Синдикубвабо, и все же «гуманитарии», продвигавшие их, казалось, были убеждены, что они представляют разумные и легитимные голоса эмигрантов. Представителей Демократического объединения за возвращение в Заире, Кении и Брюсселе часто упоминали на радио Би-би-си как «ведущих представителей беженцев». Однако редко осмеливались говорить даже намеками о том, что у ДОВ может быть что-то общее с génocidaires, что на самом деле это движение было теневым режимом «Власти хуту», учрежденным бывшим командованием РВС в Гоме, и что агенты ДОВ контролировали лагеря во всем до последней мелочи, ежемесячно собирая налоги в виде наличных денег или части гуманитарных пайков с каждой беженской семьи в Заире и запугивая беженцев, которые хотели отправиться домой.

ЭТО БЫЛА ОДНА ИЗ ВЕЛИКИХ ТАЙН ВОЙНЫ ВОКРУГ ГЕНОЦИДА: ТО, КАК СНОВА И СНОВА МЕЖДУНАРОДНОЕ СООБЩЕСТВО С ГОТОВНОСТЬЮ ОТДАВАЛО СВОИ СИМПАТИИ ЛЖИ, РАСПРОСТРАНЯЕМОЙ «ВЛАСТЬЮ ХУТУ». Загадкой было уже то, что приграничным лагерям ООН позволили сформировать «охвостное» геноцидальное государство со своей армией, которая на глазах у всех регулярно получала большие партии вооружения и тысячами рекрутировала молодых людей для следующей истребительной кампании. И сердце разрывалось от того, что большинству из полутора миллионов людей, живших в этих лагерях, совершенно явно не грозило даже сесть в тюрьму, не то что оказаться убитыми в Руанде, но пропаганда и грубая сила аппарата «Власти хуту» эффективно удерживали их в заложниках — в качестве человеческого щита. Однако особенно невыносимо при посещении этих лагерей было видеть, что сотни «гуманитариев» откровенно эксплуатируются как обслуга единственного в своем роде крупнейшего сообщества беглых преступников, какое только собиралось в одной точке земли, — преступников, совершивших преступления против человечества.

Гуманитарные агентства обеспечивали транспорт, места для сборищ и офисные принадлежности для ДОВ и полувоенных группировок, которые маскировались под общественные агентства самопомощи; они набивали деньгами военную казну элиты «Власти хуту», беря у нее в аренду грузовики и автобусы, нанимая в качестве обслуги лагерей кандидатов, продвигаемых через внутреннюю систему кумовства, которой заправляли génocidaires. Некоторые «гуманитарии» даже приглашали поп-звезду «Власти хуту», Симона Бикинди — автора текста гимна интерахамве «Я ненавижу этих хуту», — выступать на вечеринках вместе с его группой. В приграничных лагерях в Танзании я познакомился с группой врачей, недавно прибывших из Европы, которые рассказывали мне, какие веселые люди эти беженцы. «По глазам видно, кто тут на самом деле невинные», — сказала мне врач из Сараево (кто бы мог подумать!). А ее коллега добавила: «Они хотели показать нам видео из Руанды 1994 г., но мы решили, что это будет слишком печально».

Как только вспышка холеры в Гоме была подавлена, лагеря перестали быть решением беженского кризиса и стали средством его поддержания; ибо чем дольше лагеря оставались на своих местах, тем явственнее была неизбежность войны, а это означало, что вместо того, чтобы защищать людей, лагеря подвергали их непосредственной опасности.

Все два года, 1995‑й и 1996‑й, силы «Власти хуту» в изгнании продолжали свою партизанскую войну против Руанды, налетчики из лагерей скрытно просачивались через границы, чтобы минировать дороги, взрывать мачты электропередачи или нападать на выживших после геноцида и его свидетелей. Вдобавок экс-РВС и интерахамве из лагерей Гомы веером рассылались по окружающей лагерь провинции Северное Киву, где проживает внушительное число заирцев руандийского происхождения, и начали рекрутировать, обучать и вооружать заирских хуту, чтобы те боролись вместе с ними за этническую солидарность по обе стороны руандийско-заирской границы. Вскоре уже вовсю ходили рассказы о том, что рейдеры «Власти хуту» проходят «производственную практику» — нападая на скотоводов-тутси и угоняя их скот — на богатых горных пастбищах региона Масиси в Северном Киву. А к середине 1995 г., когда заирское племенное ополчение организовало сопротивление, о Масиси стали говорить как о зоне военных действий. «Это прямое следствие существования лагерей, — говорил мне офицер безопасности в штаб-квартире УВКБ в Гоме, — а мы ничего не можем сделать, кроме как наблюдать».

Такие выражения беспомощности не были редкостью в среде гуманитарных работников, которые обслуживали лагеря. Например, Жак Франкен из УВКБ, бывший театральный режиссер из Бельгии, инспектор лагерей в Танзании, где содержалось более 400 тысяч руандийских хуту, рассказывал мне, что он лично знает ряд génocidaires из их числа. «Но не требуйте от меня, чтобы я их отделил, — сказал он. — Не требуйте, чтобы я выводил из лагерей преступников и подвергал гуманитарных работников опасности». Он имел в виду — и я слышал это неоднократно, — что до тех пор, пока крупнейшие державы, заседающие в Совете Безопасности и спонсирующие бо́льшую часть гуманитарной помощи, не испытывают желания и не имеют воли действовать против «Власти хуту», «гуманитариев» нельзя винить за последствия.

— Пища, укрытие, вода, здравоохранение, санитария — мы оказываем полезную помощь, — говорил мне в Гоме глава одного гуманитарного агентства. — Это то, чего хочет международное сообщество, и это то, что мы ему даем.

Пусть изъяны международной реакции и не были внутренним порождением индустрии помощи, но они быстро и прочно обосновались в ней. Даже если бы нейтралитет был желательной позицией, невозможно действовать в политической ситуации или влиять на нее, не оказывая при этом политического воздействия.

— Гуманитарная психологическая установка — не думать, просто делать, — сказал один француз, служащий УВКБ в руандийском лагере в Бурунди. — Мы, подобны роботам, запрограммированны спасать некоторые жизни. Но когда контракты закончатся или когда станет слишком опасно, мы уйдем — и, возможно, людей, которых мы спасли, в конце концов все же убьют.

«Гуманитарии» не любят, когда их называют наемниками, но «не думать, просто делать», как выразился мой собеседник, — это психологическая установка наемников. Как сказал мне швейцарский делегат Международного комитета Красного Креста, «когда гуманитарная помощь становится дымовой завесой для прикрытия политических эффектов, которые она на самом деле создает, и государства прячутся за ней, используя ее как средство для выработки политического курса, тогда мы можем считаться действующей стороной в конфликте».

Согласно своему мандату, УВКБ обеспечивает помощью исключительно беженцев — людей, которые бежали через международные границы и могут продемонстрировать хорошо обоснованные опасения, что на родине их будут преследовать. Этот же мандат четко определяет, что беглецы от криминального преследования защите не подлежат. Этот мандат также требует, чтобы те, кто получает помощь от УВКБ, были способны доказать, что они заслуженно имеют право на статус беженцев. Но никогда не было сделано ни единой попытки отсеивать руандийцев в лагерях; считалось, что это слишком опасно. Иными словами, мы — все мы, налогоплательщики в странах, которые оплачивали УВКБ, — кормили людей, которые скорее всего навредили бы нам (или нашим уполномоченным), если бы мы усомнились в их праве на нашу благотворительность.

Никто не знает точно, сколько людей было в заирских лагерях, потому что попытки тщательной переписи ни разу не предпринимались, а малейшие усилия планомерно (и часто насильственно) саботировались génocidaires, политически заинтересованными в сохранении радикально раздутых цифр и, соответственно, дополнительных пайков. УРОВЕНЬ РОЖДАЕМОСТИ В ЛАГЕРЯХ БЫЛ БЛИЗОК К ПРЕДЕЛУ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ВОЗМОЖНОСТЕЙ: РОЖДЕНИЕ НОВЫХ ХУТУ БЫЛО ПОЛИТИКОЙ «ВЛАСТИ ХУТУ», И ПРИНУДИТЕЛЬНОЕ ОСЕМЕНЕНИЕ (ИЗНАСИЛОВАНИЕ) ЛЮБОЙ ЖЕНЩИНЫ ДЕТОРОДНОГО ВОЗРАСТА РАССМАТРИВАЛИ В СРЕДЕ РЕЗИДЕНТОВ-ИНТЕРАХАМBE КАК СВОЕГО РОДА ЭТНИЧЕСКОЕ СЛУЖЕНИЕ ОБЩЕСТВУ. В то же время приблизительно полумиллиону людей удалось вернуться в Руанду из Заира по собственной инициативе в первый же год после геноцида. После этого УВКБ стало утверждать, что население лагерей стабилизировалось на отметке примерно в миллион с четвертью руандийцев, но число сотрудников УВКБ подсказывало мне, что эти оценки завышены как минимум на 20%.

Единственные достоверные статистические данные по заирским лагерям: они обходились своим спонсорам по меньшей мере в миллион долларов в день. Возможно, расход один доллар на человека в сутки кажется не такой уж большой суммой, особенно если учесть, что около 70% этих денег отправлялись прямо в карманы благотворительных организаций и их представителей в форме накладных расходов, обеспечения, оборудования, размещения персонала, зарплат, привилегий и других разнообразных затрат. Но даже если на каждого беженца в сутки тратили 25 центов, это почти вдвое превышало доходы большинства руандийцев. Всемирный банк выяснил, что после геноцида Руанда стала беднейшей страной на земле, средний годовой доход в ней составлял 80 долларов. А поскольку немало людей в Руанде зарабатывали тысячи долларов в год, по меньшей мере 95% населения жили на средний доход, приближающийся к 60 долларам в год, или 16 центам в сутки.

При таких обстоятельствах жизнь в лагере беженцев была не самой скверной экономической перспективой для руандийца, особенно включенного в патронажную сеть «Власти хуту». Пища была не только бесплатной, но и обильной; уровень недоедания в лагерях был намного ниже, чем в любом другом месте региона, и, в сущности, мог сравниться с аналогичными цифрами в Западной Европе. Общий уровень здравоохранения и медицинских услуг тоже был не хуже, чем в Центральной Африке; заирцы из Гомы с завистью говорили о правах беженцев, а несколько человек признались мне, что они притворялись беженцами с целью получить доступ к лагерной клинике.

После того как все жизненно необходимые расходы были покрыты благотворительностью, жители лагерей могли свободно заниматься коммерцией, и благотворительные агентства часто обеспечивали дополнительные стимулы для этого — например сельскохозяйственные ресурсы. Главные лагеря Заира быстро превратились в места крупнейших, наиболее богатых по ассортименту и самых дешевых рынков в регионе. Заирцы сходились и съезжались за многие мили, чтобы отовариваться chez les Rwandais[20], где не менее половины товаров составляли поставки гуманитарной помощи — фасоль, муку и растительное масло отмеривали из мешков и бидонов, проштемпелеванных логотипами иностранных доноров. А когда интерахамве и экс-РВС активизировали нападения на пастухов-тутси в Северном Киву, лагерные рынки Гомы стали славиться невероятно дешевой говядиной.

Да, лагеря были перенаселенными, дымными и вонючими — но такими же были и дома, из которых бежали многие руандийцы; и, в отличие от большинства руандийских деревень, по сторонам главных транспортных артерий крупных лагерей выстраивались аптеки с хорошим ассортиментом, двухэтажные видеобары с собственными генераторами, библиотеки, церкви, бордели, фотостудии — всё, чего только душа пожелает. «Гуманитарии», водившие меня по лагерям, часто изъяснялись как гордые землевладельцы, бросая фразы вроде «прекрасный лагерь», хотя при этом и восклицали: «Ах, эти бедные люди», и задавались вопросом: «Что мы делаем?!»

ПРИБЫЛЬ ОТ «БЕЖЕНСКОЙ» КОММЕРЦИИ РАСХОДИЛАСЬ ВО МНОГИХ НАПРАВЛЕНИЯХ, НО СОЧНЫЕ КУСКИ ЕЕ ОТПРАВЛЯЛИСЬ ПРЯМИКОМ ЧЕРЕЗ ПОЛИТИЧЕСКИЕ АФЕРЫ НА ЗАКУПКУ ОРУЖИЯ И БОЕПРИПАСОВ. Ричард Макколл, директор отдела кадров Агентства международного развития Соединенных Штатов, описывал Заир как «ничем не ограниченный коридор поставок вооружения» для génocidaires. УВКБ высказывался в том же духе, хоть и более осторожно, но это никогда не мешало ему требовать еще денег на поддержание жизнедеятельности лагерей.

Официально политика УВКБ должна была способствовать «добровольной репатриации». Поначалу это делалось так: люди за день-два записывались для погрузки в автобусы, которые должны были везти их обратно в Руанду. Но когда некоторые люди, согласившиеся на это, были избиты или убиты до назначенной даты отъезда, было решено просто каждое утро приводить в лагеря пустые автобусы и давать возможность всем желающим добежать до них. Неудивительно, что и эта программа вскоре тоже была сочтена неудачной.

— А что это значит — добровольно? — как-то спросил меня генерал Кагаме. — В норме это означает, что кто-то должен подумать и принять решение. Не думаю, что даже просто пребывание в лагерях не является добровольным решением для невинных людей. Я полагаю, что присутствует некое влияние. Так как же мы можем говорить об их добровольном отъезде?

На самом деле влияние, противодействующее возвращению в Руанду, часто исходило изнутри того самого гуманитарного сообщества, которое якобы способствовало репатриации. «Им небезопасно возвращаться домой, — говорил мне то один, то другой гуманитарный работник. — Их могут арестовать». Но что, если эти люди заслуживали ареста? «Мы не можем об этом судить, — говорили мне, а потом, чтобы положить конец дискуссии, обычно заявляли: — В любом случае правительству в Кигали не очень-то нужно, чтобы они возвращались». Разумеется, лишь очень немногие из работавших в лагерях людей хоть раз побывали в Руанде; их организации такие поездки не поощряли. Так что со временем в их среде развилась эпидемия болезни, которую дипломаты называют «клиентитом»: чрезмерно доверчивого принятия точки зрения своего подопечного. Стоило мне только пересечь границу, возвращаясь в Руанду, как у меня возникало ощущение, будто я прошел сквозь подзорную трубу. В УВКБ Гомы мне говорили, что Руанда полна решимости предотвратить репатриацию и что возвращенцам часто не дают покоя, просто чтобы гарантировать, что остальные беженцы за ними не последуют. Но в УВКБ Кигали меня потчевали статистикой и аргументами, показывающими не только то, что Руанда хочет возвращения беженцев домой, но и что те, кто уже вернулся, были приняты как подобает.

В июне 1995 г. премьер-министр Заира, Кенго Уа Дондо, посетил Гому и произнес речь, в которой сказал, что если международное сообщество не закроет эти лагеря, то Заиру придется своими силами отослать руандийцев домой. В том же августе заирские солдаты действительно двинулись на лагеря и в традиционно грубой манере — с помощью тотальных обысков и поджогов — выгнали около 15 тысяч руандийцев через границу менее чем за неделю. Это больше, чем все достижения УВКБ за предшествующие шесть месяцев. Но УВКБ противился насильственной репатриации — за исключением тех случаев, как напомнил мне Джеральд Гахима в руандийском Министерстве юстиции, когда дело касается вьетнамских беженцев, переправившихся на лодке в Гонконг. Комиссар ООН по делам беженцев, Са-дако Огата, лично убеждала президента Мобуту отозвать своих парней — широко ходили слухи, что ему за это заплатили наличными, — и «патовая ситуация», которую она часто резко критиковала на заседаниях Совета Безопасности, быстро вернулась на свое место.

Освещение действий Заира в прессе подчеркивало многочисленные нарушения международного гуманитарного законодательства, которые претерпевали беженцы — в основном старики, женщины и дети, не способные убежать. Почти никаких продолжений их историй на руандийской территории не следовало. Да и действительно, события разворачивались довольно скучно: беженцы без проблем расселялись в своих деревнях, уровень арестов держался ниже среднего, а кигальский офис УВКБ, впечатленный тем, как правительство справилось с этим вопросом, объявил это добрым знаком искренности Руанды в ее призывах к своим людям возвращаться домой.

— Нет никакой возможности воспрепятствовать международному сообществу вмешиваться, учитывая такую ситуацию, как геноцид, — однажды сказал мне генерал Кагаме. — Но оно может предоставлять не те средства для решения наших проблем. С одной стороны, иностранцы признают, что в Руанде имел место геноцид, но, похоже, не понимают, что кто-то за него ответствен, что кто-то планировал его и приводил в исполнение. Вот почему мы теряемся, когда появляются инсинуации, что мы, мол, должны договариваться. Когда спрашиваешь «с кем?», они ничего не могут сказать. Они просто не могут заставить себя сказать, что нам следует договариваться с людьми, которые творили геноцид. Разумеется, в долгосрочной перспективе они создают большую проблему, поскольку можно сделать так, чтобы геноцид с виду все меньше и меньше напоминал гигантское преступление, за которое людей нужно преследовать и привлекать к ответственности. Более того, — сказал Кагаме, — в этих лагерях есть совершенно невинные люди, и это для них очень плохая ситуация. По крайней мере здесь, в Руанде, хоть и случаются некоторые инциденты, присутствует некий уровень душевного здоровья. Может быть, это не самое приятное, может быть, это не самое лучшее, но это лучшее в сложившихся обстоятельствах.

Я сказал ему, что, по мнению некоторых руандийцев, обычно их соотечественники не говорят правду, что руандийская культура предполагает сокрытие правды, и для того, чтобы понимать Руанду, нужно проникнуть внутрь этого царства мистификации. И поинтересовался о его соображениях на сей счет.

— Может быть, как раз те, кто так утверждет, и говорят неправду, — ответил он и неожиданно от души рассмеялся. Потом добавил: — Не думаю, что это только наша культура, тем более что и во многих других странах я не вижу честности в политике. Но в некоторых других странах, когда пытаешься лгать, тебя разоблачают сильные институты, которые работают, чтобы точно знать, что происходит. — Он на мгновение умолк. Потом продолжил: — Лично у меня нет никаких проблем с тем, чтобы высказывать правду, а ведь я — руандиец, так почему же люди не берут и меня как пример руандийца? Мне даже намекали, что, возможно, в политике порой есть такие вещи, которые не стоит оглашать, — а я говорю о них публично. Чем чаще мне на это указывают, тем больше я убеждаюсь, что прав.

На взгляд Кагаме, лживость — не руандийская черта, а политическая тактика, и он считал ее слабым приемом. Это не значит, что не следует хранить тайны; но тайны, даже если они включают уловки, не обязательно являются ложью — это просто правда, которую не произносят вслух. И Кагаме обнаружил: в мире, где политиков изначально считают лжецами, можно добиться внезапного преимущества, не прибегая к фальши.

— Иногда, — сказал он, — правду говоришь потому, что это наилучший выход.

Уж если в чем и можно быть уверенным на этом свете, так это в том, что ничто не повторяется дважды.

Если такое случилось однажды, значит, может случиться снова, — вот главное, о чем мы должны говорить. Да, может, причем где угодно.

У подножий вулканов Вирунга, в зоне Масиси в заирском Северном Киву, на возвышении с видом на приозерную крестьянскую деревню Мокото виднелись развалины монастыря, которые можно было бы принять за архитектурный памятник средневековой Европы. Но эти руины были новыми. До начала мая 1996 г. Мокото жил почти так же, как любой старинный кафедральный городок. В то время как деревенские жители селились внизу, в хижинах, сложенных в основном из самана и с соломенными крышами, монахи-трапписты на холме жили в величественном компаунде из камня и красивого резного дерева, с большой церковью, библиотекой, гостиничкой для посетителей, молочной фермой с почти тысячей коров, авторемонтной мастерской и электростанцией, работавшей от водяного колеса. Монастырь был главным поставщиком социальных услуг для Мокото и соседних деревень; монахи управляли шестью школами и благотворительной лечебницей, создали водопровод для деревенских жителей, которые прежде тратили значительную часть своего времени, таская ведра. В январе и феврале 1996 г., когда в монастырь стали стекаться сотни людей, искавших убежища от банд, изгнавших их из собственных домов, отец Дхело, настоятель Мокото, заирец, принимал их, не задумываясь.

Отец Дхело знал, что эти вынужденные переселенцы — тутси, бегущие от нападений хуту, возглавляемых экс-РВС и интерахамве из ооновских лагерей в Гоме, расположенных в тридцати с лишним милях к юго-востоку от Мокото. С начала 1996 г., когда некоторым западным правительствам начало надоедать оплачивать эти лагеря, распространялись слухи о том, что поток помощи перекрыт или что лагеря насильственно закрывают, и осевшие в регионе génocidaires и их заирские союзники-хуту усилили и расширили свою войну в Северном Киву. Теперь складывалось впечатление, что они стараются «этнически зачистить» центральную горную сельскохозяйственную часть Северного Киву, дабы создать более постоянную базу «Власти хуту», которую уже неофициально называли во всем регионе «Хутулендом».

Отец Дхело все это знал. И знал, что в 1994 г. génocidaires не стеснялись осквернять святость церквей в Руанде. Но когда местные лидеры хуту стали угрожать ему смертью за то, что он предоставляет убежище переселенцам-тутси в Мокото, он не дал себя запугать.

— Я сказал им, что если они считают, что моя смерть может решить проблему, и если я умру один, то я готов умереть, — рассказывал мне отец Дхело. — После этого они больше за мной не приходили.

Потом в начале мая отец Дхело уехал из монастыря по делам.

В то время около тысячи тутси стояли лагерем вокруг монастыря. По словам отца Виктора Бурдо, монаха-француза, который прожил в Мокото 17 лет, толпа хуту собралась вокруг лагеря вечером в среду, 8 мая. Послышались выстрелы в воздух, и сотни тутси побежали прятаться внутри церкви. В пятницу монастырь получил предупреждение, что готовится генеральное наступление. Не было никакого безопасного способа вывести из монастыря тутси, но большинство монахов удалось эвакуировать; отец Виктор был одним из шестерых, которые оставались там вплоть до воскресенья 12 мая. В то утро боевики хуту прорвались в церковь, выволокли часть тутси наружу и казнили их мачете.

— Ничего нельзя было сделать, — говорил отец Виктор. Он и его собратья-монахи бежали, уехав на тракторе.

Когда спустя девять дней я встретился с монахами из Мокото, они сами были вынужденными переселенцами, живущими во временных жилищах в Гоме. Отец Виктор, высокий, худощавый мужчина с тревожным выражением аскетического лица, сидел в своей сутане цвета хаки на циновке в маленькой душной комнатке.

— Все деревенские были сообщниками, кто в умолчании, кто в мародерстве, и невозможно разделить их по степени ответственности, — рассказывал он. — Это как в Руанде: НЕЛЬЗЯ СКАЗАТЬ, ЧТО ВСЕ ОНИ ВИНОВНЫ, НО ОТДЕЛИТЬ ОДНИХ ОТ ДРУГИХ НЕВОЗМОЖНО.

Отец Виктор был в Кигали 7 апреля 1994 г., в следующий день после убийства Хабьяриманы, и он сказал мне:

— Это был точно такой же сценарий.

