Елена Хаецкая Как слово наше отзовётся
Евсеев был бухгалтером и поэтом, а Серёгин – сантехником и философом. Евсеев – человек малозаметный, в отличие от Серёгина, который как сантехник пользовался в микрорайоне широкой известностью.
Тощий, высокий, нескладный, со слишком длинными ногами и коротковатым туловищем, что бросалось в глаза, впрочем, только когда он надевал пиджак, Евсеев носил исключительно свитера, которые удачно маскировали эту особенность его фигуры.
Они с Серёгиным любили постоять во дворе и потолковать о важных вещах: о новом памятнике, который то ли по делу воткнули в скверике, то ли вообще не по делу (вопрос бурно дискутировался среди местных жителей), о вздорной старушке, которая из принципа не прибирает за своей собакой, о раздельном сборе мусора, о том, что в парке завёлся настоящий сыч и на него открыта фотоохота, но нужен дорогущий объектив (и Серёгин знает, у кого одолжить).
В качестве поэта-любителя Евсеев нередко посещал литературные семинары и конвенты. Именно там он то и дело встречался со своим бывшим одноклассником, которого звали Касьян Куприянов. Оба они, и Евсеев и Куприянов, творили исключительно любительским образом, не дерзая войти в когорту профессиональных литераторов, однако на конвенты ездили исправно и периодически публиковались в сборниках, выходящих небольшими тиражами.
Однажды оба они участвовали в семинаре, который призван был «отточить поэтическое мастерство путём игры».
Для начала мэтр прочитал две строки:
После чего попросил назвать автора. И тут, что называется, разверзлись бездны: литераторы предполагали, что хрестоматийные строки написал Лермонтов (потому что они похожи на «Выхожу один я на дорогу», пояснил бородатый мальчик), Пушкин (потому что они очень философские, объяснила, покраснев пятнами, молодая женщина в тёмной «водолазке» и юбке в пол), Плещеев (с победоносным видом объявил крепыш с коротко стриженными светлыми волосами)… Мэтр иронически похвалил крепыша за то, что тому известно о существовании поэта Плещеева, но автором строк оказался всё-таки Тютчев.
После чего мэтр нанёс второй удар: попросил закончить четверостишие.
Евсеев встал и сказал:
– «И нам…. э-э… даётся, как нам даётся благодать».
– Что у нас на месте «э-э»? – Мэтр обвёл взглядом аудиторию.
Участники семинара обречённо молчали. Евсеев снова сел.
– Раскаянье, – пискнула молодая женщина в «водолазке».
– Неправильно! – прогремел мэтр. – Ещё варианты?
– Сочувствие! – возмущённым басом произнесла пожилая дама и захлопнула блокнот, в котором что-то яростно писала. – Стыд и позор!
Мэтр чуть прищурился и произнес, не сводя глаз с пожилой дамы:
– Хорошо, третий вопрос: а что там дальше?
– Это знает любой школьник! – отрезала дама.
– Прошу, – вкрадчиво произнес мэтр.
Дама отвернулась, уставилась в окно и засопела.
Евсеев сказал:
– Дальше там ничего.
Касьян внезапно осознал, что Евсеев прав: у Тютчева четверостишие. Он сам хотел это сказать, но побоялся ошибиться. Мэтр славился ядовитым языком, и Касьяну очень не хотелось испытать на себе язвы этого жала.
– В хорошем стихотворении одно слово нельзя заменить другим без ущерба для ритма, звукописи и смысла, – сказал мэтр. – Даже в таком ужасе, как «О вы, надменные потомки известной подлостью прославленных отцов, пятою рабскою поправшие обломки игрою счастия обиженных родов», – как ни странно, ни одного слова заменить не получается. Я пробовал, – задумчиво прибавил он. – Это вам не «Панмонголизм! Хоть имя дико…», где вместо «панмонголизм» можно сказать «пирамидон» и мало что изменится…
Пожилая дама шумно переменила позу, а Евсеев сказал:
– А с «нам не дано предугадать» что? Ведь «раскаянье» подходит…
– Кому-то подходит, а кому-то нет, – сказал мэтр. – Но суть игры не в этом. Оставляем две первых строки, которые составлены идеально и именно поэтому врезаются в память, и дальше пишем своё. Хоть «раскаянье», хоть вообще что-то другое.
…И понеслось… «Слова содержат благодать, не зря язык нам всем даётся», «Словами много можно дать, словами можно и отнять, вся мысль словами отольётся»…
Евсеев один ничего не стал сочинять. Он вышел посреди семинара. Следом за ним выкатилась пожилая дама. «Закурить есть?» – спросила она басом. «Здесь, вроде, нельзя», – ответил Евсеев. «Какой робкий, – хмыкнула дама. – Ну так пошли туда, где можно…»
– Парад убогости, – запыхтела она, окутывая Евсеева дымом. – Зачем он вообще это устроил? Показать, что все дураки, кроме него?
Евсеев сказал:
– Нам не дано предугадать.
– В смысле?
– Человек отвечает за свои слова, – сказал Евсеев. – В самом прямом смысле. Звук бесконечно летит в космосе. И рано или поздно может на что-то повлиять. Даже на что-то огромное.
– Вы что, в ноосферу верите?
– Я верю в силу слов, я верю в слов набат, – сказал Евсеев. – До свидания. Спасибо за компанию.
Он ушел, чувствуя, как она сверлит глазами его спину.
После этого семинара Евсееву неожиданно написал на электронную почту Касьян. Предложил встретиться. Евсееву не хотелось вечером ещё куда-то идти, но Касьян настаивал, и в конце концов Евсеев всё-таки пришёл в кофейню возле станции метро.
– Скажи, Евсеич, зачем ты таскаешься на все эти литературные семинары? – без предисловий заговорил Касьян. – Только правду говори, не рассказывай мне там про «хобби» и «встречи с интересными людьми».
Евсеев молчал, утопив острый подбородок в вороте свитера.
Тогда Касьян надвинулся на него и спросил прямо:
– У тебя ведь тоже это есть? Эта… ну, способность?
Евсеев отстранился, глянул исподлобья:
– Ты о чём?
– Сам знаешь.
– Ничего я не знаю. Еще про «ноосферу» скажи. Бэтмен нашёлся.
– Какую ноосферу? – опешил Касьян. – При чем тут Бэтмен? Я о твоих персонажах.
Евсеев попытался уйти, но Касьян удержал его:
– Погоди, это важно… Они ведь у тебя оживают, так?
– Ты о чём вообще? Как они могут «оживать»? Они же написанные. Они – слова. Невещественные. Летят в космосе и ни на что не влияют. Или влияют, но нам предугадать это не дано.
– Ну, мне-то можешь не врать, я-то тебя всю жизнь знаю… Если ты кого-то описал, он потом становится настоящим. Ну, живым. Ходит, ест, ругается. Ты поэтому почти ничего и не пишешь. Боишься.
– Что значит – «настоящим»? – Евсеев снова уселся на стул и принялся пить кофе, держа чашку обеими руками. – Кого я боюсь? Ерунда какая-то. Я вообще-то бухгалтер.
Касьян сказал, глядя в потолок:
– Дело в том, что я тоже так могу. А про тебя я догадался. Ну и когда догадался, стал ездить по конвентам и высматривать: может, у кого-то ещё получается. Ты как, нашёл кого-нибудь такого же?
Евсеев молчал. А Касьян продолжал тихо, лихорадочно:
– Ты их придумываешь, и они выходят со страниц в реальную жизнь. Так у тебя? Так? У меня случай был тяжёлый, – разоткровенничался он. – Когда я впервые понял, что они по правде у меня оживают, написал для себя девушку, какую хотел. Чтобы ко мне не придиралась, любила таким, как есть, зарабатывала прилично, все по дому успевала, умела готовить и при этом чтобы не портился маникюр… Ну такую, идеальную.