Мокото — место настолько уединенное, что потребовалось три дня, чтобы весть о массовом убийстве в монастыре достигла Кигали, где я был в то время. Эта история вписывалась в узор недавних событий. В предшествующие полтора месяца по меньшей мере 10 тысяч тутси были изгнаны из Северного Киву и вынуждены искать спасения в Руанде. Руандийское правительство обвинило Заир в соучастии в их изгнании, поскольку заирские войска часто довозили тутси до границы, потом конфисковали или уничтожали их документы о заирском гражданстве. Заирские власти отреагировали ссылкой на бурно обсуждавшийся, но никогда не приводившийся в действие закон о национальности, проведенный в 1981 г. в нарушение собственной конституции Заира и целого ряда международных законодательных конвенций, — закон, который лишал гражданства заирцев руандийского происхождения, делая их лицами без гражданства.

— Эти беженцы из Северного Киву — заирцы, — говорил мне советник генерала Кагаме, Клод Дюсаиди. — Мы просим, чтобы нам вернули из лагерей наших граждан, а они присылают нам своих. Они должны принять своих обратно и отдать наших.

Когда до Кигали дошли сообщения о массовом убийстве в Мокото, похожие выражения негодования встречали меня в каждом руандийском правительственном учреждении, где я бывал. Если Заир так взъелся на урожденных руандийцев, спрашивали меня, почему тогда именно заирские тутси оказываются крайними — их безнаказанно убивают и заирские, и руандийские хуту?

— Это снова настоящий геноцид, — уверял Дюсаиди, — но теперь поддерживаемый Заиром против собственных граждан.

Мне не раз напоминали, что президент Заира, Мобуту Сесе Секо, поддерживал борьбу Хабьяриманы против РПФ, помогал переправлять грузы оружия в Руанду во время геноцида, обеспечивал базы для французских сил операции «Бирюза» и поощрял возрождение сил «Власти хуту» в приграничных лагерях. Команда следователей ООН как раз недавно опубликовала отчет, показывающий, что бесславный полковник Багасора из экс-РВС ездил по заирскому военному удостоверению на Сейшелы для закупки вооружений и боеприпасов. В первой половине 1996 г., когда война в Северном Киву стала более ожесточенной, нападения на Руанду силами «Власти хуту» в Заире тоже участились, а внедрившиеся шпионы сотнями убивали выживших во время геноцида — эти их действия организация «Африканские права» описывала как попытки «убить улики». Так что особую ожесточенность у руандийских чиновников вызывало то, что МЕЖДУНАРОДНОЕ СООБЩЕСТВО ПРОДОЛЖАЛО ВЛИВАТЬ ДЕНЬГИ В ЗАИР ЧЕРЕЗ ЛАГЕРЯ, НО НИЧЕГО НЕ ДЕЛАЛО, ЧТОБЫ ПРИЗВАТЬ МОБУТУ К ОТВЕТУ ЗА ДЕЙСТВИЯ ЕГО ГОСТЕЙ-GÉNOCIDAIRES.

Мобуту был самым долго правившим деспотом в Африке. Его восхождение к власти между 1960 и 1965 гг. совершилось со старательной помощью ЦРУ и разнообразных банд белых наемников путем жестокого подавления всенародно избранного Конголезского национального движения, а своим политическим долголетием он был обязан гениальной способности обращать несчастья соседей к собственной выгоде. Во время «холодной войны» Соединенные Штаты и их союзники поддерживали его как бастион против коммунистических сил в Центральной Африке. Потом пала Берлинская стена, и Мобуту утратил свою полезность. Новым заветом того времени стала поддержка демократии, и когда Мобуту не смог выдать ничего, кроме жестокой пародии на многопартийную реформу, бывшие западные покровители бросили его на произвол судьбы. Его огромная страна — размером с Западную Европу или Соединенные Штаты к востоку от Миссисипи — были богата кобальтом, алмазами, золотом и ураном, и он, по слухам, входил в число богатейших людей мира. Но к концу 1993 г., когда его армия, которой было давно не плачено, подняла восстание, убивая, мародерствуя и насилуя по пути через страну, Заир претерпел инфляцию в 10 000%, и Мобуту, преданный остракизму, не способный получить визу ни в США, ни в Европу, казалось, был обречен на крушение. Потом руандийский геноцид снова вывел его на сцену — на сей раз как человека, с которым приходится иметь дело, если хочешь иметь дело с беженцами.

И вновь западные лидеры обратились к Мобуту как к политическому брокеру в региональных делах; эмиссары Соединенных Штатов, Европейского союза и Секретариата ООН сменяли друг друга в Гбадолите, огромном дворце в джунглях, где Мобуту держал свой двор и где был захоронен Хабьяримана. Франция, как всегда жаждущая выручить «Власть хуту», откололась от остальной части «свободного мира» (выражаясь языком «холодной войны») и в одностороннем порядке возобновила помощь Заиру — что означало, разумеется, помощь самому Мобуту, который переправлял эти деньги прямиком на свои швейцарские банковские счета. «Этот геноцид, — сказал мне один европейский дипломат, — был для Мобуту даром Божиим». Руандийские чиновники, с которыми я разговаривал, полагали, что Мобуту, мирясь с созданием крайне милитаризованного «Хутуленда» в Заире и даже поощряя его, стремился обеспечить себе гарантии, что этот дар не перестанет дариться.

«Если кто-то полагает, что Мобуту может продолжать дурить людей, то не думаю, что потребуется много времени, чтобы показать людям, что мы — не дураки», — предостерегал полковник Каремера, руандийский министр здравоохранения. Последние батальоны МООНПР наконец убрались из Руанды в апреле 1996 г., и через месяц уже казалось, что война, которой ждали все, начинается.

— Заир все провоцирует и провоцирует, — говорил мне Клод Дюсаиди в Министерстве обороны. — Если Заир хочет изгнать своих граждан и подарить их нам, пусть Заир отдает их вместе с землей.

Я так часто слышал эти слова от чиновников в Кигали, что спросил Дюсаиди, который был знаменит своей прямотой, не собирается ли Руанда вторгнуться в Заир.

— У нас и без Заира проблем хватает, — ответил он. — Нам не нужно выходить за собственные границы, чтобы найти повод для расстройства. Но если бы мы захотели взять себе Северный Киву, то пошли бы и взяли.

После массового убийства в монастыре Мокото сотни выживших тутси сумели бежать и укрыться в ближайшей заирской деревне. Я хотел знать, что с ними там сталось. По пути к заирской границе я остановился в лагере в Северо-Западной Руанде, где содержались тысячи заирских тутси, недавно изгнанных из Северного Киву. Я переговорил примерно с десятком мужчин, которые говорили, что, когда в начале 1996 г. начались нападения «Власти хуту», Заир послал в провинцию войска. Тутси рассчитывали, что солдаты станут их защищать, что Заир не даст в обиду собственных граждан. Вместо этого большинство солдат присоединились к погромщикам в грабеже тутси, а затем насильно вытеснили их через границу. «Они заставили нас заплатить им за доставку к границе», — сказал мужчина, чей наряд свидетельствовал о его внезапной зависимости от гуманитарной милостыни: пара сверхпрочных лыжных ботинок-вездеходов и свитер из исландской шерсти.

Беженцы-тутси из Заира были убеждены, что за их злоключениями стоит Мобуту. «Он очень сильный человек, — говорил беженец, который несколько десятилетий был гражданским служащим. — Он у власти уже 30 лет, и всякий раз, как у него появляется внутренняя оппозиция, он допускает гражданский конфликт, потом подавляет его и говорит: «Вуаля, вот вам мир». Беженцы полагали, что Мобуту способен восстановить порядок, если сочтет нужным. В конце концов, его полное самонареченное имя — Мобуту Сесе Секо Куку Нгбенду Уа За Банга — переводилось как «всемогущий воин, который благодаря стойкости и воле к победе идет от завоевания к завоеванию, сжигая все на своем пути», а также имело еще одно значение: «петух, который не оставит в одиночестве ни одну курицу». Похоже, никто не сомневался, что все, что происходило в его королевстве, было делом его рук, результатом его действий или бездействия, и что конечный результат будет как раз таким, каким он его задумал.

Однако Мобуту не хотел, чтобы посторонние видели незавершенную работу. Добравшись до границы, я узнал, что Заир не впускает журналистов. «Они хотят прикрыть тотальный беспорядок, — сказал руандийский механик, возвращавшийся из однодневной поездки в Гому. — С этой страной все кончено. Бизнес из нее уходит». НО ПОГРАНИЧНИКИ МЕНЯ НЕ ЗНАЛИ, А ТАМОЖЕННИКИ, КОТОРЫЕ СХВАТИЛИ БЫЛО МОЮ СУМКУ, ТАК И НЕ ЗАГЛЯНУЛИ В НЕЕ: ИМ НУЖЕН БЫЛ ТОЛЬКО ВЫКУП — НЕМНОГО ДЕНЕГ НА ВЫПИВКУ, — И ТРЕХ ДОЛЛАРОВ ОКАЗАЛОСЬ ДОСТАТОЧНО.

Заир как государство долго считался фантомным конструктом. Само его название, которое Мобуту придумал в рамках программы «аутентичности», было игрой фантазии: «Заир» — это старинный португальский «бастард» от местного слова, обозначающего реку. И Мобуту, который любил появляться на телевидении в клипах, где его показывали шествующим среди облаков в его фирменной шапке из леопардовой шкуры и темных очках, пошел дальше, присвоив Адамову способность переименовывать всех своих подданных — или, по крайней мере, требовать, чтобы они отказались от своих христианских имен и взяли себе африканские. В стремлении к «аутентичности» он также национализировал все иностранные предприятия, ввел конституцию, даровавшую ему абсолютную власть, предписал всем национальный дресс-код (галстуки и костюмы были объявлены вне закона в пользу броско модифицированного маоистского сюртука, известного под названием абакос — сокращение от французского à bas les costumes, т. е. «долой костюмы»); заменил распятия собственным портретом, вычеркнул Рождество из праздничного календаря и подчистил все следы политической оппозиции. «Мы обращаемся к этой аутентичности, — как-то раз сказал он, — чтобы заново обрести свою душу, которую колонизация почти стерла из наших воспоминаний и которую мы ищем в традициях наших предков».

Следовательно, принципом Мобуту было двойное отрицание: стереть «испорченную» память, которая стерла истинную национальную память, и таким образом восстановить эту изначальную преемственность памяти. Эта идея была романтической, ностальгической и фундаментально бессвязной. То место, которое Мобуту именовал Заиром, никогда не было государством до той поры, когда бельгийский король Леопольд II нарисовал его карту, и даже само слово «аутентичность» — заимствование из французского экзистенциализма, который был моден во времена юности Мобуту, — откровенно противоречило его заявляемому во всеуслышание африканизму. Вспоминается Пол Пот, который вернулся в Камбоджу после обучения в Париже, сменил название своей страны на Кампучию, вывел из обращения календарь, объявил «нулевой год» и уничтожил миллион или больше своих соотечественников, чтобы искоренить западные влияния.

Мобуту, чтобы еще увеличить собственное величие, систематически доводил Заир до разложения. И (несмотря на дерзко решительный дух огромных масс заирцев, которые продолжали творить, учить, молиться, торговать и довольно красноречиво дебатировать о своих видах на политическую эмансипацию) большинство западных комментаторов пребывали в циничной убежденности, что такое положение дел почти так же аутентично, как сама Африка. Предоставьте туземцев самим себе, думали они, и — вуаля! — вот вам Заир. Мы словно бы хотели, чтобы Заир был Сердцем Тьмы; вероятно, это представление соответствовало нашему пониманию естественной иерархии наций.

Разумеется, Мобуту никогда не был ничем иным, как капризной марионеткой своих западных патронов, и в конечном счете даже идея аутентичности была оставлена плесневеть, когда он отбросил любые идеологические предлоги в пользу абсолютного гангстеризма. Заирцы — которые прежде были обязаны собираться и хором выкрикивать мобутистские лозунги типа «Лучше умереть от голода, чем быть богатым, но рабом колониализма!» — видели, что Мобуту становится все богаче, в то время как их все сильнее терзает голод. Со временем некоторые даже осмелились модифицировать любимую мантру Мобуту о «трех «3» — страна Заир, река Заир, валюта заир — добавляя к ней про себя четвертое «3»: Заир — зеро, или ноль без палочки.

ВСЕ, ЧТО ОСТАЛОСЬ ОТ ГОСУДАРСТВА, — ЭТО ВОЖДЬ, ЕГО ПРИХЛЕБАТЕЛИ И ЕГО ВОЙСКА — ВАМПИРСКАЯ ЭЛИТА, ПРАВЯЩАЯ ПОЧТИ МИЛЛИОНОМ КВАДРАТНЫХ МИЛЬ СПЛОШНОГО РАЗЛОЖЕНИЯ. Так называемая одиннадцатая заповедь мобутизма звучала так: «Кормите себя сами» (фр.: Débrouillez-vous) — и по крайней мере для одного поколения она стала единственным абсолютным законом этой земли. Иностранные гости Заира неизменно дивились, каким образом эта страна вообще ухитряется выживать. Как до сих пор держится ее центр? Возможно, правильнее было бы поставить вопрос так: а есть ли там центр? Позволяя своей стране разрушаться, Мобуту любил делать вид, что он один не дает ей окончательно развалиться, поэтому, когда война в Северном Киву пошла по нарастающей, многих заирцев и иностранных дипломатов сильнее беспокоила мысль не столько о Заире при Мобуту, сколько о Заире после Мобуту.

«Племенная война и катастрофа, — так сказал мой водитель, когда мы тащились в Гому, пробираясь по встречной полосе двустороннего бульвара, потому что это была сторона с менее глубокими рытвинами. — В конце концов все мы за это заплатим». Обход гуманитарных агентств не принес радостных новостей. Конвой из трех грузовиков, принадлежавших агентству CARE, был расстрелян на прошлой неделе из пулеметов и гранатометов на дороге недалеко от одного из лагерей ООН. Тринадцать заирцев были убиты, и я видел, что некоторые из западных гуманитарных работников, дома которых стояли у озера, проверяют состояние своих надувных лодок «зодиак» на случай эвакуации — или в надежде на нее.

У каждого находилась своя история о сражениях в горах, но конкретной информации было мало. В штаб-квартире УВКБ я нашел сотрудника по репатриации, который сидел за изумительно пустым столом. «Забудьте о репатриации!» — сказал он мне; он писал заявление о переводе на новую должность.

Через неделю после убийств в Мокото я въехал в зону военных действий в Северном Киву. Дорога бежала на запад от Гомы через лавовое поле, огибая гигантский лагерь беженцев Мугунга, где около 150 тысяч руандийцев жили в море хижин, задрапированных фирменным ооновским голубым пластиковым покрытием. В нескольких милях дальше располагался Лак Вер, штаб-квартира экс-РВС. Мощеная дорога заканчивалась в городке Саке, брошенном поселении, куда набилось около 30 тысяч человек из племени хунде, изгнанных с холмов боевиками хуту. Хунде, как и хуту, были в основном фермерами, прозябавшими на грани выживания, и соперничество этих двух групп было целиком экономическим и политическим. «Морфологически мы одинаковы», — заметил один заирский хуту, прибегнув к терминологии европейской «расовой науки», чтобы уверить, что в конфликте хуту и хунде нет этнической составляющей.

За Саке проселочная дорога резко поднималась в гору сквозь густую растительность на склонах вулканического массива, насквозь пропитавшегося дождями. Мы вскоре выбрались на прогалину, и водитель сообщил мне название деревни. Но деревни как таковой не было, были только клочки земли, на которой некогда стояла деревня, пара обугленных столбов, черепки разбитой глиняной посуды и порой несколько ярких цветов, выстроившихся рядком, как бы намекая на прикосновение человеческой руки. Мы ехали около часа, никого не встретив, — мимо заброшенных домов хунде и покинутых домов хуту, многие из которых, как говорили, нашли пристанище в лагерях вместе с руандийцами. Территория Масиси была прежде известна как житница Заира, зона настолько плодородная, умеренная и влажная, что некоторые культуры давали по четыре урожая в год. Теперь же запустение казалось полным, не считая попадавшихся временами тщательно возделанных огородов, чья зелень отливала радугой под низкими темными тучами, которые периодически проливались на пару минут бодрым дождем.

Вдоль крутых, изрытых колеями «американских горок» дорог неровные холмы кренились под странными углами, временами открывали между собой глубокие ущелья с низвергающимися водопадами, затем снова смыкались, прикрываясь эвкалиптовым лесом. ЭТО БЫЛ ЛАНДШАФТ, ЗА КОТОРЫЙ ОЧЕНЬ ДАЖЕ СТОИЛО СРАЖАТЬСЯ, НО Я НЕ МОГ ПОНЯТЬ ЭТОЙ НЕСКОНЧАЕМОЙ ВЕРЕНИЦЫ БЕЗЛЮДНЫХ ДЕРЕВЕНЬ. РАЗВЕ, ИЗГОНЯЯ ЖИТЕЛЕЙ И ЗАВОЕВЫВАЯ ТЕРРИТОРИЮ, ЕЕ НЕ ОККУПИРУЮТ? Разве этим холмам не положено кишмя кишеть хуту? Или эта земля просто подготавливалась к тому дню, когда в лагерях закончатся деньги? Когда мы наконец наткнулись на деревню, где были живые люди — хуту и заирские солдаты, — мой водитель решил, что не стоит останавливаться и расспрашивать, какова их долгосрочная стратегия.

На вершине откоса леса отстали, и перед нами, перекатываясь через купола холмов и складываясь в долины, открылись обширные альпийские пастбища пастухов-тутси. Но ни одного тутси здесь не было и никаких стад. Через четыре часа пути по безлюдной дороге мы покрыли почти 50 миль и достигли Китчанги, деревни, где нашли временное пристанище те тутси, которые бежали из монастыря Мокото. Вокруг одной хижины стояла большая толпа людей, желавших купить мясо только что забитой коровы. Корова тоже прибыла из Мокото — «спасенная», как говорили деревенские жители, с монастырской молочной фермы; в городке внезапно оказалось столько говядины, что за 10 долларов можно было купить почти 15 кг.

Однако десяти долларов было недостаточно, чтобы тутси мог выкупить свою жизнь: текущие расценки на транспорт до границы составляли что-то между 12 и 15 долларами. Восемьсот человек из тех тутси, на которых напали в Мокото, теперь ютились в промокшем и исходящем паром тростниковом здании школы в Китчанге. Они были слишком бедны, чтобы заплатить за свою собственную «этническую чистку».

За несколько дней до моего приезда в Китчангу команда спасателей из организации «Врачи без границ» доехала до монастыря Мокото и обнаружила, что дорога перекрыта двумя обгорелыми обнаженными трупами; кисти рук, ступни и гениталии были обрублены, грудные клетки вскрыты, а сердца вырезаны. Спасатели насчитали десять тел, а судя по запаху, трупов было намного больше; по их оценкам, число погибших составляло по меньшей мере сотню. Пока спасатели были в монастыре, несколько раненых тутси вышли из буша, где прятались все это время. Одним из них был обнаженный мальчик, которому удалось прикрыть только затылок. Когда он выпустил прикрывавший его обрывок ткани, они увидели, что скальп с его головы срублен почти наполовину, обнажая позвоночник и участок черепа. Один из врачей зашил мальчику спину, и я видел, как он неуверенно передвигался по полевому госпиталю в Китчанге.

Босой мужчина в потрепанном дождевике и шортах, встреченный у деревенской школы, который назвался «старостой мокотских беженцев», сказал, что многие из нападавших пришли из лагерей ООН. Их легко было узнать, сказал он, поскольку «они прекрасно говорили на киньяруанде и были хорошо одеты», в то время как «мы, заирцы, — горцы, и нам ближе суахили». Он пояснил, что некоторые из его людей смогли бежать в тот момент, когда «нападавшие, увидев, что другие занялись мародерством, забыли об убийствах ради грабежа и вернулись только после него». Выжившие из Мокото прибрели в Китчангу с пустыми руками, а на нескольких стариках из одежды были только одеяла, поскольку нападавшие раздевали их догола, намереваясь убить. Никто не мог рассчитывать, что ему снова так повезет. Староста сказал мне, что ополченцы «Власти хуту» в Мокото хором кричали «убей, убей, убей» и «вот так мы бежали из своей страны». В отличие от заирских тутси-беженцев, с которыми я встречался в Руанде и которые говорили, что их единственная надежда — вернуться в Заир, староста мокотских тутси уже сдался. Когда он говорил мне: «Мы хотим поехать домой», — он имел в виду Руанду. «У нас здесь нет национальности», — говорил он.

Мвами Китчанги, потомственный вождь хунде, плотный мужчина в коричневой вельветовой рубашке, в очках с проволочной оправой и белой бейсболке, согласился с ним. «Воистину, — сказал он, — хуту собираются истребить всех тутси». ЕГО СОБСТВЕННЫЙ НАРОД ТОЖЕ ПЕРЕЖИВАЛ ТРУДНОСТИ, ПЫТАЯСЬ ЗАЩИТИТЬ СЕБЯ: СРЕДИ ИХ ВОИНОВ БЫЛИ ДАЖЕ МАЛЬЧИШКИ 6 И 7 ЛЕТ, А ИХ АРСЕНАЛ СОСТОЯЛ В ОСНОВНОМ ИЗ КОПИЙ, ЛУКОВ СО СТРЕЛАМИ И САМОДЕЛЬНЫХ РУЖЕЙ, КОТОРЫЕ СТРЕЛЯЛИ ГВОЗДЯМИ. «Это, конечно, не автомат, — сказал мвами о таком ружье, — но тоже убивает». Китчанга, в которой прежде проживало смешанное население численностью примерно в 2000 человек, теперь была крепостью хунде, чьи ряды увеличились за счет притока 36 тысяч согнанных со своих мест людей. По оценкам Красного Креста и ООН, около половины населения Масиси, т. е. около 300 тысяч человек, были изгнаны из своих домов. Даже мвами жил во временном жилище; его дом в пяти милях от деревни был разрушен. Я нашел его, когда он пил банановое пиво в своем «офисе» — в беседке, сделанной из пластикового ооновского покрытия, — и он сказал мне, что Китчанга — очень гостеприимное место, но, дав приют тутси, деревня превратилась в магнит для нападений хуту. Он желал, чтобы тутси отсюда ушли.

Тутси должны были эвакуироваться — иначе их убили бы. Проблема состояла в том, что путь к руандийской границе пролегал через Хутуленд и мимо лагерей. В Китчанге ходил слух, что Международная организация по миграции, межправительственное учреждение, пообещала прислать сотрудников с конвоем грузовиков в сопровождении наемных заирских солдат в качестве охраны, чтобы вывезти тутси. Но никто на самом деле не верил, что это случится.

Ночью в Китчанге я слышал далекий выстрел из артиллерийского орудия, а утром сообщили, что к северу от деревни идет ожесточенный бой между хуту и хунде. Мне посоветовали возвращаться в Гому. Когда я уезжал, три толстые колонны дыма поднимались в воздух на другой стороне долины, где бойцы хуту грабили деревню хунде. Вдоль дороги лишившиеся крова хунде брели пешком к Китчанге — женщины со стульями, привязанными на спины, мужчины, несущие лохани для варки бананового пива, худощавый молодой человек с копьем в одной руке нес на голове двуспальный матрац.