Евсеев посмотрел Касьяну в глаза. Так, словно ничего хорошего не ожидал.
– Она просто исчезла, – сказал Касьян. – Понимаешь?
– Понимаю, – ответил Евсеев. – Нежизнеспособные персонажи долго в реальном мире не могут.
– Ты тоже пробовал?
Откровения Касьяна были Евсееву тяжелы и неприятны, но он ответил:
– Для себя – ничего, а так… случались неудачи.
– А удачи?
– И такое было. Один вообще аспирантуру закончил.
– У меня вот дядя Коля из рассказа «Дворник» недавно помер, – вздохнул Касьян. – Я даже на похороны ходил.
– А с постами в соцсетях у тебя как? – спросил Евсеев.
– С постами как у всех: написал – забыл, но там и персонажей как таковых нет, – сказал Касьян.
– Я и посты писать боюсь, – признался Евсеев. – Художку, понятное дело, тем более. Но таких, как мы с тобой, вроде, больше нет. Ни на одном конвенте не видел.
– А если бы увидел?
– Не знаю… Предупредил бы, наверное.
– И раскрыл бы себя. Ну ты даешь!
– Как думаешь, почему это есть только у нас с тобой?
– Честно говоря, подозреваю учительницу литературы, – ответил Касьян. – Что-то в ней было такое… Как в ведьме.
Учительница литературы, о которой они говорили, пришла в школу, когда они учились в девятом классе, и через год ушла. Никто не знает, куда; её следы потерялись мгновенно. Они даже не могли вспомнить, как её звали. Помнили только растянутую на локтях зеленую кофту и тонкий пронзительный голос, который то и дело принимался рыдать с подвывом, когда она читала стихи, даже что-нибудь совсем невинное, вроде «Люблю грозу в начале мая».
– Будем на связи, – торжественно объявил Касьян, прощаясь с одноклассником.
А через неделю страну накрыло пандемией.
… Мир стал другим. Евсеев помнил, что один раз уже переживал это чувство. Это было во время солнечного затмения. Он вышел из дома с заранее подготовленным закопченным стеклом, чтобы не испортить зрение, и приготовился смотреть на Солнце. Тогда он предвкушал приготовленный для него очередной увлекательный аттракцион, что-то вроде шикарного цирка от Мистера Вселенная.
Внезапно воздух как будто запорошило пеплом, свет потемнел, Солнце посерело, и всё переменилось.
И это не какое-то обстоятельство в жизни отдельно взятого Евсеева переменилось. Нет, здесь не с кем-то одним случилось «это» – «это» случилось сразу со всеми. Со всей Землей. Евсеев вдруг остро осознал, насколько огромен космос и насколько малы не только люди, но и вся их большая Земля.
Длилось затмение недолго, тень сползла с Солнца, и мир вернули на прежнее место. И снова можно было жить, не задумываясь и принимая сравнительную безопасность бытия как данность.
Пандемия оказалась чем-то вроде затмения – для всей Земли, не для одного человека и даже не для одного изолированного селения. Не осталось безопасных мест на Земле, кроме разве что Антарктиды. От пандемии нельзя сбежать, как бежали белогвардейцы от большевиков.
Шли дни, а острое ощущение новизны происходящего не притуплялось. Евсеев смотрел в окно, и на ум поневоле приходило: «Я вижу новое небо, потому что старое миновало». Он не помнил точной цитаты, хотя интеллигенту в принципе полагается плюс-минус уверенно обращаться по меньшей мере к четырём текстам из Священного Писания: Нагорной проповеди, книге Экклезиаст, Песни Песней и Апокалипсису, который прочно смешивался в сознании с картинами Босха и представал сплавом абсурда, ужаса и популярных мемов. Но Евсеев запоминал такие вещи плохо. Только сейчас это «новое небо» внезапно засияло перед ним – как тогда, после окончания затмения. Новым в этом небе было то, что оно – для всего человечества. Простенькое открытие, неотразимое, как удар молнии в степи.
Евсеев включил компьютер и начал писать.
Впервые с того дня, как он понял, что созданные им персонажи оживают и начинают самостоятельные бытие, он писал без оглядки, отпуская на волю свои фантазии.
Апрельские слезы сменились майским снегопадом лепестков, ветер заглядывал в запертую квартиру через окно, выходящее на восток. Когда вставало солнце, Евсеев раскрывал раму и впускал из горстей, как бумажные самолетики, накопившиеся за ночь буквы, и они превращались в воздушные корабли с выгнутыми парусами, девушек с длинными, как солнечные лучи, волосами, собак и кошек, бегущих по воздуху, в детский смех, в юных доставщиков пиццы и даже в соседа-с-дрелью, который при встречах во дворе неизменно оказывался славным малым.
Евсеев никогда специально не интересовался тем, как складывается жизнь его персонажей, долговечная она или мимолетная. Если что-то и узнавал, то случайно – стороной.
Его воздушные корабли расправляли паруса, сливаясь с облаками в новом небе, голоса улетали вместе с ветром, сосед-с-дрелью бодро шагал куда-то по пустой улице. А Евсеев ложился спать.
Басовитая дама с литературного семинара проснулась, как это часто с ней происходило, в шесть утра. Она была убеждена в том, что это – время её смерти. Что когда она навеки закроет глаза, одна стрелка будильника укажет в небеса, другая – в землю.
Она задыхалась. Серые сумерки разливались вокруг, было тихо. И в этой тишине росла, наваливаясь на грудь, уверенность в том, что эпидемию она не переживет. Книги тускло смотрели слепыми глазами-корешками с полок, между ними неряшливо торчали квитанции и старые открытки. «Прощайте, друзья!» – вспомнились слова Пушкина, обращённые к любимым книгам. Прошептав их, толстая дама почему-то в первую очередь вспомнила «Анжелику».
– Нет, это невыносимо! – сказала она, садясь в постели и зажигая лампу.
В отличие от детских страхов, взрослая, застарелая паника не убегала от жёлтого круга лампы. Никуда она не девалась – сидела в углу и загустевала, как желе.
Дама ненадолго провалилась в сон, и в этом сне кружевная шаль, артистически брошенная на кресло, превратилась в учёную девушку. Девушка была умилительно-юной, в очках в суровой темной оправе – не поймешь, старомодных или наоборот, ультрамодных. С ходу, не вдаваясь в разные житейские мелочи, она завела дискуссию о стихотворении «Шёпот, робкое дыханье…» – есть ли в нём хоть какой-то смысл, или же вся эта «чарующая магия слова» гроша ломаного не стоит. И басовитая дама, так же не опускаясь до «здравствуйте, как вы сюда попали?», метнулась в волны спора. Они забрасывали друг друга язвительными замечаниями, пока солнце не забралось почти на середину нового неба над пустым, затаившимся городом.
… Дама открыла глаза. Шаль была шалью, лампа еле тлела, побеждённая утренним светом, льющимся в окно. Никакой девушки, конечно, здесь и в помине не было – она просто приснилась. Но не стало и паники: давящее чувство исчезло. Дышалось легко – давно такого уже не случалось с пожилой окололитературной дамой, вечно чем-то озабоченной, встревоженной и всё чаще испуганной.
Она подошла к книжной полке. «Здравствуйте, друзья!» – прошептала она, вслушиваясь в звучание этих слов, а затем, роняя на пол квитанции и открытки, вытащила книжку «Стихи русских поэтов о природе», к которой не прикасалась уже очень много лет. Книжка вышла в серии «Школьная библиотека». Некоторые строчки в оглавлении были подчёркнуты химическим карандашом: их следовало выучить наизусть. Тем же карандашом были отчёркнуты четверостишия, подлежащие заучиванию.
Она читала и читала, всё подряд, сама не замечая, как принималась бормотать, и комната заполнялась целительными словами классической русской поэзии. Вечером внучка, привозя на машине очередную коробку с продуктами и лекарствами – сердечными и успокоительными, – спросила:
– Ба, ты как там?