Вернувшись в Гому, я узнал, что Международная организация по миграции (МОМ) действительно планировала эвакуационный конвой для спасения тутси из Китчанги, но от этого плана отказались. Мандат МОМ не разрешал помогать «внутренним вынужденным переселенцам» в пересечении международных границ. У УВКБ и десятков других гуманитарных организаций, подписавших выгодные контракты на лагеря в Гоме, имелись такие же ограничения в мандатах, которые не позволяли им спасти выживших из Мокото. Большинство гуманитарных организаций собственными уставами запрещали себе перевозить кого угодно куда угодно и могли обеспечивать помощь только на местах; многие отказывались проводить операции, которые предусматривали наличие вооруженной охраны, дабы не скомпрометировать свой «нейтралитет»; другие утверждали, что было бы нарушением их гуманитарных принципов способствовать целям «этнических чисток», вывозя тутси только из-за того, что хуту им угрожали. Отдельные «гуманитарии», с которыми я разговаривал, соглашались, что гуманнее «этнически вычищать» людей, чем бросать их, обрекая на смерть. Но стало ясно, что главная цель их организаций не в том, чтобы защищать людей, а в защите собственных мандатов. «Всё здесь — ложь, — сказал мне в Гоме отец Виктор, монах из Мокото. — Все эти организации — да, они будут давать одеяла и еду. Но спасать жизни? Нет, они не могут!»

Через двенадцать дней после массового убийства в Мокото посол Руанды в ООН призвал Совет Безопасности «предпринять немедленные шаги по предотвращению геноцида в Восточном Заире». Требование Руанды касалось конкретно Мокото и тех тутси, которые оставались в Китчанге. Заирская миссия при ООН возразила, что конфликт в Северном Киву — это «чисто внутренняя ситуация» и, следовательно, Совета Безопасности она совершенно не касается. Правительство Заира отрицало какие бы то ни было проблемы, относящиеся к «говорящим на киньяруанде заирским гражданам», абсурдно утверждая, что «киньяруанда не входит в число языков, на которых говорят в Заире». Заир также указывал Совету, что «слово «геноцид» не относится к заирскому политическому ландшафту». СОВЕТ БЕЗОПАСНОСТИ НЕ СДЕЛАЛ НИЧЕГО; ОН ДАЖЕ НЕ ОТРЕАГИРОВАЛ СВОИМ ШАБЛОННЫМ «ВЫРАЖЕНИЕМ БЕСПОКОЙСТВА».

По возвращении в Кигали я узнал, что несколько бизнесменов-тутси из Северного Киву организуют эвакуацию для спасения выживших в Мокото из Китчанги, и к концу мая более тысячи из них были доставлены к руандийской границе. Весь июнь и июль беженцы-тутси продолжали прибывать в Руанду, а когда военные действия распространились по Восточному Заиру, в Руанду начали бежать и тутси из гораздо дальше расположенных северных районов. К концу августа «искоренение» тутси в Северном Киву считалось почти завершенным.

Вернувшись в Кигали после посещения тутси, переживших массовое убийство в Мокото в мае 1996 г., я спросил Кагаме, что, по его мнению, станется с беженцами-тутси, которых изгоняют из Заира в Руанду.

— Вероятно, если этим молодым людям придется сражаться, мы будем их обучать, — ответил он.

Еще через год он рассказал, что подготовка уже ведется. Кагаме пришел к выводу, что не может полностью сбросить со счетов угрозу, исходящую от лагерей «Власти хуту» в Заире, если только «той поддержке, которую они получают от заирского правительства и международного сообщества», тоже не придет конец.

МИРОВЫЕ ДЕРЖАВЫ ДАЛИ ЯСНО ПОНЯТЬ В 1994 Г., ЧТО НЕ НАМЕРЕНЫ БОРОТЬСЯ С ГЕНОЦИДОМ В ЦЕНТРАЛЬНОЙ АФРИКЕ И ПОКА НЕ ПРИДУМАЛИ УБЕДИТЕЛЬНОГО ОБЪЯСНЕНИЯ СВОЕМУ СОГЛАСИЮ ЕГО ПОДКАРМЛИВАТЬ. Лживые посулы защиты, предоставляемой лагерями, подвергали смертельной опасности и гражданских хуту, и тутси, и всех прочих в этом регионе. И тот факт, что такое положение дел вызвано не злонамеренной международной политикой в Центральной Африке, а отсутствием какой бы то ни было последовательной политики вообще, служил слабым утешением. В Вашингтоне, где 1996 г. был годом президентских выборов, один чиновник из клинтоновской администрации, по слухам, сказал собранию национального совета безопасности, что главная политическая забота американцев в Руанде и Заире — «нежелание выглядеть болванами». В Кигали, где главной заботой была угроза вторжения «Власти хуту», полковник Жозеф Каремера, руандийский министр здравоохранения, спросил меня:

— Когда люди, получающие гуманитарную помощь в этих лагерях, придут и станут убивать нас, что сделает международное сообщество — пошлет еще партию гуманитарной помощи?

Иногда, сказал Каремера, он ощущает, что «это международное сообщество смотрит на нас так, будто мы — иная ветвь человеческой эволюции».

В июле 1996 г. генерал Кагаме был с визитом в Вашингтоне и снова объяснял, что, если международное сообщество не может справиться с монстром, которого взращивает в лагерях, это сделает он сам. В Вашингтоне сочли, что Кагаме блефует: представить себе, что Руанда вторгнется в Заир, было все равно что воображать нападение Лихтенштейна на Германию или Францию. Это Мобуту спонсировал вторжения на территорию своих соседей, а не наоборот, и Мобуту по-прежнему оставался главной надеждой Вашингтона в этом регионе. «Порой, — объяснил мне один американский дипломат, — приходится плясать с дьяволом, чтобы сделать Господню работу». И в этом с ним соглашался Париж. Франция оставалась главным защитником «Власти хуту». Отношение к предупреждениям Кагаме среди «африканской команды» набережной д'Орсэ выражалось примерно так: пусть попробует. (В 1995 г. новый французский президент Жак Ширак отказался пригласить нового президента Руанды, Пастера Бизимунгу, на ежегодную конференцию франкоязычных африканских лидеров в Биаррице, которая началась с того, что Ширак предложил провести минуту молчания, чтобы почтить память президента Хабьяриманы — а вовсе не погибших от геноцида, который вершился во имя Хабьяриманы.)

Вскоре после визита Кагаме в Вашингтон армия Бурунди двинулась закрывать все лагеря для руандийцев на своей территории. Комиссия ООН по правам человека протестовала, но, когда правительство Бурунди отказалось дать задний ход, агентство по делам беженцев начало с ним сотрудничать. Вскоре беженцев уже всеми правдами и неправдами уговаривали садиться в грузовики, которые курсировали туда-сюда через границу. За две недели 200 тысяч людей были отправлены домой, и ООН даже принялась называть эту репатриацию добровольной. Руандийское правительство распространило в эфире сообщение о том, что беженцев следует любезно принимать в их родных деревнях и вернуть им дома — и, как правило, именно так и было. Наблюдатели ООН говорили мне, что число арестов было меньше ожидаемого; в некоторых случаях возвращенцы даже сами выдавали известных génocidaires.

Я провел несколько дней, наблюдая за въезжающими из Бурунди конвоями. Когда я спрашивал беженцев, была ли репатриация насильственной, все они отвечали отрицательно. Но когда я спросил, почему они внезапно вызвались отправиться домой, они сказали, что у них не было выбора. Ответ почти всегда был один: «Все ехали. Мы вместе уезжали, поэтому вместе и вернулись». Один мужчина, каменщик, который стоял босой, в обносках среди шестерых своих детей, сказал: «Есть высшие, — он возвел глаза к небу, — которые занимаются политикой и делами человечества, а есть простые люди вроде нас, — взгляд переместился вниз и уперся в его босые ступни, — которые ничего не смыслят в политике и просто работают руками, чтобы есть и жить». Массовое возвращение из Бурунди дало понять яснее, чем когда-либо прежде, что единственным препятствием для такой же репатриации из Заира было умение «Власти хуту» запугивать не только население лагерей, но и все международное сообщество.

— Думаю, мы многое узнали о лицемерии и двойных стандартах людей, которые утверждают, будто хотят сделать этот мир лучше, — говорил мне генерал Кагаме. — Они превращают это в политическую проблему и говорят, что мы не можем получить беженцев обратно, если не простим тех, кто вершил геноцид. — В его голосе прорывалось негодование. — Я говорю им: «Мы же сказали вам, разделите эти группы. Вам не удалось. Если вы — весь мир, вместе взятый, — не способны это сделать, то как вы можете рассчитывать, что мы справимся с этим лучше? Вы мерите нас по стандарту, которого никогда не существовало на этой земле. ВЫ ХОТИТЕ, ЧТОБЫ МЫ ОДНАЖДЫ УТРОМ ПРОСНУЛИСЬ И СТАЛИ ДЕЛАТЬ ВСЕ ПРАВИЛЬНО — ЛЮДИ ХОДЯТ ЗА РУЧКУ ДРУГ С ДРУГОМ, ЗАБЫВАЮТ О ГЕНОЦИДЕ, ВСЕ ИДЕТ ГЛАДКО. АХ, КАКАЯ ПРИЯТНАЯ ТЕМА ДЛЯ РАЗГОВОРА!

Поначалу, сказал мне Кагаме, он полагал, что иметь дело с «людьми, которые совершили серьезные преступления против человечества», будет «обязанностью всего международного сообщества». Он по-прежнему думает, что так и должно быть.

— Но этого не случилось, — сказал он. Так что нам остается только постараться и выиграть еще одну войну.

Вскоре после того, как в 1994 г. РПФ взял Кигали, старый приятель Кагаме, президент Уганды Мусевени, познакомил его с заирцем по имени Лоран Дезире Кабила — мятежником, который воевал с Мобуту все 1960-е и 1970‑е и теперь надеялся возобновить борьбу. Кагаме, Мусевени и Кабила начали устанавливать связи с заирцами и другими африканцами, которые считали Мобуту угрозой стабильности и прогрессу на континенте.

— Мы говорили заирцам: «Мы знаем, что вы готовите нам проблемы, но мы станем готовить проблемы вам», — рассказывал мне Кагаме. — Мы говорили: «Вам нужен мир, нам нужен мир, давайте работать вместе, но если вы с нами не работаете — что ж, как хотите».

Разумеется, не было ни мира, ни перспективы мира, и к середине 1996 г. Кагаме начал собирать силы, чтобы поднять восстание в Заире. Заирские тутси, столкнувшись с непосредственной угрозой уничтожения, созрели для вербовки, к тому же у них было дополнительное преимущество: они выглядели и говорили достаточно похоже на руандийцев, поэтому, когда солдаты РПФ смешивались с ними, их трудно было различить. Но политические кадры и солдат искали по всему Заиру, и вскоре Кигали стал подпольным центром анти-мобутистов всех мастей, жаждущих участвовать в вооруженной борьбе в Заире.

После уничтожения коммун тутси в Северном Киву Кагаме сделал вывод, что Южное Киву будет следующей мишенью альянса мобутистов и «Власти хуту», — и не ошибся. Около 400 тысяч заирских тутси жили в Южном Киву под именем баньямуленге — народ Муленге, потому что Муленге было тем местом, где их предки впервые осели после миграции из Руанды в XVII и XVIII вв. С момента учреждения ооновских лагерей для руандийских хуту в 1994 г. баньямуленге становились жертвами обширных рейдов с угоном скота и растущей кампании преследований и враждебной пропаганды. Вскоре заирские чиновники уже открыто называли баньямуленге «змеями» и предпринимали шаги, чтобы отнять у них землю; тон местных радиостанций и газет все отчетливее напоминал карманные СМИ «Власти хуту» в Руанде.

Спланированное насилие против баньямуленге началось в начале сентября 1996 г. Силы «Власти хуту» и мобутистов, работая заодно с рекрутированным на местах ополчением, захватывали дома, предприятия и церкви тутси и нападали на жителей — одних арестовывали или казнили, других изгоняли в Руанду. Когда баньямуленге линчевали на улицах, правительственные чиновники выражали одобрение. Хотя у ООН и гуманитарных агентств были свои команды на всей этой территории, никаких международных протестов не последовало. Но в отличие от тутси Северного Киву, которые без сопротивления шли на смерть и в изгнание, многие баньямуленге были вооружены и давали отпор, когда на них нападали, нанося существенный ущерб атакующим. В то же время сотни вновь обученных и хорошо экипированных бойцов сопротивления начали просачиваться в Заир из Руанды. По мере того как борьба усиливалась и распространялась, «гуманитарии» бежали из большей части Южного Киву, бросая тех, кого намеревались защищать, на произвол судьбы.

8 октября Луази Нгабо Луабанджи, вице-губернатор Южного Киву, объявил, что все баньямуленге, жившие в провинции, должны убраться вон в течение недели. Он не сказал, куда им следует идти, отметил только, что те, кто останется, будут считаться мятежниками, находящимися в состоянии войны с Заиром. Несомненно, Луази несколько погорячился: даже в Заире вице-губернаторы, как правило, не принимают решений об объявлении войны. Но дух его ультиматума как нельзя лучше вписывался в официальные заирские воззрения и практики. Хотя у самого Мобуту только что диагностировали рак простаты и он проходил курс лечения в Швейцарии, он правил Заиром как монарх в отъезде столь долго, что его двор продолжал функционировать как обычно. Через два дня после заявления Луази пресс-атташе правительства в Киншасе, столице Заира, объявил: «Верно, мы хотим, чтобы все баньямуленге ушли».

Кагаме готовился как раз к такому моменту.

— Мы были готовы ударить по ним, — позднее рассказывал он мне, — ударить очень сильно — и прежде всего сделать три вещи: во-первых, спасти баньямуленге и не дать им умереть, придать им сил для борьбы и даже сражаться за них; затем расформировать лагеря, вернуть беженцев в Руанду и разгромить экс-РВС и ополченцев; и, в-третьих, изменить ситуацию в Заире.

Он дожидался лишь такого рода решительной провокации от Заира, которую считал неизбежной.

— И, разумеется, — сказал он, — этот дурак, заирский вице-губернатор, дал нам такую возможность.

Так что крохотная Руанда ударила по огромному Заиру; баньямуленге восстали; боевики РПФ и повстанческие формирования Лорана Кабилы (Альянс демократических сил за освобождение Конго/Заира — АДСО) хлынули в Южное Киву и начали наступление на север; знаменитая своей трусостью армия Мобуту бежала в панике; «гуманитарии» эвакуировались, а лагеря расформировывались. 2 ноября 1996 г., через три с половиной недели после того, как вице-губернатор Луази объявил гражданскую войну, АДСО и РПФ маршем вошли в Гому, и Кабила объявил область, занимающую по меньшей мере тысячу квадратных миль, «освобожденной территорией». (Хотя руандийское правительство открыто выражало энтузиазм по поводу этих событий, оно категорически отрицало, что какие-либо войска РПФ входили в Заир ранее июня 1997 г. Спустя несколько недель после того, как силы АДСО взяли Киншасу и отстранили Мобуту от власти, Кагаме сказал мне: «Повсюду были наши силы, наши войска — они были на марше все последние восемь месяцев».)

Тысячи руандийцев из лагерей вернулись в Руанду в первые недели сражений в Заире. Но к началу ноября огромная масса их (не менее трех четвертей миллиона человек из Северного и Южного Киву) собралась на обширном лавовом поле в лагере Мугунга и вокруг него, примерно в десяти милях к западу от Гомы. Их сгоняли туда экс-РВС и интерахамве, ощущавшие давление надвигавшегося Альянса, — и даже, что совсем уж невероятно, некоторые «гуманитарии» из УВКБ, которые направляли их прочь от Руанды в сторону Мугунги, прежде чем сами бежали из страны. После захвата Гомы Кабила объявил о прекращении огня и призвал международное гуманитарное сообщество заняться делом и убрать с его пути беженцев, чтобы он мог продолжить свое наступление на запад. Разумеется, Мугунга был совершенно недоступен, скрытый за линией хорошо вооруженных войск, состоящих из тысяч боевиков «Власти хуту» И мобутистов. И ЭТО БЫЛА КАК РАЗ ТА МЫСЛЬ, КОТОРУЮ ПЫТАЛИСЬ ДОНЕСТИ ДО «ГУМАНИТАРИЕВ» КАБИЛА И ЕГО РУАНДИЙСКИЕ СПОНСОРЫ: ЧТОБЫ УБРАТЬ БЕЖЕНЦЕВ С ПУТИ ОПАСНОСТИ, НУЖНО БЫТЬ ГОТОВЫМ СРАЖАТЬСЯ. Нужна была не миссия помощи, а спасательная миссия, потому что гражданское население в Мугунге было не столько беженцами, сколько заложниками, удерживаемыми в качестве человеческого щита.

Это был еще один очень странный момент. В первые девять с половиной месяцев 1996 г. тот факт, что альянс мобутистов и «Власти хуту» в Восточном Заире убивал тысячи людей и выгонял еще сотни тысяч из собственных домов, похоже, ничуть не волновал международную прессу. В тот период в газете «Нью-Йорк таймс» как раз вышел репортаж на эту тему, переданный из Руанды, а газета «Вашингтон пост» ограничилась в освещении этого вопроса двумя заметками — «частными мнениями» внештатных авторов. Вероятно, мысль о том, что люди, именуемые беженцами, не только страдают и нуждаются в помощи, но и способны совершать систематические преступления против человечества, и для их обуздания может потребоваться непосредственное применение вооруженной силы, была слишком умозрительной или приводила иностранцев в недоумение из-за столь узкого освещения событий за границей. Но в начале ноября перспектива массовых смертей среди трех четвертей миллиона беженцев в осаде или в битве на лавовых полях снова привлекла сотни репортеров к руандийско-заирской границе. Гома снова стала международной историей, достойной мировых заголовков… и ничего не происходило.

Никто не мог пробраться в Мугунгу, никто не знал, в каком состоянии находятся собравшиеся там люди. ПРЕСС-СЕКРЕТАРИ ГУМАНИТАРНЫХ АГЕНТСТВ УВЕРЯЛИ РЕПОРТЕРОВ, ЧТО БЕЖЕНЦЫ, ДОЛЖНО БЫТЬ, СТРАДАЮТ ОТ МАССОВОГО ГОЛОДА И ХОЛЕРЫ. Выдумывались и обнародовались цифры общего числа смертей — десятки тысяч погибших, возможно, сто тысяч. Как это было ужасно — сидеть в отеле на берегу озера в приграничном руандийском городе Гисеньи в окружении репортеров и думать, что всего в десятке миль к западу отсюда невидимые и недостижимые люди с рекордной скоростью погибают такой смертью, которую вполне можно было предотвратить! А еще хуже было теряться в догадках, прикидывая, что тамошняя ситуация, возможно, на самом деле не настолько плоха. Если кому-то приходило в голову задать пресс-секретарям гуманитарных агентств, когда это такое было, чтобы ранее хорошо кормленные люди успевали оголодать до смерти за пару недель, вы либо не получали ответа вовсе, либо вам говорили, что большинство людей в Мугунге — это женщины и дети.

В Нью-Йорке Генеральный секретарь ООН Бутрос Бутрос-Гали объявил, что в Мугунге имеет место «геноцид путем голодной смерти». У Бутроса-Гали не было никаких доказательств, что там вообще хоть кто-то голодает, и он определенно не мог сказать, кто совершает этот мнимый геноцид, поскольку беженцы могли голодать только потому, что им не давали уйти, а единственными людьми, которые их блокировали, были другие так называемые беженцы. И все же, поскольку репортажи о голоде и массовой гибели невидимых беженцев наполняли телевизионные новости, Совет Безопасности начал строить планы организации гуманитарной военной интервенции в Гому под официальным предлогом освобождения масс беженцев из Мугунги. Звучало это многообещающе, пока не выяснилось, что этим гипотетическим силам ООН мандат может предписать воздерживаться от единственного, что действительно нужно было сделать, а именно — от применения силы в целях противодействия, разоружения или, если необходимо, одоления армии «Власти хуту» и ополчения.

В девять утра 15 ноября 1996 г. я сидел в доме на холме в Гисеньи с видом на Гому, делая заметки из радионовостей Би-би-си:

«Канадский командующий силами ООН подчеркивает, что его подчиненные не будут разоружать боевиков в Мугунге или отделять их от остальных беженцев. Вынесенная вчера поздним вечером резолюция ООН уходит от ответа на вопрос, каким образом возможно кормить беженцев и в то же время побуждать их вернуться в Руанду. Говорят о разъезжающихся с баз в Гоме солдатах, которым приказано искать и кормить беженцев. Но ООН говорит, что не станет восстанавливать лагеря. Канадский командующий говорит: «При попытке отделить вооруженные элементы уровень насилия был бы слишком высок и были бы убиты не только солдаты, но и невинные люди».

Я также записал свои впечатления об этой новости:

«Еще одно немощное формирование ООН. Невинных людей убивают, убивали и будут убивать, как бы дела ни повернулись. И как можно кормить сотни тысяч, рыть для них выгребные ямы, выдавать им пластиковые листы, чтобы спать под ними, — и говорить, что вы не устроили лагерь? Да и вообще, зачем использовать армию в месте, которое вас не настолько заботит, чтобы убивать и умирать за него? Тотальный паралич!»

Затем я переключился на «Радио Стар», мятежный «голос освобожденного Конго» из Гомы, и сделал еще пару заметок:

«Дорога на Мугунгу и на запад открыта. Интерахамве бежали. Ведущий говорит: «Проблема решена целиком». Беженцы идут маршем в Руанду. Восстание продолжает двигаться на Киншасу».

На сей раз мои впечатления были короче: «Да ну? Возможно ли это?»

Я выбежал за дверь, доехал на машине до границы, пересек ее и помчался в Гому, где свернул на дорогу к Мугунге, направляясь на запад к лагерю, — и обнаружил, что еду в считаных дюймах от людского потока из сотен тысяч руандийцев, которые направляются на восток, неуклонно продвигаясь домой. Оказалось, в предшествующие дни АДСО и РПФ снова перешли в наступление, окружая Мугунгу и атакуя его с тыла, так, чтобы отогнать вооруженные элементы от границы, одновременно тесня массы беженцев в сторону родины. ГЛАВНОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВО БИТВЫ ЛЕЖАЛО ПРИМЕРНО В 20 МИЛЯХ ДАЛЬШЕ ОТ САМОГО ЛАГЕРЯ — ЛИНИЯ ВЗОРВАННЫХ ГРУЗОВИКОВ, АВТОБУСОВ И МАШИН, КОТОРЫЕ БЫЛИ РАЗВЕРНУТЫ ГОЛОВОЙ В СТОРОНУ ЦЕНТРАЛЬНОЙ ЧАСТИ ЗАИРА. Вокруг них на дороге на ветру трепетали кучи документов, в том числе и архив высшего командования экс-РВС: накладные на партии оружия от дилеров со всей Европы, хартии о создании политических фронтовых организаций среди беженцев, таблицы для сбора налогов с лагерей, отчеты о финансовых транзакциях с гуманитарными агентствами, переписка с Мобуту и его генералами — и даже скрупулезно составленные вручную списки тутси Северного Киву.

Когда репатриация пошла полным ходом, широко сообщалось, что экс-РВС и интерахамве отступили в глубь Заира вместе с остатками армии Мобуту, позволяя так называемым обычным беженцам отправиться домой. Реальность была не столь идеальной: среди тех, кто бежал на запад, в заирские джунгли (может быть, их было 150 тысяч или вдвое больше — никто не знает), было немало мирного населения; а в Руанде вскоре стало ясно, что огромное число людей, имеющих послужные списки из преступлений, за которые следовало ответить, смешались с потоком возвращенцев. Но непосредственная угроза возобновления тотальной войны была отведена от Руанды, и — к счастью — оказалось, что беженцы в процессе этого не голодали.