– В норме! – бодро ответила «Ба».
– Покажись! – потребовала внучка. И оценила: – Ух ты, тебя и правда не узнать. Даже посвежела. Чем ты там таким прекрасным самоизолируешься? Я тоже так хочу… Тебе не скучно?
– А похоже, что мне скучно? – осведомилась дама. – Ты вот мне скажи: давно Фета перечитывала?
– Бабушка, я поеду. Закрывай дверь. Упаковки я протерла дезинфицирующими салфетками, но ты все равно…
– Хорошо, хорошо, – проворчала пожилая дама, ногой проталкивая коробку в квартиру. – Не беспокойся. Знаешь, поэзия – лучшее успокоительное.
– Лучшее снотворное, – хмыкнула внучка. – Если что – сразу звони. – И молодая женщина сбежала вниз по лестнице.
Второй рассвет литературная «Ба» встретила ожесточённым спором о Блоке: девушка в очках доказывала, что «Вхожу я в тёмные храмы – там жду я прекрасной дамы…» имеет глубокий смысл.
– Чушь! – пыхтела пожилая женщина. – Какой смысл? «Дамы»! «Кого – чего?» Это какой вообще падеж? Дама у него что, неодушевлённое? Как «жду подачки»? Блок чудовищен!
Девушка-шаль посверкивала стеклами очков, в которых отражался книжный стеллаж:
– Когда вы говорите: «Я жду грозу», вы ждёте какую-то конкретную грозу. Которая вот-вот случится. А когда вы говорите «Я жду грозы» – это предчувствие непонятной ещё стихии, которая не отлилась пока в конкретную форму…
– Хотите сказать, прекрасная дама для Блока – стихия?
– Стихия – то, что несёт с собой прекрасная дама…
– Ой-ой с колбасой, – детсадовской присказкой отреагировала пожилая посетительница поэтических семинаров, и они с девушкой обе рассмеялись.
Это было как «я боюсь эпидемии» и «я боюсь эпидемию». Задача заключалась в том, чтобы превратить один падеж в другой, неопределённую стихию – во вполне конкретное явление, которое можно изучить и в конце концов победить.
Дама вспомнила, как Евсеев сказал ей на том последнем семинаре, куда она выбралась перед эпидемией (боже, это было так давно, практически в предыдущей жизни!): «Я верю в силу слов, я верю в слов набат». Тогда она не сомневалась в том, что он иронизирует. Но так ли это было на самом деле? А что, если он действительно верит в силу слов? Нет, даже не так, – а что, если слова действительно обладают реальной силой? Даже такие слабые, казалось бы, беспомощные и хрупкие, как «шёпот, робкое дыханье»?
Бородатый молодой человек с памятного семинара оказался в числе заболевших. Болезнь протекала тяжело, температура не спадала. Внезапно выявилось, что у него, оказывается, врождённая сердечная недостаточность. До сих пор это вообще никак себя не проявляло. А тут вот взяло и выявилось и начало представлять опасность.
Его привезли в инфекционное отделение в разгар эпидемии, он плохо помнил происходящее, но одно ему врезалось в память: высокая сухощавая женщина, похожая на последнюю русскую императрицу, которая по ночам сидела возле его кровати и однажды, когда он вдруг понял, что ему нечем дышать, поднялась и, резко шурша одеждой, вышла, а вскоре примчалась дежурная медсестра и поднялись хлопоты по срочному спасению бородатого мальчика. Наутро у него температура начала спадать, а ещё через неделю его выписали.
Он понимал, что отыскать ту сиделку будет невозможно, в больнице многочисленный персонал, работают волонтёры. Может, она вообще из другого города. В ней в принципе было много непонятного. Каким образом, например, больница ухитрилась выделить для кого-то одного персональную сиделку, когда отделение переполнено? Да, конечно, без внимания люди не оставались, но чтобы с кем-то сидели вот так, постоянно…
И ещё, почему незнакомка была без маски? Весь персонал больницы был снабжён защитными средствами. За все дни, проведённые в больнице, молодой человек не видел женских рук без перчаток, да и самих лиц женских тоже не видел – только глаза, угадываемые за очками. Высокая температура смазывала странное, нереальное ощущение от присутствия незнакомой сиделки. И если вдуматься, то… на ней была форма медсестры времён Первой мировой войны. Забавно, но это показалось ему более нереальным, чем присутствие в больнице медсестры без маски.
В конце концов он пришёл к выводу, что это был горячечный, но такой утешительный бред.
Крепыш с коротко стриженными светлыми волосами работал водителем на «скорой». Человеком он был конкретным и стихи тоже предпочитал конкретные, чтобы сразу понятно было – про что написано и с какой целью. Поэтому, кстати, он считал, что «Я помню чудное мгновенье» – настоящий шедевр, ведь Анна Петровна Керн после этих стихов моментально влюбилась в Пушкина и они вдвоём наверняка отлично провели время. Таким образом цель поэта была достигнута с минимальными потерями.
Когда началась пандемия, он сам вызвался на ночные дежурства, и тёмный город бешено распахивал перед мчащейся машиной свои тёмные пустые улицы. Подъезжая к больнице, он уже издали видел десятки горящих желтых прямоугольников: за каждым находились люди, точно знающие, что делать и зачем. Как в правильной поэзии. От этих окон разливалось тепло.
В тот день в машине лежал студент – костлявый рослый парень, плохо говоривший по-русски, какой-то застрявший в России немец (или голландец?) с просроченной визой. Парень сердился, противился госпитализации, несмотря на высокую температуру, уверял, что он всего лишь простудился, когда курил на балконе, потом вдруг заплакал и признался, что у него нет денег и с документами тоже швах. Его изначальной целью было проехать на велосипеде по всей Европе, но потом вмешалось бедствие…
Этот парень исчез из мыслей водителя сразу же после того, как был передан с рук на руки в приёмное отделение. Встретились они значительно позднее, когда бедствие отступило и всем, кто работал сверхурочно, дали отпуск. Конечно, хотелось бы поехать куда-нибудь к морю и там полежать на пляже в трусах, глядя на загорелых девушек и поплевывая косточками от черешни, но с поездками пока пришлось повременить. Достаточно было просто сидеть в парке и абсолютно ничего не делать.
Кто-то уселся рядом и заговорил по-английски. Водитель «скорой» учил инглиш в школе и мог объясниться более-менее сносно. Он посмотрел на соседа по скамье, увидел хрящеватый нос и прядь светлых смятых волос, но никак не мог вспомнить – откуда знает этого человека.
Тот напомнил. И про визу, и про деньги, которых не было. И про путешествие, которое так и не состоялось. Студент о чём-то рассказывал, а слушатель, подрёмывая от усталости, которая накопилась и так и не прошла, кивал и делал вид, что понимает, о чём идёт речь. Перед тем, как он задремал, ему подумалось последнее: скоро возобновятся поэтические семинары и можно будет снова встретиться с той тонкой, как ветка, женщиной, которая носит юбки в пол и краснеет, как маленькая девочка… Он улыбнулся и заснул, положив голову на костлявое плечо студента.
Звали эту молодую женщину Даша, и она тихо, робко вышла в мир из своей небольшой квартиры на девятом этаже, впервые после отмены карантина.
Чуткая натура, Даша остро переживала момент, и когда объявили о том, что пандемия отступает, ощутила привкус победы. Победа эта не явилась в одночасье, как излитый с небес «громкокипящий кубок», но шаг за шагом, не торопясь и не задерживаясь, распространялась всё дальше и дальше и с каждым шагом охватывала всё более обширные территории души и физического пространства.