Повсюду вдоль дороги на Мугунгу и в кишащих крысами развалинах самого лагеря я видел гуманитарных работников, качавших головами и дивившихся тому факту, что у большинства беженцев до сих пор были при себе запасы продуктов на несколько дней и силы, чтобы проходить пешком по 15-20 миль в день бодрым шагом, под яростным солнцем, да еще и неся на себе впечатляющую поклажу. Всего за четыре дня около 600 тысяч руандийцев пешком пересекли границу, возвращаясь из Гомы. К концу ноября общее число возвращенцев, как говорили, составило около 700 тысяч, и каждый день продолжали подходить новые тысячи. Хотя руандийское правительство по-прежнему решительно отрицало свое военное участие в Заире, сам генерал Кагаме не так осторожничал.

— Поскольку мы не выражаем печали в связи с происходящим, — и, кроме того, произошло именно то, чего нам так хотелось, — я уверен, люди будут правы, подозревая наше участие, — говорил он мне. — Более того, — добавил он, — мы испытываем удовлетворение от того, что со своей стороны всегда старались поступать так, как считали правильным. По мне, ничто не может оставить большего удовлетворения. Думаю, это хороший урок для некоторых из нас. Мы можем многого достичь самостоятельно, и мы должны стараться делать это. Если кто-то может нам помочь — это прекрасно и замечательно. Если не может, нам не стоит просто покорно исчезать с поверхности земли.

В те дни, что я провел на дороге среди 600 тысяч возвращавшихся беженцев, меня то и дело посещал образ отступающих из России наполеоновских армий — то ли воспоминание, то ли картинка, нарисованная воображением по мотивам многочисленных картин и фильмов: хромающие гусары и замерзшие лошади, кровь на снегу, небо — сплошная чернота, безумные глаза, уставившиеся вперед… В Африке погода была благоприятнее, и люди на дороге в большинстве своем пребывали в добром здравии, но этот навязчивый образ иной эпохи и иного места заставлял меня гадать, почему мы, сегодняшние жители Запада, питаем так мало уважения к войнам других людей. Это великое шествие руандийцев домой на тот момент отмечало маршрут огромной армии, преданной идее геноцида, однако мир годами подкармливал эту армию во имя гуманизма.

«Для вас мы просто точки в массе», — заметил один беженец после того, как я провел первые дни этой миграции, ведя машину сквозь толпу, кипевшую на дороге из Мугунги. Они всегда клялись, эти люди из лагерей, что отправятся домой так же, как ушли, — все вместе, как один человек. Быть точками в массе — в этом и был весь смысл: так невозможно было разобраться, кто есть кто. Они приходили мимо со скоростью 12 тысяч человек в час (две сотни в минуту) — человеческий таран, направленный острием на границу. Но это было совсем не триумфальное вторжение, давно обещанное экстремистскими лидерами хуту; напротив, это было возвращение из эмиграции, которое происходило почти в полном молчании. В какой-то момент толпу мужчин, женщин и детей, запрудившую гудронированное пространство на протяжении 50 миль, толкая перед собой велосипеды, тачки, мотоциклы, даже автомобили, волоча за собой наподобие санок деревянные ящики, балансируя гигантскими свертками на головах, таща на спине младенцев в слингах и баюкая их на руках, неся пароходные кофры и пустые бутылки из-под пива, а иногда не прихватив с собой ничего, кроме бремени прошлого, — проре́зала группа из четверых мужчин, которые несли на плечах носилки с завернутой в одеяло фигурой. Когда они проталкивались сквозь толщу тысяч людей, один из них все повторял: «Труп, труп». И это делало того мужчину особенным — то, что ему почему-то понадобилось заявить о себе. Как правило, идущая домой толпа была зловеще безмолвна, если не считать звяканья кухонной утвари, шороха босых ног и резиновых шлепанцев, блеянья заблудшей козы или хныканья потерянного ребенка.

А в Руанде тысячи людей часами стояли вдоль дорог, с такой же бессловесной напряженностью наблюдая за этим приливом. НИКОГДА ПРЕЖДЕ В СОВРЕМЕННОЙ ИСТОРИИ НЕ БЫЛО ТАКОГО, ЧТОБЫ ЛЮДЯМ, КОТОРЫЕ УБИЛИ ДРУГИХ ЛЮДЕЙ ИЛИ ИМЕНЕМ КОТОРЫХ СОВЕРШАЛИСЬ УБИЙСТВА, ПРЕДСТОЯЛО ЖИТЬ ВМЕСТЕ С ОСТАТКАМИ ЛЮДЕЙ, КОТОРЫХ УБИВАЛИ, — В СОВЕРШЕННОМ СМЕШЕНИИ, В ОДНИХ И ТЕХ ЖЕ КРОХОТНЫХ ОБЩИНАХ, КАК ОДНО ЕДИНОЕ НАЦИОНАЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО.

— Вернулся некий Гирумухатсе, — сказала мне пожилая женщина на холмистом плато Центральной Руанды через пару недель после массовой репатриации из Гомы. Она говорила на киньяруанде, и, сопровождая эти слова, ее правая рука не без изящества совершила рубящее движение, слегка ударив ее ребром ладони сбоку по шее. Целиком эта фраза переводилась примерно так: «Вернулся некий Гирумухатсе — человек, который в войну бил меня палкой и нанес мне удар мачете. Этот человек бросил меня в канаву, после того как перебил всю мою семью. Я была ранена. Теперь он снова живет в своем доме. Я видела его вчера в деревенской управе после того, как он зарегистрировался.

Я сказала ему: «Смотри, я восстала из мертвых», — а он ответил: «Это был настоящий человеческий ад» — и попросил у меня прощения. Он сказал: «Это была вина властей, которые толкали нас на эти поступки, стремясь к собственным целям». Он сказал, что сожалеет об этом, и попросил у меня прощения».

Эта женщина назвалась Лоренсией Ньирабезой. Она родилась в 1930 г. в деревне Таба, в нескольких минутах ходьбы от того места, где мы с ней встретились: на пустынном рынке в тени холма над небольшим торговым центром — два коротких ряда прилавков из древнего бетона и самана по обе стороны от песчаной красноземной дороги. Дважды в неделю, по базарным дням, в этом центре было не протолкнуться; в остальное время в нем витал дух призрачного города. Ржавеющий остов сожженного автобуса лежал на обочине дороги, и густые кусты пробивались сквозь впечатляющие руины большого дома, который принадлежал убитым в 1994 г. тутси.

Тогда было убито большинство тутси Табы. ОСТАВШИЕСЯ В ЖИВЫХ, КАК НЬИРАБЕЗА, БЫЛИ ОЧЕНЬ ОДИНОКИ, И ПОЧТИ ВСЕ ЛИШИЛИСЬ СВОИХ ДОМОВ. Не имея средств, чтобы отстроиться заново, и боясь оставаться среди соседей, чье поведение во время убийств помнилось им слишком хорошо, многие выжившие перебрались в этот центр, самовольно заселившись в лавки, которые остались пустовать после гибели владельцев-тутси или бегства владельцев-хуту в Заир. Теперь они боялись, что их выселят. За предшествующие две недели более 2 тысяч местных вернулись в Табу из заирских лагерей, и среди них был тот человек, Гирумухатсе, который, по словам Лоренсии Ньирабезы, убил всю ее семью и бросил умирать ее саму.

Ньирабеза была небольшого росточка женщиной с глубоко посаженными глазами и целеустремленным подбородком. Волосы она убирала в корону высотой почти в шесть дюймов[21], зачесывая их кверху со лба. Эффект был одновременно величественный и комический, что вполне согласовывалось с ее манерой держаться. Более десятка выживших отозвались на мое приглашение встретиться на рынке, но большинство ничего не говорили. Голоса тех, кто все же решался заговорить, редко были громче чуть слышного ропота, и стоило приблизиться незнакомому человеку, как они умолкали. Ньирабеза была иной. Она не шептала и не съеживалась. Похоже, считала, что ей нечего терять. Пока она рассказывала мне о Гирумухатсе, ее губы не раз растягивались в улыбке, и не раз другие выжившие реагировали на ее речь опасливыми смешками. Ньирабеза описала себя как «простую крестьянку»; учеба для нее закончилась после третьего класса. Но у нее был свой способ обращаться со словом — энергичный, иронический, язвительный от возмущения нанесенными ей обидами. И все же, по ее словам, она была потрясена до потери дара речи, когда Гирумухатсе, ее бывший сосед, с которым она когда-то делила пищу и питье, стал утверждать, будто его поступки — не его вина. Гирумухатсе убил десять членов ее семьи, сказала она мне, в основном это были ее дети и внуки.

— Этот человек должен нести ответственность за свои поступки, — говорила Ньирабеза, — но теперь живет вместе со всей своей семьей и получает обратно всю свою собственность, в то время как я остаюсь одна — ни ребенка, ни мужа.

А потом она сказала — и это был один из тех моментов, когда ее слова вызвали легкую рябь смешков:

— Может, он еще и свои истребительные акты продолжит!

На просьбу Гирумухатсе простить его она с презрением фыркнула.

— Если он сможет вернуть мне детей, которых убил, и заново отстроить мой дом, — сказала она, — тогда, может быть… — И выжившие снова засмеялись.

Затем один мужчина устало промолвил: «Мы будем жить вместе, как всегда», — и Ньирабеза пошла прочь. Минуту спустя одна женщина зарыдала, пряча лицо в платье. Другая женщина, очень старая, опиравшаяся на длинный тонкий посох, вытянула руки и замахала ими, точно крыльями. «Мы точь-в-точь как птицы, — сказала она с рассеянной улыбкой. — Летаем везде, бежим отовсюду».

Спустившись с горы, я обнаружил Ньирабезу, которая, ссутулившись, сидела на камне. Она глядела в долину. Она не подняла взгляд, когда я попрощался. Молодой гражданский служащий, сам из выживших, который помогал мне как переводчик, сказал, что люди не любят ходить в этот торговый центр.

— Это грустно, — сказал он, — а живущие здесь выжившие просят то одно, то другое.

Что правда, то правда: запросы у выживших и впрямь были непомерные. В какой-то момент Ньирабеза обронила: «Я жду только справедливости».

Я был удивлен, когда Лоренсия Ньирабеза сказала, что Гирумухатсе не отрицал нападения на нее. ЗА ВРЕМЯ, ПРОВЕДЕННОЕ В РУАНДЕ, Я НИ РАЗУ НЕ СТАЛКИВАЛСЯ НИ С ОДНИМ ЧЕЛОВЕКОМ, КОТОРЫЙ ПРИЗНАЛСЯ БЫ, ЧТО ПРИНИМАЛ УЧАСТИЕ В ГЕНОЦИДЕ. Я хотел услышать, что скажет сам Гирумухатсе, и через два дня вернулся в Табу вместе с франкоговорящим руандийцем по имени Боско, безработным флористом, который согласился поехать со мной в качестве переводчика. Вначале мы остановились проведать Ньирабезу, поскольку в первую нашу встречу она предположила, что Гирумухатсе, возможно, по-прежнему хочет убить ее. Но она не боялась угроз; она послала вместе с нами молодую женщину, чтобы та показала дом Гирумухатсе — глинобитное строение, которое стояло на краю крутого холма, засаженного бананами, примерно в сотне ярдов от заброшенного торгового центра, где жила Ньирабеза.

На пороге сидел мужчина. Он только что вернулся из Заира вместе с семьей и, по его словам, жил в этом доме в 1994 г., когда, как он выразился, «здесь было много убийств». По возвращении он обнаружил, что в доме поселилась семья тутси. Он знал, что правительство дает возвращенцам 15 суток на выселение скваттеров, но этим выжившим некуда было податься, так что две семьи стали жить вместе. Этот молодой мужчина представился как Эманюэль Хабьяримана. Я спросил, есть ли здесь другие люди, которые вернулись из Заира. Он ответил: «Среди живущих в этих домах — ни одного».

Когда мы с Боско шли обратно к дороге, нас окружила стайка детей, и мы спросили, знают ли они Гирумухатсе. Они рассмеялись и сказали, что он живет в доме, в котором мы только что побывали, и, вероятно, был внутри. «Нет, — возразила одна девочка. — Вон он, там, внизу». Она указала в долину, на фигуру человека, который поднимался по тропе нам навстречу. Боско торопливо вытащил из кармана несколько банкнот и раздал детям, чтобы те купили себе лимонада.

С минуту нам казалось, что мужчина попытается уйти прочь. Он свернул с тропы в поле, но Боско окликнул его и помахал рукой, и тот вернулся на тропинку. Двигался он широкими шагами враскачку. На нем было нечто вроде незастегнутого замаранного парусинового лабораторного халата поверх тонкой голубой рубахи и обтерханные коричневые брюки; на ногах — самодельные сандалии, выкроенные из старых покрышек. Глаза у него были узкие и сильно налитые кровью, губы крепко сжаты. Он стоял перед нами в расслабленной позе, но производил впечатление человека, загнанного в угол. Его грудь вздымалась, и хотя день выдался прохладный, на висках бисеринами выступал пот, стекал по лбу.

Боско завязал беседу. Мужчина сказал, что Эманюэль, с которым мы только что разговаривали, его сын и что они рады возвращению. Мы разговорились о жизни в лагерях, и я сказал, что, когда бывал в Заире, каждый руандиец, с которым я беседовал, отрицал геноцид и упорно утверждал, что наоборот — с конца войны всех хуту в Руанде систематически истребляют. Например, по заирским лагерям ходил слух, что женщинам, возвращающимся в Руанду, отрезают груди, а мужчин загоняют в каморки вроде собачьей конуры с полами из мокрого гипса, который потом затвердевает, схватываясь вокруг их ног. Мужчина заметил:

— Порой бывает, что одни говорят ложь, а другие говорят правду. Здесь было много убитых.

Он представился как Жан Гирумухатсе. Я сказал ему, что его имя мне знакомо, потому что в деревне говорили, будто он убил целую семью.

— Верно, — ответил Гирумухатсе. — Они говорят, что я убил, потому что я был командиром здешнего блокпоста. — Он указал на дорогу в том месте, где она проходила ближе всего к его дому. — Сейчас здесь все тихо, — добавил он, — но тогда, в то время, государство призывало нас убивать. Тебе говорили, что твой долг — делать это, иначе сядешь в тюрьму или будешь убит сам. Мы были просто пешками. Мы были просто инструментами.

Гирумухатсе, по его словам, было 46 лет. И он не мог припомнить ни одного конкретного случая, чтобы хоть какого-то хуту казнили потому, что тот отказывался убивать; по-видимому, самой угрозы — убей или будешь убит — было достаточно, чтобы гарантировать его участие в убийствах. Однако Гирумухатсе заведовал блокпостом, а быть главой блокпоста — значит быть не пешкой, а фигурой среднего уровня в местной цепи командования, то есть тем, кто переставляет пешки по доске. Гирумухатсе утверждал, что у него не было выбора, и в то же время говорил:

— В БОЛЬШИНСТВЕ СЛУЧАЕВ С УБИЙСТВАМИ ЕСТЬ МОЯ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ, ПОТОМУ ЧТО Я БЫЛ КОМАНДИРОМ. И ТЕПЕРЬ, ВЕРНУВШИСЬ, Я ВСЕ РАССКАЖУ ВЛАСТЯМ.

Когда 15 ноября 1996 г. началась массовая репатриация из Заира, правительство Руанды наложило мораторий на аресты подозреваемых в участии в геноциде. В тот месяц, полный экстраординарных событий, это, безусловно, было самым неожиданным. В 1994 г. радио призывало массы руандийцев убивать, а теперь оно по-новому разъясняло положение вещей. Все слышали, к примеру, что президент Пастер Бизимунгу лично отправился к границе, чтобы приветствовать возвращенцев как братьев и сестер. Запись президентского обращения неоднократно транслировало «Радио Руанда», и для всей страны его слова изучали как руководство к действию.

Назвав массовое возвращение «огромной радостью для всех руандийцев», президент далее сказал: «Руандийский народ был способен жить мирно 600 лет, и нет никаких причин не жить снова в мире». И напрямую обратился к убийцам: «Позвольте мне обратиться к тем, кто прежде избрал путь убийств и конфронтации, напомнив, что они тоже руандийцы. Я призываю вас отказаться от своих геноцидальных и деструктивных поступков, объединиться с остальными руандийцами и найти своей энергии лучшее применение». В конце он добавил: «И еще раз — добро пожаловать домой».

Но зачем было просить выживших жить бок о бок с убийцами — или даже, как случилось в доме Гирумухатсе, под одной крышей? Зачем было откладывать решение этой проблемы? Чтобы дать время успокоиться, ответил мне генерал Кагаме:

— Не обязательно набрасываться на всех, на кого вроде бы следовало наброситься, — сказал он. — Может быть, стоит создать атмосферу, где вначале все стабилизируется, а потом уже браться за тех, за кого должно взяться. Остальных можно даже проигнорировать ради того, чтобы постепенно начать мирное сосуществование.

Кагаме признавал, что правительство многого требует от своего народа; и вслед за репатриацией не раз появлялись сообщения о солдатах, спасавших подозреваемых в убийствах от разъяренной толпы и помещавших их «под стражу в целях защиты». НЕЛЕГКО БЫЛО СБАЛАНСИРОВАТЬ ТРЕБОВАНИЯ СПРАВЕДЛИВОСТИ И СТРЕМЛЕНИЕ К ПОРЯДКУ, СКАЗАЛ МНЕ КАГАМЕ, ПОСКОЛЬКУ «МЕЖДУ ЭТИМИ ДВУМЯ НАМЕРЕНИЯМИ СУЩЕСТВУЮТ ЕЩЕ ПРОБЛЕМЫ, СУЩЕСТВУЮТ ЧУВСТВА ЛЮДЕЙ».

Как только Гирумухатсе вслух произнес, что был убийцей, он перестал потеть. Дыхание его стало спокойнее. В глазах прояснилось, и он, казалось, не прочь был продолжить разговор. Разразилась гроза, принеся с собой ливень, и мы укрылись от него в моем джипе, припаркованном в том самом месте, где во время геноцида стоял блокпост Гирумухатсе. Когда мы расселись, он заявил, что единственное, почему он не мог сопротивляться давлению во время геноцида, — ему было велено убить свою жену-тутси.

— Я смог спасти свою жену, потому что был командиром, — сказал он, добавив, что опасался и за собственную жизнь. — Я должен был делать это, иначе меня убили бы. Так что я в определенном смысле чувствую себя невиновным. Я убивал не по велению сердца. Будь у меня настоящее желание убивать, я не смог бы вернуться обратно.

Голос Гирумухатсе на фоне барабанившего по крыше дождя был раздражающе спокойным. Ощущал ли он хоть каплю вины? Он не проявил никаких эмоций, бросив фразу:

— Я лично знал многих людей, которых приказал убить.

Я спросил, сколько смертей повлекли за собой его приказы. Он помедлил с ответом.

— Я знаю шестерых, которых убили у меня на глазах по моему приказу.

— И вы никогда не убивали собственными руками?

— Возможно, убивал, — кивнул Гирумухатсе. — Потому что, если бы я этого не делал, убили бы мою жену.

— Возможно? — переспросил я. — Или точно?

Переводчик Боско сказал мне:

— Вы сами знаете, что он имеет в виду, — и не стал переводить вопрос.

Гирумухатсе еще раз подтвердил свое желание объяснить все властям. Как он понял, ему разрешили получить обратно свою собственность и восстановить здоровье, «а потом они меня позовут». Он не боялся. Он полагал, что если расскажет все, то ему грозит лишь «ограниченное наказание». И добавил:

— Власти понимают, что многие просто следовали приказам.

Гирумухатсе изложил правительственную политику почти дословно. За три месяца до этого, после почти целого года дебатов, парламент Руанды принял специальный закон о геноциде, который классифицировал ответственность за преступления сообразно положению исполнителя в криминальной иерархии и предлагал сокращение приговоров для преступников низкого уровня, которые являлись с повинной. Хотя по стандартному уложению о наказаниях все убийцы подлежали смертной казни, закон о геноциде оставлял казнь только для элиты, определяемой как «первая категория»: «Планировщики, организаторы, подстрекатели и руководители… на национальном, префектурном, коммунальном, секторальном или ячеечном уровне», а также «известные убийцы, отличившиеся рвением или выдающимся преступным намерением при совершении зверств» и исполнители «актов сексуальных пыток». Для остальных, обширного множества рядовых убийц и их сообщников, максимальное наказание — пожизненное заключение — могло быть сокращено, при условии чистосердечного признания и раскаяния, до 7 лет лишения свободы. Наказания за нападения, не повлекшие за собой летального исхода, и преступления против собственности допускали соответственное сокращение.

Гирумухатсе уловил дух этого нового закона.

— Если все может закончиться так и после наказания я смогу вернуться в свой дом и возобновить свою жизнь, я это приму, — сказал он мне. — Если это положит конец взаимной мести и преступников смогут наказать, так было бы лучше всего.

ПОХОЖЕ, ОН НЕ ПОНИМАЛ, ЧТО РОЛЬ КОМАНДИРА ВО ВРЕМЯ ГЕНОЦИДА ОДНОЗНАЧНО ОТНОСИЛА ЕГО В ПЕРВУЮ КАТЕГОРИЮ, ОТ КОТОРОЙ СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР НЕЛЬЗЯ БЫЛО ОТВЕСТИ ПРИЗНАНИЕМ.

Хоть Гирумухатсе и готовился «рассказать все», он возлагал вину за свои преступления на бывшего мэра Табы, Жан-Поля Акайесу — рьяного охотника на тутси. Это он назначил Гирумухатсе начальником блокпоста. В 1995 г. Акайесу был арестован в Замбии, а в 1997 г. предстал по обвинению в геноциде перед Международным трибуналом по Руанде, и после бесчисленных отсрочек слушаний вынесение вердикта ожидалось летом 1998 г. В суде Акайесу тоже обвинял своих политических начальников во всех убийства невинных тутси в Руанде в 1994 г.

— Геноцид был как дурной сон, — сказал мне Гирумухатсе. — Он исходил от режима, похожего на ночной кошмар.

И теперь Гирумухатсе, казалось, не столько проснулся, сколько провалился в новое сновидение, в котором признание и заранее заготовленный энтузиазм по поводу руандийских реформ («Новый режим очень хороший. Никаких убийств. Мы были удивлены тем, как нас встретили. Здесь есть новый порядок») не требовали никаких фундаментальных перемен ни в его поведении, ни в его сердце. Он был и оставался обывателем, желающим быть образцовым гражданином и пожинать плоды послушания. Когда власти велели убивать, он убивал, а когда власти велели признаваться, он признавался.

Между наездами в Табу я разговорился в Кигали с одним гуманитарным работником, который только что вернулся из Западной Танзании, где около 500 тысяч руандийских хуту до сих пор оставались в беженских лагерях. (Спустя месяц, в середине декабря 1996 г., Танзания закрыла эти лагеря и репатриировала руандийцев, доведя тем самым общее число возвращенцев до почти полутора миллионов за полгода.) Во время посещения этих лагерей мой собеседник услышал, что у тамошних детей есть своя игра: лепить фигурки из глины и ставить их на дорогу, чтобы их сбивали колесами проходящие машины. Глиняные фигурки символизировали тутси, и всякий раз, когда одна из них рассыпалась на куски, дети встречали это радостными возгласами, потому что верили, что вызвали гибель еще одного тутси в Руанде. Мой собеседник рассказал мне эту историю как своего рода притчу. Она заставила его задуматься, не ждет ли Руанду еще один неизбежный раунд массовой бойни.