Даша вышла в сквер, где стоял – в своё время жарко дискутировавшийся – памятник, и тотчас поймала на себе негодующий взгляд кота, который доселе ощущал себя безраздельным господином всея детской площадки, газона, асфальтовой дорожки и прочая, и прочая, и прочая. «Кто ты, о дерзкая, вторгшаяся во владения мои?» – вопрошал кошачий взор. Даша тихо засмеялась. Кот с достоинством удалился в кусты.
Молодая женщина села на лавочку возле выключенного фонтана, подставила лицо солнцу. Когда вся её маленькая вселенная наполнилась оранжевым светом, она открыла глаза, потому что ей показалось, будто кто-то пристально смотрит на неё.
И точно – на лавочке напротив восседала… почти точно такая же «Даша». Сходство было разительным и в то же время карикатурным: чуть-чуть искривлённый нос, один глаз немного выше другого и определённо косит, но во всем остальном – те же черты, испорченные, как в кривоватом зеркале. Та, вторая, «Даша» посасывала кофе из бумажного стаканчика, чередуя его с тонкой сигаретой, распространяющей удушливый дым. То и дело она бросала на свою визави равнодушные взоры, затем задавила сигаретку о скамейку, сунула смятый стаканчик между рейками сиденья и поднялась. Юбка была ей длинновата и волочилась по земле, при ходьбе «Даша» то и дело наступала на подол и останавливалась, беззвучно бормоча ругательства. Из её рукавов, из карманов на юбке, из-под подола бесконечным дождём сыпались мятые бумажные стаканчики с логотипами самых разных кофеен.
– Что… это?.. – пробормотала настоящая Даша, не в силах пошевелиться.
Странное существо повернулось к ней, словно его окликнули, и улыбнулось. Беззубый рот существа расплывался всё шире. Даша застыла, не чувствуя ни рук, ни ног. Существо, шатаясь, побрело дальше по дорожке.
– Девушка, вы в порядке? – раздался голос.
Даша вздрогнула и как будто очнулась.
– Я? Заснула, наверное… Простите… – пробормотала она и тряхнула головой, пытаясь сбросить оцепенение. – Так неловко!
Рядом с ней стояли Евсеев и Серёгин. Они прервали разговор и подошли к лавочке, потому что им показалось, что с женщиной плохо. «Свежий воздух – он с непривычки убивает», – высказался Серёгин по этому поводу.
Даша узнала Евсеева и слабо улыбнулась ему, но тут же снова вздрогнула, омрачилась и поневоле посмотрела туда, где стояла, покачиваясь, вторая «Даша». Серёгин проследил её взгляд и присвистнул:
– Во страховидла!
– Вы знакомы? – удивилась Даша.
– С ней-то? – Серёгин посмеялся.
Над крышей ближайшего дома показался рыхлый край облака. Серёгин посмотрел наверх, потом перевел взгляд на Дашу и добавил:
– Вы тут посидите, отдышитесь, а то ужас как побледнели. Поэтическая вы натура. Прямо как Евсеич.
– Я как раз не бледный, – возразил Евсеев.
– А я тут, прямо скажем, сбледнул, – признал Серёгин. – Знаешь, возле «Авроры» два «Лениных» ходили, один революционный матрос и «Пётр Первый»? К прохожим приставали, чтобы сфоткались? Повыползали снова. Но странные какие-то. «Пётр Первый» стал как тот шемякинский, с крошечной головой и длиннющими пальцами. У матроса голова как у скелета. Не знаю, кому охота с такими фоткаться.
Евсеев замер. Нехороший холодок прошёлся у него по спине. Он сказал:
– Давай-ка зайдём к одному моему приятелю, а? Что-то беспокойно мне за него стало. Боюсь, что насамоизолировался он там по самые помидоры.
– Ты ему звонил?
– Да нет, причины не было…
– Тогда сейчас чего забеспокоился?
Страховидла уже исчезла, только след из мятых бумажных стаканчиков тянулся по всей дорожке.
– Сейчас причина появилась, – сказал Евсеев. – Но один идти боюсь.
– Ладно, – сказал Серёгин. – Это недалеко? У меня ещё дела.
– Недалеко, – сказал Евсеев.
– Я больше никогда не смогу пить кофе из бумажных стаканчиков, – прошептала Даша. – И вообще, наверное, никакой. – Она нервно потянула себя за узкий ворот «водолазки».
Кот вернулся и сидел теперь совсем близко, щурясь и топорща усы. «Так и быть, – думал он, – пусть вторгается во владения мои, эта дерзкая особа».
Евсеев позвонил в квартиру Касьяна. Долго не открывали, потом послышалась какая-то возня, наконец, раздался резкий выкрик, и замок лязгнул. На пороге стоял Касьян. В полумраке его лицо белело, как лунный блин, острый нос клевал воздух, глаза бегали.
– Евсеич? – спросил он. – Чего тебе? Кто это с тобой?
– Сантехник, – произнёс Серегин звучным оперным баритоном. – Проверяю трубы на предмет протечки.
– Что, серьезно?
– Серьёзно. Представитель жилконторы с человеческим лицом.
– Евсеич, а ты чего с ним?
– Я за компанию.
Серёгин отодвинул Касьяна и вступил в квартиру. За ним скользнул Евсеев – и замер. До сих пор ему казалось, что он готов к любому, но выяснилось – нет. Квартира была завалена объедками, мятыми и шуршащими упаковками, каким-то тряпьём. На шкафу обнаружился дед с немытыми пятками, которыми он со скуки то и дело ударял о зеркальную дверцу. Два ребенка увлечённо рвали книги, разбрасывая скомканные страницы. На диване обнаружился иссохший бородач, похожий на старовера. Он лежал на спине, уставив бороду в потолок, и непрерывно гудел, не разжимая губ, как бы в подражание рою пчел.
Из туалета донесся возмущенный крик Серёгина:
– И тут засор! Во обезьяны! Какой фигни вы в унитаз накидали, а? Соседи снизу жалуются, что протечка, и вот, пожалуйста.
Евсеев схватил Касьяна за плечи. Касьян сжался, руки его затряслись.
– Ты вообще что натворил? – спросил Евсеев.
– Это… родственники… приехали из глубинки… – пробормотал Касьян, отводя глаза.
– Какие родственники, из какой глубинки? – заорал Евсеев. – Ты кому врёшь?
– Я не нарушал, – сказал Касьян. – Мы все в пределах квартиры. Самоизоляция.
– Покажи компьютер, – приказал Евсеев.
– Не трожь! – взвизгнул Касьян, закрывая собой проход к письменному столу. – Это творчество!
– Серёгин, держи его! – закричал Евсеев.
Серёгин, посмеиваясь с добродушием сильного человека, ухватил Касьяна поперек живота. Касьян, горячечный и потный, бился, лягался и даже пытался укусить, но Серёгин держал его без труда, словно котёнка.
Евсеев подошёл ко включённому компьютеру и принялся стирать файл за файлом.
– Ничего себе понаписал, – приговаривал он при этом.
– Я правду писал! – закричал Касьян. – Нелакированную! Неприкрытую правду жизни!
– «Правду» он писал, – ожесточённо давил на клавишу «delete» Евсеев. Ему казалось, он с хрустом давит комаров. Или каких-нибудь других разносящих заразу насекомых. – Посмотрите-ка на него, «правду» он писал. Паскудство одно.
По мере того, как файлы падали в «корзину», исчезали и персонажи – вонючий дед, мерзкие детишки, безумный бородач… Последнего, похожего на раскоряченного домового, Евсеев обнаружил за веником и вытолкнул за дверь, не дожидаясь, пока тот растворится в нечистом воздухе квартиры.
– И чего неймётся-то? – заметил Серёгин, отпуская наконец заплаканного Касьяна. – Лучше бы стишки читал. Только не про минуты роковые, а что-нибудь детское, про природу. Люблю там грозу в начале мая… А?
Комментарии к книге «Как слово наше отзовётся», Елена Владимировна Хаецкая
Всего 0 комментариев