Такая возможность была даже слишком очевидна. Правительство Руанды все время после геноцида делало рискованную ставку: ОНО ПОСТАВИЛО НА КОН НАРОДНОЕ ДОВЕРИЕ К СЕБЕ, СТАРАЯСЬ ДОКАЗАТЬ, ЧТО СИСТЕМАТИЧЕСКИХ УБИЙСТВ МЕЖДУ ХУТУ И ТУТСИ МОЖНО ИЗБЕЖАТЬ. Массовое возвращение из лагерей, которое правительство представляло как триумф, было главной проверкой этого утверждения. Однако Кагаме, как обычно, считал эту победу неполной.

— Да, люди вернулись, — кивнул он. — Так решилась одна проблема, и она же создала другие проблемы, которые мы тоже должны решить. — И он перешел к перечислению множества проблем: размещение, правосудие, экономика, образование, демобилизация тысяч солдат экс-РВС, возвращающихся из эмиграции, а прежде всего — «этот самый вопрос этничности».

Несколькими месяцами ранее, незадолго до начала сражений в Южном Киву, Кагаме рассказал мне две истории о военнослужащих своей армии. Один солдат, сказал он, недавно написал письмо, где рассказывал, что остался единственным из всей своей семьи, а потом узнал, какие именно люди перебили его родных во время геноцида, но решил не привлекать никого к ответу. Вместо этого он сам решил уйти из жизни, потому что не видел в ней больше никакого смысла. Это письмо было найдено после самоубийства солдата. Насколько Кагаме понял, «у него был на примете кто-то, кого стоило бы убить, но вместо этого он решил убить себя». Вторая история была об офицере, который убил троих и ранил двоих в баре. Солдаты были готовы расстрелять его за эти преступления, но он сказал: «Позвольте мне рассказать вам, в чем дело, а потом можете убить меня». Тогда солдаты взяли этого офицера под стражу, и он объяснил: «Я видел убийц, которым было позволено жить, они шлялись повсюду, и никто не предпринимал против них никаких действий. Ну я решил, что больше не могу это терпеть, поэтому убил их. А теперь давайте, делайте со мной что хотите».

Кагаме сказал мне:

— Представляете себе, что творится в мыслях у этого человека? Я не знаю. Он мог бы пойти на рынок и перестрелять сотню людей. Он мог бы убить кого угодно — такой человек, который даже не боится, что убьют его самого. Это значит, что возникла некая степень безумия. — Он немного помолчал и добавил: — Кое-кто думает, что мы должны пережить эту проблему и забыть о ней, но… нет, нет и еще раз нет, мы здесь имеем дело с людьми.

Я слышал немало таких историй — об искушении отомстить, об отказе от мщения, о неудовлетворенности местью. ОЧЕВИДНО, МНОГИЕ ВЫЖИВШИЕ НЕ РАЗДЕЛЯЛИ МНЕНИЕ КАГАМЕ О ТОМ, ЧТО МОЖНО РЕАБИЛИТИРОВАТЬ ЧЕЛОВЕКА, КОТОРЫЙ УЧАСТВОВАЛ В ГЕНОЦИДЕ. Так что после возвращения из Заира я спросил его, по-прежнему ли он верит, что убийц можно успешно реинтегрировать в общество.

— Думаю, нельзя опускать руки — нельзя перечеркивать таких людей, — ответил он. — Они способны учиться. Я уверен, что каждый человек где-то в своих планах на жизнь хочет мира, хочет прогресса в каком-то отношении, даже если он — обычный крестьянин. Так что, если мы сможем показать им прошлое и сказать: «Это было прошлое, которое создало для тебя все твои проблемы, и вот способ избежать его повторения», — думаю, это довольно сильно изменит их мысли. И, думаю, некоторым людям даже пойдет на пользу быть прощенными, получить второй шанс.

И он добавил:

— У нас нет иного выхода.

Когда мы снова ехали в Табу, через пару дней после знакомства с Гирумухатсе, Боско спросил меня, слышал ли я о девушке, которую недавно сожгли заживо в Кигали. Я об этом не знал, и он рассказал мне. Была такая девушка — точнее, женщина — примерно одного возраста с Боско, его знакомая. Она была на дискотеке, и к ней подошел парень. Она его отвергла. Он пригрозил, что она об этом пожалеет. Она рассмеялась. Он упорствовал. Она велела ему уйти и перестать донимать ее; сказала, что он чокнутый. Он ушел, а потом вернулся — с канистрой бензина и спичками. Погибло четыре человека. Отвергнутый воздыхатель сам был госпитализирован с ожогами. Когда его спросили, за что он убил четверых людей, он сказал, что для него это пустяки после того, что он делал в 1994 г. — он мог убивать столько, сколько пожелает.

Боско был удивлен тем, что я, журналист, не слышал эту историю. Кажется, я отреагировал на нее довольно инертно, скорее не как журналист, а как потребитель американской журналистики, у которого таблоидная диковинка — съехавший с катушек убийца, который впадает в безумие в общественном месте, — вызывает лишь отстраненное ощущение бессистемной угрозы для общества в целом: словно молния, пьяные водители или обрушение фрагментов фасадов высотных зданий. Мою прабабку на 96‑м году жизни прикончил цветочный горшок с геранью, упавший с подоконника, и, хотя такое могло случиться и со мной, я не считаю эту опасность более актуальной только потому, что это случилось с ней. Но история Боско была иной. В РУАНДЕ, НЕ УСТАВАЛ ОН МНЕ ПОВТОРЯТЬ, ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ГОВОРИТ «ГЕНОЦИД ЗАСТАВИЛ МЕНЯ ЭТО СДЕЛАТЬ», СОЗДАЕТ У ЦЕЛОГО ОБЩЕСТВА ОЩУЩЕНИЕ ТОТАЛЬНОЙ ОПАСНОСТИ.

Внучка Лоренсии Ньирабезы, Шанталь Мукагасана, говорила мне примерно то же самое. Я хотел услышать реакцию Ньирабезы на рассказ Гирумухатсе, но, когда я вернулся в Табу, она была не в настроении разговаривать, и Шанталь, худощавая 33-летняя женщина, овдовевшая во время геноцида и потерявшая четверых из своих пятерых детей — Мари, Марту, Марианну и Джонатана, — заполнила паузу.

— Даже если он сознается, он все равно лжец, — сказала она о Гирумухатсе. — Он лжет, если говорит, что только следовал приказам.

По словам Шанталь, этот человек был неудержимым истребителем тутси. Она сказала, что он лично наблюдал за убийством родителей своей жены, «просто чтобы получить удовольствие, глядя, как их убивают», а когда узнал, что его жена-тутси втайне подкармливает своего брата, Гирумухатсе пытался убить и шурина.

Ньирабеза обвиняла Гирумухатсе в убийстве десятерых ее ближайших родственников. Шанталь возлагала на него личную ответственность за убийство 27 ее родных. Он был руководителем, сказала она, и сам принимал участие в массовом убийстве, пользуясь маленькой мотыгой. Шанталь удалось ускользнуть от гибели вместе с месячной дочерью Альфонсиной на спине — лишь потому, что утром того дня, когда случились эти убийства, она увидела, как Гирумухатсе убил ее кузена Освальда, зарубив его мачете. После этого Шанталь спряталась в доме своей крестной-хуту. Скрываясь у крестной, она слышала, как пришел Гирумухатсе и попросил чаю — по его словам, чтобы набраться сил перед убийством отца Шанталь. Она также сказала, что сын ее крестной — один из сообщников Гирумухатсе — «зашел за дом наточить мачете, но его мать запретила ему убивать меня». Потом крестная сказала Шанталь, что ее сын убил мать Шанталь. И вот теперь ее крестная с сыном вернулись из Заира.

Все описанные Шанталь убийства произошли за пару дней в одном небольшом скоплении домов на холме, которым командовал Гирумухатсе. Она рассмеялась, когда я рассказал ей, что, по словам Гирумухатсе, он своими глазами видел лишь шестерых убитых по его приказу.

— О, вот бы нам с ним очную ставку! — воскликнула она в какой-то момент, но в следующий уже говорила: — Даже если бы я его выдала, что от этого изменится?

— После геноцида, — говорила Шанталь, — мне приходилось одной искать пропитание и одежду, а теперь эти люди возвращаются, и им дают пищу и гуманитарную помощь.

Верно: в то время как международное сообщество потратило больше миллиарда долларов на лагеря «беженцев», опустошенная Руанда пыталась выпросить хоть пару миллионов, но десятки тысяч выживших, самовольно заселившихся в развалины, систематически игнорировали. Однажды, сказала мне Шанталь, выжившим Табы раздали мотыги.

— И все, — подытожила она. — Точка.

Невозможно было дать выжившим то, чего они действительно хотели, — их утраченный мир, такой, каким он был в те времена, которые они называли словом «прежде». Но почему после катастрофы больше всего пренебрегали теми, кто более всех пострадал от геноцида? Бонавентура Ньибизи особенно опасался, что молодые выжившие сами станут экстремистами.

— Скажем, у нас есть сто тысяч молодых людей, которые лишились своих семей и не имеют никакой надежды, никакого будущего. В такой стране, как эта, если сказать им «иди и убей своего соседа, потому что он убил твоего отца, семерых братьев и сестру», они возьмут мачете и сделают это. Почему? Потому что они не видят своего будущего. Если говорить, что страна должна двигаться к примирению, но в то же время забывать об этих людях, то что происходит? ВСТРЕЧАЯ ИХ НА УЛИЦЕ, МЫ НЕ ОСОЗНАЕМ ИХ ПРОБЛЕМЫ, НО, ВЕРОЯТНО, ОНИ ВИДЕЛИ, КАК НАСИЛОВАЛИ ИХ МАТЕРЕЙ, КАК НАСИЛОВАЛИ ИХ СЕСТЕР. Потребуется сделать очень многое, чтобы эти люди могли вернуться в общество, смотреть в будущее и говорить: «Да, давайте попробуем».

Такой попытки не было сделано. У правительства не было никакой программы для выживших.

— Никто не хочет им помогать, — говорил мне советник Кагаме, Клод Дюсаиди. Он имел в виду — ни один иностранный донор, ни одно гуманитарное агентство. — Мы говорим: «Дайте нам эти деньги, мы сами все сделаем». Никому это не интересно.

Бонавентура, который позднее был назначен министром торговли, объяснил отсутствие иностранной помощи как следствие отсутствия в Руанде возможностей для инвестиций.

— Нельзя рассчитывать на международное сообщество, если ты не богат, а мы небогаты, — говорил он. — У нас нет нефти, поэтому неважно, что в наших жилах тоже течет кровь, что мы — люди.

Со своей стороны Дюсаиди пришел к выводу, что международное сообщество не желает признавать, что геноцид действительно был.

— Они хотят, чтобы мы о нем забыли. Но чтобы мы могли это забыть, надо хотя бы помочь выжившим наладить нормальную жизнь. Тогда, пожалуй, можно будет запустить процесс забвения.

Неожиданная постановка вопроса — «процесс забвения». Со времен холокоста дискуссии о геноциде были неотделимо связаны с представлением об обязательствах памяти. Но в Руанде — где, по словам Пасифика Кабарисы из организации «Африканские права», многие пережившие геноцид «сожалеют, что их не убили», — забвение было бы желанным симптомом минимального восстановления, выздоровления, способности продолжать жить.

— Перед этой репатриацией, — говорила мне Шанталь, — мы начали было забывать, но теперь… это как если у тебя была рана, которая начинала заживать, а потом кто-то пришел и заново вскрыл ее.

Полного заживления этой раны у поколения, которое ее получило, быть не могло. Вместо этого, пока выжившие утверждали, что правительство должно было (и могло) сделать для них больше, а иностранцы, с нетерпением ждавшие примирения, обвиняли правительство в использовании геноцида в качестве оправдания своих недостатков, новые лидеры Руанды просили своих соотечественников быть стойкими в своем терпении.

— Мы не можем останавливать все процессы только ради справедливости: чтобы каждый, кто участвовал в этом на любом уровне, был привлечен к ответу, — говорил мне Кагаме. — Важно сохранять движение вперед, не скатываться назад со словами: «Ну, эти хуту убивали, значит, их нужно убить, а эти тутси были жертвами, значит, теперь они должны получить лучшее, что есть в данной ситуации». — Он помедлил и добавил: — Думаю, нужно всерьез задумываться о рациональности.

Спустя несколько недель после массового возвращения из Заира мораторий на аресты был отменен — вначале частично (чтобы дать возможность задержать подозреваемых, подпадавших под первую категорию закона о геноциде), а затем и полностью. Однако Джеральд Гахима, заместитель министра юстиции, сказал мне, что большинство убийц, вероятно, останутся на свободе. В одной только Табе, где число вернувшихся из лагерей было сравнительно невелико, инспектор судебной полиции рассказывал, что вернулось не менее 60 подозреваемых из первой категории. В списке инспектора было и имя Гирумухатсе, но инспектор не так много о нем знал. «Говорят, что он убивал людей», — сказал он мне и зачитал имена предполагаемых жертв Гирумухатсе, включая и того самого Освальда, убийство которого Шанталь, по ее словам, видела своими глазами, и одного из ее дядьев, имя которого она тоже упомянула.

Джонатан Ньяндви, один из 640 арестованных по обвинениям в геноциде и заключенных в общественную тюрьму Табы, был информирован лучше. Он раньше держал бар неподалеку от блокпоста Гирумухатсе, и хотя поначалу отпирался, говоря, что не знает, был ли Гирумухатсе убийцей, когда я упомянул Освальда, сказал: «Он был моим крестником. — И добавил: — Он был убит неким Жаном Гирумухатсе». Ньяндви подтвердил, что отца Шанталь постигла такая же судьба, но оспорил ее утверждение, что Гирумухатсе убил родителей собственной жены. По его словам, Гирумухатсе пытался убить только брата жены, Эвариста.

Эвариста я разыскал через пару дней. Он сказал, что его родители были убиты «сообщниками Гирумухатсе» и что сам он бежал во время этого нападения. Впоследствии он нашел убежище у сестры, жены Гирумухатсе.

— Как только я вошел, Гирумухатсе закричал и позвал других, — вспоминал Эварист. — Они схватили меня, раздели и начали избивать палками, а сестра завопила как безумная: «Вы не можете вот так вот убить моего брата!» Гирумухатсе, — продолжал Эварист, — пытался отвести меня на блокпост нашего района, чтобы меня могли убить в нашей деревне. Я был совершенно голый, и они повели меня к массовой могиле, чтобы сбросить туда.

Каким-то чудом Эваристу удалось освободиться и бежать под покровом ночи.

Эварист полагал, что Гирумухатсе убил более 70 человек. Он не видел его в момент возвращения, но виделся с женой Гирумухатсе и их сыном Эманюэлем — сестрой и племянником — и сказал мне, что они оба боятся Гирумухатсе и хотят, чтобы его арестовали. Однако Эварист — тутси и член местного совета — боялся обличить этого человека, который пытался убить его.

— Я уверен, что это могло бы означать смерть для моей сестры и ее детей, — объяснил он и признался, что с момента возвращения Гирумухатсе его ночи снова наполнены страхом. — Люди не могут вслух сказать, что хотят мести, — говорил Эварист. — Но на самом деле такое желание есть у многих.

Наутро после встречи с Эваристом я увидел, что вдоль улиц Кигали выстроились люди с мотыгами и мачете. Это был день общественно полезного труда: повсюду пустыри превращались в кирпичные мастерские как первый шаг к строительству домов для людей, лишившихся крова в результате репатриации. В одной из таких импровизированных мастерских я увидел генерала Кагаме в толпе одетых в лохмотья рабочих, он лопатой кидал глину в деревянную форму для кирпичей.

— Это тоже солдатская работа, — сказал он мне. В нескольких футах от него на коленях стоял человек, который мерно взмахивал большим мачете, рубя солому, чтобы смешивать ее с глиной. Он только что вернулся из Заира и, по его словам, был совершенно поражен, встретив Кагаме в таком месте, ведь в лагерях этот человек слышал о «мсье вице-президенте» самые ужасные вещи. «Но это нормально, — добавил он, — потому что любая власть, которая желает работать для страны, должна подавать пример народу».

Быстрота, с которой доктрины геноцида были замещены призывами жить вместе, не могла не воодушевлять, но при этом служила тревожным сигналом о том, что ПРЕЖНИЙ РУАНДИЙСКИЙ БАЛАНС ВЛАСТИ И ПОВИНОВЕНИЯ ОСТАЛСЯ НЕИЗМЕННЫМ. Эта система была полезна для масштабных требований текущего момента: надо только вбросить в массы новую идею, и — пожалуйста! — наступают революционные перемены. Но не было ли это всего лишь сменой масок? Вскоре после того, как я наткнулся на Кагаме, занятого изготовлением кирпичей, я рассказал историю о Гирумухатсе Джеральду Гахиме из Министерства юстиции. В начале моего рассказа он склонялся к тому, чтобы похвалить этого человека за желание явиться с повинной, но по мере накопления подробностей становился все мрачнее.

— Чтобы ценности изменились, — сказал Гахима, — должно быть признание своей вины, искреннее желание раскаяться, готовность искупить вину, смирение признать свои ошибки и стремление к прощению. Но все говорят: это не мы, это мой брат виноват, это моя сестра. В конечном счете оказывается, что никто не делал ничего плохого. Как могут меняться ценности в ситуации, когда совершалась такая грубая несправедливость, но никто не желает заслужить прощение?

Это был хороший вопрос, и я хотел дать Гирумухатсе еще один шанс помочь мне найти на него ответ. Он принял нас с Боско в крохотной гостиной в своем доме, и на сей раз к нам присоединился его сын, Эманюэль. Во время моего первого приезда Эманюэль постарался избавиться от моего присутствия, соврав, что в округе нет других людей, приехавших из Заира, а потом его дядя Эварист сказал мне, будто племянник хочет, чтобы его отца арестовали. Я гадал, знает ли Эманюэль о том, что сказал его дядя, и был доволен, когда он сел так, чтобы не попадаться на глаза отцу, но при этом я мог смотреть прямо на него, — на уступе, чуть позади и выше Гирумухатсе.

Когда я спросил Гирумухатсе о том молодом человеке по имени Освальд, которого, как мне говорили многие, он убил, по лицу Эманюэля расплылась такая широкая ухмылка, что ему пришлось втянуть губы и закусить их, чтобы сдержаться. Единственное, что Гирумухатсе сказал об Освальде, — это что «он был убит во время войны». Эманюэль закатил глаза, и, когда я задал вопрос об отце Шанталь, назвав его имя, парень продолжал ухмыляться. Отец Шанталь тоже был убит, сказал Гирумухатсе, но вдаваться в подробности не стал.

Гирумухатсе страдал сильным кашлем и сидел, сложившись пополам, на низком табурете, с несчастным видом уставившись в пол. Когда он сказал мне, что в убийствах под его началом оказались люди из пяти десятков семейств, Эманюэль тихонько фыркнул.

— Так ты всем этим командовал? — переспросил он насмешливым тоном. — Ты сам?

Наконец, я спросил Гирумухатсе, верно ли, что он пытался убить брата своей жены. Только тогда до меня дошло, что Эманюэль понимает французскую речь, потому что он утратил контроль над лицом. Но Боско отказался переводить этот вопрос: Гирумухатсе, сказал он, и так замыкается, ему стыдно. Спустя пару минут Эманюэль вышел из комнаты, и в этот момент Гирумухатсе сказал мне, что пытался спасти шурина. Он объяснил это так:

— Я пытался отвести его к нему в деревню, чтобы защитить, чтобы его не убили у меня на глазах.

Когда я поднялся, собираясь уходить, Гирумухатсе вышел во двор проводить меня.

— Я рад, что поговорил об этом, — сказал он. — Говорить правду — это нормально, это приятно.

Немощный телом — рак простаты распространялся, — в свои последние дни в качестве президента Заира Мобуту Сесе Секо страдал недержанием. Искатели трофеев, которые обыскивали военный лагерь, где он разыгрывал свой эндшпиль в Киншасе, нашли мало интересного, помимо подгузников «Великого Человека». Говорили, что и умственная хватка Мобуту тоже сильно ослабела. Несколько человек, которые похвалялись, что у них был верный доступ к придворным сплетникам, уверяли меня, что к концу он напрочь обезумел — «съехал с катушек», как в медицинском смысле, так и в характерологическом, порой бессвязно бормотал, а порой бывал одержим яростью, — и стойкость проявлял лишь в иллюзорной уверенности в том, что вот-вот наголову разобьет мятежный Альянс Лорана Кабилы, который в действительности завоевал всю огромную страну, добравшись почти до самого его порога, всего за каких-то семь месяцев.

И ВСЕ ЖЕ ПОСЛЕДНИЙ ПОСТУПОК МОБУТУ-ПРЕЗИДЕНТА ЗАСТАВЛЯЛ ПРЕДПОЛОЖИТЬ, ЧТО, ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ, В ОБЩЕМ СМЫСЛЕ ОН ПОНИМАЛ, ЧТО ПРОИСХОДИТ. 11 мая 1997 г. он приказал эксгумировать останки убитого руандийского президента «Власти хуту», Жювеналя Хабьяриманы, из мавзолея в его поместье в Гбадолите и привезти их в Киншасу транспортным самолетом. Говорят, Мобуту опасался, что приспешники Кабилы могут лишить Хабьяриману места упокоения и надругаться над телом, и хотел, чтобы покойный руандиец был от этого избавлен. Четыре дня и четыре ночи мертвый президент Руанды оставался в самолете на взлетной полосе в Киншасе, в то время как умирающий президент Заира заставил своих сатрапов в последний раз носиться сломя голову, пытаясь понять, что делать с этим дьявольским грузом. Их вердиктом стала кремация, а не обычный конголезский ритуал. Немного поимпровизировав над телом человека, который был верующим католиком, умельцы Мобуту привлекли к заупокойной службе индуистского священника, и Хабьяримана вознесся к небесам в облаке дыма. На следующее утро улетел и Мобуту — сперва в Того, потом в Марокко, где вскоре и умер. И через 24 часа после его отбытия первые отряды РПФ маршем вошли в столицу Заира во главе Альянса Кабилы.

Суетясь с последними ритуалами для Хабьяриманы, Мобуту на самом деле устроил пышные похороны для целого поколения африканских лидеров, для которого он — Динозавр, как его давно уже называли, — был образцовым примером: карманный диктатор неоколониализма времен «холодной войны», маньяк, абсолютно коррумпированный, абсолютная погибель для своей страны. За шесть месяцев до этого, когда поддерживаемый Руандой мятежный Альянс вошел в Гому, я поехал прямо в приозерный дворец Мобуту на краю города. Ворота, распахнутые настежь, никто не охранял. Заирский флаг мятой тряпкой лежал на подъездной дорожке. Боеприпасы, брошенные специальным президентским дивизионом Мобуту, захламляли территорию: кучи штурмовых винтовок, ящики с маркировкой TNT, набитые 60‑миллиметровыми минометными дисками. Пять новехоньких черных «Мерседесов» с кузовом седан, сверкающий «Лендровер» и две машины «Скорой помощи» стояли в гараже. Внутри дом представлял собой кричаще безвкусную мешанину зеркальных потолков, мебели, отделанной малахитом и перламутром, хрустальных люстр, гигантских телеэкранов и аудиоаппаратуры самого высокого класса. На втором этаже две одинаковые хозяйские ванные комнаты были оборудованы джакузи.

Гома по большей части представляла собой бидонвиль — городок из времянок. Однажды я остановился у дома знакомого, который уехал, бросив своих собак. Они выставляли носы из-под запертых ворот. Я начал кормить их ооновскими высокопротеиновыми галетами, но тут из-за угла вышли трое мужчин и попросили поделиться с ними. Я протянул коробку первому из них, одетому в лохмотья, и сказал: «Можете взять несколько штук». Его руки молнией метнулись вперед, и в то же мгновение я почувствовал, как коробка вылетела у меня из рук, точно у нее внутри распрямилась пружина. Спутники первого мужчины тут же набросились на него, толкаясь, набивая печеньем рты, выхватывая их друг у друга, и вдоль улицы, которая миг назад казалась такой пустынной, уже бежали другие люди, торопясь поучаствовать в свалке.

Вдоль джакузи Мобуту выстроились запасы банных масел и духов в бутылях, размеры которых заставляли вспомнить Алису в Стране чудес; в каждую помещалось, должно быть, около галлона. Большинство были едва початыми. Но одной из них явно пользовались довольно часто: бочонком шанелевского «Эгоиста».

Он купался в этом одеколоне.

В этом был весь Заир. И подобно знаменитому высказыванию Людовика XIV «L'état c'est moi» («Государство — это я») Мобуту любил хвастаться: «До меня Заира не было, и после меня Заира не будет». В конечном счете Кабила — который когда-то называл Заир «несуществующей страной» — помог пророчеству Мобуту исполниться: 17 мая 1997 г. Кабила объявил себя президентом Заира и восстановил то название страны, которое отбросил Мобуту, — Демократическая Республика Конго. Быстрота, с которой он пришел к этой победе, во многом обязана тому факту, что обычно заирская армия предпочитала сражениям бегство, насилуя и разграбляя городок за городком перед наступающей повстанческой армией. Единственными силами, которые действительно смогли постоять за Мобуту, были десятки тысяч беглых боевиков руандийской «Власти хуту» да пара десятков рекрутированных французами сербских наемников.

Кабиле тоже требовалась иностранная помощь, чтобы так энергично осуществить свой марш, — и не только из Руанды. За спиной его Альянса сформировался панафриканский альянс, который держался на политическом или военном энтузиазме по меньшей мере десяти правительств разных стран континента. После первых побед мятежников в Северном и Южном Киву, когда конголезские рекруты стали стекаться под крыло Кабилы, пошла поддержка из соседних государств: Анголы, Бурунди, Танзании, Уганды, Замбии — и даже из таких отдаленных, как Эритрея, Эфиопия, Южная Африка и Зимбабве.

Если бы конголезская война происходила в Европе, ее, вероятно, назвали бы мировой войной, и для африканцев как раз мир и стоял на кону. Ибо это была война вокруг руандийского геноцида. Президент Уганды, Мусевени, вскоре после того, как Кабила принес присягу, говорил мне:

— Большой ошибкой Мобуту было вмешаться в дела Руанды. Так что на самом деле это Мобуту инициировал программу собственного свержения. Не полез бы он в Руанду, думаю, остался бы на своем месте, как в последние 32 года — просто ничего не делая для развития Заира, но оставаясь у власти, контролируя радиостанции и так далее.

Мобуту определенно получал предупреждения, и не только от тех, кто сбросил его с трона. В кабинете его покинутого дворца в Гоме я нашел меморандум о конфликте в Руанде, адресованный Мобуту одним из его советников. Из содержания документа было ясно, что он был составлен в 1991 г., вскоре после того, как РПФ впервые вторгся в Руанду, в то время, когда Мобуту председательствовал на переговорах о серии краткосрочных прекращений огня. Меморандум описывал внутренний круг Хабьяриманы как «составленный преимущественно из бескомпромиссных экстремистов и фанатиков» и предсказывал, что повстанцы РПФ «тем или иным образом добьются реализации своей конечной цели — взять власть в Руанде». Меморандум призывал Мобуту послужить «моральным прикрытием» и «Духовным Отцом процесса переговоров», не отлучая от них РПФ или президента Уганды Мусевени, и прежде всего защищать «имеющие первостепенную важность интересы Заира» независимо от того, кто одержит верх в Руанде.

Стоя там — право, как мародер! — в «освобожденном» кабинете Мобуту, читая этот банальный документ, который делала примечательным только огромность происходящих событий, я снова был поражен мыслью о том, насколько кардинально переменился мир после геноцида в Руанде. Всего за пару лет до геноцида (то есть миллион смертей назад) это был более приятный или добрый мир. Но в Центральной Африке это был мир, в котором самое худшее было еще неведомо.

В 1994 г., на пике истребительной кампании в Руанде, когда Париж самолетами доставлял посредникам Мобуту в Восточный Заир оружие для переправки его через границу, прямо в руки génocidaires, ФРАНЦУЗСКИЙ ПРЕЗИДЕНТ ФРАНСУА МИТТЕРАН, КАК ПОЗДНЕЕ СООБЩАЛА ГАЗЕТА «ЛЕ ФИГАРО», ОБМОЛВИЛСЯ: «В ТАКИХ СТРАНАХ ГЕНОЦИД НЕ ИМЕЕТ ОСОБОГО ЗНАЧЕНИЯ». Своими действиями и бездействием и в то время, и в последовавшие годы остальные великие державы показали, что согласны с ним. Очевидно, им не приходило в голову, что такая страна, как Руанда, может отказаться смириться с «незначительностью» своего уничтожения; и никто и вообразить не мог, что другие африканцы могут столь серьезно отнестись к гибели Руанды, чтобы начать действовать.

Память о геноциде вкупе со стараниями Мобуту возродить его в полном масштабе породила «глобальные отголоски — шире, чем Руанда», говорил мне Мусевени, «и здесь, в Африке, мы были полны решимости сопротивляться ему». Как Мобуту был, по выражению Мусевени, «агентом» своих западных кукловодов, так и руандийские génocidaires, которые снова грозили утопить весь регион в крови, обязаны были своим жизнеобеспечением бездумному расходованию западной благотворительной помощи. Пусть Запад потом заламывает руки над преступной безответственностью своей политики, но расплывчатая сущность под названием «международное сообщество» в конечном счете не отвечает ни перед кем. Снова и снова в Центральной Африке после лживых обещаний международной защиты сотни тысяч мирных жителей оказывались брошены один на один с экстремальным насилием. И на фоне такой пренебрежительной безнаказанности конголезское восстание предлагало Африке возможность объединиться против своего величайшего доморощенного политического зла и выжить Запад с его места арбитра политической судьбы африканцев.

Я не раз убеждался, что полезно сравнивать Центральную Африку середины 1990‑х с Европой эпохи позднего Средневековья — изнуренной бесконечными войнами, племенными и религиозными, испорченными деспотами, хищническими элитами и суеверным невежественным крестьянством, гноящейся болезнями, застоявшейся в нищете… и такой многообещающей. Разумеется, колониализм был ключевым процессом, который помог европейским народам прийти к процветанию и более разумному управлению: он позволил экспортировать свою агрессию и импортировать богатство. Однако бывшим колониям, когда они, спотыкаясь, вваливаются в семью современных наций-государств, такие возможности не светят; какие бы формы правления они ни придумали, все они, несмотря на старания создать устойчивые политические традиции, вероятно, будут преходящими.

Задолго до того, как Руанда стала социологическим портретом международной халатности, Мусевени как-то сказал: «Немного небрежения нам не повредило бы. Чем больше мы осиротеем, тем лучше для Африки. Нам придется полагаться на себя». И то, насколько конголезская революция захватила врасплох внешний мир, обличило упрямое непонимание, которое доминировало в подходах Запада к Африке в эпоху после «холодной войны», — что африканцы-де порождают гуманитарные катастрофы, но не занимаются сколько-нибудь значимой политикой.

Попустительство было неверной политикой по отношению к нацистской Германии; так же было и в Гоме. Однако сам вакуум ответственного международного участия в Гоме создал для африканцев беспрецедентную потребность и возможность разобраться со своими собственными проблемами. Хотя иностранные сторонники Кабилы открыто выражали скептицизм по поводу его способности служить чем-то большим, чем временный лидер Конго (и даже в этой роли он быстро их разочаровал), быстрое продвижение Альянса к победе вдохновило угандийского президента Мусевени заявить на инаугурации Кабилы, что эта война «освободила не только Конго, но также и всю Африку».

К Мусевени — этому политическому крестному отцу нового центральноафриканского руководства — внимательно прислушивались. Он призывал к национальной и международной солидарности, к экономическому порядку и физической защищенности как основе политического развития. Слушая его, можно было почти забыть о мрачных перспективах Центральной Африки. То, что осталось от этого региона, выглядело примерно таю

«Инфраструктура страны, особенно дороги, была почти полностью разрушена. Большая часть страны недоступна… Критическая нехватка грузового транспорта… Коммунальные службы, такие, как водоснабжение и электроснабжение, жестоко разрушены… Производственные предприятия либо закрыты, либо действуют с минимальной производительностью… Тотальная нехватка основных потребительских товаров, вроде сахара, мыла и парафина. Товары ввозились в страну и вывозились из нее контрабандой и продавались на параллельном («черном») рынке. Экономика стала полностью неофициальной и спекулятивной».

Приведенный отрывок из автобиографии Мусевени описывал Уганду в 1986 г., в тот год он провозгласил себя президентом после более чем десятилетия вооруженной борьбы. Когда я сказал ему, что мне кажется, будто я читаю о Конго — или, если уж на то пошло, о Руанде после 1994 г., — он ответил: «Та же ситуация — один в один».

Ежегодный экономический рост Уганды в начале 1990‑х приближался к 5%, а в 1996 г. превысил 8%. Страну кружевом оплели вполне достойные дороги. Появились хорошие государственные учебные заведения, улучшалось медицинское обслуживание, возникли независимая судебная власть, довольно склочный парламент, громкоголосая и часто оппозиционная пресса и небольшой, но растущий средний класс. Незащищенность осталась, особенно в охваченных мятежами северной и западной частях страны. Но Уганда спустя 10 лет после грабительского правления Иди Амина и Оботе задавала стандарт обещаний, которые заставляли хорошенько призадуматься любого, кто называл Конго или Руанду «безысходными» или «безнадежными».

Мусевени был правителем с «тяжелой рукой» — технократическим, прагматичным, привыкшим почти все поворачивать по-своему. Он был человеком невероятной энергии, не только как политик, но и как животновод, и обладал недюжей изобретательностью. В то утро, когда я встречался с ним, принадлежавшая государству газета «Новый взгляд» (New Vision) объявила: «Йовери Мусевени рассказал, что один из видов местной травы, с которым он недавно познакомил египетских исследователей, был переработан в крайне эффективную зубную пасту, получившую название Nile Toothpaste».

История с этой зубной пастой разворачивалась как классическая «мусевенийская» притча об африканской самодостаточности. Мусевени, детство которого прошло в буше, ребенком приучился жевать траву под названием мутете и обнаружил, что зубы после нее становятся абсолютно чистыми и гладкими. Потом в британской колониальной школе второй ступени он познакомился с «Колгейтом», который должен был избавить его от «деревенских» привычек. «Но, — говорил он, — когда пользуешься «Колгейтом», а потом проводишь языком по зубам, ощущаешь эти «заторы». Зубная паста, созданная белыми, не выдержала сравнения. Став президентом, Мусевени вспомнил о мутете, и современная наука подтвердила, что его воспоминания не лгут. Эта трава, сказал он, обладает «наилучшими чистящими качествами в мире». Nile Toothpaste вскоре появится на рынке, и Уганда будет собирать лицензионное вознаграждение. Мусевени призвал своих соотечественников проводить похожие рыночно ориентированные исследования. Он считал, что банановый сок может стать хитом индустрии безалкогольных напитков. Он отмечал, что угандийский цветочный экспорт в Европу стремительно растет, и экспортеры из других стран этим напуганы. НАМЕК БЫЛ ЯСЕН: ИЩИТЕ ЦЕННОСТИ В ОБЕСЦЕНЕННОЙ АФРИКЕ; ДЛЯ НАС НАЧАЛАСЬ СВЕТЛАЯ ПОЛОСА.

До столицы Уганды, Кампалы, расположенной на берегу озера Виктория, был всего час лету на север от Кигали. Однако она казалась совершенно иным миром: цветущий город, атмосфера которого была полна ожиданий. Разумеется, и здесь легко было найти людей, которые жаловались на правительство, но их больше всего занимала проблема, насколько быстро режим движется к становлению либеральной демократии или не движется вообще. Руандийцы, чьей главной заботой оставалось их физическое выживание, могли только мечтать обсуждать без страха проблему такого рода.

Мусевени принял меня в павильоне на безупречно чистой территории Дома Правительства, в конце кампальской улицы Виктория-авеню. Он сидел за письменным столом на пластиковом садовом стуле, одетый в незаправленную клетчатую рубашку с коротким рукавом, вельветовые брюки и сандалии. Подали чай. На полке над его столом стояла книга о войне Израиля в Синае, книга вашингтонского журналиста Боба Вудворта «Выбор» (Choice) об избирательной кампании Билла Клинтона и толстый том под названием «Избранные лекции о способах применения пальмового масла» (Selected Readings on the Uses of Palm Oil). Мусевени выгядел усталым; он даже не пытался скрыть позывы к зевоте. Однако и на официальных портретных фотографиях, встречающихся в большинстве магазинов и офисов столицы, его круглое лицо и аккуратно обритая голова имели тот нехаризматичный, обыденный вид, который составлял часть его обаяния. Его речь, как и почерк, была ясной, прямой и лишенной напыщенности.

Ближе к концу войны в Конго, когда победа Кабилы виделась неизбежной, «Нью-Йорк таймс» опубликовала передовицу под заголовком «Тирания или демократия в Заире?» — словно это были две единственные политические возможности, и если не будет одной из них, автоматически будет другая. Мусевени, подобно многим своим современникам среди лидеров стран, именуемых постпостколониальной Африкой, искал усредненную почву, на которой можно было бы заложить фундамент устойчивого демократического порядка. Поскольку он отказывался разрешать многопартийную политику в Уганде, западные эксперты были склонны критиковать Уганду, отказываясь восхищаться его успехами. Но Мусевени утверждал, что, пока не взята под контроль коррупция, пока не развился средний класс с сильными политическими и экономическими интересами, пока нет последовательных национальных общественных дебатов — политические партии обречены вырождаться в племенные фракции или финансовые рэкеты и оставаться уделом стремящейся к власти элиты, если не причиной настоящей гражданской войны.

Мусевени называл свой режим «непартийной демократией», основанной на «политике движений», и пояснял, что партии «моноидеологичны», а вот движения вроде его Национального движения сопротивления или Руандийского патриотического фронта — «мультиидеологичны», открыты для полифонии чувств и интересов. «Социалисты — в нашем движении, капиталисты — в нашем движении, феодалисты — например, здешние угандийские короли — тоже члены нашего движения», — говорил он. Это движение было официально открыто для каждого, и «любой, кто захочет», мог выдвигаться на выборы. Хотя Мусевени часто описывали как бывшего марксиста-партизана (подобно другим африканским лидерам его поколения), он был решительным пропагандистом свободного предпринимательства и стал благоволить формированию политических группировок по классовым линиям, чтобы породить «горизонтальную поляризацию» в противовес «вертикальной поляризации» трибализма и регионализма. «Вот почему мы говорим: пусть пока политическая конкуренция не опирается на группировки, пусть она опирается на отдельных личностей, — сказал он мне и прибавил: — Вряд ли у нас будут здоровые группировки. Скорее у нас будут нездоровые группировки. Так зачем рисковать?»

Мусевени не устраивал вариант «косметической демократии», при которой выборы проводятся ради самих выборов по воле «правительств-доноров», поддерживающих слабые или коррумпированные силы в политически ущербных обществах. «Если бы у меня была проблема с сердцем, а я пытался делать вид, что здоров, я бы просто умер», — говорил мне Мусевени. Мы разговаривали о том, как Запад, выиграв «холодную войну» и утратив прежнее простое мерило для различения «плохих и хороших парней» в остальном мире, нашел свою новую политическую религию в пропаганде многопартийных выборов (по крайней мере, в экономически зависимых странах, где не распространен китайский язык). Мусевени описывал эту политику как «не просто вмешательство, но вмешательство, основанное на невежестве и, разумеется, еще и некотором высокомерии». Он говорил: «Кажется, эти люди полагают, что развитые и неразвитые части мира могут управляться одинаково. Это их политическая линия, и я думаю, что это полная чушь — еще мягко говоря. НЕВОЗМОЖНО УПРАВЛЯТЬ РАДИКАЛЬНО РАЗЛИЧНЫМИ ОБЩЕСТВАМИ ОДНИМ И ТЕМ ЖЕ СПОСОБОМ. Да, есть некоторые важнейшие моменты, которые должны быть общими, например: всеобщее голосование, принцип «один человек — один голос», тайна голосования, свободная пресса, разделение властей. Это должны быть общие факторы, но отнюдь не в одинаковой форме. Форма должна соответствовать ситуации».

И Мусевени, и Кагаме раздражало то, что многие рассматривали возглавляемое РПФ руандийское правительство как марионеточный режим Уганды и что Кабилу, в свою очередь, заклеймили как пешку «руандийско-угандийского» империализма. «Они сами были марионетками французов, — говорил Мусевени о своих руандийских и конголезских критиках, — поэтому думают, что все остальные ищут себе либо марионеток, либо кукловодов». Он считал, что другие страны в регионе должны брать с Уганды пример. «Когда Мартин Лютер опубликовал свою критику папистов, ее распространяли, потому что она вызывала отклик в самых разных местах, — говорил он. — И когда произошла Французская революция, в европейских странах уже имелись местные республиканские элементы. И когда в Уганде происходили перемены против диктатуры Иди Амина — да, людей влекло к этим идеям».

То, что Мусевени счел нужным говорить о себе, привлекая в качестве сравнения раннюю современную европейскую историю, свидетельствовало о его решительном оптимизме. Он знал, что великие демократии возникали из политического беспорядка, и понимал, что случалось это не быстро, без особого изящества, не без спотыканий, откатов и мучительных противоречий в процессе становления. Я нередко слышал, как люди, даже восхищавшиеся Мусевени, говорили, что он, увы, не является демократом джефферсоновского типа. ОДНАКО ТРАДИЦИИ И ОСОБЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА, КОТОРЫЕ ПОРОДИЛИ ДЖЕФФЕРСОНА, ВРЯД ЛИ МОЖНО БЫЛО СНОВА НАЙТИ В СЕГОДНЯШНЕЙ АФРИКЕ. Кроме того, сомнительно, что люди, столь жаждавшие появления нового человека такого плана, оказались бы готовы примириться с тем фактом, что наличие свободного времени, необходимого для такой же плодотворной и обильной писательской и мыслительной деятельности, как у Джефферсона, в значительной степени обеспечивалось беззастенчивым рабовладением.

И все же, помимо историй о Лютере и Французской революции, Мусевени, несомненно, читал и об Американской революции, совершение которой потребовало сперва восьми лет вооруженной борьбы, затем еще четырех — чтобы добиться ратификации конституции и еще двух на подготовку первых выборов, — в общей сложности 14 лет после того, как Декларация независимости, с «должным уважением к мнению человечества», провозгласила не только причины антиколониальной борьбы, но и божественную и общечеловеческую легитимность развязывания такой борьбы посредством силы оружия. Эта история была Мусевени по вкусу: генерал-янки, который привел революционную армию к победе, дважды выиграл первые президентские выборы в Америке.

Мусевени стал избранным президентом в 1996 г., через 10 лет после взятия власти, и мог бы баллотироваться на еще один пятилетний срок в 2001 г. Но до тех пор, пока Уганда не изжила беспрепятственный переход власти к избранному наследнику, нельзя было сказать, что «непартийная демократия» прошла окончательное тестирование своих институтов. А тем временем почти все зависело от доброй воли и способностей лидера, а, как уверил меня Мусевени, отнюдь не от желаний международного сообщества. Евро-американских архитекторов прежнего постколониального порядка встретят с радостью, если они захотят работать с Африкой, говорил он, но на африканских условиях — как инвесторов совместных предприятий, обладающих и капиталом, и техническими знаниями.

— На самом деле, я не думаю, что европейцы способны снова навязывать нам свою волю. Не думаю, что Америка или кто иной снова будет править Африкой, — сказал он. — Они могут вызвать дестабилизацию, но не смогут повернуть ситуацию вспять, если местные силы будут организованы. Благодаря уже самой силе Африки мы будем независимы от всякой иностранной манипуляции.

Через пару недель после отстранения Мобуту от власти Билл Ричардсон, посол США в ООН, вылетел в Конго на встречу с президентом Кабилой. Его присутствие, сказал мне посол, отражало «возобновленный интерес США в Африке», вызванный осознанием, что страны, образовавшие альянс, стоящий за Альянсом Кабилы, «благодаря общему опыту» составили «региональный стратегический и экономический силовой блок», к которому «необходимо подходить серьезно». Ричардсон говорил о привлекательности рыночной экономики, о «значительных улучшениях» в социальных и политических условиях и выражал восхищение Кагамой и Мусевени.

Однако Ричардсон приехал в Конго не только предлагать американскую помощь, но и пригрозить отказом в ней. Начиная с середины войны международные гуманитарные деятели, активисты-правозащитники и журналисты в Восточном и Северном Конго сообщали, что руандийских хуту, которые бежали в джунгли после крушения ооновских приграничных лагерей, убивают солдаты Кабилы, как поодиночке, так и массово. ООН хотела послать свою команду для расследования нарушений прав человека, а Кабила решительно этому препятствовал. Намек Ричардсона был ясен: впустйте следователей — или столкнетесь с международной изоляцией и можете забыть об иностранной помощи, в которой отчаянно нуждаетесь.

Люди Кабилы испытывали понятное раздражение в связи с вопросом о массовых убийствах. С одной стороны, они отрицали обвинения; с другой — настаивали, что любые убийства хуту следует рассматривать в нужном контексте. Огромное число руандийцев из лагерей, которые оставались в Конго, были не только беглыми génocidaires, но и бойцами Мобуту, состоявшими на действительной службе. Даже на поле боя эти бойцы продолжали окружать себя своими родственниками и сторонниками: женщинами, детьми и стариками, которых использовали как человеческий щит и поэтому страдали. Более того, боевики «Власти хуту» сами, по сообщениям, совершали массовые убийства конголезских крестьян и своих собственных спутников, отступая на запад. (Я видел последствия такой массовой бойни в лагере Мугунга во время репатриации в ноябре 1996 г.: два десятка женщин, девочек и младенцев, изрубленных до смерти и оставленных гнить посреди лагеря, «потому что они пришли из другого лагеря в поисках пищи», по словам одного из жителей Мугунги, который, похоже, считал такие убийства ничем не примечательным событием.)

Иногда УВКБ удавалось создать временные лагеря для десятков тысяч руандийских хуту в процессе их бегства на запад. Один из крупнейших располагался в деревне Тинги-Тинги в Восточном Конго. На телеэкране он выглядел как любой лагерь для беженцев, лишившихся собственности из-за войны, но вне экрана это была еще и крупная военная база «Власти хуту». Впоследствии гуманитарные работники и опытные пилоты с отвращением рассказывали мне, что экс-РВС и интерахамве поддерживали в лагере режим террора, убивая мирных жителей без всякой видимой причины. Те же силы контролировали и летное поле, где, затесавшись среди настоящих самолетов с гуманитарной помощью, регулярно выгружали оружие другие самолеты, облепленные логотипами гуманитарных организаций, и взлетали, увозя в Найроби видных génocidaires. Разумеется, большая часть помощи, которая туда все же попадала, присваивалась и поглощалась силами «Власти хуту».

В середине апреля 1997 г. на первой странице «Нью-Йорк таймс» вышла необычно противоречивая статья о беженском кризисе в Конго, которая описывала лагерь для руандийских хуту недалеко от города Кисангани: «В то время как в этих лагерях есть тысячи маленьких детей с раздутыми животами и тоненькими, как прутики, конечностями, которые, похоже, находятся на грани голодной смерти, немало там и крепких молодых людей в хорошей физической форме, которые выглядят здоровыми и хорошо откормленными».

«Когда мы получаем еду, я ем первым», — сказал репортеру «Таймс» «дюжий 35-летний отец троих голодающих детей», — и «гуманитарные работники говорили, что эта ситуация не является чем-то необычным».

Странно было читать такую статью и при этом слышать, как Эмма Бонино, глава Управления гуманитарной помощи Европейского союза, обвиняет солдат Кабилы в том, что они совершают геноцид против беженцев, в частности перекрывая «гуманитарный доступ». В тот момент, когда она это говорила, ООН ежедневно отправляла самолеты, полные руандийских хуту (многие из которых были теми самыми крепкими молодыми людьми), в Кигали — для репатриации и расселения в рамках программы, санкционированной официальными лицами Руанды и Альянса. Около 50 тысяч бывших обитателей лагерей таким образом возвратились в Руанду, но многие другие пробирались через границу на территорию Анголы (занятую мятежниками, поддерживаемыми мобутистами), в Центрально-африканскую Республику и в другую республику — Республику Конго, — где их снова размещали в лагерях, которые опять-таки были крайне милитаризованными

С другой стороны, немало руандийских хуту действительно исчезали в Конго, и многие из этих убийств, приписываемых сторонникам Кабилы, похоже, происходили в небоевых ситуациях. О нескольких отвратительных массовых убийствах в стиле «эскадронов смерти» сообщали В подробностях. ЭТИ УБИЙСТВА ИГРАЛИ ГЛАВНУЮ РОЛЬ В МЕЖДУНАРОДНОМ ОСВЕЩЕНИИ ВОЙНЫ В КОНГО И ЕЕ ПОСЛЕДСТВИЙ, И ВИНУ ЗА ЭТО ВОЗЛАГАЛИ ГЛАВНЫМ ОБРАЗОМ НА СОЛДАТ-ТУТСИ ИЗ КОНГО И РУАНДЫ. Вскоре после выхода статьи в «Таймс» об убийцах-беженцах в Кисангани лагерь, о котором в ней шла речь, был атакован и расформирован смешанными силами Альянса и местных заирцев. Ходили рассказы о том, что тысячи его жителей были истреблены, — но никто не мог с точностью сказать, что там случилось, поскольку войска Кабилы перекрыли доступ следователям.

Посол Ричардсон вернулся после встречи с хорошей новостью: Кабила пообещал предоставить ооновским следователям-правозащитникам неограниченный доступ. В хорошем расположении духа Ричардсон полетел посетить лагерь для руандийских хуту в Кисангани, неподалеку от того места, где якобы произошли самые массовые убийства беженцев. Население лагеря составляли в основном женщины и дети, которые месяцами пробирались сквозь джунгли; некоторые из них были едва живы — сморщенная кожа обтягивала кости. Неторопливо обойдя территорию, Ричардсон остановился у ворот лагеря, окруженный его жителями, и зачитал подготовленное обращение, которое описывало «гуманитарный кризис в Конго» как «трагедию, корни которой уходят в геноцид 1994 г. в Руанде». Более того, он сказал: «Неспособность международного сообщества адекватно отреагировать как на геноцид, так и на последующее смешивание убийц геноцида с настоящими беженцами в бывшем Восточном Заире, лишь послужила затягиванию кризиса. Этот климат безнаказанности был еще более усугублен этнической чисткой и конфликтом в регионе [Северное Киву], а также политикой бывшего президента Мобуту, позволявшей этим геноцидальным силам действовать, рекрутировать и пополнять припасы на его территории. Как ни трагично, эта глава еще не закрыта. Продолжают поступать сообщения о широко распространенных убийствах. ВСЕ МЫ, НОВОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКИ КОНГО, ЕЕ СОСЕДИ И МЕЖДУНАРОДНОЕ СООБЩЕСТВО, НЕСЕМ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ЗА ПРЕКРАЩЕНИЕ УБИЙСТВ НЕВИННЫХ ГРАЖДАНСКИХ ЛИЦ. Мы должны также защитить настоящих беженцев, продолжить усилия по репатриации и работать над привлечением убийц, вершивших геноцид, к ответственности».

Это было на тот момент самое открытое официальное признание реальности и ответственности из уст международного государственного деятеля, и оно было произнесено перед репортерами «Нью-Йорк таймс», «Вашингтон пост», «Лос-Анджелес таймс» и нескольких международных телевизионных, радио- и телеграфных агентств. Однако ни одна из этих газет его не опубликовала. Генерал Кагаме впоследствии рассказал мне, что он видел расшифровку этого заявления и гадал, уж не розыгрыш ли это. Когда я уверил его, что Ричардсон действительно произнес эти слова, он назвал их «важным признанием» и «прекрасным событием во всей этой ситуации», добавив: «Может быть, кому-то стоило бы выложить это в Интернет или еще куда-нибудь».

Через несколько недель после визита Ричардсона следственная группа ООН по массовым убийствам прибыла в Киншасу — точно в назначенное время. Но ей так и не удалось заняться своим делом. Кабила воздвигал одно препятствие за другим, и даже после того, как Генеральный секретарь ООН Кофи Аннан согласился найти нового руководителя для группы и расширить спектр работы следователей так, чтобы он покрыл не только 8 месяцев гражданской войны, но и предшествующие четыре года — с того момента, когда руандийские génocidaires начали заполнять Восточный Конго массовыми могилами, — Кабила продолжал им препятствовать. Немало глав африканских государств сомкнули ряды в его поддержку. У них было ощущение, что, пересидев руандийский геноцид, так называемое международное сообщество вряд ли заслуживает доверия в качестве нравственных судей в войне против génocidaires.

Таково было настроение на континенте в начале лета 1997 г. В июле стареющий властный лидер Кении, Даниэль арап Мои, который разорвал отношения с Руандой после геноцида, принял генерала Кагаме с официальным визитом. Спустя два дня Кения арестовала и передала трибуналу ООН в Аруше семерых из наиболее разыскиваемых организаторов геноцида. Мои объявил этих своих бывших друзей «иностранными шпионами и преступниками», и аресты продолжились. Среди пойманных были генерал экс-РВС Грасьен Кабилиги, который до недавнего времени командовал силами «Власти хуту» в Конго; Жорж Ру-ггью — бельгиец, ведущий геноцидального радио СРТТ; и Хассан Нгезе, который опубликовал «Десять заповедей хуту» и предсказал смерть президента Хабьяриманы в газете «Кангура».

Однажды, когда мы разговаривали о геноциде и мировой реакции на него, генерал Кагаме сказал:

— Некоторые люди полагают, что геноцид не должен был на нас повлиять. Они думают, что мы подобны животным, что, когда теряешь родственников, тебя можно утешить, дать хлеба и чаю — и ты об этом забудешь. — Он усмехнулся: — Иногда я думаю, что это — презрение к нам. Я когда-то ссорился с этими европейцами, которые приезжали, угощали нас содовой и говорили: «Вам не следует делать того-то, вам следует делать то-то, не делайте этого, делайте то». Я говорил: «У вас что, чувств нет?» Эти чувства воздействовали на людей. — Кагаме указал пальцем на свое худое тело и сказал: — Может быть, потому-то я и не набираю вес — эти мысли по-прежнему снедают меня.

В начале июня 1997 г., сразу после визита Ричардсона в Конго, я на один день поехал в Кигали, чтобы повидаться с Кагаме и расспросить его о предполагаемых массовых убийствах руандийских хуту в Конго.

— Думаю, там немало преувеличений, — ответил он, — в смысле систематического истребления, систематических убийств беженцев или даже возможного участия высших властей разных стран. — А потом добавил: — Но давайте немного заглянем в прошлое, если не быть лицемерами… Прежде всего еще раз я хочу поднять вопрос об участии некоторых стран Европы. Помните «бирюзовую зону»?

Кагаме больше часа описывал возрождение «Власти хуту» после победы РПФ в 1994 г., начав с прибытия французских сил в последние недели геноцида и пробежавшись по деятельности génocidaires в лагерях — перевооружение, подготовка, альянс с Мобуту, убийства и изгнание населения в Северном Киву, постоянные нападения на Руанду и кампания по искоренению тутси-баньямуленге в Южном Киву. Он сыпал названиями городков в Конго, где произошли серьезные сражения во время марша Альянса на Киншасу, и описывал масштабное участие в них войск «Власти хуту».

— Мне становится крайне трудно представить, что весь мир настолько наивен, чтобы не видеть, что это была реальная проблема, — говорил он. И добавил: — НАПРАШИВАЕТСЯ ВЫВОД, ЧТО «НА ВЫСШЕМ УРОВНЕ СУЩЕСТВОВАЛ НЕКИЙ ЗАГОВОР» МЕЖДУНАРОДНОГО СООБЩЕСТВА С ЦЕЛЬЮ ЗАЩИТЫ УБИЙЦ И, ВОЗМОЖНО, ПОМОЩИ ИМ В ДОСТИЖЕНИИ КОНЕЧНОЙ ПОБЕДЫ.

— Но зачем какой-либо из великих держав вести такую безумную политику?

— Чтобы побороть собственное чувство вины после геноцида, — ответил Кагаме. — В них сильно́ чувство вины.

Это был тот же разговор, в самом начале которого Кагаме сказал мне, что у Руанды нет войск в Конго, как он и говорил всем на протяжении восьми месяцев, — и который он закончил признанием, что на самом деле это он инициировал всю кампанию и его войска были там все это время. Этот решительный поворот удивил меня больше, чем сама информация, и мне осталось только гадать, почему один из самых проницательных политических и военных стратегов нашего времени взял на себя развязывание этой войны как раз в тот момент, когда на него дружно сыпались обвинения в военных преступлениях.

Посматривая записи нашей беседы, я осознал, что резоны Кагаме были прозрачны. Он не отрицал, что многие руандийские хуту были убиты в Конго; он сказал, что, когда мотивом была месть, такие убийства следует наказывать. Но он считал génocidaires ответственными за смерть тех, кто шел вместе с ними.

— Это не настоящие беженцы, — подчеркнул он. — Это просто беглецы, люди, бегущие от правосудия после убийств людей в Руанде — после убийств.

И они продолжали убивать.

Краткий период покоя в Руанде, последовавший за массовым возвращением из ооновских лагерей в конце 1996 г., быстро закончился, и с февраля систематические убийства тутси снова стали стабильно нарастать. Бо́льшая часть северо-запада была в состоянии вялотекущей войны. Восточный Конго тоже пребывал в беспорядке, и значительные скопления боевиков-хуту, которые отказались от всех возможностей репатриации, продолжали действовать на всей этой территории. Кагаме особенно беспокоили десятки тысяч génocidaires, бежавших в Центрально-Африканскую Республику, Кон-го-Браззавиль и в удерживаемые мятежниками области Анголы.

— Даже сейчас эти люди, экс-РВС и ополченцы, пересекают наши границы, возможно смешавшись со своими родственниками, — говорил Кагаме. — Они вооружены гранатометами, автоматическим оружием, они убивают людей на своем пути, а для международного сообщества это ничто. Для него важно лишь то, что тутси убивали беженцев. В этом есть что-то крайне несправедливое. Вот почему я думаю, что ужасная вина лежит на некоторых людях, и они пытаются избавиться от нее, всегда рисуя такую картину, в которой тутси — плохие, а хуту — жертвы. Но никакое запугивание или искажение фактов не свернет нас с пути. Это создаст для нас проблемы, но мы не дадим себя победить!

Таким разгневанным я его еще не видел.

— Их много осталось, — сказал он, имея в виду génocidaires, — и нам придется продолжать разбираться с этой ситуацией столько, сколько она продлится. Мы совершенно не устали от того, что нам приходится иметь с этим дело, — это они устанут, не мы.

Мрачная перспектива. Но Кагаме пытался объяснить, почему война в Конго случилась так, как она случилась, — дабы, сказал он, «не дать стереть Руанду с лица земли». Вот как он видел свой выбор, и это объясняло ошеломительную холодность его речи. Но хотя его голос и манеры были, как всегда, сдержанны, он явно был возмущен тем, что его солдат обвиняют в уничтожении силы, которую он считал армией, намеренной уничтожить Руанду. Вызывающе дерзкое поведение Кагаме и ощущение обиды слились в гневе, достойном Ахава. Он не просто хотел, чтобы мир видел ситуацию его глазами; ОН, ПОХОЖЕ, ВЕРИЛ, ЧТО МИР ДОЛЖЕН ИЗВИНИТЬСЯ ПЕРЕД НИМ ЗА ТО, ЧТО ОКАЗАЛСЯ НЕ СПОСОБЕН ПРИНЯТЬ ЕГО ЛОГИКУ.

В идеале, сказал он мне, расследование было бы наилучшим способом прояснить историю с массовыми убийствами в Конго.

— Но, — сказал он, — из-за этой предыстории, которую я вам уже рассказал, из-за этого партизанского участия, из-за этих политически мотивированных голословных обвинений даже на высших уровнях международного сообщества, как видите, мы здесь имеем дело с судьями, которых нельзя судить. И все же они ужасно ошибаются. В этом заключается самое плохое во всей этой ситуации. Я утратил веру. Видите ли, опыт Руанды с 1994 г. не оставил мне веры в эти международные организации. Очень мало веры.

— В сущности, — продолжал Кагаме, — я думаю, нам следовало бы начать обвинять тех людей, которые на самом деле поддерживали эти лагеря, тратили по миллиону долларов в день в этих лагерях, обеспечивали поддержку этим группировкам, чтобы те восстановились и превратили себя в военную силу, в милитаризованных беженцев. Когда в конечном счете такие «беженцы» ввязываются в бой и гибнут, думаю, это имеет большее отношение к этим самым людям, чем к Руанде, чем к Конго, чем к Альянсу. И почему бы нам их не обвинять? Они же пытаются отделаться от своей вины. Это нечто такое, что они стараются отогнать от себя.

Действительно, победа панафриканского альянса, который сформировал Кагаме в Конго, значила поражение для международного сообщества. Ведущие державы и их гуманитарных представителей отодвинули в сторону — и, по словам Кагаме, «не они определяли исход, так что это им опять же не по нутру».

— Появляется Кабила, появляется Альянс, что-то меняется, Мобуту уходит: происходят события, весь регион рад происходящему, и у разных людей есть свои, разные способы поддерживать этот процесс. А они остались не у дел, и все для них как гром с ясного неба. Их это крайне раздражает, и они не могут так просто это принять, — пояснил он.

В понимании Кагаме, «африканский и западный мир разделяет целая вселенная». Однако он, похоже, признавал, что поражение международного сообщества не следует понимать как чью-то победу. Он провел жизнь в Центральной Африке, сражаясь не с тем, что прежде называлось «цивилизованным миром», а за возможность присоединиться к нему. Однако он сделал вывод, что этот мир пытается воспользоваться «вопросом беженцев», чтобы саботировать его прогресс.

— Это и есть на самом деле их цель, — говорил он. — Не столько забота о правах человека, сколько политика. «Давайте уничтожим это развитие, опасное развитие этих африканцев, которые пытаются делать все по-своему» — вот что это такое.

Первым в полетной развлекательной программе во время моей предпоследней поездки в Руанду в феврале 1997 г. был фильм «Время убивать». Он снят на Миссисипи, в атмосфере, которую Фолкнер окрестил «миазматической». Пара бездельников, так называемая «белая шваль», развлекаются, пьянствуя и гоняя на машине. Они похищают молодую негритянку, насилуют ее, мучают и бросают ее труп в поле. Их ловят и сажают в тюрьму. Отец девушки не верит, что местный суд свершит адекватное правосудие, поэтому поджидает, пока этих двоих не привезут в наручниках в здание суда, выходит из укрытия с карабином и убивает их. Его арестуют за убийство первой степени, и он предстает перед судом. В его виновности никто не сомневается, но умный молодой белый адвокат, рискуя своей репутацией, браком, жизнью — своей собственной и своих детей, взывает к чувствам присяжных, и отца девушки выпускают на свободу. Таков был этот фильм. Его рекламировали как повесть о расовом и социальном исцелении. Триумф протагонистов и катарсис для аудитории происходил в результате оправдания убийцы — «вигиланта», чьи поступки были поняты жюри присяжных, состоявшим из его сверстников, как достижение более высокой ступени правосудия, чем он мог бы ожидать от закона.

Вторым полетным фильмом были «Спящие». Этот фильм снят в Нью-Йорке, в неблагополучном районе Адской Кухни. Четверо пацанов устраивают розыгрыш, который приводит к случайной гибели прохожего. Мальчишек отправляют в воспитательную школу, где их систематически коллективно насилуют надзиратели. Потом они выходят на свободу. Проходят годы. Однажды двое из первоначальной четверки сталкиваются с тем надзирателем, который был их главным мучителем в интернате, тут же выхватывают пистолеты и убивают его на месте. Но в суде они все отрицают; они говорят, что во время убийства были в церкви. Это алиби требует свидетельства сообщника-священника, который тоже является выпускником этого ужасного интерната. Этот священник — человек великой честности. Прежде чем давать свидетельские показания, он клянется на Библии, что будет говорить правду. А потом лжет. Обвиняемых оправдывают и освобождают. Это была еще одна сказка о победе справедливости над законом; ложь священника понималась как акт служения высшей истине.

Оба фильма были довольно популярны в Америке — их смотрели миллионы граждан. Очевидно, вопросы, которые они поднимали, вызывали отклик в душе зрителей: А как насчет тебя? Сможешь скорбеть по тому дерьму, которое они убили? Возможно, на их месте ты поступил бы так же? Эти вопросы дают пищу для размышления. И все же меня тревожила общая для этих фильмов предпосылка: мол, законы и суды настолько неспособны справедливо рассудить дела, о которых шла речь, что не стоит и беспокоиться о них. Может быть, я слишком всерьез воспринял полетное развлечение, но думал я о Руанде.

За шесть недель до этого, в середине декабря 1996 г., вскоре после массового возвращения из приграничных лагерей, Руанда наконец начала проводить суды по делам, связанным с геноцидом. Это было историческое событие: НИКОГДА ПРЕЖДЕ НИКТО НА ЗЕМЛЕ НЕ БЫЛ ПРИВЛЕЧЕН К СУДУ ЗА ЭКСТРАОРДИНАРНОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ ГЕНОЦИДА. Однако эти процессы не были избалованы международным вниманием. Даже правительство, казалось, не испытывало желания трубить о них, поскольку суды были «сырыми», неопытными и вряд ли смогли бы соответствовать западным стандартам. На одном из первых судов, состоявшемся в восточной провинции Кибунго, свидетель со шрамами от мачете по всему скальпу обличил подсудимого как того человека, который напал на него. Подсудимый отрицал это обвинение как абсурдное, сказав, что если бы он поразил человека таким ударом, то уж точно позаботился бы о том, чтобы его жертва не выжила, чтобы рассказать об этом. Он был признан виновным и приговорен к смертной казни. Так оно и продолжалось. Адвокаты были редкостью, и судебные заседания редко длились больше одного дня. Большинство заканчивалось смертными приговорами или пожизненным заключением, но были и более мягкие приговоры, и оправдания, которые свидетельствовали, что судебная власть проявляла какую-никакую независимость.

В конце января 1997 г. génocidaire высокого ранга, находившийся под стражей в Руанде, — Фродуальд Карамира, который был другом Бонавентуры Ньибизи в тюрьме до того, как стал экстремистом и подарил «Власти хуту» ее название, — предстал перед судом в Кигали. Карамира был арестован в Эфиопии; он был единственным подозреваемым, экстрадиции которого из-за границы Руанде удалось добиться. На заседании суда он появился в тюремной робе — розовых шортах и розовой рубашке с коротким рукавом, — и многие руандийцы потом говорили мне, что видеть столь безмерно могущественного человека настолько униженным уже само по себе было катарсисом. Процесс транслировался через колонки толпе, собравшейся вокруг здания суда, и по радио — завороженно внимающей национальной аудитории. Это дело было достаточно хорошо подготовлено: записи и расшифровки кровожадных пропагандистских речей Карамиры были представлены в качестве улик, а свидетели и выжившие после его многочисленных преступлений рассказывали, как он призывал массы убивать и отдавал приказы об убийстве своих ближайших соседей. Когда Карамире дали слово, он назвал свое дело фарсом, а правительство — нелегитимным, потому что «Власть хуту» была исключена из правящей коалиции, а также отрицал, что в 1994 г. тутси систематически истреблялись. «Меня обвиняют в геноциде, — сказал он, — но что это означает?» Он не терял вызывающего настроя, даже говоря: «Если моя смерть послужит примирению, если моя смерть сделает кого-то счастливым, тогда я не боюсь умереть».

Я хотел быть в Руанде во время суда над Карамирой, но дело было кончено в три дня, а я приехал только через две недели, вскоре после того, как он был приговорен к смертной казни. Разумеется, планировалось еще немало судов, но в Кигали — ни одного; а мне не советовали выезжать за пределы города. Примерно в то же время, когда начались эти суды, банды экс-РВС и интерахамве — многие из них только что вернулись из Заира — возобновили свою кампанию террора. Первоочередными жертвами их были тутси; но и хуту, известные своим гуманным отношением к тутси в 1994 г. или сотрудничавшие с новым правительством, тоже подвергались опасности. Настроение обманчивого облегчения после закрытия лагерей вскоре сошло на нет, и руандийцы начинали сомневаться, а не началось ли в самом деле вторжение в их страну.

В январе в северо-западной провинции Рухенгери были убиты выстрелами из огнестрельного оружия трое испанских гуманитарных работников и священник-канадец — это были первые убийства иностранцев со времен геноцида. Правительство обвинило в этих убийствах инсургентов-хуту, но никакого настоящего расследования проведено не было. Затем в начале февраля трое руандийцев и два международных гуманитарных работника из миссии ООН по правам человека погибли, попав в засаду, устроенную интерахамве в юго-западной провинции Сиангугу. Команда ООН ехала на встречу, организованную правительством, чтобы призвать деревенских жителей сопротивляться давлению и не сотрудничать с génocidaires. Один из убитых руандийцев был выжившим в геноциде, а среди международников был камбоджиец, выживший на «полях смерти» Пол Пота. Голова камбоджийца была полностью отделена от тела. И после этого бо́льшую часть Руанды стали считать запретной зоной для иностранцев.

Руандийцы не советовали и мне путешествовать. Даже когда я хотел еще раз съездить в Табу — это всего в получасе езды на юг от Кигали по хорошим дорогам, — чтобы узнать, что сталось с Лоренсией Ньирабезой и убийцей Жаном Гирумухатсе, мне сказали, что любой с полным на то основанием назовет меня глупцом, если меня убьют. Ночью накануне моего прилета в Кигали маршрутное такси-микроавтобус было остановлено с помощью дерева, поваленного поперек главного шоссе в 20 милях к северу от города. Машину быстро окружили вооруженные люди, которые заставили пассажиров выйти, разделили их — тутси в одну сторону, хуту в другую — и открыли огонь по тутси, убив многих из них. В баре в Кигали я слышал, как смешанная компания из хуту и тутси обсуждала этот инцидент. Казалось, БОЛЬШЕ ВСЕГО ИХ ТРЕВОЖИЛО ТО, ЧТО НИ ОДИН ИЗ ПАССАЖИРОВ-ХУТУ (ОНИ НЕ ПОСТРАДАЛИ) НЕ ЯВИЛСЯ ДОБРОВОЛЬНО В ПОЛИЦИЮ, ЧТОБЫ ЗАЯВИТЬ О НАПАДЕНИИ.

Похожие террористические акты продолжались почти ежедневно весь 1997 г. и первые месяцы 1998 г. В «хорошую» неделю могли убить «всего лишь» одного-двоих, но порой за неделю убитыми оказывались сотни. По крайней мере в полудюжине случаев банды, состоявшие из более чем тысячи хорошо организованных боевиков «Власти хуту», вовлекали РПФ в ожесточенные бои, длившиеся несколько дней, прежде чем отступить и снова раствориться в деревнях на северо-западе, где они обустроили свои базы. Как и в прежних ооновских приграничных лагерях, génocidaires жили, неразличимо смешиваясь с гражданскими лицами, и поэтому тысячи безоружных хуту оказывались убиты войсками РПФ. Причем РПФ достаточно щепетильно реагировал на эти обвинения, арестовывая сотни собственных солдат за совершение зверств против мирных граждан, в то время как политика «Власти хуту» заключалась в том, чтобы массово убивать этих самых граждан, которые не присоединялись к ней в совершении зверств.

Таков был выбор в новой-прежней войне Руанды. На своем пути génocidaires оставляли листовки, предупреждая, что те, кто будет сопротивляться им, лишатся головы. Другие листовки говорили тутси: «Вы все умрете» и «Прощайте! Ваши дни сочтены!». К хуту же, напротив, обращались с призывами — в духе хамитской гипотезы Джона Хеннинга Спика — гнать всех тутси назад в Абиссинию — и наставляли: «Всякий, кто сотрудничает с врагом, работает на врага или выдает врагу информацию, также является врагом. Мы будем систематически истреблять их».

Однажды я заехал в Министерство юстиции, чтобы повидать Джеральда Гахиму.

— Как поживает правосудие? — спросил я. Он только покачал головой. Месяц за месяцем правительственные служащие колесили по стране от тюрьмы к тюрьме, раздавая экземпляры особого закона о геноциде и объясняя предлагаемое в нем смягчение приговоров для широкого большинства заключенных, если те пожелают сознаться. Но заключенные отказывались идти с повинной.

— Это преднамеренный саботаж, — сказал Гахима. — Их вожаки промывают им мозги. Они по-прежнему желают утверждать, что никакого геноцида в этой стране не было, когда на самом деле то, что геноцид происходит до сих пор, — это факт.

Я поинтересовался, сожалеет ли правительство о том, что эти люди вернулись домой из лагерей.

— Ни в коем случае! — сказал мне Гахима. — Международное сообщество продолжало бы кормить их до тех пор, пока мы все не умерли бы. Так что теперь умирают только некоторые из нас. Мы не можем радоваться этому. Мы можем только бороться, чтобы жить в мире. — Он улыбнулся чуть устало и добавил: — Нам недоступна стратегия выхода[22].

Всего через пару дней в Кигали я уже испытывал чувство тотальной обессиленности, которому в предыдущие поездки требовались недели, иногда месяцы, чтобы одолеть меня. Я забронировал место на следующий авиарейс из страны и проводил дни на веранде у приятеля в окружении «райских птиц» (местной разновидности цветов), слушая певчих пташек, наблюдая, как кучевые облака над долиной сталкиваются и распадаются на клочья, и с головой уходил в столетней давности роман о зубном враче из Сан-Франциско. Это была книга «Мактиг» Фрэнка Норриса, и ее последние страницы повествовали о двух мужчинах, которые некогда были лучшими друзьями, почти братьями, а потом встретились и сражаются в солончаковом запустении безлюдной пустыни; один убивает другого, но в процессе борьбы тот успевает приковать убийцу к себе наручниками.

Я отложил книгу и пошел выпить пива с руандийским приятелем. Я рассказал ему историю, которую только что прочел, этот заключительный образ: один человек мертв, другой прикован к трупу — в пустыне.

— Но, Филипп, — возразил мой друг, — давай не будем идиотами. Где есть наручники, там есть и ключ.

Я напомнил ему, что не существовало ключа, отпирающего обширную пустыню, в ловушке которой оказался выживший мужчина. И воспользовался фразой Гахимы: «Нет стратегии выхода».

— Романы — это хорошо, — сказал мой друг. — Они заканчиваются. — Он помахал в воздухе пальцами, изображая символические кавычки. — Они говорят: «Конец». Очень хорошо. Чудесное изобретение. А ЗДЕСЬ У НАС ЕСТЬ ИСТОРИИ, НО СЛОВА «КОНЕЦ» НИКОГДА НЕТ. — Он отхлебнул пива. Потом сказал: — В последнее время я много думал о Джеке Потрошителе, потому что тутси теперь говорят: «Это работа Джека». Они не говорят об этом вслух, но так все думают с момента этого возвращения из Заира. Они не рассказывают, что не спят всю ночь, потому что им чудятся убийцы за стеной. Но представь, что происходит в сознании тутси, который ожидает прихода своего убийцы.

Я задумался об этом, и мне вспомнилось письмо, которое пастор Элизафан Нтакирутимана, бывший президент адвентистской церкви Кибуе, вручил мне в Ларедо, — письмо, которое он получил 15 апреля 1994 г. от семи пасторов-тутси, бывших среди беженцев в больнице Мугонеро, в котором они сообщали ему, что будут убиты следующим утром, со словами: «Ваше вмешательство будет высоко оценено, как и спасение иудеев Есфирью».

Есфирь была женой Артаксеркса, персидского царя, чьи владения простирались от Индии до Эфиопии. Было это за 2,5 тысячи лет до бойни в Мугонеро. Суть истории хорошо известна тем, кто читал Библию: Есфирь выходит замуж за Артаксеркса, не говоря ему, что она сирота-иудейка, воспитанная дядей Мардохеем; главный помощник Артаксеркса, Аман, презирает Мардохея, потому что иудей отказывается кланяться ему; Аман убеждает Артаксеркса издать указ, призывающий всех его подданных во всем царстве «убить, погубить и истребить всех иудеев, малого и старого, детей и женщин в один день… и имение их разграбить»; Есфирь открывает мужу свою национальность и умоляет пощадить ее народ; и коварного Амана в конечном счете вешают на той самой виселице, которую он готовил Мардохею. Но в этой обнадеживающей истории о предотвращенном геноциде есть еще заключительная, менее известная глава: когда Артаксеркс отзывает свой прежний указ об истреблении, Есфирь заставляет мужа добавить к нему приписку, позволяющую иудеям «собраться и стать на защиту жизни своей, истребить, убить и погубить всех сильных в народе и в области, которые во вражде с ними, детей и жен, и имение их разграбить». Всего, сообщает Библия, иудеи и их союзники убили около 75800 «врагов», прежде чем мир в царстве был восстановлен днем «пиршества и веселья».

Пасторы-тутси из Мугонеро должны были знать свое Писание. Действительно ли они, ожидая насильственной смерти, жаждали не только остаться в живых, но и увидеть, как ликвидируют врагов мира и покоя в Руанде? Надежды на отмщение, вдохновляемые в преследуемых народах легендами, подобными истории Есфири, неизменно несут в себе веру в восстановительную силу мстительного правосудия. «Армия фараона утонула — О Мария, не плачь!» — пелось в старой песне американских рабов, как Гомер некогда пел о взятии Трои и убийстве Одиссеем женихов его супруги в Итаке.

Разумеется, к концу XX столетия нам нравилось воображать, что есть и лучшие способы добиться победы праведности над греховностью в общности, которую тогда стали называть «международным сообществом», а сегодня именуют более объемлющим термином «человечество». Моему другу казалось, что остальное человечество предало Руанду в 1994 г., но он не утратил веру в идею человечности.

— Я думаю о твоей стране, — сказал он мне. — Ты говоришь, что все люди сотворены равными. Это неправда, и ты это знаешь. Это просто единственно приемлемая политическая истина. Даже здесь, в этой крохотной стране с одним языком, мы — не один народ, но мы должны таковым притворяться, пока не станем едины. Это большая проблема. Я знаю очень многих людей, которые потеряли всех близких. Ко мне придет за советом молодой человек. Он скажет: «Я видел того, кто это сделал. Мне тогда было 16, но теперь мне 20. У меня есть оружие. Ты выдашь меня, если я улажу этот вопрос?» Мне придется сказать: «Я тоже потерял многих родственников, но я их не знал. Я был в изгнании — в Заире, в Бурунди. Те, кого я потерял, — они для меня несколько абстрактные люди, я их не видел, я их не любил». Так что, если этот солдат спросит у меня совета, что мне сказать ему? Это очень трудное дело. Я не буду торопиться. Я поведу его гулять. Я буду ласков с ним, чтобы успокоить. Я попытаюсь найти его старшего офицера и предупредить его, сказать: «Приглядывай за этим мальцом». Но если говорить серьезно? ЭТО НЕ ПРОЙДЕТ НИ ЗА ГОД, НИ ЗА ДВА, НИ ЗА ПЯТЬ, НИ ЗА ДЕСЯТЬ ЛЕТ — ТОТ УЖАС, КОТОРЫЙ МЫ ВИДЕЛИ. ЭТО ВНУТРИ НАС.

Я ничего не ответил, и спустя минуту мой друг сказал:

— Хорошо бы нам найти ключи от этих наручников.

В середине декабря 1997 г. госсекретарь США Мадлен Олбрайт произнесла речь перед Организацией африканского единства в Аддис-Абебе. Она сказала: «Нам, международному сообществу, следовало быть более активными на начальных стадиях зверств в Руанде в 1994 г. и называть их тем, чем они были, — геноцидом». Олбрайт, которой предстояло нанести краткий визит в Руанду во время поездки по Африке, также осудила использование гуманитарной помощи «для поддержки вооруженных лагерей или поддержки убийц, участвовавших в геноциде». Простые слова — но политики не очень-то любят, когда им приходится говорить такие вещи; в том же месяце в Нью-Йорке я слышал, как старший эмиссар УВКБ подытожил опыт заирских лагерей, контролируемых «Властью хуту», формулировкой: «Да, были сделаны ошибки, но мы за них не ответственны». Так называемое «извинение» Олбрайт явилось знаком показательного расставания с привычками к стыдливому умолчанию и оборонительному поведению. Так совместными усилиями основным фактам руандийского геноцида отказывали в международной памяти.

Через три месяца президент Клинтон вслед за Олбрайт поехал в Африку и 25 марта 1998 г. стал первым из глав государств Запада, посетившим Руанду после геноцида. Его пребывание в стране было кратким — он не покидал пределы аэропорта, — но имело огромное значение. После нескольких часов выслушивания рассказов людей, переживших геноцид, Клинтон подчеркнуто повторил извинения Олбрайт за отказ вмешаться во время бойни, за поддержку убийц в лагерях. «В те 90 дней, что начались 6 апреля 1994 г., Руанда пережила самую ужасную бойню в этом кровопролитном столетии, — сказал Клинтон и добавил: — Важно, чтобы мир знал, что эти убийства не были спонтанными или случайными… они совершенно точно не были результатом старинной племенной вражды… Эти события выросли из политики, нацеленной на систематическое уничтожение целого народа». И это имеет значение не только для Руанды, но и для всего мира, объяснил он, потому что «любое кровопролитие влечет за собой следующее, и когда ценность человеческой жизни умаляется, а к насилию начинают проявлять терпимость, невообразимое становится более возможным».

Сожаления Клинтона о прошлом были убедительнее его уверений касательно будущего. Когда он сказал, что «отныне мы не должны осторожничать перед лицом доказательств» геноцида, не было никаких причин верить, что мир стал более безопасным местом, чем был в апреле 1994 г. Если и можно было сказать, что опыт Руанды преподал миру какой-то урок, то урок этот заключался в том, что подвергающиеся опасности люди, которые полагаются на международное сообщество, ожидая от него физической защиты, остаются беззащитными. В то декабрьское утро, когда Олбрайт прилетела в Руанду, террористы «Власти хуту», скандируя лозунг «Убей тараканов!», зарубили, забили дубинками и застрелили более 300 тутси в лагере на северо-западе, а в дни перед прибытием Клинтона в Кигали не менее 50 тутси погибли в результате похожих массовых убийств. На таком фоне обещание Клинтона «работать с Руандой как с партнером, чтобы покончить с этим насилием», звучало преднамеренно туманно.

И все же в Руанде, которая свела почти к нулю расчеты великих держав, к великому сожалению последних, рассказ Клинтона о политической организации геноцида и его похвала правительственным «усилиям по созданию единого государства, где все граждане смогут жить свободно и безопасно», были поняты как самый резкий на тот момент международный отпор непрекращающимся попыткам génocidaires приравнять этничность к политике и доказать это равенство методом убийства. И то, что даже эти замечания Клинтона были восприняты как нечто выдающееся, показывало меру чувства изоляции, которое испытывала Руанда. В конце концов, Клинтон всего лишь констатировал очевидное. Но на него не оказывали политического давления, чтобы он уделил внимание Руанде; ему было бы гораздо легче продолжать игнорировать эту страну и ничего не сказать. Вместо этого, предпочтя неучастие в геноциде, он совершал то, что явилось — даже на таком позднем сроке — существенным вмешательством в войну вокруг геноцида. Будучи голосом величайшей державы на земле, он приехал в Кигали, чтобы внести ясность в положение дел.

«Это нас совершенно поразило, — говорил мне один знакомый-хуту по телефону из Кигали. — Вот политик, который от этого ничего не выигрывал, но говорил правду по собственной инициативе». А один тутси, которому я звонил, сказал: «Он сказал нам, что мы не просто забытые дикари. Может быть, нужно жить где-то далеко, например в Белом доме, чтобы так увидеть Руанду. Жизнь здесь остается ужасной. Но ваш Клинтон позволил нам почувствовать себя менее одинокими. — И он рассмеялся: — Наверно, удивительно, что человек, который прежде вроде бы равнодушно смотрел, как убивают твой народ, создает у тебя такое чувство! Но руандийца теперь трудно чем-то удивить».

Я сбился со счета, сколько раз с тех пор, как я три года назад начал ездить в Руанду, мне задавали вопрос: «Есть ли какая-то надежда у этой страны?» В ответ я люблю цитировать высказывание менеджера отеля, Поля Русесабагины. Говоря о том, что геноцид оставил у него чувство «разочарования», Поль добавил: «С МОИМИ СООТЕЧЕСТВЕННИКАМИ — РУАНДИЙЦАМИ — НИКОГДА НЕ ЗНАЕШЬ, КЕМ ОНИ СТАНУТ ЗАВТРА». Хотя он имел в виду совсем иное, эта мысль показалась мне самой оптимистичной из всего, что мог сказать руандиец после геноцида, в чем-то схожей с утверждением генерала Кагаме о том, что людей «можно сделать плохими, а можно научить быть хорошими».

Однако надежда — это такая сила, которую легче назвать по имени и поклясться ей в верности, чем воплощать на деле. Так что предоставлю вам самим решать, есть ли надежда для Руанды.

Расскажу напоследок еще одну историю. 30 апреля 1997 г. — почти за год до того момента, когда я пишу эти строки, — руандийское телевидение показало сюжет о человеке, признавшемся, что входил в отряд génocidaires, который два дня назад убил 17 школьниц и 62-летнюю монахиню-бельгийку в пансионе в Гисеньи. Это было уже второе подобное нападение на школу за месяц; в первый раз в Кибуе было убито 16 и ранено 20 учащихся.

Арестованный пояснил, что это массовое убийство было частью кампании «освобождения», проводимой «Властью хуту». Его банда, в которую входило 150 боевиков, состояла в основном из бывших солдат РВС и интерахамве. Во время нападения на школу в Гисеньи, как и во время предыдущего захвата школы в Кибуе, разбуженным среди ночи девочкам-подросткам было велено разделиться — хуту отдельно от тутси. НО УЧЕНИЦЫ ОТКАЗАЛИСЬ ПОДЧИНИТЬСЯ. В ОБЕИХ ШКОЛАХ ДЕВОЧКИ ГОВОРИЛИ, ЧТО ОНИ ПРОСТО РУАНДИЙКИ, ТАК ЧТО ИХ ИЗБИВАЛИ И РАССТРЕЛИВАЛИ БЕЗ РАЗБОРУ.

У руандийцев нет нужды в новых великомучениках: для них уже нет места в их заваленном трупами воображении. Равно как и у всех нас. Но разве не сто́ит всем нам собраться с мужеством по примеру этих отважных девочек-хуту, которые могли бы выбрать жизнь, но вместо этого предпочли называть себя руандийками?

БЛАГОДАРНОСТИ

Прежде всего я в неоплатном долгу перед сотнями руандийцев всех профессий и родов занятий в частной и общественной жизни, которые великодушно доверили мне свои рассказы.

Чтобы дополнить собственные репортажи, я сверялся с огромным числом разнообразных письменных работ о Руанде, как опубликованных, так и никогда не публиковавшихся. Я хотел бы поблагодарить авторов некоторых образцовых работ, представляющих различные точки зрения, которые помогли мне собирать информацию: Колетт Брэкманн, Жан-Пьера Кретьена, Алена Де-стекса, Элисон де Форж, Андре Гишауа, Рене Ле-маршана, Луи де Лакже, Кэтрин Ньюбери, Ракию Омар, Жерара Прюнье и Филиппа Ренжана. Я также благодарен за электронные новостные бюллетени Комплексной региональной информационной сети ООН (IRIN).

Мои первые репортажи из Руанды были напечатаны в журнале «Нью-Йоркер», и поддержка его издателей сыграла огромную роль в создании этой книги. Я особенно благодарен Тине Браун за ее несгибаемую верность этой столь далекой и трудной теме, Биллу Буфорду, который первым отправил меня в Руанду, и моему превосходному редактору — Джеффри Франку, чьи советы, дружба и здравый смысл придавали мне сил для этой работы. Дженнифер Блюштайн, Джессика Грин и Валери Стейкер помогали мне в исследованиях и были для меня психологическим якорем во время моих долгих отлучек из дома; Генри Файндер, Уильям Финнеган и Дэвид Ренник давали добрые советы; Джон Дорфман, Тед Катаускас и Лизль Шиллингер из отдела проверки информации вместе с Элинор Гульд и целой армией помощников-читателей уберегли меня от множества ошибок и погрешностей.

Огромное спасибо редакторам The New York Review of Books, Transition, DoubleTake, The New York Times Magazine и его публицистическому разделу за публикацию отрывков из моей работы, переданных из Центральной Африки. И особая признательность Сету Липски из The Forward, который первым приставил меня к репортерской работе.

Множество благодарностей — Элизабет Сифтон, моему редактору в издательстве Farrar, Straus and Giroux. Ее интеллект, юмор и строгость — всегда воодушевляющая — делали работу с ней большой честью для меня.

Я очень благодарен за доброту и советы Саре Шалфан из агентства Wylie, чья преданность была истинным благословением для моей писательской жизни. И спасибо также Крису Колхауну за его увлеченность и дружбу, проявленные с самого начала.

Я признателен «Корпорации Яддо», где была написана часть этой книги; фонду Echoing Green и Американскому институту мира за значительную финансовую поддержку; а Институту мировой политики — за поддержку институциональную.

Большое спасибо за великодушное гостеприимство тем, кто принимал меня в Кигали: Ричарду Данцигеру, Алине Ндензако и их дочери Дейзи, Питеру Уэйли, Кейт Кроуфорд и их дочери Сюзан. В дороге по Руанде и Заиру прекрасную компанию мне составляли Элисон Кэмпбелл, Терри Крювелье и Анник ван Локерен-Кампань. На родине, в Нью-Йорке, Виджай Балакришнан оказал мне неоценимую помощь в процессе работы своим дружеским плечом и чутким слухом. Мне особенно повезло с мудрыми родителями, Жаклин и Виктором Гуревичами, и замечательным братом Марком: они — мои самые требовательные и благодарные читатели, великолепные спутники и постоянный стимул. Я также благодарю свою бабушку, Анну Моисеевну Гуревич; воспоминания об историях, которые она рассказывала мне, витают над этой книгой. Наконец, вдохновляла и поддерживала меня все время создания этой книги Элизабет Рубин — своим примером, своим интеллектом и бесстрашием, своим остроумием и теплотой. За ее общество — вдалеке и рядом — я искренне благодарен.

Примечания

Около 168 см.

Склонность соглашаться с мнением большинства и следовать принятым стереотипам поведения. — Прим. ред.

Вотивные дары — различные вещи, приносимые в дар божеству по обету, ради исцеления или исполнения какого-либо желания.

500 акров = 202 гектара.

Поскольку Руанда и Бурунди управлялись как объединенная колониальная территория Руанда—Урунди; поскольку их языки примечательно сходны; поскольку обе они населены в равных пропорциях хуту и тутси; и поскольку их бедствия как постколониальных государств определялись взаимным насилием между этими двумя группами — их часто считали двумя половинами единого политического и исторического опыта или «проблемы». На деле, хотя события в каждой из этих стран неизменно влияют на события в другой, Руанда и Бурунди с доколониальных времен существовали как совершенно различные, самодостаточные государства. Различия в их истории часто более красноречивы, нежели сходства, и сравнение скорее ведет к путанице, если не рассматривать каждую из стран на самостоятельных условиях. — Прим. автора.

Трибализм (трайбализм, трайбализация, англ, tribalism, от лат. tribus — племя) — форма групповой обособленности, характеризуемая внутренней замкнутостью и исключительностью, обычно сопровождаемая враждебностью по отношению к другим группам. — Википедия.

Ок. 0,2 га

La Francophonie — франкоязычие.

Английский аналог «сарафанного радио». — Прим. перев.

Génocidaire — здесь и далее — вершитель геноцида (франц.)

«Как chez nous» — т. е. как свой дом; буквальный перевод «у нас (дома)».

Аналогично «решению (еврейского вопроса)» в рамках геноцидальной политики Третьего рейха в отношении евреев.

«Где есть воля, там есть и путь» — высказывание Махатмы Ганди.

Аллюзия на одноименный роман Олдоса Хаксли.

Охвостье (англ. Rump Parliament) — принятое в исторической литературе название английского парламента в период с 1648 по 1652 г. С 1649 г. термин <охвостье> использовался для обозначения любого парламента, оставшегося или отколовшегося от фактически законного.

Вигиланты — отдельные лица или группы, целью которых является преследование лиц, обвиняемых в настоящих или вымышленных проступках и не получивших заслуженного наказания, в обход правовых процедур.

На самом деле это фраза из романа Ремарка «Черный обелиск». — Прим. пер.

Сквотирование, или сквоттинг (англ. Squatting), — акт самовольного заселения покинутого или незанятого места или здания лицами (скваттерами, или сквоттерами), не являющимися его юридическими собственниками или арендаторами. — Википедия.

Приблизительно метр в диаметре.

У руандийцев (франц.).

Около 15 см.

Стратегия выхода (по модели А. Хиршмана) — одна из стратегий разрешения конфликтной ситуации, заключающаяся в прекращении отношений с конфликтующей стороной.

Комментарии к книге «Мы вынуждены сообщить вам, что завтра нас и нашу семью убьют. Истории из Руанды», Филипп Гуревич

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства