Сергей Смирнов БЕЗ СИМТОМОВ (Сборник)
ПОВЕСТИ
Без симтомов
«Все глядели на него, искали и не могли увидеть его, окруженного таинственным кругом.
„Приведите Вия! Ступайте за Вием!“ — раздались слова мертвеца».
Н. В. Гоголь. ВийДоктор Ремезов долго всматривался в черты умершего, недоумевая, почему вдруг спокойно и ясно становится на душе… и, склонясь над больничной койкой, невольно прошептал: «Господи, помилуй…»
Накануне молодые ребята-санитары, краснея и чертыхаясь от натуги, приподнимали этого огромного старика на постели, а он тем временем посмеивался:
— Что, воюете с дедом, солдатики? Здоров медведь вам попался?
— И не говори, дед, — отвечали санитары.
— Задал делов вам, солдатики?
— Да отслужили мы, дед, — невольно приноравливаясь к его лесному басу, хвастнул один из санитаров.
— Вон оно как! Тогда мы — ровня, ребятки, — балагурил старик, пыхтя от боли. — И я отслужил, однако.
— Да когда ж ты успел? — не унывали «солдатики», вытягивая из постели грязные клеенки.
— Так, считай в уме, еще гражданскую прихватил, однако.
— Ну!.. У красных или у белых?
— А поди упомни их всех в лицо-то.
Дед не то шутил хитро, не то говорил, как думал.
«Такие не болеют», — думал Ремезов, стоя в стороне.
Дед прожил жизнь таежным охотником, и не в лесу, а на пристани под вечер случилась с ним беда. Как ни рассказывал, стыдясь своей оплошности, но только скатилось на него со штабеля несколько строевых лесин.
Ремезов вышел из палаты и приостановился у крайнего окна.
Закатное солнце освещало угол больничного двора: несколько серых валунов, покрытых лишайниками, и березу с раздвоенным черно-белым стволом. Когда горы вдали были затянуты туманом или сумерками, этот угол напоминал Ремезову детство: такая же раздвоенная береза росла среди высоких валунов позади деревни. На той березе висела толстая веревка. Держась за нее и раскачиваясь, можно было прыгать по высоким верхушкам валунов…
И вдруг Ремезов понял, что всю жизнь ему не хватало наставника, а к этому лесному деду можно сейчас подойти и запросто спросить, как жить дальше, не боясь рассудительного книжного ответа. Но следом Ремезов понял также, что подойти к старику и спросить не сможет…
И вот сегодня его попросили подежурить повторно… Сегодня и случилось… Доктор Ремезов стоял над умершим, придерживая край простыни и оттягивая миг, когда придется потянуть белый покров вверх, к изголовью.
Ремезову казалось, что только теперь он может услышать ответ — и слышит его, но не слова, а иное, что вернее слов способно укрепить душу… До Ремезова донесся едва различимый близкий шорох, и он отвел глаза. Он увидел медсестру, замершую в смятении на пороге палаты. Сделать еще один шаг она была не в силах.
Вошли санитары, толкая перед собой каталку. Не поднимая глаз на дежурного врача, они загнали каталку в проход между кроватями и одним резким движением перенесли тело. «Как живого, — подумал Ремезов, заметив, что тело не бросили, как бывало, а аккуратно положили, придержав голову. — Хорошие солдатики». Уже у дверей один из санитаров заговорил с другим вполголоса:
— Жаль деда, мировой был, веселый… Терпел. Нас бы так придавило — и чирикнуть не успели бы. А он еще неделю анекдоты травил…
Ремезов вышел за ними вслед. Не делая никакого шума, санитары быстро провезли каталку мимо больных, сплотившихся полукругом у телевизора. Все пространство рекреации было пронизано сиянием экрана, и ярко, синевато светились застывшие лица больных. Ремезов вздрогнул от дурацкого ржанья и невольно взглянул на экран: там вертелось коромысло викторинной рулетки и бойко подпрыгивала игрушечная лошадка. Невольно выслушал Ремезов и какой-то странный вопрос о каких-то консервных банках в невесомости и также невольно заинтересовался, раскапывая в голове возможный ответ, точно спрашивали именно его, дежурного врача в районной больнице.
Больные сидели неподвижно, будто загорали. Возвышенное и грустное чувство, с которым Ремезов вышел из палаты, начало проходить, теряться, а душа стала заполняться тупой беспечностью, с которой обычно, выйдя в конце дня со службы, говоришь себе. «Ну ничего… нормально… все в порядке…»
И Ремезов повернулся, чтобы поскорее уйти за пределы голубого свечения, он увидел медсестру. Она стояла, вжавшись и стену, и смотрела на экран телевизора, пытаясь отвлечься.
«Расплачется», — подумал Ремезов.
Но медсестра справилась с собой.
— Он такой веселый был, — проговорила она скороговоркой. — Все смешил… Я и капельницу с ним чуть не роняла… Привыкла.
— Ну ничего, успокойся, Галя, — сказал Ремезов, — Иди… выпей таблеточку седуксена, приляг. Я тебя разбужу, если что.
Он оставил медсестру и пошел в ординаторскую.
Положив перед собой на стол, под свет настольной лампы, карту больного, Ремезов с особым вниманием, даже трепетом прочел на первой странице графы «фамилия, имя, отчество», «год рождения»… хотя знал их на память. Но за первой страницей карты было уже чужое, к умершему будто бы уже не имеющее отношения, написанное руками трех врачей, из которых один — он, Ремезов… И в тех записях ему уже не найти ответа на какой-то очень насущный вопрос, который мучил своей бессловесностью, будто на Ремезова кто-то все время смотрел со стороны — с укором и не хотел ничего объяснять.
«Да что же за хандра теперь такая! — спрашивал себя Ремезов, откинувшись на спинку стула и потирая пальцами лоб. — Скорее уж не хандра, а предчувствие…»
Где-то неподалеку от больницы завыла собака, а за ней другая. «Ну вот…» — подумал доктор Ремезов и подошел к окну.
За окном было черно. В лицо тянуло приятной влажной прохладой, смешанным запахом хвои и остывающего речного берега. Ремезов заметил вдруг перемигивание двух движущихся малиновых звездочек, и вскоре до его слуха дотянулся машинный звук. Перевалив через хребет, к поселку спускался вертолет.
Отведя взгляд в сторону, Ремезов увидел на прикрытой створке окна отражение стоящей рядом медсестры. Сквозь стекло она тоже следила за летящими огнями.
— Это не санитарный… военный, — проговорила медсестра.
Сердце у Ремезова сильно заколотилось, и он отошел от окна, точно испугавшись чего-то. Вдвоем с медсестрой они молча слушали нарастающий гул до тех пор, пока не зазвенели стекла и воздух в комнате не затрясся.
Ремезов определил, что вертолет садится за больничной оградой, на убранное поле.
— Я сейчас! — крикнул Ремезов медсестре. Выскочив за ворота, он побежал во тьме по полю навстречу буре и грохоту. Из вихря появился кто-то и, придерживая на голове фуражку, закричал:
— Вы товарищ Ремезов?
— Ну я «товарищ Ремезов»! — прокричал ему с двух шагов доктор, пытаясь запахнуть на груди разлетевшийся на ветру халат. — Вы мне всех больных угробите своим треском!
— У меня нет другого выхода, товарищ Ремезов! — твердо, с расстановкой прокричал военный. — Мне приказано срочно доставить вас в часть.
Содрогнувшись, Ремезов оглянулся на окна больницы и в ординаторской заметил силуэт медсестры, а в двух окнах рекреации — фигуры больных.
— Что значит «срочно»! — закричал он, думая: «Как дурной сон!» — У меня сто больных! Я не могу оставить с ними одну сестру:
— У меня приказ! — настаивал военный. — Сейчас вам пришлют врача из нашей медсанчасти! Он заменит вас!
«Да что же это?.. Что за приказ?.. — заскакали в голове Ремезова суматошные мысли. — Зачем я им нужен?»
— Дайте собраться, — вяло крикнул он. — Можете вы хоть мотор заглушить?!
— Нет! — отрезал военный. — Только время потеряем! И шуму больше будет!
Ремезов отупело сновал по комнате, не понимая, что и как собирать. Он бросил в портфель бритву, потом, постояв в оцепенении, зачем-то положил аппарат для измерения давления и пачку чая.
— Что случилось, Виктор Сергеевич? — два или три раза спросила его медсестра.
— Да я почем знаю! — невольно огрызнулся он и все же, заметив свою грубость, кое-как взял себя в руки и улыбнулся сестре. — Забирают меня, Галочка.
— Как… куда?.. — обомлела она.
— Не знаю… Сейчас вместо меня военврача пришлют.
— Да что за день такой ужасный! — всплеснула руками медсестра и расплакалась..
Ремезова всего уже трясло… Вспомнив про седуксен, он выдавил из упаковки несколько таблеток, одну запил сразу, две или три бросил в карман, а последнюю протянул медсестре.
…Увидев тонущий внизу во мраке корпус больницы, доктор Ремезов стиснул зубы и вцепился в подлокотники: ему показалось, что смерч оторвал его от земли навсегда.
Командир аэродрома был знаком ему. Ремезов ездил лечить его внучку. То ли увидев на свету улыбающееся лицо, то ли поддавшись таблетке, Ремезов немного успокоился и пожаловался полковнику:
— Ваш десант мне всю больницу на ноги поднял…
— Ты не серчай, Виктор, — напряженно улыбаясь, отвечал полковник. — Видишь, сам из-за тебя на ногах. От командующего округом вдруг получаю депешу: «Содействовать срочной доставке в Ленинград врача Усть-…ской районной больницы Ремезова В. С.». И еще два звонка — из обкома и Минздрава.
«Ленинград, — подумал Ремезов. Мелькнула догадка, но сердце не забилось, только медленная упругая волна поднялась внутри и опустилась, еще усилив сонливость. — Это седуксен…»
…Они долго шли по пустынному летному полю, освещенному посадочными огнями, и эта фосфоресцирующая плоскость и безмолвие над ней казались Ремезову беспредельными. Наконец над ними из мрака выступил бок огромного резервуара.
— Это что… за мной?.. — проговорил Ремезов, и его спина покрылась мурашками.
— За тобой, Виктор, за тобой, — широко улыбаясь и похлопывая Ремезова по плечу, ответил полковник. — Конечно, кое-какой груз мы с оказией подкинем. Но главный груз — ты. Так что не волнуйся, повезут тебя аккуратно… Поплывешь, как у кита в брюхе.
Ремезов проснулся от легкого толчка и почувствовал, будто он в невесомости. Он открыл глаза и понял, что самолет стоит на твердой земле. В иллюминатор снаружи сквозил ранний свет.
Под брюхом самолета его ожидала черная «Волга» и сопровождающий, в звании капитана. По летному полю, по холодному течению воздуха тянулись клубы желтоватого тумана.
— Мы через город? — усевшись в машину, спросил Ремезов, с трепетом ожидая увидеть Ленинград после десятилетней разлуки.
— Нет, — не оборачиваясь, качнул фуражкой капитан. — В объезд. Прямо в Кущино.
Ремезов обиделся на капитана и сразу погрузился в дремоту. Ему привиделась высокая бетонная стена и бронзовые тяжелые буквы в ее правом верхнем углу. Когда он от торможения проснулся, то увидел сквозь лобовое стекло эту самую стену с бронзовыми буквами: ИКЛОН АН СССР. «Заспался… Седуксен на голодный желудок», — подумал Ремезов и заметил, что сбоку, к дверце, протянулась рука в синем пиджачном рукаве с блестящим браслетом часов. Ремезов уже знал, чья это рука, и ему показалось, что он видел ее только что во сне. Рука открыла дверцу, и Ремезов понял, что сейчас искренне обрадуется своему земляку, однокашнику, однофамильцу, а ныне — директору Института клонирования.
Он вышел из машины — и заранее заготовленная улыбка директора дрогнула, ожила, потеплела.
— Здравствуй, Витя.
— Здравствуй, Игорь.
— Ты не изменился.
— А ты заматерел. Годишься в профессора.
— Уже профессор, Витя… Черт с ним, со всем этим. Видишь, пропащий, понадобился ты Отечеству.
«Как будто я не нужен ему был на Алтае… Или твой институт — это уже и есть все Отечество? Ты не то что в профессора, ты в Людовики годишься, Игорек. „Государство — это я“». — Но все это Ремезов только подумал и не сказал, зная, что дала о себе знать обыкновенная зависть, тихо тлевшая десять лет, зависть, которой он почти не замечал, глядя на рассветы и закаты в тихих алтайских горах, и которая сразу разгорелась, едва он увидел институтские стены…
Они, оба Ремезова, были одного роста, и когда-то лет им давали поровну. Теперь доктор Виктор Ремезов, невольно сравнивая, понял, что однофамилец стал гораздо старше его и солидней.
И еще Виктор вспомнил, что когда они ходили студентами, а потом аспирантами, зависть его к однокашнику была другого сорта. Он казался себе неловким, неотесанным по столичному образцу, и чудилось ему, что наука смотрит на него с доброй улыбкой, как на способного провинциала, маленького такого, местного значения Ломоносова, «самому себе предка». Но, наверно, не так стыдился бы, не гнал бы он в себе провинциала, если бы не удивлялся своему однофамильцу, изумительно скоро в своих привычках, одежде, манере говорить с девушками принявшему отчетливый образ столичного жителя… Тот, которого он запросто обгонял на велосипеде, тот, о ком он говорил за-озерским пацанам «тронете Игореху — схлопочете от меня», вдруг подрос, стал крепко жать руку, делиться конспектами, которыми снабжали обожавшие его однокурсницы, а лабораторные работы лихо успевал делать за двоих… Однофамилец жил с легким каким-то талантом на память, на схватывание чужих навыков: ему довольно было присмотреться на минуту к более умелому, чтобы сразу повторить так же.
За десять лет разлуки однофамилец изменился. Его лицо, теперь постаревшее, перетянулось резкими морщинами, стало скуластее, на нем проступило вдруг что-то провинциальное, деревенское, но эти новые черты придали директору какое-то особое обаяние и — главное — заставляли уважать уже с первого впечатления.
— Ты с дороги, может, часок поспишь? — спросил директор. — Мы тебе коттеджик отвели — там удобно, холодильник полон, плита… душ, бритва… в общем, все, как полагается.
— Я выспался в самолете, — ответил Ремезов.
— Добро. Давай тогда сразу приступим к делу… Впрочем, у меня сам все увидишь. Рассказывай, как живешь «у подножья Гималаев».
И он что-то рассказывал, с трепетом поднимаясь по ступеням проходной института, оглядываясь в холле, вдыхая, пробуя знакомый запах, прислушиваясь к знакомой лестнице…
Бетонные, выстланные розовым ракушечником пространства были безлюдны. На двери директорского кабинета висела стеклянная черная таблица с золотыми буквами — Ремезов Игорь Козьмич.
Эта табличка удивила Ремезова, хотя он давно знал, кем стал однофамилец.
Директорский кабинет не утратил того старинного запаха полустершейся полировки дубовой академической мебели. Этот запах был самым дорогим воспоминанием Ремезова об эпохе, когда он благоговел перед наукой, когда входил в этот кабинет, как в чертоги небесные, — лицезреть академика Стрелянова.
Теперь за его столом сидел Игорь Козьмич и смотрелся вполне на месте. Иллюзия того, что он, доктор Ремезов с Алтая, вдруг сам оказался героем древнего предания и записан теперь в летописи, была полной.
— Вспоминаешь Стрелянова? — улыбнулся Игорь Козьмич, заметив, с каким чувством Ремезов смотрит на стол. — Веселый был дед… Ну ладно, соберись с духом.
Игорь Козьмич повернулся к сейфу и, отперев дверцу, достал бордовую папку и протянул ее Ремезову.
Раскрыв папку и осознав, что перед глазами «Решение Сонета Министров РСФСР», Ремезов сразу потерялся и не смог читать текст вдумчиво. Ему казалось, что к таким высоким решениям он отроду лишен права иметь какое-либо отношение, «…в связи с аварией на филиале ИКЛОН АН СССР… утечкой биологического материала и опасностью заражения… невыявленные формы… вследствие неустановленного уровня патогенности… здоровье населения… изолировать территорию, прилегающую к филиалу ИКЛОН в радиусе пяти километров… провести незамедлительную эвакуацию жителей населенных пунктов, расположенных в пределах указанной зоны, а именно: Лемехово, Быстра, Торбеево…»
— Так ты что, наше Лемехово угробил?! — прошептал Ремезов.
Игорь Козьмич нахмурился, застыл на несколько мгновений, как изваяние.
— Вот что, Виктор, — сказал он. — Для этого разговора я приглашу сюда не тебя, а прокурора… Вернее, он меня пригласит. Ты нужен как специалист, профессионал. Давай обсудим сначала дело, а то пока разведем философию, мать честная! — Он вдруг со злостью схватил папку и швырнул ее в сейф. — Хватит, нафилософствовались!
Ремезов наблюдал эту злость, твердость — все сильное, искреннее, и против его воли уважение к Игорю Козьмичу росло.
— Только не гляди на меня, как Саваоф. — Игорь Козьмич смотрел Ремезову в глаза уже без всякой злости, без отпора. — Это ты смылся на свой Алтай… в Шамбалу… к ламам. А я по полгода в нашем Лемехове жил, и мои пацаны там каждой лето с удочками бегали. Так что еще надо разобраться, кому оно дороже, наше Лемехово… Так, теперь ты похож на беженца. И это ни к чему. Лемехово закрыто до зимы, от силы до лета. Десять лет ты уже вытерпел, потерпи еще полгода… Кстати, срок карантина во многом от тебя же и зависит. Вот я тебя расскажу, что там было, за этой бумажкой, а ты уж, махатма алтайский, рассудишь, грешен я перед господом или как… Речь идет, Витя, о твоих вирусах, — мягко произнес Игорь Козьмич. — Если помнишь, я тебя дважды упрашивал вернуться и снова взять вожжи в свои руки.
Ремезов кивнул и усмехнулся, вспоминая внезапные междугородные звонки в больницу и опасливые взгляды главврача… Что могли натворить его вирусы? Все штаммы десятилетней давности были безобидны.
— И я не особо удивлялся твоим отказам, — вздохнул Игорь Козьмич. — По-своему ты прав. Оно, конечно, ближе к святости — быть благодетелем сира и убога в горах и лесах… а мы тут со своим прогрессом… еще неизвестно кого дозовемся — не то черта, не то архангела… Но я не верю, Витя, что ты сдался, что ты там, на своем Алтае, не шевелишь мозгами в этом направлении. Тебе бы туда, в твой скит, забросить на вертолетах из наших запасников хорошее оборудование.
Ах, какие были годы! «Многоцелевой вирус-союзник» (это из газетного интервью) всех вредителей зерновых культур — одним махом! Полный отказ от инсектицидов!
Понятно, если бы дорожка была прямой, работу завершили бы под фанфары и без него. Но, увы, и за десять лет работа продвинулась ненамного вперед, и будь на переднем крае он, Ремезов, положение дел было бы не лучше… Он не переоценивал своих способностей. Но эта трезвая мысль была плохим утешением.
— Я знаю, что когда-нибудь ты не выдержишь, — сказал Игорь Козьмич и, как фокусник, вынул из стола верстку монографии. — Вот видишь, мы сделали книжку. Первый Ремезов — это я, а второй — ты. Меня уже в родственных связях обвинили.
Душа доктора Ремезова дрогнула.
— Искушаешь, Игорь, — вздохнул он.
— Конечно, искушаю, Витя, — приятельски улыбнулся Игорь Козьмич. — Мы включили в монографию твои старые данные, но с новой интерпретацией, тут без тебя нарожали кучу штаммов. И естественно, все их свойства нам неизвестны… Но мы были уверены, что никакой опасности быть не может. Ее нет, пока вирус в пробирке, а пробирка в ламинарном боксе — в этом вся загвоздка… Теперь послушай историю. Как-то в выходной зашел я в гости к леснику, он — давнишний мой приятель. Начали мы друг другу жаловаться на свою жизнь, и вот он мне рассказывает, что обидели его в районе и кошка любимая пропала в тот же самый день. На другой ее нет, и на третий… А потом падалью потянуло в дом. Принюхался так и эдак — тянет вроде как прямо с порога, заглянул под крыльцо — тут всего и вывернуло: мурка, значит, дохлая, рядом с нею куча дохлых мышей-землероек. Выходит, она их откуда-то натаскала, может, еще живых, а потом уж и сама на этом своем погосте околела. Тут у меня волосы на голове зашевелились. Я вспомнил: у нас в виварии на днях тоже несколько кошек подохло. Кинулся в институт и, когда раскрутил следствие, понял, что сижу на бочке с порохом.
Странные явления происходили в филиале ИКЛОН АН СССР. Действительно, в виварии напал мор на кошек, но до этого как будто видел кто-то валявшихся в коридорах дохлых мышей. Еще раньше, на полторы-две недели, в здании пропали тараканы. Это событие было заметным и радостным, и его подтвердили все опрошенные. Однако исход тараканьего племени начался из комнаты, где произошла небольшая авария.
— Я и не знал, что у них пробирка со штаммом в центрифуге лопнула, — рассказывал Игорь Козьмич. — Замяли, черти!
Раз вирус считали неопасным, то решили обойтись местной дезинфекцией: залили емкость центрифуги спиртом. Однако поначалу нужного количества спирта под руками не оказалось, и, пока его искали, центрифугу забыли открытой.
— Вентиляция тянула все наружу, прямо в туман… А у нас сейчас сыро, туманы до полудня стоят… хуже того, есть непроверенные сведения, что лаборантки из других комнат догадалась, отчего у соседей тараканов не стало… и одолжили пробирочку-другую… В общем, Витя, я струхнул, был такой момент. По неопытности, знаешь. Ведь никто не заболел, слава богу… Другой бы на моем месте задраил люки и отсиделся — пан или пропал. А я вот не смог, Витя, перестраховался. Следствие закончил, сел здесь — душа не на месте, руки дрожат… Подумал — и плюнул, пропади оно все пропадом. Сегодня у них тараканы дохнут, а завтра что?
Ремезов слушал Игоря Козьмича, недоумевая: говорит он снова по-директорски, как на совещании оправдывается, а не перед другом детства, но видно, видно же, что говорит искренне — и душа у него не на месте была, и руки затряслись… И Ремезов подумал: а не ждет ли он от директора фальши только потому, что сам потерял здравый взгляд на людей, по укоренившейся привычке ожидая ложь или корысть от любого начальника…
— Так что, Витя, запиши в свой протокол: приход с повинной до преступления, — продолжал Игорь Козьмич. — Такой вот юридический казус. — Это первое. Второе, Витя, — эвакуация. Сделали мы все аккуратно. Ну, в наших краях это дело простое. Что там — несколько километров леса огородить?..
— Велика Россия-матушка, — криво улыбнулся доктор Ремезов. — Что там — несколько километров леса отстегнуть?.. Знаешь новый вариант старого анекдота про русских на Луне? Нет. Ну, слушай.
Является к президенту Штатов помощник и весь сияет от радости. «Господин президент, — говорит, — русские на Марсе!» Президент вскакивает: «Как так на Марсе? Почему на Марсе?! Мы же о совместном полете договаривались… Вот мерзавцы, обошли! А ты чему радуешься?!» — «Господин президент, — отвечает помощник, они все на Марсе…» Вот так, вчера — Чернобыль, сегодня — Лемехово. Остальное затопим. И окажемся все на Марсе… Куда еще деваться?
— Витя, дорогой… — медленно проговорил Игорь Козьмич и поднял глаза на Ремезова. — Мы уже давно все на Марсе. Просто не замечаем. Вот скажут сейчас по радио: авария, так, мол, и так, воду из крана пить нельзя… Так я что — я выматерюсь, а стакан все равно подставлю. И все будут материться и пить. Потому что надо бежать на работу, или с работы, или в очередь, или в сад за детьми, или на собрании сидеть. Не остановишь, Витя, ничего. Как-то в командировке беседовал с директором химкомбината. Это чудовище трубами дымит, а у директора дача неподалеку, километрах в пяти. Он мне хвастается, какие там еще очереди и комплексы в строй пускает. Тут его сынок на речку с удочкой собрался — он его за трусы хвать. «Чтоб в воду не смел лезть — уши оборву!» А передо мной своей отеческой заботой щеголяет: мол, пруд в саду для сынка родного вырыл и воду чуть не из Канады привез… Витя, это просто какой-то тотальный сомнамбулизм. Я и в экологических комиссиях поучаствовать успел… Глядим как-то: стоит завод, вокруг на десять километров все выгорело, а рабочий поселок — прямо под трубами. У народа спрашиваем: какой кретин вас сюда поселил? Не поверишь! Это они сами добились строительства поселка! Чтоб на работу было недалеко ходить! Мы им: смотрите, люди, у вас дети — сплошь астматики… Стоим — они нам что-то бормочут… Короче, не понимаем друг друга — и все тут. Митинги и демонстрации по поводу экологии я видел, но только по телевизору. А наяву, в массе я видел другое. Положим, не мы одни, а все на шарике в технократии погрязли, но мы-то в Союзе уже догнали и перегнали. На Луне нас обошли, а на Марсе мы все — первые… Порывисто выдвинув стул, он сел напротив Ремезова, за длинный стол для совещаний, торцом примыкавший к директорскому. «Пошел в народ», — усмехнулся Ремезов.
— Вот что я тебе скажу, Витя, — начал директор. — Давно у меня в голове одна крамольная мысль вертится. Я думаю, что, пока мы все на Марсе, такие выпускания джиннов не во вред, а даже на пользу… Ну, не в густонаселенной местности, конечно, а в лесах и горах… Не делай страшных глаз, Витя, не надо. Я думаю, сама биосфера защищается от нас с помощью таких аварий. И сами аварии — следствие объективной необходимости; нужны природе гарантированно закрытые биосферные резервации. Ты подумай: у биосферы есть свои мощные механизмы адаптации к повышению радиационного фона и вирусным инфекциям. Ведь были же на Земле периоды высокой радиоактивности. Вымерли, допустим, динозавры, так выясняется — к лучшему… Еще не известно, при каких обстоятельствах появился гомо сапиенс. Во всяком случае, мутации на радиоактивном фоне не исключены… Витя, биосфера привыкает, понимаешь, привыкает. Ну, двадцать, ну, сто пятьдесят лет что-то в ней не ладится, но потом все входит в норму, пусть в новую норму. Мутации, приводящие к явной нежизнеспособности, выбраковываются, в части мутантных генов происходят реверсии… Среда стабилизируется, а в биосфере появляется то, что с необходимостью должно появиться… А главное, Витя, в том, что можно надолго успокоиться, в эти зоны уже ни один кретин не полезет со своими трубами, со своей вонючей химией, мелиорацией… поворотами рек, осушением болот… со своими ружьями, «Жигулями» и транзисторами. И никаких «зеленых» не нужно. Если бы я мог вывести такой вирус и знал бы наверняка, что он не покосит население страны, Витя, я положил бы жизнь на то, чтобы устроить дюжину таких «фиктивных» аварий. Превратил бы половину страны в национальные парки и заповедники, которые не надо охранять под пулями браконьеров… Думаешь, бунт начнется? Не начнется, Витя. Не было же бунта, когда затопляли территории, равные всему «Общему рынку», или когда травили землю химией. Потому что, извини, дорогой, всем на эту землю начхать. Потому что все — давно на Марсе. И пока все прохлаждаются на Марсе, я и законсервировал бы часть биосферы под «посевной фонд». А когда, даст бог, не через тысячу лет вернутся наконец с Марса… когда очнутся от гипноза… — вот тогда мой «посевной фонд» и пригодится… Тогда, глядишь, вспомнят и обо мне. Витя, ты мне бред величия в диагноз не пиши. Подожди. Всему свое время.
Ремезов, уже прозванный «алтайским махатмой», старался сидеть с неподвижным лицом, и казалось ему, что это удается. Значит, думал он, однофамилец говорит сам с собой, вернее, с тем Ремезовым, которого представлял себе, ожидая эту встречу и репетируя свой монолог… Игорь Козьмич знал, что должно покоробить «алтайского махатму». Ремезов тоже предчувствовал, что придет час этой встречи, и тогда единственная задача, единственная защита, единственное спасение — не верить ни единому слову однофамильца потому, что тот будет либо оправдываться, либо издеваться… ведь дорожки разошлись слишком круто.
— О чем ты думаешь? — услышал он голос Игоря Козьмича.
— Жутковато… Но я вполне допускаю, что ты прав. Вернее, так: сейчас нет за тобой правды, а потом она вся твоя окажется… А победителей, как известно, не судят.
— Это ты хорошо придумал — про правду, — снова без малейшего следа иронии сказал Игорь Козьмич. — Владимир тоже Русь крестил известно как — кости трещали… Однако ж — и «равноапостольный», и «Красно Солнышко».
— Вот я и думаю: тебя причислят к лику… — уже насмешливо добавил Ремезов. — Когда с Марса вернутся уцелевшие.
Наконец и Игорь Козьмич заговорил полушутя:
— А в летописи упомянут, что от тебя благословение получил. Ты ведь тоже не просто так на Алтай, в пустынь, удрал.
И тут Виктор Ремезов похолодел: пока говорили о мировых проблемах, он успел забыть про Лемехово…
…По первому же взгляду Гурмина Ремезов догадался, что и. о. задался целью разозлить и унизить. А еще он понял, что не хватит сил сдержаться. Значит, у него, Ремезова, начинаются на службе черные времена. Дома они начались месяцем раньше. Год был плохой — какого-то зверя, которого Ремезов с детства не любил. В тот год Стрелянов «вознесся» в консультанты, перенеся инфаркт, а в самом кресле возник Гурмин. Продвинуться по научной тропе ему не удалось — был совсем уж бездарен, — но он двинулся в обход, по тропам министерской карьеры, и в конце концов взял свое.
— Вы вот защитились, Виктор Сергеевич, — с вкрадчивым дружелюбием начал он, — теперь пора, как говорится, окупать расходы государства. Через год у нас отчет по двум эпидемиологическим темам. Прежние исполнители ушли. Я предлагаю вам…
— Когда я выйду, меня встретит на стенке ваш приказ, — сказал Ремезов вызывающе. — Разъясните мне, Альберт Иванович, где истина в последней инстанции.
На стене, на красном, как знамя, стенде, висел приказ, запрещающий работы с вирусами в рамках тех двух эпидемиологических тем. В начале пятилетки вместе с темами утвердили план обеспечения института оборудованием для рискованных экспериментов. Но темы остались, а оборудование так и не поступило. Последняя главковская комиссия констатировала, что в институте нет условий для работы с особо опасным биологическим материалом, и постановила запретить… Решение подписал и. о., пока что и. о.
— Виктор Сергеевич, — улыбнувшись, сказал и. о. тоном одолжения, — мы же взрослые люди… Когда выполняются точно все положения и инструкции, это называется «белой забастовкой». Приказов много, а отчет — один. И зарплату под эти темы мы уже получили и, между прочим, успели проесть и пропить.
И тогда Ремезов сказал, что ему надоело выливать изотопы в унитаз… Радиоактивные отходы экспериментов должны складироваться в специальных контейнерах. Помещение для них было отведено, однако его занимали не контейнеры, а сотрудники одной из лабораторий, оказавшейся без определенного места жительства. Все использованные материалы, препараты с радиоактивными метками спускали в раковины и унитазы. Ремезов знал, что такое происходит повсеместно, но сегодня у него взыграло.
Гурмин вежливо спросил, кто понуждает Ремезова засорять унитазы, и посоветовал больше так не делать. Ремезов, помолчав и представив себя с обходным листком, безнадежно добавил:
— Новенький СПИД хотите выпустить, Альберт Иванович?
Гурмин быстро и холодно взглянул на него исподлобья.
— Именно поэтому я пригласил для разговора вас, а не… Ваньку с улицы, — бросил он. — Вы — профессионал.
Ремезов молчал и тоже смотрел исподлобья.
— Та-ак, — не выдержал и. о. — Сейчас вы мне начнете про тысячелетие крещения Руси и переброску северных рек…
Через два часа Ремезов узнал, что предложение Гурмина принял однофамилец. Все разладилось в жизни, пошло наперекос. «Все, конец, — отрясал он с себя прах научной и неудавшейся семейной жизни. — Развожусь немедленно и уезжаю…» За этими мыслями и застал его однофамилец.
— Сурово глядишь, отец Авраам! Осуждаешь?
Ремезов пожал, скорее передернул плечами.
— Ну, осуждай, — вдруг согласился однофамилец и, вздохнув, перестал улыбаться. — Ты, конечно, сделал правильно… устоял перед грехом… А я, как видишь, решился пасть в твоих глазах… Хотя, честно говоря, я не ожидал, что ты так быстро сдашь оружие. И кому?! Это же бездари, Витя! — Он стал воодушевляться. — Я не отдам им свою работу. Знай, Витя, и твою не отдам. Я принимаю твой вызов. Раз ты так решил, то и я решил. Сегодняшний день будет для Гурмина началом конца. Я даю тебе слово.
Однофамилец сдержал слово.
…Они потом часто вспоминали друг друга. И у каждого за годы вырисовывался новый образ собеседника, оппонента. Тихая зависть рождает в душе антипода, недосягаемого или в праведности своей, или в греховности…
Мысли у доктора Ремезова путались.
— Так ты меня для благословения выписал? — усмехнулся он. — Да еще с доставкой «срочно»? Не будет тебе благословения. Кто я такой? В праведники не гожусь… Мне самому найти бы праведника… Я не знаю, прав ты или нет. Может, и прав. Только волосы дыбом встают от твоей правоты.
— Зато другие, — едва не зарычал Игорь Козьмич, — гарантируют благоденствие, процветание и «меры по дальнейшему…». С Марса оно легче гарантировать. Там кислотные дожди не идут. Конечно, ты, Витя, — не футуролог какой-нибудь, ты глобальней мыслишь, в модном духе. У тебя там на уме «космическая этика» или еще какая-нибудь «философия общего дела»… Именно поэтому ты сломя голову драпанул на Алтай, а я остался тут — разгребать всю эту… мать честная! Вот ты, честный такой профессионал, плюнул на все… мол, капитан корабль ни рифы ведет — ну и черт с ним и с его посудиной, бросай руль… Так вот лысенки к власти и приходят, пока все умные и честные берут тайм-аут вопросы решать: быть или не быть… Опять ты меня, Витя, в философию затащил… О чем бишь я?.. А, да — про эвакуацию. Все эвакуированное население, Витя, уместилось в трех «рафиках». От всего Лемехова осталось две с половиной старухи. Вот так. И если в этом виноваты чьи-то вирусы, то уж, во всяком случае, не наши с тобой, Витя. Ремезовых, кроме нас с тобой, осталось еще двое — и все.
Когда-то Ремезовых, родственников и однофамильцев, можно было насчитать в Лемехове никак не меньше полусотни — едва ли не половину всего честного народа, позднее — «населения».
— А кто остался-то? — спросил доктор Ремезов.
— Тетка Алевтина и Макарыч, — ответил Игорь Козьмич.
Сердце снова кольнуло и отпустило, метнулись в памяти картины детства, даже соломенным запахом сеней дохнуло вдруг из избы тетки Алевтины — и пропали…
— Все не пойму, зачем я тебе нужен? Зачем тебе эта облава?
Игорь Козьмич смотрел на Ремезова пристально и чуть исподлобья.
— На пушку тебя брал, — без ответной улыбки признался он. — Боялся, что благородного приглашения не примешь. Пока раздумывать станешь: ехать не ехать, быть или не быть, тут у нас, из нашей искры, такое полыхнет… Ты это дело начинал — кто лучше тебя соображает в этих побочных штаммах?
Ремезов знал, как ответит Игорь Козьмич, и был не в силах подавить грешное удовлетворение: вот он знает, а теперь еще и слышит это собственными ушами от директора ИКЛОН АН СССР. Но копнуть глубже — под радостью была горечь. Десять лет он был для науки персоной нон грата по собственному желанию. Какой из него теперь ученый!
— Да я уж позабыл все, — пожал он плечами.
— Опять ваньку валяешь! — живо вспылил Игорь Козьмич. — Я от тебя вопроса про стариков ждал. Как же их, несчастных, из родного угла выгнали? Жаль их, да? Правда, жилищные условия у них теперь получше: с печкой мучиться не надо, с ведрами кряхтеть, автолавку ждать… Но ведь мы-то с тобой — культурные люди, мы-то понимаем… Свой угол, свой огородик, кресты родные на бугорке… Упрашивали меня оставить — помереть, мол, хотят в родном дому. От нас с тобой зависит, когда я их повезу домой, а не так, чтобы — сразу на бугорок.
Игорь Козьмич поднялся.
— Все, — решил он, — солнце уже высоко. Тебе — два часа сна, а то жмуришься больно сладко.
Ремезов так и не использовал по назначению два часа, отпущенные на сон. Два часа он лежал поверх покрывала на спине и, изредка поглядывая на вмонтированные в телевизор часы с въедливыми зелеными огоньками цифр, заставлял себя поверить в то, что произошло с ним и с Лемеховом. Электронные огоньки назойливо предупреждали, что время, установленное начальником для отдыха, еще не истекло.
…Цифры и картинки, превращенные в стремительную компьютерную мультипликацию, казались живыми. Половина экранного поля была отведена графикам, таблицам, гистограммам, на другой вращались объемные модели вирионов, фрагментов капсид (вирусных оболочек), серпантин белковых молекул. Многогранники вирионов напоминали Ремезову летящие по орбите спутники. «Очень похоже, — заметил он. — А может, наши спутники и есть своего рода вирусы… Новый виток эволюции — планетарные вирусы… Сколько их над нами… Тысячи… Но это — только начало».
Все, что видел Ремезов, было продолжением, следствием той работы, которую начал он, аспирант Ремезов… «У тебя голова толковая, — когда-то похвалил его Стрелянов. — Катится не по инерции, как у большинства после окончания вузов, а на внутреннем сгорании». Но десять лет он прожил другим человеком — и вот снова приходилось оправдываться… «Вот сегодня и стало ясно, что я тоже сделал работу за дьявола, — говорил себе Ремезов, вспоминая слова отца атомной бомбы, Оппенгеймера. — Кто-то сказал: нет никакой научно-технической революции, есть одна гонка вооружений. Верно! Главное: высунув язык, догнать и перегнать… Отсюда и получается, что любое техническое или научное новшество у нас — вроде допинга на беговой дорожке: сиюминутное „благо“ с неминуемыми разрушительными последствиями! Пользы на день — вреда на год, пользы на десять лет — вреда на тысячу… Пропорцию устанавливает тот, кто всегда стоит за нашими спинами и ждет, когда придет пора седлать жеребца, старательно объезженного нами, людишками…»
Так убеждал себя Ремезов вернуться на Алтай, в районную больницу, так противился искушению. И вдруг как очнулся:
— Игорь! Мне нужно собрать новый материал… На месте. Самому. Мне нужно в Лемехово!
Игорь Козьмич опешил:
— При чем тут Лемехово?
В свой черед опешил Ремезов:
— А где же этот твой филиал?
— Ну не в самом же Лемехове, — обиженно проговорил Игорь Козьмич и задумался. Несколько мгновений он отсутствующе глядел на экран. — Хорошо, — ожил он и бросил взгляд на часы, — В пять нам подадут машину.
Машина остановилась внезапно. Пустынное шоссе впереди было перекрыто заграждениями с внушительным транспарантом «ПРОЕЗД ЗАКРЫТ. ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА», а за ними на дороге громоздился потерявший смысл бетонный короб автобусной остановки, выкрашенный снаружи в оранжевый, а внутри — в фиолетовый цвет. За остановкой лениво маскировались в кустах два зеленых вагончика. У заграждений стоял, разглядывая приехавших, вооруженный солдат.
Ремезов успокаивал себя тем, что, если пойти сюда от Лемехова, легко будет соединить цепь знакомых с детства ориентиров. Но то — от Лемехова, а сейчас Ремезов был привезен неизвестно откуда — все здесь казалось незнакомым, неизвестным до острой тоски, до чувства невесомости.
Еще через несколько минут езды лесистые скаты расступились, открывая невеликий простор с лугом и продолговатым озером. Пологий склон, вдоль которого тянулось шоссе, опускался к воде. По другую сторону озера вода терялась в камышах, озеро превращалось дальше в плотное, по-осеннему рыжеватое болото, в котором кое-где торчали одинокие и тощие, серые от корней до жидких крон сосны. Но еще дальше, за этим ржавым полем, земля вдруг приподнималась ступенью, и на ней, вплотную и болоту, стояла стена леса с низкими мощными кронами. От дороги до этого леса было километра полтора.
На этом озере, как раз там, где невысокий бугор выступал в воде голым каменным языком, в далекие времена Ремезов один и Ремезов другой вместе с приятелями из Быстры удили рыбу… Это место было уже своим, родным — и память уцепилась за этот бугор, прочно обосновалась на нем и внутренним взором сделала круг, присоединив к точке опоры весь видимый простор и наполнив его светлой мозаикой детских впечатлении.
Машина тем временем съехала с шоссе на грунтовую дорогу и остановилась у здания, собранного из легкого рифленого металла. Только выйдя из машины, Ремезов заметил, что озеро и памятный мыс стали недоступными: вдоль озера, метров за сто, тянулась закрученная непреодолимой спиралью колючая проволока. Спираль вытягивалась из леса и упиралась прямо в бок этого металлического здания, похожего на авиационный ангар.
— Там уже «зона»? — со сжавшимся сердцем спросил Ремезов.
— Да, — сурово сказал Игорь Козьмич и, видно, решил окончательно настроить Ремезова на роковой лад, чтобы тот ясно представлял обстановку. — Там, на берегу, начинается тот свет… граница жизни и смерти, — и, подождав недоуменного взгляда Ремезова, спросил, — Видишь те шарики?
Он указал на странные сооружения, похожие на зрелые темные грибы-дождевики величиной с железнодорожную цистерну.
— Лазерные установки, — объяснил Игорь Козьмич. — С локаторами, которые засекают любой живой объект размером с гнуса. Через прямую линию между установками не пройдет никто. Установки стоят по всему периметру зоны. Зона — под защитным колпаком высотой в пятьдесят метров. Установки улавливают инфракрасное излучение, таким же излучением поражают цель.
Всю ностальгию как-то разом отшибло — и вместо нее образовалось тяжелое и бесцветное чувство… Ремезов видел озеро, как сквозь толстое бронированное стекло…
От «ангара» в глубь зоны тянулся полупрозрачный коленчатый рукав.
— Это выходной отсек, — пояснил Игорь Козьмич.
Из «ангара» появился человек в белом халате, белой шапочке и пластиковых, почти бесформенных бахилах. Весь в веснушках, с рыжими ресницами, он казался гораздо моложе своих лет, хотя и видно было, что ему за сорок. Он поздоровался с радостным, прямо-таки счастливым выражением на лице.
— Доктор Ремезов, Виктор Сергеевич, — представил директор своего однофамильца. — Негласно считайте, что он главный эксперт по пашей проблеме.
Ремезову показалось, будто он проглотил что-то очень вкусное и весьма сытное… Эх, медные трубы!
— Очень рад! — сиял сотрудник Игоря Козьмича, пожимая руку. — Я вашу диссертацию почти наизусть знаю…
Ремезова повели в «ангар» — и вскоре он, завертевшись в потоке непривычных и в то же время знакомых по далекой жизни впечатлений, словно превратился в сомнамбулу. Мгновенно переодетый в белое, отдающее неживым духом особенно тщательных дезинфекций, он целый час пытался выдержать напор информации, рассеянно отвечал на вопросы. Потом пришел — тоже весь в белом — Игорь Козьмич и увел его в пустое и тихое помещение с диванами и репродукциями левитановских пейзажей на стенах.
— Что скажешь? — начальственно, почти грозно спросил он.
— Игорь Козьмич, уволь, у меня уже голова трещит, — развел руками Ремезов. — Я давно одичал в лесу…
— Ладно, не сердись, — заметив свой привычный, но не подходящий к месту тон, мягче и спокойней заговорил Игорь Козьмич. — Сегодня туда идти уже поздно… Отоспишься, поразмыслишь на досуге… А там вместе обсудим.
— Игорь! — собрался с духом Ремезов. — Я тебя не понимаю. В лесу десять лет сидел. Какой я, к свиньям, «эксперт»! Ты же прекрасно понимаешь: три года не поработаешь — и все, полная деквалификация! А мой срок — десять лет…
Игорь Козьмич улыбнулся — очень по-дружески.
— Это, старик, в тебе играет гордыня, — проговорил он. — Ты все приглядываешься, сравниваешь… Все для себя гирьки на весы подбираешь. Может, поэтому ты и на Алтай удрал?
— Может, — честно признался Ремезов.
— Значит, я знаю тебе цену лучше, чем ты сам. Ты, Витя, — тугодум, но гениальный тугодум. У тебя мозги — как ледокол. Движутся медленно. Ни черта ты не понял, что у нас здесь происходит… Мы же уперлись в стену… Считаешь, что стал дилетантом? Вот и хорошо — как раз дилетант нам и требуется теперь, но хорошо подкованный дилетант…
— Игорь! — помолчав, сказал Ремезов. — Я не вижу никакой опасности… И это почему-то пугает меня больше всего.
Игорь Козьмич сразу изменился, посмотрел на Ремезова хмуро.
— Ясно, — неопределенно сказал он. — Пойдем, я тебя представлю остальным.
Половину «ангара» занимали военные, управлявшие инфракрасным «колпаком». Здесь все было, как на пограничной станции ПВО.
Немного погодя Ремезов с Игорем Козьмичом вышли из «ангара». Долгие северные сумерки продолжались. Небо, казалось, стало еще светлее, бесцветнее, но этот свет совсем не доходил до земли. Над лесом, в слабой зелени гаснущего заката, висело тонкое, но плотное и непрозрачное, пепельного цвета облачко. На фоне сумрачного леса ясно мелькнул какой-то красноватый огонек. Ремезов заметил это, и у него по спине побежали мурашки.
— Что это было? — спросил он.
Игорь Козьмич, пожал плечами.
— Могла быть птица… — мрачно сказал он.
Утром их разбудил лейтенант. Виктор Ремезов проснулся с таким чувством, будто оказался в подводной лодке или на космическом корабле. Они молча умылись, молча поели, потом им принесли комплекты нижнего шерстяного белья. Потом они очутились в глухом помещении, залитом матово-фиолетовым цветом. В нишах Ремезов увидел скафандры, похожие на те, что используют для пожарных работ в особо опасных условиях нефтяных разработок, химических производств — ослепительно белые, с массивными кубическими головами, с квадратными зеркальными экранами для обзора. Ему помогли облачиться, и скафандр оказался совсем легким, почти не сковывающим движений.
— Не забывай про микрофон, — услышал он у самого уха. — Говори тихо, а то оглушишь… И дыши спокойно. Там обычный респиратор с особыми фильтрами.
Лейтенант… впрочем, Ремезов сразу запутался, кто из них и каком скафандре… кто-то из них — лейтенант или директор — поднял руку и нажал на кнопку в стене. Двери раскрылись, пропуская в узкий тамбур, потом сомкнулись за спиной. Потом растворились двери впереди, пропуская в новый тамбур. Так, миновав три шлюза, они вышли в полупрозрачный рукав. Игорь Козьмич с лейтенантом несли впереди блоки портативной лаборатории.
На выходе из рукава ожидал приземистый армейский везде ход. Здесь Ремезов немного замешкался, озираясь по сторонам Теперь он стоял по другую сторону незримой и беспощадной границы — в «зоне», под «колпаком». Ремезов взглянул на озеро и вообразил себе мальчишек, сидящих с удочками на каменном мысу… Ом представил себе, как вытаращились бы мальчишки на пришельцев в сверкающих и страшных своей медвежьей массивностью скафандрах.
«Ну вот, русские вернулись с Марса», — грустно подумал он.
Ремезову помогли забраться в вездеход. Проглотив «марсиан», железное создание вздрогнуло и сорвалось с места.
Выехали снова к озеру в каменной оправе и остановились у здания, похожего на столичный универсам. Это место тоже было знакомо и тоже беспощадно переустроено.
— Мы задумали тут международный исследовательский центр.
— На берегу пустынных волн, — угрюмо съязвил Ремезов. — По соседству Лемехово… Чудеса!
Игорь Козьмич повернулся к нему зеркальным экраном.
— Вот именно, — погодя, сказал он без обиды. — Все шло, как по маслу. Французы и японцы помогали. Для них тут экзотика. Короче, обоюдная выгода. По ту сторону, обойдем — увидишь, коттеджи, сауна, бар. Даже свой кегельбан есть… Пошли.
Лаборатории тоже напоминали Ремезову космический корабль. Работать на такой аппаратуре когда-то можно было только во сне, насмотревшись после ужина выставочных проспектов.
— Тебя не хватает, — сказал Игорь Козьмич. — Докторскую сделаешь за год.
— Сегодня и начну, — усмехнулся Ремезов.
Часа четыре они работали молча… Ремезов задал только три вопроса. Сначала он спросил о дезинфекции вивария, потом ему понадобились свежие членистоногие, и Игорь Козьмич выходил за уловителем. Наконец в третий раз, связывая логическую цепь размышлений, Ремезов подумал о штаммах вирусов, развивающихся в нейронах млекопитающих, и задал вопрос о симптоматике заболевания.
— Практически без симптомов, — ответил Игорь Козьмич. — «Оранжерейные» гибриды, формы очень неустойчивые.
— Подожди… — вдруг вспомнил Ремезов. — Была такая неожиданная работа Теффлера и Изуцу. Они отмечали при заражении крыс мгновенное угасание условных рефлексов после перовой же отмены подкрепления пищей…
— Я помню, — без особого интереса ответил Игорь Козьмич. — Всего одна статья. Подтверждений не было.
В «зоне» Ремезов не пришел к новым выводам.
— По-моему, ты все же перестраховался, — сказал он Игорю Козьмичу. — Странно… Ты не похож на перестраховщика. Совсем не похож.
— Да? — рассеянно откликнулся Игорь Козьмич. — Сам голову ломаю, какой дьявол дернул такую панику поднимать. Лемехово, правда, под боком. Но там и кошек-то почти не осталось… Пойдем, — позвал он, — покажу тебе наш «академгородок».
На краю высокого соснового бора стояли коттеджи, своим видом сразу предупреждавшие о международном значении выстроенного в глубинке филиала ИКЛОН АН СССР. Дальше, за коттеджами среди деревьев, виднелись еще более степенные дома, дачи генеральского, академического, артистического пошиба.
— А там что? — обратил на них внимание Ремезов.
— Там наши дачи, — ответил Игорь Козьмич. — В частности, моя и моего предшественника.
У Ремезова открылись глаза. Так вот каким ветром занесло этот международный центр в лес, к Лемехову! Ремезов знал академиков, которые добивались строительства институтов и научных центров поблизости от своих дач, и порой — с сокрушительными экологическими последствиями в местном масштабе. Да что там институты! Целые отрасли науки, получавшие модные, гибридные наименования — создавались, утверждались в руководство новоиспеченному корифею или сыну корифея, испеченного и вышедшего в тираж несколько раньше.
— Ясно, — сказал Ремезов. — Международный центр, говоришь? Новые Васюки… Ты, Игорь, — метафизик.
— Отнюдь, — отказался Игорь Козьмич. — Я как раз вульгарный материалист. Все должно быть удобно, под руками…
На просторной террасе стояла светлая деревянная мебель, элегантно стилизованная под крестьянский быт: обеденный стол и скамейки. На стене висела весьма высокого качества — видимо, импортная — репродукция картины Босха — членистоголовые уродцы, круглые, рогатые горы над лугами и лесами… Игорь Козьмич раскрыл дверцу холодильника.
— Только завез датского пива и сервелата… Все пропадает, — с досадой проговорил он. — Ну и черт с ним!
— Неплохо устроился, — оценил Ремезов. — Небось международные симпозиумы на дому собираешь?
— Секцию собирал как-то, — вполне непринужденно, без зазнайства признал Игорь Козьмич.
Игорь Козьмич рассказывал без тени хвастовства. Он быстро освоился в новой жизни, не выглядел в ней нуворишем… и говорил с открытой, доверительной непосредственностью, показывал свои палаты с достоинством не выродившегося, не поиздержавшегося разумом отпрыска боярского рода.
— А я, веришь ли, временами тебе сильно завидую, — с мечтательным вздохом сказал Игорь Козьмич. — Думаю иногда, а не бросить ли все к чертям, не махнуть ли… к тебе на Алтай. Тихо, горы, к Шамбале поближе… Организовать там эпидемиологическую службу по последнему слову. Тебя — главврачом, а? Крепкое дело, и результат всегда виден; люди на улице здороваются. Меня всегда к земской медицине тянуло, да все как-то за ближайший кусок хватался.
— Зато город заложил, — заметил Ремезов. — И отсель грозишь шведу.
Презрение к «дачному академику» улетучилось: что-то вдруг жалкое появилось в этой неуклюже сгорбившейся «снежной бабе».
Когда заперли дверь и спустились на тропинку, Ремезов подождал, пока Игорь Козьмич повернет к институту, и сказал:
— Ты мне, Игорь, главного не показал.
— Чего? — Остановившись, скафандр неловко повернулся.
— Лемехово… Ты думаешь, зачем я сюда напросился?
Сверкая на солнце, как арктический торос, скафандр стоял в зеленой траве неподвижно. Наконец скафандр пошевелился.
— Больше двух километров… — послышался голос Игоря Козьмича, и по этому предупреждению Ремезов понял, что однофамилец принял вызов. В наушниках что-то щелкнуло, и голос Игоря Козьмича позвал: — Станислав, слышишь нас?
— Слышу, Игорь Козьмич, — откликнулся лейтенант.
— Часа через два захвати нас из Лемехова.
— Так я подброшу, Игорь Козьмич! — удивился лейтенант.
— Не надо, Станислав, спасибо. У нас по дороге дела.
Они обогнули озеро и поднялись в заозерный лес, уже другой, полный не сосен, а дремучих елей с низко отвисшими толстыми ветвями в лохматых рукавах серых лишайников. Ветви опускались в густую рябь высоких папоротников.
И вот на высоте пологой горы лес распахнулся сразу настежь — и внизу встала, вся целиком, родная картина. Темные, грузные, с высокими слепыми окнами избы Лемехова, Само-озеро, сбившиеся у мостков, как осенние листья, лодки, провалившиеся в прибрежный бурьян бани… на том берегу, усеянном голыми и белесыми, как кости, бревнами, — такие же дома Быстры, из которых — это видно было издалека — только два или три были покинуты недавно, а остальные уже не одну зиму стояли остывшие. Ремезов глянул на левый угол Лемехова, за Бочарную Слободку: валуны виднелись, а раздвоенная береза с канатом на толстом черном суке сгинула…
Ремезов с трудом перевел дыхание, даже успев испугаться, что в скафандре кончается кислород… Потом вспомнил, что дышит воздухом снаружи. Он смотрел на Лемехово, и снова вместо грустных и светлых воспоминаний представлялось ему, как снизу увидели бы на горке их, двух появившихся из лесу «марсиан»: как охнули бы женщины, обронив с мостков в воду белье, как высунулись бы в окна, приложив к бровям руки, старики, как заметались бы с ошалелым лаем собаки, как пустились бы наутек к домам, к матерям ребята, и девчонки визжали бы, волоча ревущих малышей и не поспевая за братьями, уже пропавшими во дворах…
Но деревни стояли в безмолвном оцепенении, не пугаясь ничего и не радуясь ничему, с мертвым безразличием принимая любое нашествие. И тогда Ремезов подумал, что они — вроде космонавтов, вернувшихся спустя тысячелетия, когда на Земле уже не осталось никого.
— Пойдем через кладбище, — предложил Игорь Козьмич.
Ремезов весь встрепенулся — даже кровь ударила в голову: все, что видел, вспомнил — до жердочки, до кустика, а кладбище, скрытое молодым лесным подростом, забыл.
Они перешли через ручей, перевалили через вспаханный бугор, и заросшая горцем тропка привела их в кладбищенскую рощицу. Ремезов не был на дедовских могилах больше десяти лет. Не был — как забыл. Теперь было стыдно и виниться, говорить про себя или шептать всякие покаянные слова… Лучше уж просто постоять так — может, простят. Сам себя не простишь, хотя и терзаться постоянно от такой вины не станешь…
Однофамильцы, ученые Ремезовы, были первым чисто городским поколением в двух родах. Их отцы до армии росли в Лемехове, а потом канули в городах, так что сыновья отцов были связаны с деревней только их рассказами и еще — летними каникулами. Но и летних месяцев хватило, чтобы душа пустила в Лемехове тонкие, нежные корешки.
Виктор Ремезов был поздним ребенком, свою бабку он не застал, а деда последний раз видел — с рубанком и желтыми стружками в бороде, — собираясь в первый класс. Родители Ремезова прожили меньше деревенского поколения, за их городскими могилами ухаживала старшая сестра Ремезова, и сам он помогал ей недавно, прошлой осенью… Могилы деревенских Ремезовых были ухожены, оградки заново покрашены, палая хвоя выметена.
— Я покрасил весной и у твоих, и у своих, — раздался голос Игоря Козьмича. — А убирает здесь соседка, Марья Андреевна… Ты помнишь соседку-то? Все моего отца ругала за то, что у нас баня в озеро съехала… Ей уже за восемьдесят. Но бойкая, спуску не даст. Под пасху за мной прямо в институт притопала… Когда, говорит, ограду поправишь, ирод?..
Игорь Козьмич распахнул калитку у своих стариков, осторожно вошел, боясь пропороть скафандр об углы оградки, и, наклонившись, отбросил в сторону лежавшую на холмике сухую ветку.
— Ну… пойдем? — предложил он. — Как раз успеем по деревне пройтись — и лейтенант на своем танке примчится.
Ремезов хотел попросить подождать еще немного, но молча повиновался: сколько ни стой теперь, все равно не оправдаешься, не возместишь десятилетнее, а в сущности, тридцатилетнее, копившееся со школьного возраста беспамятство.
От кладбища пошли по дороге к деревне.
— Твой дом еще стоит, — сообщил Игорь Козьмич. — Мы его немножко подремонтировали. А старый шифоньер, ты уж не ругай, я старухе Глазычевой отдал. Она давно на него заглядывалась. Говорит, еще в войну у твоей бабки за телка выпрашивала. Брать теперь не хотела, но я уж соврал, что твоя сестра велела отдать.
Они стали обходить дом предков Игоря Козьмича — и замерли, как громом пораженные… На соседнем огороде медленно копала картошку пожилая женщина в телогрейке, подпоясанной передником, в резиновых сапогах, в темном шерстяном платке, замотанном, как в холод и ветер, вокруг головы.
— Мать честная! — воскликнул, приходя в себя, Игорь Козьмич. — Да это же тетка Алевтина! От нее кучка золы должна была остаться… еще за три километра отсюда…
Тетка Алевтина, не оглядываясь, подвинула поближе к ногам почти уже полное ведро. Доктора Ремезова вдруг потянуло прыснуть со смеху, но он успел сдержаться.
— Алевтина Павловна! — крикнул Игорь Козьмич. Растерявшись, он уже не соображал, что кричит в скафандр, а снаружи его неслышно.
Тетка Алевтина с трудом, в два приема, разогнула натруженную и, видно, больную поясницу и, одернув края платка у висков, невзначай оглянулась… Она медленно повернулась к пришельцам, точно не сама, а кто-то механически взял ее за плечи и повернул. Лопата, постояв чуть-чуть, повалилась на грядки. Руки у тетки Алевтины бессильно опустились и повисли, и сама она как будто стала слабеть и оседать… В глазах ее был не испуг, а покорная обреченность… так, наверно, смотрит женщина, уже смирившаяся с мыслью, что ее вот-вот убьют.
Ремезову показалось, что она шепчет «свят, свят», а в руке уже нет воли перекреститься. И в этот миг ему вдруг сделалось невыносимо тошно, он стал задыхаться, чувствуя, что больше ни минуты не сможет прожить такой поганой жизнью, и судорожно нащупывать какие-то выступы, петельки, застежки под шлемом, и вдруг ему удалось что-то потянуть или отогнуть и резко, со злостью откинуть шлем назад, на лопатки.
— Алевтина Павловна! — вскрикнул он, захлебываясь живым, не пропущенным через фильтры воздухом. — Это же я, Витька!
У тетки Алевтины поднялись руки, она улыбнулась растерянно, снова обмерла, снова улыбнулась — и уже зарадовалась, стала отходить от испуга, торопливыми движениями распустила на голове платок. Ее, видно, бросило в жар.
— Ой, батюшки мои! — наконец в голос ахнула она. — Ой, Витька! Страсть-то какая… Да откуда ж ты?.. А я-то ж со страсти такой и не признала сразу.
Ремезов стоял, покачиваясь, дышал глубоко. Из-за спины, из шлема, доносились отчаянные возгласы Игоря Козьмича, но слова только клокотали, булькали в шлеме, как в закрытой кастрюле, и Ремезов еще больше радовался от того, что их нельзя разобрать.
— Ой, Витя-то, вернулся… А я уж думала, живой меня не застанешь, — причитала старенькая уже тетка Алевтина. — Да подойти-то к тебе хоть можно?
— Подойдите, конечно… Живой я… Да я сам подойду. — У Ремезова ком подкатывался к горлу, голос срывался, и мутнело, дрожало все в глазах.
Тетка Алевтина, вытирая руки о передник, двинулась навстречу, неуклюже перешагивая через грядки. Она хотела было обнять Ремезова, да испугалась испачкать белоснежный скафандр.
— Витя… вон какой вернулся ты, космонавт…
— Да уж не дай бог кому так вернуться, — пробормотал, себя не слыша, Ремезов.
— Такой же, — радовалась тетка Алевтина. — Не изменился нисколь. Мальчишкой остался… Семья-то хоть есть?
— Эх, Алевтина Павловна, — отмахнулся Ремезов. — Бестолково живу. Нечем хвастаться.
— На могилки-то ходил?
— Ходил, ходил, — торопливо кивнул Ремезов.
— Вот это хорошо. Не забывай стариков, как приезжаешь… К ним наперво иди.
— Сами-то как здесь? Не болеете?
— Да что болезни, — вздохнула тетка Алевтина. — Старость одна — вот всем болезням и лекарство, и оправдание… А у нас-то вон видишь… явление какое…
Тут Ремезов спохватился.
— Алевтина Павловна, так ведь сюда ходить нельзя!..
— Я-то знаю, что нельзя, — с виноватой улыбкой проговорила она. — Ты уж не сердись на бабку. Глупая она, картоху ей жаль. Вот думала все: комар этот чумной не станет же картошку в земле кусать, заражать, а я как-нибудь закутаюсь да побегу, он и не догонит… а и догонит — отмахнусь, силы еще найдутся — от комара-то… Девками-то вон в каких платьицах сидели, и нипочем, веток наломаем, разгоним… Да и колеет нынче комар, стынь-то какая теперь по ночам…
Позади послышалось какое-то движение, и Ремезов, оглянувшись, ошеломленно заморгал: Игорь Козьмич тоже откинул шлем и стоял красный, взлохмаченный, похожий на мальчишку.
— Ой, батюшки мои! — всплеснула руками тетка Алевтина. — И Игорек тут… Ну, все Ремезовы сошлись — праздник Макарыча одного пригласить забыли. Ох и ругаться начнет… не догадались ко встрече чекушечку взять…
Веселье тетки Алевтины было, однако, немного болезненным, с дрожью, немного истерическим.
— Ну, задали вы нам делов, Алевтина Павловна, — удалось Игорю Козьмичу выговорить строго, начальственно.
— Кузьмич, Кузьмич, не серчай больно… Ну, штрафуй хоть, ежели порядок у тебя такой, — не перестав улыбаться, завздыхала тетка Алевтина. — Не утерпела. Жалко огород-то…
— Я обещал вам: зимой вернетесь… Ну потерпите хоть раз. Выбью я вам грузовик картошки, прямо к дому подвезут…
Тетка Алевтина опустила глаза и подняла их уже на доктора Ремезова, ожидая от него участия и поддержки.
— Одно ведро-то хоть можно забрать? — уже тихо, не надеясь на позволение, спросила она Ремезова.
Ремезов вдруг весь ослаб и вяло развел руками:
— Не я тут командую, тетя Алевтина.
От леса донесся гул, и Ремезов увидел, что к озеру с горки мчится, подпрыгивая, вездеход.
Уже в вездеходе Игорь Козьмич спохватился и накинулся на тетку Алевтину с вопросом:
— Как же вы пробрались сюда?
— А по Синькову болоту, — боязливо улыбаясь, отвечала тетка Алевтина.
— Там тоже щиты на каждом шагу: не ходить — убьет… Вы же там сгореть должны были… Вот бы у нас история началась…
— Так я уж там пригляделась, Кузьмич. Мне Макарыч разобъяснил: главное — суметь ленточку перешагнуть…
— Какую еще ленточку? — опешил Игорь Козьмич.
— Да вроде как порожек… Я такое место разыскала, где две сухостойные лесины лежат вроде колеи — как раз через ленточку ту. Я и догадалась: животом-то легла и проползла.
Игорь Козьмич рот раскрыл, потом страшными глазами посмотрел на Ремезова.
— Да-а… — переводя дух, сказал он и, подтянув через плечо шлем, крикнул в него: — Станислав! Слышишь? Между двух упавших деревьев проползла… Пограничники, мать честная!
Неделю троих Ремезовых держали на карантине.
— Переживем еще одну комиссию, подстрахуемся еще десятком подписей — и все, — сказал потом Игорь Козьмич. — Пора откупоривать наше Лемехово… Вернемся в город — поедем ко мне. Я жену с пацанами на юга, в Адлер отправил… Нечего им пока тут околачиваться… Поехали… хоть посидим по-человечески.
Квартира директора мало чем отличалась от дачи, разве что камина не было, зато на кухне висела такая же, выполненная под холст, роскошная репродукция Босха.
— Так… выпьем наконец за встречу, — предложил Игорь Козьмич. — Или ты соблюдаешь… там, в своей пустыни?
Ремезов усмехнулся и кивнул на рюмку. Игорь Козьмич разлил. Ремезов поднял рюмку и, невольно защищаясь иронической улыбкой, посмотрел на однофамильца:
— По-моему, ты принимаешь меня за кого-го другого.
Игорь Козьмич ответил дружеской улыбкой, напоминавшей о том, что в детстве у обоих было много общих радостей.
— А ты — меня, — сказал он. — Так за встречу? И за то, чтобы у нас…
Он замер вдруг, сдвинув брови, пытаясь что-то вспомнить.
— Ну где же это? — вдруг спросил он. — Где мы с тобой были?
— Где? — удивился Ремезов. — На карантине сидели…
— Не то… — весь напрягся Игорь Козьмич. — Ну, деревня…
— Лемехово? — совсем оторопел Ремезов.
— Вот! — просиял Игорь Козьмич. — Да. Витя… Не спеши в начальники. Ранний склероз, как видишь. Так за встречу и чтобы у нас… черт, опять! — Он едва не расплескал рюмку.
— Лемехово, — с испугом, торопливо подсказал Ремезов.
Игорь Козьмич виновато улыбнулся и пожал плечами:
— Лемехово… Вот чтобы там… там кошки не дохли… в этом… — Он выпил и тут же резко налил еще.
Затрезвонил часто, без передышки, телефон. Игорь Козьмич одним глотком выпил и вскочил:
— Междугородний! — сказал он. — Это мои!
По жилам растеклось тепло, и Ремезов без мыслей погрузился в себя… Он не прислушивался к разговору в коридоре, однако скоро заметил, что голос Игоря Козьмича отрывист и напряжен. Потом стукнула трубка, стало тихо — и Ремезов насторожился. Так прошла минута-другая. Наконец Ремезов заставил себя подняться и выглянул в коридор.
Игорь Козьмич стоял, отрешенно глядя в зеркало, бледный, точно пришибленный внезапным известием.
— Пусти-ка меня, — буркнул он и, впихнув Ремезова в комнату, стал лихорадочно рыться в секретере.
Он шарил в бумагах, в папках, в коробках, распихивая их, разрушая канцелярский порядок.
Наконец он наткнулся на корочку пропуска.
— Прячет, мать честная! — злобно бросил он. — Сама не найдет…
Он раскрыл пропуск у самых глаз и сразу весь размяк, опустил плечи и глубоко вздохнул.
— Света… Ремезова Светлана Борисовна… Светка, Светик…? — механически проговорил он.
Он постоял неподвижно, потом, словно задумавшись о чем-то, спрятал пропуск у себя в пиджаке.
— Поехали! — вдруг выпалил он.
— Куда? — изумился Ремезов.
Внизу у подъезда стояла машина, опять черная «Волга». Ремезов подумал, что ее подали минуту назад, и опешил, увидев, что место водителя пусто. Но за руль сел Игорь Козьмич, и Ремезов догадался, что машина его, частная…
Во дворе дома бился холодный резкий ветер. Низко над домами на выпуклом книзу небе неслись плоские облака — слепяще-белые с краев и синие снизу.
— Куда мы? — спросил снова Ремезов.
— Подожди, — нервно бросил Игорь Козьмич. — Дорогу забуду.
«Он как в бреду, — подумал Ремезов. — Разобьемся…» Но сел в машину и, сразу согревшись, стал молча наблюдать: таким он Игоря Козьмича еще не видел.
Машина, вырвавшись из лабиринта улиц, понеслась по шоссе.
«Он забыл, как зовут жену, — вдруг дошло до Ремезова, и он весь похолодел и затаил дыхание, упершись взглядом в дорогу. — Теффлер и Изуцу! Мгновенное угасание условных рефлексов!.. Нет! Не может быть., По всем реакциям — ноль. Сразу все анализы врать не могут… У них же здесь мировой уровень… Нет такого симптома, чтобы имена забывать… Чушь… А если Игорь заражен, как же я…»
Ремезов судорожно сглотнул и бесцельно огляделся… Ветер посвистывал в щелях окон. «Что я помню?! Погоди, погоди… не паникуй…» С трудом отгоняя лезущую, липнущую к мыслям толпу уродцев с репродукции Босха, Ремезов перебрал в уме родные имена и названия. «Так… своих помню всех… Всех, да?» — Ремезов спохватился: оставил записную книжку в чемодане. — «Как проверить?.. К сестре бы съездить, а здесь что…» Он тряхнул головой, сообразив, что мучает мозги абсурдом.
Машина остановилась внезапно — на пустой дороге посреди леса.
— Все, дальше не помню, — сказал Игорь Козьмич каким-то разбитым, глухим голосом. — А ты помнишь?
— Что? — спросил Ремезов.
— Дорогу в деревню.
Игорь Козьмич включил дальний свет и долго с напряжением смотрел вперед. Лес впереди нависал над дорогой и вдали свертывался вместе с ней в черную воронку.
— Может, и помню, — признался Ремезов. — Но сейчас темно.
— Темно, — согласился Игорь Козьмич и повернулся к Ремезову. — А что еще помнишь? Как тетка Алевтина картошку копала, помнишь?
— Помню, — признался он.
— У тебя остались фотографии?
— Какие? — снова изумился Ремезов и вдруг догадался. — У сестры есть два альбома… Ага! Там и мы с тобой… в трусах… На той березе с веревкой. Помнишь?
— Березу? — с дрожью в голосе сказал Игорь Козьмич и снова перевел взгляд на дорогу. — Не помню…
— Как же ты березу не помнишь? — даже рассердился Ремезов, — Вместе же качались…
— Не помню… Как утром бреюсь, помню.
«Бред, — подумал Ремезов. — Или разыгрывает?.. А почему он обязательно должен помнить березу? Я тоже не все помню… Психоз… Нет. Чтобы у Игоря психоз… Чушь… Но березу не помнить!.. Что с ним такое?.. Сорвался… Доначальствовался… А с виду вроде крепок». И, глянув на Игоря Козьмича, Ремезов еще раз прикинул, не пора ли увозить его в казенный дом.
Ремезов представил, как санитары ведут размякшего Игоря Козьмича, — и ему стало стыдно, очень стыдно. Все это показалось ему позором и предательством… «Зря он пил», — подумал Ремезов и спросил однофамильца о самочувствии. Игорь Козьмич пожаловался на провалы в памяти, на «черноту в голове». — …Как будто кто-то по потолку ходит, — сказал он.
— Ты устал. Сорвался. Надо успокоить нервы, — докторским тоном произнес Ремезов. Игорь Козьмич помолчал в тишине и вдруг проговорил холодно, совершенно бесчувственно:
— Ты ничего не понял, главный эксперт…
— Чепуха, — уверенно ответил Ремезов, — Все анализы одновременно врать не могут… И потом, таких симптомов не бывает.
— Ты ничего не понял, — снова проговорил Игорь Козьмич механическим голосом. — Вируса нет в организме. Организм для него — только мембрана, через которую надо проникнуть в память…
— Ну, это уже мистика, — пожал плечами Ремезов.
— У памяти нет иммунитета, — словно не слыша его, вещал, как медиум, однофамилец. — Память — среда, в которой он размножается… Ты можешь представить себе рак памяти?
— Но это же… — пробормотал Ремезов, теряясь. — Память ведь тоже в клетках мозга. Не может же она быть где-то не в голове…
Игорь Козьмич шевельнулся и медленно вздохнул:
— Это старая история, — равнодушно сказал он. — Еще никто не находил на вскрытии ни памяти… ни совести… А тебя, — он обернулся к Ремезову, посмотрел на него невидяще, — тебя надо беречь. Тебя в заповедник. Праведников зараза не берет…
Ремезов этим бормотанием, этим наговором сам был наполовину загипнотизирован и, только услышав про «праведника», встрепенулся, разогнал пелену.
— Ты ошибся, Игорь Козьмич, — громко сказал он, невольно надеясь, что ему наконец удастся развеять наваждение, встряхнуть однофамильца. «Вообще не надо было ему пить», — снова подумал он. — Я, с твоего позволения, — не «праведник». Это у тебя студенческий рефлекс на слово «Алтай». У тебя на Алтае и Тибете — все махатмы… А мне что Алтай, что Бологое — все равно. Главное — от тебя удрать… Да, я терпеть не мог Гурмина и не стал бы на него пахать… Да, я не смог работать, как на урановом руднике. Ведь он приказывал… Если б он по-человечески попросил… кто знает, может, и согласился бы. Не там, так здесь… Все равно в жизни без нашего советского риска не обойдешься. Короче, Игорь, в Тмутаракань я подался со злости и зависти. Сам себя утверждал — глядите, какой я хороший… Вот так, Игорь, если дело дошло до исповедей. Ты был прав: мне бы… В мою келью под елью да хорошую бы аппаратуру. Искусить меня легко, ты не думай. Да не тебе, слава богу.
Игорь Козьмич сидел неподвижно, вполоборота к Ремезову.
— Тетку Алевтину порасспросить бы, — вдруг сказал он. — Что она могла забыть?
— А что тетка Алевтина, — усмехнулся Ремезов. — Ей за семьдесят. У нее уже склероз, а не вирус. Она и так ничего не помнит…
— Все-таки ты меня не понимаешь, — с тихой досадой сказал Игорь Козьмич. — А может, ты и прав. Нелепая случайность: на меня комар сел, а на тебя нет…
Он вышел из машины и постоял, оглядываясь по сторонам. Ремезов последовал было его примеру, но потом остался на месте, подумав о холоде снаружи.
— Темно, — сказал Игорь Козьмич, принеся с собой хвойную прохладу. — Переночуем в машине.
Машина сдвинулась на обочину и уперлась в кусты. Игорь Козьмич опустил спинки передних кресел. Этому странному ночлегу Ремезов, однако, не удивился. Сколько ночей уже пришлось на самолет и «авиационный ангар…». Устраиваясь на боку, он только решил, что это лучше, чем ехать. «Игорю как раз проспаться бы… Подумаешь, забыл, как жену зовут…»
Он очнулся, ощутив неприятный, изматывающий зуд. Этот зуд проник в тело еще во сне, сковывая до онемения, как несильный электрический ток. Ремезов с трудом разомкнул сведенные током веки. В машине было светло и, казалось, морозно. Он с трудом шевельнулся и глянул на часы: семь тридцать, и снова ему почудился этот внешний, как бы не касавшийся его холод…
Уже совсем проснувшись, Ремезов догадался, что никакого зуда нет, а есть звук электробритвы, отчетливый, звенящий в ушах. Игорь Козьмич, сняв пиджак, брился. Глядя в зеркальце заднего обзора, он тщательно водил по щеке черным аппаратиком без шнура…
«Утро вечера мудренее», — подумал Ремезов, глядя на белоснежную спину однофамильца.
Из зеркальца над лобовым стеклом на Ремезова глянули глаза Игоря Козьмича, глянули ясно и остро. Он бодрым голосом пожелал Ремезову доброго утра. Ремезов ответил тем же.
«Дурачил он меня», — подумал Ремезов, но утро он встречал где-то на дороге в лесу, рядом сидел однофамилец в официально белом и с бордовым галстуком — это уже мало походило на розыгрыш. Впору было продолжать удивляться. «Посмотрим», — сказал себе Ремезов и ощутил запах дорогой туалетной воды. Игорь Козьмич открыл дверцу и впустил внутрь холод утреннего заморозка. Он вышел наружу и с наслаждением потянулся. Белая сорочка засверкала на солнце, и Ремезов, глядя на него, даже прищурился.
— Хорошо-то как! — сообщил он Ремезову, заглядывая в салон. — Освежиться бы… Ручья поблизости нет, не помнишь?
Ремезов посмотрел на незнакомый лес.
— Я этих мест не знаю… До Лемехова-то далеко?
— …А вот это мы сейчас и выясним, — сказал Игорь Козьмич, садясь за руль. — Брейся, и поедем… Надо же узнать, как тетка Алевтина в зону проникла. Там, у меня, и позавтракаем.
— Где это «у меня»? — не понял Ремезов.
Игорь Козьмич уверенно привел машину к заграждениям, и, увидев их, Ремезов вдруг заметил в себе досаду — оказывается, он подспудно ждал подтверждения вчерашнему феномену, ждал, что однофамилец дорогу не найдет.
Войдя в «авиационный ангар», Игорь Козьмич сразу направился к военным и очень вежливо сказал полковнику:
— Сегодня мы поедем вдвоем. Я сам сяду за руль.
— Не положено так, Игорь Козьмич, — сказал полковник.
— Не положено, — согласился директор. — Но сегодня необходимо исключение.
Как в скафандре, так и за рулем вездехода Игорь Козьмич выглядел очень уверенно, исчезла даже неуклюжесть движений.
Остановка произошла не у дверей филиала ИКЛОН, а у крыльца директорской дачи. На этот раз Игорь Козьмич не забыл даже вытереть у порога ноги, и Ремезову пришлось последовать его примеру.
Игорь Козьмич заговорил только в гостиной. Но сначала он что-то сделал с собой — и скафандр раскрылся. Игорь Козьмич выскользнул из него, потянулся и с наслаждением опрокинулся на диван.
Голоса однофамильца Ремезов не услышал, но догадался, что тот, насмехаясь над большой белой куклой, говорит:
— Что, трусишь?
Ремезов стал шарить по скафандру и тем еще больше рассмешил Игоря Козьмича. Тот легко спрыгнул с дивана и принялся помогать.
В доме оказалось зябко, и Ремезов поежился.
— Мерзнешь? — спросил Игорь Козьмич, сам он, худой, босой, в шерстяном трико, казался йогом. — Пошли утеплимся…
Он повел Ремезова на второй этаж в свой рабочий кабинет. Здесь у него располагался и небольшой гардероб. Игорь Козьмич взял в одну охапку все, что в нем было, и свалил в кресло.
— Выбирай, — сказал он. — У нас ведь один размер…
Ремезов пожал плечами и не решился. Тогда Игорь Козьмич взялся за дело сам, и Ремезов оказался в теплом свитере, модной курточке, потертых джинсах и старых, но вполне годных и удобных спортивных туфлях.
Одевшись так же, директор привел Ремезова на кухню и, открыв холодильник, выгреб оттуда банки с пивом.
— Пиво еще годится, — сообщил он. — Колбаса тоже помереть не успела… Где-то есть баранки и печенье…
Расположились в гостиной, в мягких роскошных креслах.
— Как тебе у меня? — спросил Игорь Козьмич.
— Ты уже спрашивал, — невольно засопротивлялся Ремезов.
— Тот раз не в счет. — Игорь Козьмич кивнул в сторону отброшенных в угол скафандров. — Тогда мы, считай, здесь не были, а видели все по телевизору…
— А зачем ты спрашиваешь? Сам знаешь, как у тебя… Пансионат. Дом творчества нобелевских лауреатов.
— Неплохо, согласись, — кивнул Игорь Козьмич, срывая язычок с пивной банки. — Жаль, электричества нет… Музыку послушали бы… Эх, Витя, сколько лет мы так с тобой вдвоем не сидели?
— Много, — сказал Ремезов. — Культурная программа не отменяется. Ведь ты вроде обещал бар, сауну и кегельбан…
Игорь Козьмич приподнял бровь:
— Сауну? Хорошая идея… Но лучше завтра. Сегодня у нас — Синьково болото… Тоже аттракцион, а? Для крепких нервов. А потом — бар… Такая программа устраивает?
— Болото так болото, — хмыкнул Ремезов, но в болото ему не захотелось, и он посмотрел на себя со стороны. Картина оказалась необыкновенной: встретились два однокашника через десять лет, сидят в необитаемой «зоне» с вирусом и под инфракрасным колпаком, пьют датское пиво, закусывая баранками и сервелатом…
— А не заразимся? — вдруг спросил Ремезов. — Ты вроде уже один раз собирался…
— Что наша жизнь, — философски заметил Игорь Козьмич. — Тихо здесь. Как думаешь, а не закрыть ли нам «зону» навсегда? Будем одни на озере рыбу ловить…
Ремезов не ответил: ему такая шутка не понравилась.
— Пора, пора взглянуть на лаз тетки Алевтины, — сказал Игорь Козьмич, взглянув на часы. — А то совсем стемнеет.
Против всякой деревни есть в лесу одно место — плохое, но для людей с недоброй славой. Для Лемехова и Быстры таким местом было Синьково болото. Во времена детства Ремезовых оттуда не вернулся человек — бочар — Аркадий Иваныч, ушедший за клюквой с бутылкой портвейна, а годом или двумя позже — две отбившиеся от стада коровы.
Синьково болото лежало в большом лесном распадке, как в корыте. Чтобы попасть в него, нужно было спуститься где по камням, где по торчащим корням.
Здесь, внизу, воздух стоял особенно тихо и был плотен, тяжел. У края болота пахло вереском, а дальше оно дышало из-под ног то холодным, то теплым травяным настоем. Лес с болота казался сизым, взвешенным над землей и уже через несколько шагов — очень далеким со всех сторон… Солнце садилось, верхушки елей чернели.
Игорь Козьмич шел-ухал широким шагом. Ремезов едва поспевал, и его затягивало идти след в след, он замечал это и держался в стороне.
— Жерди бы выломать, — предложил он. — Безопасней…
Но Игорь Козьмич не отвечал и шел по болоту, как по аллее в парке. Ремезова вдруг как током ударило.
«Он убить меня хочет! — вспыхнула мысль. Ремезов отогнал ее и перевел дух. — Поперлись на ночь глядя…»
— Ты ночевать здесь не думаешь? — злясь, сказал он Игорю Козьмичу. — Или нам опять «Волгу» подадут?
— Успеем, — ответил Игорь Козьмич и замер вдруг: — Смотри!
Ремезов поднял голову и уперся взглядом в щит:
ХОДА НЕТ! СМЕРТЕЛЬНО!
Потом он увидел другой щит, пустой, и догадался, что надпись — на обратной стороне, обращена к тем, кто рискнет не выйти, а войти…
— Не туда смотришь, — спокойно сказал Игорь Козьмич.
Ремезов внезапно осознал, что между щитами, всего метрах в пятидесяти от места, где они стоят, — граница, убивающая все живое. Ему стало зябко. И, растерянно поблуждав взглядом, он наткнулся наконец на два лежащих на болоте ствола с обломками сучьев. Игорь Козьмич, подперев бока, рассматривал лазейку и ее окрестности.
— Значит, главное — через «ленточку» перескочить… — сказал он наконец. — Здесь у нас недочет…
Ремезов невольно приглядывался к стволам: где же эта «ленточка»? Какая же тут «ленточка»?.. «Недочет, — усмехнулся он. — Сейчас наглотаемся всех этих вирусов и пойдем гулять, а у него — „недочет“»… Он хотел было поддеть Игоря Козьмича, но тот вдруг пошел вперед, к стволам, и, остановившись у начала «колеи», поставил ногу на облом одного из двух сгнивших деревьев. Ремезов пошел за ним и, только встав рядом и поднял глаза, содрогнулся: вот она, смерть, — еще три шага — и тебя не станет… Кучка золы… Ремезова снова охватил озноб, его потянуло попятиться, но он пересилил себя…
Воздух в трех шагах был ясен и ничем не выдавал смертельную грань. Трава под ногами и трава через три шага ничем не различалась, но та обыкновенная трава, что росла через три-четыре шага, тот кустик вереска, то желтенькое пятнышко морошки были недосягаемы.
Ремезов огляделся; две установки — тоже вроде «марсиан», на треногах, — стояли в болоте, и он, Ремезов, казалось, находился точно между ними. Он не выдержал и сделал шаг назад. «Дурак! — подумал он об Игоре Козьмиче. — Чего с огнем играет? Сорок лет мужику…» Однофамилец повернулся к границе спиной и стал глядеть Ремезову в глаза. Лицо его было очень бледным, но совершенно спокойным.
— Есть шанс попробовать, — сказал он с испытующей улыбкой.
«Он хочет убить!» — снова вспыхнула мысль, в висках застучало. Ремезов с трудом сглотнул.
— Зачем? — сказал он и, заметив, что голос у него совсем глухой, севший, повторил тверже и громче: — Зачем?
— Старушка-то с ведром… — как-то нехорошо, хищно улыбаясь, сказал Игорь Козьмич. — Фору нам дала… Что ж теперь, так и будем тут стоять?
«Вот сволочь!» — не сдержавшись, подумал в сердцах Ремезов и бросил со злостью:
— Сам лезь, если жизнь не дорога!
Игорь Козьмич рассмеялся. И вдруг на Ремезова нашел столбняк… Взгляд Игоря Козьмича в сумерках был очень отчетлив, даже ярок… Ремезова осенило, что его завел в болото и теперь стоял перед ним посреди болота кто-то другой, очень похожий на Игоря Козьмича, но не он… Это был какой-то отретушированный, целлулоидный «Игорь Козьмич», «Игорь Козьмич» в новой упаковке… Кто-то весь день с наслаждением дурачил его, уводил… уводил… «Мать честная! Что за бред?!»
— А тебе жизнь дорога? — спросил тот, кто стоял лицом к лицу.
— Проверить, что ли, хочешь? — злобно ответил Ремезов. — Ну… пусти-ка…
— Зачем ты так сразу? — вдруг смягчился Игорь Козьмич. — Я же шучу. — И он достал из кармана монету. — Кидай. Ты — орел, я — решка.
— Почему не наоборот? — невольно потянул время Ремезов.
— Кидай, — тверже повелел Игорь Козьмич.
Монета в пальцах сразу стала влажной от пота и холодной.
Ремезов щелкнул и судорожно поймал монету в кулак. В кулаке оказался «орел». «Это он — нарочно», — мелькнуло в голове.
— Измажешься — ничего, — предупредил Игорь Козьмич. — Все списано. Дачное.
— Отойди, — хрипло сказал Ремезов, хотя Игорь Козьмич вовсе не загораживал дорогу… Ремезов лег у «входа» и обрадовался, что вес вминает его глубоко в траву. «Смеется, наверно, гад», — подумал он и пополз вперед…
Хотелось побыстрей, но от быстроты тело выгибалось, нужно было ползти медленно, очень медленно… Ремезов больше всего боялся поднимать голову, и лицо его тоже провалилось в траву, в болотную темноту. Дышалось тяжко, в нос било терпкой гнилой зеленью, вереск драл по лицу…
«Вот сейчас… вот сейчас… и будет конец… только чтобы сразу… чтоб не по спине… сразу бы весь… — шептал Ремезов. — Господи, помоги… Господи… вот сейчас…»
— Сколько еще?! — отчаянно захрипел Ремезов.
Но ответа не услышал и прополз еще столько же. «Все! — пришло ему вдруг. — Черт с ним! Сгорю! Больше не могу!» И он рванулся вверх с одним отчаянным желанием — подпрыгнуть выше и сгореть сразу, целиком…
Ремезов не сгорел, но его бросило в жар, и лицо, ободранное, мокрое, загорелось само. В глазах было темно.
…Он прополз между деревьями — и мял, пахал болото еще метров пятнадцать, не меньше. Игорь Козьмич по ту сторону грани весело смеялся. И Ремезову вдруг стало смешно, просто по-мальчишески весело, как в детстве: чуть не сгорели, разведя под стогом костерчик, зато уж пометались, как тараканы, ища выход, — есть над чем посмеяться снаружи.
— Зараза ты, Кенар, зараза! — крикнул Ремезов, вспомнив детскую кличку однофамильца, и сплюнул набившуюся в рот травяную шелуху. — Лезь давай! А я погляжу!
— А зачем? — издевательски спросил Игорь Козьмич.
— Как зачем? — весело вспылил Ремезов. — Да я тебе морду набью!
Он едва успел опомниться, а то бы кинулся на однофамильца, как медведь, верхом…
— Зачем мне лезть, если и так уже ясно, что пролезу? — резонно объяснил Игорь Козьмич. — Какой интерес? Весьма вероятно, что по периметру много таких лазеек. Пойдем посмотрим…
И он, не дожидаясь ответа, пошел вдоль «ленточки» по на правлению к темному шару на треноге.
Ремезов шел уже без всяких мыслей по другую сторону границы — и никак не мог отдышаться… Только обходя установку и на мгновение потеряв Игоря Козьмича из виду, он опомнился и остановился: куда дальше? Но Игорь Козьмич уже видел следующего стража границы и смело двигался к нему.
«Главное — держаться параллельно, — подумал Ремезов. — Он знает… Уже ходил тут, что ли?» И только сейчас Ремезов вспомнил, что они весело так идут по Синькову болоту.
— Ты осторожней там, — крикнул он Игорю Козьмичу. — Завязнешь… а мне что делать? Тоже смеяться?
Но Игорь Козьмич точно не слышал. «Два идиота, — подумал Ремезов и увидел на пути однофамильца темное пятно высокой травы. — Он что, не видит?»
— Эй! Куда ты! Смотри! — крикнул он.
Но Игорь Козьмич шагнул дальше, провалился по колено и как ни в чем не бывало стал погружаться в болото.
«Мать честная! — охнул Ремезов и замер столбом. — Да это он нарочно… Опять дурачит, что ли?.. Утонет сейчас!»
Игорь Козьмич спокойно, не дергаясь, тонул. Он только повернул голову к Ремезову, и тому почудилась какая-то грустная улыбка. «Как же он! Что делать?»
— Эй, Игорь! Ты что?!
— Руку дать сможешь? — спокойно сказал однофамилец.
— Куда ж ты смотрел, мать твою! — сорвался Ремезов, заметался — и замер.
«Что ему от меня надо?! Гад, сволочь!.. Что делать?..»
Ремезов огляделся. Рядом торчала сухая осинка, позади, но немного дальше — предупреждающий транспарант. Ремезов поднатужился, выдернул осинку с культей корня и швырнул было ее сквозь границу, но в последний миг испугался: а вдруг для стражей любой летящий предмет — мишень… — и тогда он накроет однофамильца огромным факелом. Рядом с топким местом на той стороне Ремезов заметил возвышенный островок. Забыв о страхе, он подскочил к границе и метнул деревце гуда… Осинка полыхнула как-то с одного бока и упала, и ее ствол, оставшийся без ветвей, погас от удара и густо задымился.
«Ага! Он только слева бьет… слева… — лихорадочно рассчитывал Ремезов. — Это хорошо…» На Игоря Козьмича он старался пока не глядеть. В три прыжка подскочив к щиту, он дернул его вверх что было силы и, ободрав руки, вырвал из болота.
«Дюралевый! — обрадовался Ремезов. — Порядок! Прорвемся!»
Щит оказался громоздким, но не тяжелым. Подняв его над головой, Ремезов поискал глазами, откуда прыгнуть, и снова обрадовался: где-то совсем рядом с границей, по эту сторону, нашелся такой же возвышенный островок.
Игорь Козьмич всего в четырех-пяти метрах от этого островка погрузился уже почти по грудь и с тем же хладнокровным любопытством наблюдал за Ремезовым. «Если разыгрывает — убью гада!» — мелькнула мысль. Ремезов, едва удерживаясь на ногах, взбежал на свой островок. «Все! — выдохнул Ремезов. — Господи, помоги… Только бы не мучиться… Ну, давай… давай… Что тебе терять?.. Давай…» Он, прикрывшись сбоку щитом, рванулся и прыгнул. И в тот же миг будто врезался с оглушительным треском и звоном в огромное раскаленное стекло…
Ремезов очнулся от холода… Одежда по грудь была мокрой до нитки. «Искупался», — подумал Ремезов, застучав зубами, и оторвал голову от земли. Вокруг стоял непроницаемо-черный мрак.
«Что это?» — не понял Ремезов, а догадавшись, вскинулся разом, поскользнулся, но удержался на ногах.
Стояла ночь без звезд и луны, стояла тяжкая, подземная тишина.
— Игорь! — со страхом позвал Ремезов. — Ты где?
Ответа не было. «Утонул!» — выстрелило в голове, и Ремезов кинулся было куда-то… но успел остаться на месте: где-то рядом была граница, «ленточка», но в какой стороне?
«Вот влипли… так влипли, — прошептал Ремезов, опускаясь для верности на землю. — Сколько времени-то?»
Но не то что часов, руки во тьме было не разглядеть.
Так Ремезов в полном безвременье сидел в темноте, боясь двинуться с места, пока не услышал далекий гул… Гул показался знакомым, и в душе зародилась надежда.
Вдали замигали малиновые огоньки, а под ними стали заметны прозрачные стержни прожекторных лучей. Где-то над филиалом ИКЛОН… или над деревней… где-то далеко летел вертолет.
«Ищут», — догадался Ремезов, и вдруг ему стало еще тошнее, вдруг захотелось, чтобы вертолет миновал стороной… Он и летел стороной: те, кто искал, вычеркнули из района поиска Синьково болото. «Может, они выключили „колпак“?» — подумал Ремезов, но проверять не решился. Пальцы совсем окоченели, Ремезов подышал на них и сунул руки в карманы. Он не сразу догадался, что в кармане лежит сокровище: зажигалка!
«Живем! — воспрянул духом Ремезов. — Прорвемся!»
Пальцы не слушались. Он долго вертел зажигалку, боясь выронить ее и потерять, и наконец в руках вспыхнул маленький, но бойкий огонек. Первое, что увидел Ремезов: изогнутый, распоротый наискось щит. Ремезов содрогнулся… «Везет дураку…» — подумал он про себя. И снова вздрогнул, едва не уронив огонек Он увидел. Увидел сначала ноги, а потом тело с бурым пятном чудовищного, едва ли не сквозного ожога… Ремезов шагнул к нему и понял, что на земле лежит труп.
Огонек долго дрожал и бился, прежде чем Ремезов сумел о чем-то подумать. Наконец он подумал: «Он сгорел — не утонул… Как же так?.. Бред какой-то… Где мы? Здесь или там?.. Доигрались…»
И наконец в сердце ударила боль — был мертв Игорь Ремезов, с которым он прожил бок о бок тридцать лет…
— Куда ж ты лез! — простонал Ремезов.
Он решился и, нагнувшись, поднес огонь к голове. В тот же миг зажмурился — и сразу подкатило к горлу… Он едва успел отвернуться. Его рвало натужно, неудержимо, выворачивало всего наизнанку. А когда отпустило, Ремезов, клацая зубами, зашептал:
— Это же бред… бред… просто померещилось… зачем… не надо… не надо так…
И он задержал дыхание, напрягся весь до ломоты в костях, сжал челюсти до боли и снова повернулся к телу…
То, что видел он, не было телом Игоря Козьмича… Труп был одет не так, а лицо — совершенно не обожженное — не было лицом однофамильца. Но это было лицо, которое Ремезов знал… свое лицо он помнил. Но это было мертвое, позеленевшее, с разинутым ртом… страшное и ничье…
— Вот оно что… вот оно что, — дрожа, колотясь всем телом, шептал Ремезов. — Конечно, так… прыгал же я, а не он… он же не мог сгореть… утонул… подожди… где я?
Его бросило в жар, и он разом вспотел… и, стирая пот со лба, вдруг догадался, что стирает свой пот с чужого лба и чужой рукой… Он схватился за волосы, волосы были жесткие, кудрявились — совсем не его волосы, такие у Игоря Козьмича…
Ремезов погасил свет, и так вдруг сразу стало спокойней.
— Погоди… не сходи с ума… что это… ведь он хотел убить, верно?.. Конечно, хотел… он же нарочно, подай, говорит, руку… Сволочь… Погоди, погоди… Надо разобраться… Зачем убить?.. А кто он?.. Ведь он стал другой… Он же забыл, как зовут жену… Он же говорил как-то: с женой нелады… Он стал забывать все, что ему мешало… Я же тоже мешал… То, что перестало мешать… Что больше не волновало… Перестало иметь значение… Но ведь он не забыл дорогу в Лемехово… Значит, это был уже не он… Кто-то уже был в нем, кто-то подстроился… Ерунда какая-то… А зачем ему я?.. Погоди, нелады с женой кончились уже давно… Так я же враг! От меня надо было освободиться! Освободить память… А куда он без меня?.. Его же без меня быть не может… Только я для него имею значение… А если б я сгорел?.. Так я же и сгорел… Значит, я только отпечаток у него в голове… Бред… Он же утонул… Он же не мог вылезти сам… А он и не тонул… Это ловушка… Вот он брился, сволочь… Он уже был не человек… Он же меня проверял… Вот если б я не прыгнул, тогда б он сейчас сидел там, во мне… По ту сторону… Вместо меня… Поди проверь, что там, в голове… Это он такую дуэль придумал… Кто он-то?.. Мать честная, у него же двое детей, жена!
Ремезов не смог устоять на ногах, сел… И снова ужаснулся: откуда в нем эта «мать честная»? Это же — его… И он вспомнил жену Игоря Козьмича и его сыновей, хотя никогда их не видел… «Значит, он тоже здесь… тоже здесь… он здесь…» Ремезов застонал, обхватил голову руками, уткнулся в траву.
— Я больше не могу! Не могу я, я не смогу так… Пощади меня, господи! Все… сейчас… Это надо кончать…
Он поднялся. Граница была рядом… «Стой, гад! Стой! Права не имеешь… Теперь уже не имеешь… Что, сволочь, жить надоело?.. Что, завидовал дружку?.. Вот и получи, мразь… Одного ты уже убил… И еще одного хочешь… А кто тебе дал право…»
Болото на рассвете стало седым. Трава под ногами хрустела.
Он встал над телом, взглянул на раскинутые в стороны одеревеневшие руки, взглянул на застывшую рану, на чужое теперь, холодное, затянутое инеем лицо.
— Пойдем, — невольно прошептал он над телом и с трудом взвалил его на плечо. «Игорь-то Козьмич тоже силен», — подумал Ремезов. Он прошел через болото, через лес, мимо озера и поднялся на узкое шоссе. Так он шел, пока не увидел предупреждающую надпись. Поодаль, за щитом, стояли заграждения, а за ними угадывались силуэты людей. Он хотел было окликнуть их, но осекся, впервые испугавшись нового, чужого голоса… Он остановился и стоял молча, но его заметили.
В лицо вдруг ударил луч прожектора, и он оказался в светящемся тоннеле с ослепительным кругом в конце… Силуэты людей перед кругом превратились в черные тени, и он догадался, что это солдаты, трое солдат. Они стояли в принужденных, настороженных позах, наверно, видели его и всматривались: кто там, на дороге, на которой не должно быть никаких путников.
Ему захотелось улыбнуться солдатам, и он вдруг вспомнил старика, накануне смерти шутившего с санитарами.
«Воюете, солдатики?», — захотелось сказать ему и так же улыбнуться. И он, холодея сердцем, понял, что никогда не сможет им так сказать… Никогда не сможет…
Гнилой Хутор
Шутка ли, пропал институт!
Без году десятилетие стоял на окраине города крепкий железобетонный корпус, обнесенный столь же крепкой железобетонной оградой — и вдруг в одночасье не стало ни корпуса, ни ограды… Остался только вахтерский стол и сам дежурный вахтер, в испуге долго озиравший заросли густого бурьяна, что раскинулись вокруг на месте только что процветавшей научной организации… Множество комиссий и экспертиз разгадывали тайну исчезновения, но одна за другой терпели фиаско.
Институт был обыкновенный: научно-исследовательский. Название он имел тоже вполне обыкновенное: НИИФЗЕП, научно-исследовательский институт физиологии земноводных и пресмыкающихся. Почему бы в самом деле не интересоваться ученым физиологией пресмыкающихся? Ведь знание — сила… Особенно удивляет, как мог исчезнуть институт в разгар своих успехов: в последний год своего существования он выпустил работ вдвое больше, чем за все предшествующие годы…
Научные сотрудники НИИФЗЕПа, старшие, младшие, лаборанты, завлабы, тоже казались вполне обычными людьми. Они ставили опыты над бессловесными тварями, земноводными и пресмыкающимися, устраивали чаепития и сдавали разные отчеты. В последний год они были деятельны как никогда: защиты диссертаций происходили в институте едва ли не ежедневно.
Место, где стоял НИИФЗЕП, не отличалось аномальной активностью: в небе над ним никогда не исчезали самолеты, смерчей и землетрясений здесь не случалось. Однако факт остается фактом: здание НИИФЗЕПа пропало на глазах у двух сотен сотрудников, оставшихся целыми и невредимыми…
Несколько лет спустя двое очевидцев, знавших истинную подоплеку события, открылись автору этих строк.
— Наверно, кроме нас, еще кто-нибудь знает правду, — предположила бывшая лаборантка института Марина Ермакова. — Но рассказать… разве поверят?
— Все началось с того, — начал свои «показания» бывший аспирант НИИФЗЕПа Николай Окурошев, — что старший научный сотрудник нашей лаборатории Хоружий, придя утром на работу, обнаружил на своем столе готовый отчет. Он должен был уже давно написать его и сдать, но все тянул…
I
Борис Матвеевич Хоружий, старший научный сотрудник пятидесяти трех лет от роду, был рьяным садоводом. Настраиваясь на трудовой лад, он начинал свой рабочий день с подшивки журнала «Приусадебное хозяйство».
Однажды, придя поутру в институт, он увидел на своем столе, рядом с подшивкой, готовый отчет… Он так растерялся, что сунул в зубы не тот палец и нечаянно отгрыз длинный холеный ноготь мизинца. Испугавшись, что за ним подсматривают, он судорожно обернулся на плотно закрытую дверь и, почувствовав слабость в ногах, боком опустился в кресло.
Несколько минут он просидел в полном недоумении и, наконец опомнившись, нервно и протяжно зевнул.
Кто-то из сослуживцев сыграл с ним странную шутку… втихую подбросил готовый отчет — с умыслом, подло, как в спину плюнул!..
Отчет был отпечатан великолепно: на шестнадцати листах прекрасной финской бумаги ни помарки, ни подмазки, ни подтирки. Стиль отчета был образцом до неправдоподобия…
Борис Матвеевич скосил взгляд на пол и прикрыл отчет папочкой.
Лаборантка Оля так печатать не способна — разве что под гипнозом… Впрочем, если очень попросить… Так примерно потянулись мысли Бориса Матвеевича по руслу расследования, и спустя минуту сеть новых лабораторных интриг разрослась в его голове до масштабов почти что франкмасонских.
Главные подозрения пали на Ирму Михайловну Пырееву, маленькую, нервную курящую женщину, которую мужчины института злобно и уважительно называли между собой «противотанковым ружьем». Полмесяца назад Пыреева получила новую японскую аппаратуру, однако сама теперь своему приобретению была не рада: держать заморские чудо-игрушки было негде. Потолок в комнате, которой владела Пыреева, часто протекал и климат ее грозил любому прихотливому прибору, как болото туберкулезнику. Единственным заповедным местом в лаборатории, годным для обитания дорогого оборудования, была комната Хоружего…
Лет пять назад, верно оценив обстановку, Борис Матвеевич всеми правдами и неправдами завладел ею. С тех пор вся лаборатория, да что лаборатория — весь отдел побывал у него с поклоном: уникальная комната его, не ведавшая протеканий, вымораживаний и прочих стихийных бедствий, — плодов недомыслия строителей и проектировщиков — виделась во сне любому сотруднику отдела, кому подходил срок браться за отчетные дела. Владея этой замечательной комнатой, Борис Матвеевич приобрел непоколебимый научный авторитет, внушительное число печатных работ и право на далеко не эпизодические роли в некоторых серьезных монографиях. Про себя Хоружий называл свою комнату «скатертью-самобранкой»… Только Ирма Михайловна держалась стойко, ни разу не потревожив Бориса Матвеевича просьбами и предложениями. За это в отделе уважали ее по-особому и даже прощали ей презрительные взгляды на просителей Бориса Матвеевича. И вдруг отчетная гроза застала Пырееву врасплох. Заведующий лабораторией Ираида Климовна Верходеева, готовясь к завершению пятилетней темы, потребовала немедля провести на новой аппаратуре ряд экспериментов. Для этого дела понадобился аспирант Пыреевой Николай Окурошев и комната Бориса Матвеевича…
Именно Ирме Михайловне как никому иному выгодно, чтобы отчет Хоружего был сдан вовремя, ведь завлаб пообещала ей временные права на комнату Хоружего сразу после завершения его экспериментов. С противной стороны представлять отчет на этой неделе никак не входило в планы Бориса Матвеевича: прилежность в этом деле грозила ему недельной командировкой в самый разгар весеннего труда на дачном участке.
Итак, неприятельский выпад исходил скорее всего от Пыреевой. Подчиненные Хоружему мэнээс Мясницкий, инженер Гулянин и лаборантка Оля вряд ли бы додумались и сумели сыграть с ним столь недобрую шутку. Впрочем, необыкновенность события так ошеломила Бориса Матвеевича, что он вполне разумно подозревал всех подряд: и инженера, и младших научных, и Олю, и шефиню свою, затеявшую, быть может, странную проверку дисциплины труда своих сотрудников; и даже третьего старшего, Елену Яковлевну Твертынину, он тоже стал подозревать, хотя она никогда не была сильна в канцелярской грамоте, а Хоружего недолюбливала просто так, без всяких козней, за его худенькую и чересчур робкую жену.
И вовсе утонул бы Борис Матвеевич в топи безнадежных размышлений, если бы не раздался стук в дверь.
Хоружий вздрогнул. Дверь раскрылась. На Бориса Матвеевича медленно накатилась куполообразная фигура Твертыниной и замерла прямо над его головой. Хоружий наклонил голову к плечу и, приподняв веки, вопросительно развел брови в стороны.
— Звонила Климовна, — загудел сверху лавиной голос Твертыниной. — Через час приедет.
— А я как раз сегодня хорошую заварку принес, — удовлетворенно сообщил Борис Матвеевич; шея его заныла в неестественном изгибе, и он подпер голову ладонью.
— Боря, а как насчет отчета? Если он у тебя готов, я бы по нему… кое-что и у тебя… — Твертынина, конечно, замялась: никому в лаборатории и в голову бы не пришло, что у Бориса Матвеевича может вдруг сам собой появиться отчет. — У нас ведь из той работы с болотными черепахами в целом…
— Ах отчет… Тут он, сейчас найду. — Хоружий небрежно пошарил по столу всякие бумаги и наконец отодвинул в сторону маскировочную папочку. — Вот. На прокат до приезда Климовны.
Твертынина подержала отчет за скрепочку и с любопытством заглянула в листы, переворачивая их, как страницы художественного альбома.
— А кто печатал? — поинтересовалась она в легком изумлении. — Уж не ты ли?
— Хм… А вот я… А что? — И Борис Матвеевич весь обратился во внимание.
Ни единой тени не промелькнуло на широком лице Твертыниной, только правый уголок тонких ее сухих губ вдруг затрепыхался, словно крылышко комара, увязшего в паутине, и спустя мгновение замер.
«Не ее работа», — решил Борис Матвеевич и равнодушно отвернулся.
В эту самую минуту в тяжелой оторопи пребывала Ирма Михайловна Пыреева. Чуть сгорбившись, она застыла над своим столом. Дым сигареты, тлевшей под самым подбородком в плотно сжатых пальцах, окутывал лицо ее и клубился в мелко завитых волосах. Она тяжело, до бледности вокруг век, щурилась, острые, угловатые брови ее иногда вздрагивали.
На столе перед ней лежала запись биотоков мозга шишкохвостого геккона, который попросту не могло существовать…
Накануне Ирма Михайловна и младший научный сотрудник Люся Артыкова безуспешно пытались наладить новую «методику энцефалографии шишкохвостых гекконов в свободном поведении». На запись постоянно лезла необъяснимая наводка, электроды не желали надежно крепиться на плоской головенке безмолвного существа; да и само оно в этот неудачный вечер отказывалось вести себя «свободно» — лишь уныло приваливалось боком к стенке террариума и безучастно созерцало чужой, застекленный мир… Решили отложить все хлопоты до завтра.
И вот утром следующего дня Ирма Михайловна обнаружила эту необходимую для отчета запись биотоков на своем рабочем столе. Качество записи пугало своей безупречностью. Невольно Ирма Михайловна подумывала о подделке, однако гнала эту мысль прочь: подделать столь мастерски все показатели биотоков человеку не под силу. Такого «чистого» результата Ирма Михайловна не встречала даже в работах классиков: прямо хоть сейчас режь запись на любое количество отрывков и клей хоть в статью, хоть в докторскую диссертацию — куда душе угодно. Более всего настораживала одна странная особенность записи: все указующие пометки были сделаны не от руки — по почерку легко было бы узнать самозванного автора, — а отпечатаны на машинке, вырезаны в виде аккуратных квадратиков и приклеены в нужных местах. Ни Люся Артыкова, ни аспирант Окурошев никогда не отличались столь рафинированной опрятностью.
Ирме Михайловне было не по себе. Она скрупулезно, с дотошностью злого криминалиста обследовала всю комнату, сантиметр за сантиметром. Сомнений не осталось: кто-то здесь вечером серьезно поработал, прочистил забитые перья энцефалографа, сделал запись, прилежно прибрал за собой, развесил электроды на планочке, покормил гекконов — и скрылся…
Ирма Михайловна давила ногтями сигаретный фильтр и, замерев у стола, дожидалась очной ставки с Люсей.
Тем временем Борис Матвеевич начал проверку следующего подозреваемого. Когда в комнату впорхнула лаборантка Оля Пашенская, он с нею поздоровался первым. Будь Оля чуть пособраннее, она сразу насторожилась бы: Хоружий никогда так не поступал. Однако Оля, даже не взглянув на Бориса Матвеевича, машинально ответила ему каким-то неопределенным птичьим возгласом, швырнула на свой стол маленькую заплечную сумочку и присела к телефону.
— Оля, — ласково повысил голос Борис Матвеевич, пытаясь перехватить внимание лаборантки до телефонного разговора. — Ты вот тут… вчера… Черновик отчета я вроде оставлял. Не попадался он тебе, а?
— Что? Что отчет? — дернулась Оля, не отнимая трубки от уха. — Нет… Какой отчет?
— Черновик я оставлял, — вежливо повторил Борис Матвеевич.
Оля подумала что-то плохое и угрожающе выставила на Хоружего острую коленку. Это был изведанный прием: Борис Матвеевич растекся по коленке, как медуза, брошенная на камень.
— Нет, не видела, — последний раз предупредила Оля и отвернулась.
— Элька, ты? Что так долго не подходишь? Разбудила?..
— А заявки? — донесся до нее чуть севший, чуть жалобный и совсем примирительный голос Бориса Матвеевича. — Ты их подготовила!
— …Ну да, вчера у Генки… — Оля, словно отмахнувшись от мухи, указала Хоружему на свой стол. — Там гляньте, я не помню… Нет, Эль, не тебе… И что Алик?
Борис Матвеевич глянул на Олин стол и едва не хлопнул себя ладонью по лбу: заявки были готовы и отпечатаны столь же образцово, что и таинственный отчет.
— Ты печатала? — как можно ласковее проговорил Борис Матвеевич, раз уж Оля не могла видеть всю отеческую приветливость его лица.
— Ну, конечно, на «манке». А какого цвета? — Оля бросила косой взгляд на бумаги, которые Борис Матвеевич держал на весу, протянув к ней руки, и, по близорукости не вникнув толком в суть дела, неопределенно дернула плечиком. — Но, это же сумасшедшие деньги!
Борис Матвеевич был удовлетворен.
«Печатала она… Стерва… Теперь узнать бы: с чьей подачи…» — подытожил он свои наблюдения и, вспомнив ненароком острую коленку, невольно расстегнул ворот рубашки и тяжело вздохнул.
Пыреева стояла недвижно и напоминала жрицу, окутанную благовониями. Взгляд ее внушал дрожь.
— Здравствуйте Ирма Михайловна, — сказал аспирант Окурошев; голова его медленно просунулась в комнату, в то время как тело осталось в коридоре.
— Здравствуй Коля, — разжав сизое облако, деловито ответила Ирма Михайловна. — Заходи, пожалуйста.
Аспирант Окурошев проник в комнату весь.
— Ты перья на приборе проверял? Там как будто есть забитые?
— Проверял некоторые… — ускользая от взгляда Пыреевой, ответил Окурошев.
Ирма Михайловна усмехнулась и тронула запись:
— Это вот интересные результаты. — Она сумела не сделать ударения ни на одном слове, искусно учитывая любую степень причастности аспиранта к появлению записи, притом выставляя себя лицом, во всем прекрасно осведомленным.
— Можно взглянуть? — Взор аспиранта выражал подчеркнутую заинтересованность, но за деланным взором Пыреева сумела разглядеть нечто очень важное.
«Его вечером тут не было, — уверенно подумала она. — Ну, Люська!.. Вот уж не ожидала».
Окурошев был послан по разным делам, а Люся появилась двумя минутами позже. Подпуская ее на самое близкое расстояние, Ирма Михайловна позволила ей спокойно подготовиться к новому рабочему дню и о записи поначалу не проронила ни слова.
Люся устало переобулась в босоножки, задвинула подальше под стол сумку с утренними покупками, положила в верхний ящик стола раскрытую книгу, поправила перед зеркальцем прическу…
Все это время Ирма Михайловна словно сквозь оптический прицел разглядывала Люсин затылок. Сигаретный фильтр в ее ногтях превратился в бесформенный ворсистый комочек.
— Люся, — сказала Ирма Михайловна.
Та стремглав обернулась.
— Ты еще долго оставалась здесь вчера?
— Да-а-а, — негромко протянула Люся.
Расставшись накануне с Пыреевой, в лаборатории она уже не появлялась и солгала Ирме Михайловне неспроста, а успев стремительно поразмыслить над всеми возможными причинами вопроса.
Люся была племянницей институтской подруги Пыреевой. Когда-то преподавала Люся биологию, попав по распределению из областного пединститута в далекий рыбацкий поселок. Ирма Михайловна обеспечила девушке счастливую судьбу: она проложила ей дорогу в солидный научно-исследовательский институт, сделала ее младшим научным в лаборатории Верходеевой, большого авторитета в проблемах высшей нервной деятельности пресмыкающихся. Люся была обязана своему меценату, как говорится, по гроб жизни. Была она девушкой статной, задумчивой и спокойной. Широкие ее ладони внушали почтение. На крутых поворотах лабораторной дипломатии она умела ориентироваться по одному жесту бровей или наклону головы Ирмы Михайловны. Их вдвоем называли за глаза «дуплетом».
Вопрос о вчерашнем дне Люсю, признаться, смутил. Однако немногих секунд ей хватило, чтобы оценить точно, какой ответ от нее ожидается и вызовет если не полное, то хотя бы важное для выигрыша времени, удовлетворение начальства. Поэтому Люся ответила так, как требовала сиюминутная боевая обстановка, а — не истинное положение вещей.
Ирма Михайловна и вправду немного осклабилась и уронила в пепельницу измятый фильтр от давно докуренной сигареты.
— Посмотри, пожалуйста, — пригласила она Люсю указательным пальцем к столу. — Здесь хорошая запись.
Оставаясь к Ирме Михайловне боком, Люся поднялась со стула и с видом человека, давно знакомого с материалом, небрежно пролистала гармошку кривых.
У Ирмы Михайловны и в мыслях не было задать Люсе прямой вопрос, она ли сделала накануне эту замечательную запись. Во-первых, сомнения у Ирмы Михайловны уже не возникало: автором записи могла быть только Люся, хотя и странным показался ей этот Люсин сюрприз. Во-вторых, прямой вопрос неприметно ущемил бы право руководителя на ценную и своевременную помощь молодому специалисту, на чуткое наставничество, на соавторство наконец, ущемил бы право старшего на лучший кусок пирога.
Люся же подумала об аспиранте Окурошеве и из слов Ирмы Михайловны сделала вывод, что та приглашает ее к справедливому дележу.
В итоге между Люсей и Пыреевой произошел такой тонкий разговор.
Люся: Да, это очень хорошая запись, Ирма Михайловна.
Пыреева: И пометки образцово сделаны.
Люся: Да, и пометки хорошие.
Пыреева: Можно считать, что эксперимент проведен блестяще.
Люся: Конечно.
Пыреева: Запись можно сразу показать Ираиде.
Люся: Да, ей должно понравиться.
Обе остались очень довольны друг другом.
Пришло известие, что у себя в кабинете появилась Ираида Климовна Верходеева. Несколько минут лаборатория напоминала всполошенный муравейник. В кабинет же начальницы зашли тихим гуськом и безо всякой суеты. Собрались все, кроме аспиранта Окурошева и Люси. Николай был послан к Свете Коноваловой, материально-ответственной лаборатории, по срочному заданию, а Люсю Ирма Михайловна не без умысла спешно отправила в местную командировку. Люся вновь осталась довольной, решив заодно заскочить в парикмахерскую.
Верходеева говорила с обыкновенным своим выражением на лице: с улыбкою тибетского ламы и змеиной неподвижностью во взоре. Она отдала несколько распоряжений по текущим делам, а на десерт по привычке готовила профилактическую порку.
К ее приятному изумлению и все же при том к мимолетному невольному неудовольствию порка на этот раз не удалась.
Спросила она, к примеру, Бориса Матвеевича, как поживает его отчет, а тот вдруг раз — выдернул отчет жестом фокусника из своей папочки и подал. При этом он живо осмотрелся по сторонам и остановил боковой взор на Ирме Михайловне.
Верходеева дважды пролистала отчет и пристально посмотрела на Хоружего.
— А кто вам так красиво печатал? — спросила она с медленно возникавшей на ее губах приветливой улыбкой.
— А что… да хоть и жена… Почему бы и нет.
Борис Матвеевич стрелял глазами сразу по двум целям: по Пыреевой и по Оле. Нужно было заметить реакцию обеих. Оля, щурясь, подпиливала под столом ногти и на слова Бориса Матвеевича даже бровью не повела. Ирма Михайловна снисходительно улыбалась.
«Черт их, баб, поймет, — досадливо подумал Борис Матвеевич. — Все равно подбросили они… Кому еще?.. Сами признаются».
Поинтересовалась Ираида Климовна, как обстоят дела у Пыреевой. Дела у нее обстояли как нельзя лучше. Качество записи биотоков мозга шишкохвостого геккона превосходило все мыслимые стандарты института.
— Долго вчера возились с Люсей, — рассказывала Ирма Михайловна. — С наводкой никак справиться не могли… Но ничего, вывернулись. Хорошая запись, хоть на конгресс в Швейцарию вези.
Ираида Климовна недоверчиво кивнула.
Дошла очередь до Елены Яковлевны Твертыниной, и она тоже смогла похвастаться полным порядком. К ней поступил новый террариум с двумя парами варанчиков, была отпечатана программа новой серии экспериментов, получены все необходимые подписи на текущих бумагах. Об одном лишь Елена Яковлевна умолчала, но вовсе не из какого-либо расчета, напротив — из совершенной своей непосредственности. Дело в том, что и новый террариум, и готовые бумаги появились утром в комнате Твертыниной как бы сами собой, словно их подбросил некий доброжелатель-инкогнито. Не только с программой экспериментов, но и вообще с их замыслом Твертынина познакомилась сегодня впервые, разобрав обнаруженные не столе бумаги. По правде говоря, варанчики были заказаны давным-давно, больше года тому назад, и Елена Яковлевна успела о них позабыть. Тем не менее утренний сюрприз не вызвал у нее никаких ярких чувств — ни удивления, ни радости. Лаборантка Твертыниной Марина Ермакова, дочка подруги детства, была девушкой очень прилежной и деловой. Елена Яковлевна доверяла ей, как себе самой, и за все старания Марины привыкла даже не благодарить ее, считая все свои хлопоты в равной степени Мариниными. К тому же девушка интересовалась наукой, училась на вечернем отделении педагогического института, и любая работа, по верному мнению Елены Яковлевны, шла ей на пользу. Сейчас Марина была в отпуске, однако ничто не мешало ей тихо помочь Елене Яковлевне в ее делах, особенно в отчетную пору.
Инженер Гуляний также не отстал от коллектива. Вся требовавшая осмотра или ремонта аппаратура, собранная за квартал на стеллажах его комнаты, сегодня утром вдруг оказалась исправной… Изредка аппаратура, особенно отечественная, приятно удивляла чудесными исцелениями, а потому инженер Гулянин никакой мистики в событии не усмотрел и только был рад возможности выполнить свою главную функцию — доложить начальству об исправности оборудования.
Посланный по срочному делу аспирант Окурошев забежал сначала в буфет перекусить, а затем явился по назначению.
…Накануне под вечер инженер Гулянин по просьбе Светы Коноваловой вывез энцефалограф фирмы «Альвар» в сарай для списанной аппаратуры. Теперь дело стало за молодым и сильным аспирантом: энцефалограф требовалось разбить.
Света, зайдя в свой кабинет чуть раньше Окурошева, ужаснулась: в комнате густо клубилась пыль, дышать было нечем. За окном месил почву и песок ржавенький экскаватор, там велась работа по плановому благоустройству территории института. Света кинулась к окну и прокричала, перекрывая грохот бездушного механизма:
— Эй, вы там! Сколько ж можно! Вчера вы эту кучу туда навалили! Сегодня — сюда! Вы что, издеваетесь!
Экскаваторщик отвечал добродушной и немного кокетливой улыбкой. Дослушав Свету при шуме, парень опустил ковш и заглушил мотор.
— Зря шумите, девушка, — примирительно обратился он к Свете. — Мне велено, я копаю. Нам тут делать нечего, вот прораб и ищет, чем бы озадачить… На чаек пригласили бы, что ли… На лягушек ваших глянуть…
Света захлопнула окно и отвернулась.
— Меня вот послали, — сообщил аспирант Окурошев, морщась и покашливая.
Света указала на дверь и сердито подтолкнула Окурошева к выходу. Оказавшись в коридоре, оба с минуту переводили дыхание.
— Нахал, — сказала Света по адресу экскаваторщика, в голосе ее слышалось запоздалое кокетство. — Ну ладно… Спортом занимаешься?
Николай пожал плечами:
— Бегал раньше.
— Вот тебе ключ от сарая. Там в правом углу кувалду найдешь. Возьми ее и расколоти быстренько энцефалограф… наш который, «альваровский», списанный. Хорошо. Потом отдашь ключ. Я буду в двести восьмой.
Окурошев, выпучив глаза, смотрел на Свету.
— Ничего себе, он же совсем новый! На нем же почти не работали.
— Ну, мало ли, — Света дернула плечиком. — Списан — и дело с концом. На той неделе еще новее привезут.
— Ломать-то зачем? — недоумевал Окурошев.
— Как это «зачем»? — уже начала сердито изумляться Света. — Списан ведь. Надо расколотить, чтоб не растащили. Казенное же добро. Что ж непонятного?
— Так зачем нам еще один, новый? — опять взялся за свое молодой аспирант. — Этот только-только разработался. Я же с ним возился — отлично «пашет».
— Ну зануда! — охнула Света. — Мало ли, что «пашет». У нас ведь дотация. Не представим полной сметы — в следующем году средства срежут да еще и заклюют. С Ираидой потом скандала не оберешься. Опять не понятно?
— Но ведь можно его кому-нибудь передать. Больнице… куда-нибудь в область, например. Зачем ломать?
— А кто этой передачей заниматься будет?.. Одних бумаг… Нет таких инстанций… Коль, не мучай меня… Давай, действуй, все равно больше некому.
Энцефалограф стоял посреди сарая. Жаль его было, словно верного пса, брошенного бессердечными хозяевами. Окурошеву было стыдно и противно заниматься грешным делом, будто попросили его этого обреченного пса пристрелить. Минут пять он страдал и злился на весь мир, на организацию науки в их институте, на свое начальство, наконец на Свету и только на нее одну — потом снова на весь мир. Он даже решил пойти прямо с кувалдой в руках к Верходеевой и заявить ей все, что он думает по поводу такого вандализма. Сам собой возник красивый обличительный монолог, который наверняка бы восстановил справедливость. Теперь Окурошев глядел на аппарат с любовью отважного защитника. Он воодушевился было, но, трезво оценив силу противника и масштабы бюрократической топи, вновь приуныл. Железная ручка кувалды холодила пальцы. Будто бы вместе с этим холодком поднялась в голову жутковатая мысль: а ведь какое варварское, мерзостное и пьянящее наслаждение можно пережить, размахнувшись с плеча да и со всей силы… когда брызнут из-под тяжелой болванки всякие стеклышки, кнопочки… Окурошев ощутил на себе чей-то холодный, колючий взор и судорожно огляделся…
Вернувшись взглядом к аппарату, он едва не выронил кувалду на ногу: энцефалограф оказался разбитым. Он был так изуродован, как можно было бы это сделать, наехав на его бульдозером. Сил учинить такую расправу у Окурошева никогда бы не хватило, колоти он по несчастному прибору хоть неделю напролет.
Ладонь Окурошева вспотела, и кувалда все-таки выскользнула вниз, однако упала не на ногу, а рядом.
Очнулся аспирант Окурошев только в двести восьмой комнате от нежного голоса Светы:
— Как, уже? Вот и молодец… А еще философию тут разводил. Дела-то раз плюнуть, на пять минут. Ладно, сейчас отрежем тебе тортика и чайку нальем. За работу… Кувалду-то зачем принес. Отнеси обратно. И краску с нее сбей.
Окурошев едва понимал обращенную к нему ласковую речь, но услышав про краску, вздрогнул и поднял кувалду к глазам: било кувалды облепили кусочки краски, некогда покрывавшей корпус импортного аппарата.
На следующее утро Бориса Матвеевича ждал новый сюрприз: отпечатанные тексты двух статей, одной — для «Физиологического журнала», другой — для «Журнала высшей нервной деятельности». Казалось, покровитель-инкогнито обладает недюжинным талантом чтения мыслей на расстоянии: ужиная накануне, Борис Матвеевич вспомнил мимолетом о своих творческих замыслах и помечтал о паре публикаций, коими он «давненько не баловался». После ужина Борис Матвеевич перенес оставшиеся мечты на утро и включил телевизор: начинался мировой чемпионат по футболу.
Ночь миновала — и мечта Бориса Матвеевича втихомолку стала явью. Готовые к публикации статьи объявились к приходу автора посреди его рабочего стола. Борис Матвеевич принял новый подарок безо всякого испуга, почти в порядке вещей. Удивление было ничтожным, какое может случиться, к примеру, при находке в почтовом ящике чужого письма, попавшего туда по ошибке почтальона. Борис Матвеевич удобно устроился в кресле и за пять минут обдумал все возможные решения загадки.
Это явление, а именно — спокойная реакция на чудеса, зачастившие в институте, — требует особого разговора. Все свидетели этих чудес, с которыми удалось встретиться и поговорить, искренне изумлялись своей тогдашней невозмутимости… Поначалу случались и удивление, и недоумение, и бессонные ночи, и порой едва не обмороки… Но однажды наступало утро, когда всякое удивление разом пропадало и больше не возникало. До самой развязки. Иногда дома на несколько минут или по пути на работу возвращалась легкая растерянность, но стоило шагнуть на порог института, — как душевное равновесие мгновенно восстанавливалось. По крайней мере — до окончания рабочего дня… Всех охватило прямо-таки болезненное легкомыслие. Любому случаю сразу находилось какое-нибудь оправдание, а многие события просто игнорировались. Даже самые невероятные случаи не удостаивались никакого серьезного чувства или размышления, как в обычной жизни может происходить разве что во сне. Что было причиной этому всеобщему настроению: некая защитная психологическая реакция или таинственное гипнотическое влияние? Опрошенные пожимали плечами, разводили руками, улыбались недоуменно, а то — и виновато. Гипноз признавать отказывались, — по всему видно, опасались за свой рассудок, — а с гипотезой о защитной реакции соглашались сразу, даже чересчур ретиво, не задумываясь, — и при том с облегчением вздыхали…
Итак, Борис Матвеевич уселся в кресло и спокойно обдумал свое положение. Во главу угла, конечно же, было поставлено подозрение о происках Ирмы Михайловны Пыреевой. Однако об этом Хоружий долго не размышлял. «Свои люди — сочтемся», — решил он. Вторая мысль заставила Бориса Матвеевича нахмуриться. Он подумал вдруг о хитроумной затее иностранной разведки. Однако рассуждения о том, с какой целью ЦРУ мог понадобиться заурядный советский специалист по обонянию черепах, ни разу не выезжавший за границу, скоро зашли в полный тупик. Борис Матвеевич легко усмехнулся и принялся за третий вариант разгадки: проведение в их институте некого официального, но негласного психологического эксперимента. Борис Матвеевич допустил такую разгадку — и на этом все размышления прекратил. «Семь бед — один ответ, — решил он. — Рассуждать нечего. Только запутаешься. Будь, что будет… Напечатаю в журналах — кто докажет, что не мое? Хуже им будет… Пыреева ахнет. Тоже мне — шутки нашли». Никакой трагической развязки Борис Матвеевич не предчувствовал: среди охваченных странным недугом легкомыслия он оказался одним из первых. В эту роковую минуту Бориса Матвеевича, а вскоре за ним следом — и многих других, казалось бы, разумных и культурных людей неумолимо затянуло в водоворот пренебрежения здравым смыслом…
С того дня Борис Матвеевич встал на полное довольствие своего покровителя. Только однажды, полмесяца спустя, поговорив с Мариной Ермаковой, вздумал он «набросать» в свою отчетную тетрадь кое-какие идеи. Однако в его перьевой ручке вдруг кончились чернила, а взятый взамен ее карандаш тут же сломался. Борис Матвеевич в сердцах смахнул тетрадь в ящик стола, а когда в конце недели вспомнил о ней, забота оказалась уже излишней: страничка была заполнена почерком самого Бориса Матвеевича…
Статьи пришлись ему по душе. В их подробности он, конечно, не вникал: пробежал глазами резюме, глянул, сколько приведено в конце источников и все ли указаны его собственные. Замечаний не возникло. Борис Матвеевич разложил статьи рядком на столе и несколько минут ими полюбовался.
Ирма Михайловна же сидела в это время за своим столом и курила. Сигаретный дым привычной струйкой поднимался перед ее глазами… Подарок ей достался такой же, как и Хоружему: две готовые статьи. И мысли ей по поводу этого таинственного подношения пришли в голову похожие. Был, правда, один редкий оттенок в ее размышлениях — женское, более суеверное, сердце тревожилось-таки почти забытым с далекого детства страхом темноты…
Чтобы хоть как-то отвлечься от сумрачных мыслей. Ирма Михайловна решила навестить своего аспиранта.
Затихнув в своем уголке, аспирант Окурошев занимался статистической обработкой результатов последних экспериментов. Спиной ощутив появление Ирмы Михайловны, о еще ниже пригнулся к столу, а локти выставил в стороны.
— Коля, как твои дела? — Ирма Михайловна подошла к аспиранту вплотную и уперлась взглядом в его затылок.
— Ничего, двигаются, — не отворачиваясь от калькулятора, медленно ответил Окурошев.
— Главу о методиках ты подготовил? Мы же договаривались на сегодня, — почти вкрадчиво сказала Ирма Михайловна.
«Как договаривались?! — испуганно встрепенулся Окурошев. — Еще чего! И разговора же не было!»
Невольно он стал шептать всякие цифры, всем своим видом показывая, что боится сбиться со счета.
Ирма Михайловна, впрочем, не стала дожидаться ответа, а сама принялась ворошить бумаги Окурошева, сложенные на краю стола. В руки ей вскоре попалась стопочка листов, схваченных скрепкой.
— А, вот она и есть! — в бесчувственном голосе ее все же проскользнуло легкое изумление. — Так… Все сделано прекрасно. Молодец. Сам печатал?
Аспирант Окурошев машинально кивал, рассеянно слушая монотонный голос Ирмы Михайловны, и только прямой вопрос заставил его опомниться и похолодеть. «Что печатал? Какая глава?! Откуда? — лихорадочно запрыгало у него в голове. — Откуда она ее взяла?» Он едва не отверг с пылом свою причастность к бумагам, которые перелистывала Ирма Михайловна, но вспомнил: ведь он только что утвердительно кивал и даже на вопрос вроде бы успел по инерции кивнуть. Окурошев сник, пробормотал невнятно о помощи сестры — и совсем потерялся.
— Можно считать, что глава готова набело, — все таким же отрешенным тоном сообщила Ирма Михайловна.
Окурошев забыл о своих вычислениях. Он ума не мог приложить, откуда эта глава взялась. Кое-какие черновики, конечно, имелись, но о готовом материале он еще и не мечтал: то писал статью, то обрабатывал данные…
«Что за чертовщина! — волновался, не показывая вида, Окурошев. — Склероз, что ли… Когда я успел ее сделать?.. Ну вот, допрыгался. Пора в психушку.»
Ему отчаянно не терпелось изучить таинственную главу. Он стал пристально разглядывать снизу тыльную сторону бумаг и едва удерживался от того, чтобы не потрогать их… Ирма Михайловна же, как нарочно, все изучала их со странной безучастностью на лице, и не ясно было, то ли она в самом деле интересуется текстом, то ли уже забылась и размышляет теперь о чем-то своем.
Внезапно она выглянула из-за бумаг и поймала раздраженный взгляд своего аспиранта. Тот затаил дыхание.
— Давно ты подготовил главу, — спросила Ирма Михайловна с тонкою улыбкой.
Мышеловка захлопнулась. Мурашки пробежали по спине аспиранта Окурошева.
— Вчера… вечером, — пролепетал он, опуская глаза.
— Хорошо. К понедельнику, пожалуйста, напиши «Обсуждение»… Не буду тебе больше мешать. Работай. — Она мягко положила главу о методиках на стол перед Окурошевым и вышла, беззвучно закрыв за собой дверь.
Невольно отстранившись от стола, Окурошев просидел несколько минут, едва веря своим глазам. Первая же страница убеждала, что глава и отменно написана, и безупречно отпечатана. Мысль о том, что кто-то другой мог написать ее и подбросить даже не появлялась: устроить такой «розыгрыш» было некому, разве что самой Пыреевой, но такое уж ни в какие ворота не лезло!
Пришел на ум разбитый энцефалограф. Вечером накануне Окурошев успокоил-таки себя сносным объяснением, без мистики и всякого гипноза. Аппарат, по всей видимости, успели расколотить раньше всякие любители радио— и электромонтажного дела. Николай предположил, что, явившись по заданию в сарай, он в первое мгновение не заметил поломки.
Теперь таинственное появление главы вдруг связалось в памяти со странной иллюзией, и вот Окурошев вновь почувствовал нехорошую тревогу, какую можно испытать, попав в незнакомое темное помещение с шорохами по углам… Появилось назойливое стремление обернуться, а вместе с ним — боязнь это сделать. Вновь ощущался сзади жесткий, колючий взгляд. Наконец Окурошев пересилил себя: позади никого не оказалось, дверь же минутою раньше была плотно закрыта Ирмой Михайловной.
II
На следующей неделе невероятные события лавиной обрушились на институт.
В понедельник утром Борис Матвеевич обнаружил на своем рабочем столе толстую книгу, еще отдававшую резким типографским запахом. Сверкающими, золотистыми буквами по синему переплету было вытеснено:
«ОЧЕРКИ ОБ АНАЛИЗАТОРЕ ОБОНЯНИЯ ЧЕРЕПАХ».
А выше, чуть мельче:
Б. М. ХОРУЖИЙ.
И никаких соавторов!
Знак издательства, цена, фамилии рецензентов — все занимало свои законные места. Борис Матвеевич любовно погладил приятный на ощупь переплет и, глянув тираж, досадливо цокнул языком; количество не удовлетворяло.
В этот миг распахнулась дверь, и на пороге появилась Ираида Климовна Верходеева. Она долго, почти по-приятельски, поздравляла Хоружего и мягко пожурила его за недостатки монографии, о которых уже имела полное представление.
Замечено, что с начала необыкновенной недели и до самой развязки иначе, как в роли поздравителя, никто Ираиду Климовну больше не встречал… Часто она оказывалась первым вестником, доносившим до очередного счастливца какое-то приятное известие. Ее появления стали и неожиданными, и в то же время радостно ожидаемыми, как появление Деда Мороза на детском новогоднем празднике.
Утром в среду стал кандидатом наук аспирант Окурошев, в четверг — Люся Артыкова, а в пятницу оказалась профессором Ирма Михайловна Пыреева. Никто свалившимся с неба титулам не удивился да и не особо обрадовался. Все казалось в порядке вещей… Подобные настроения, вероятно, случались когда-то в наспех собранных дворах новоиспеченных монархов: графы, князья, маршалы и ордена плодились, будто грибы на сыром пне, безо всякого живого изумления как в государстве, так и среди самих избранных…
Инженер Гулянин ходил в передовиках и попал на доску почета, которая разрослась в холле института до размеров крепостной стены.
Елена Яковлевна Твертынина превратилась в блестящего экспериментатора, о которой заговорили в зарубежных научных журналах.
Младшие научные сотрудники Клебанов и Мясницкий также стали кандидатами наук, и отныне лаборатория Верходеевой, первой в институте достигшая столь блестящих успехов, получила прозвище «офицерского полка».
Если сравнить наваждение, напавшее на НИИФЗЕП, с инфекционной болезнью, эпидемией, то весь срок, предшествовавший защитам диссертаций, можно определить как начальный, инкубационный период заболевания, когда организм уже нашпигован вирусом, но явных, видимых, признаков заболевания еще нет.
Именно в день защиты кандидатской диссертации Окурошева началась новая фаза, когда счастливым потребителям научных благ впервые открылся их источник.
Пока Николай Окурошев отговаривал на трибуне свою двадцатиминутную речь и водил указкой по таблицам и графикам, развешанным вокруг трибуны, Борис Матвеевич Хоружий тихо вышел из конференц-зала: покурить на лестнице. Свои сигареты он забыл дома, и его угостил проходивший по коридору старший научный сотрудник Балкин.
Едва табак дотлел до пальцев, и Борис Матвеевич, кинув окурок в урну, собрался вернуться в зал, как этажом выше раздались быстрые и гулкие шаги.
Спустя несколько секунд мимо Бориса Матвеевича с мягкой волною прохладного воздуха по кошачьи легко промелькнул вниз странно одетый незнакомец. Борис Матвеевич повел взгляд за ним вдогонку и странность его одежды отметил почти неосознанно, не представляя себе, в чем же она состоит. Вероятно, он и вовсе не сумел бы объяснить ее, скройся незнакомец из виду. Однако на площадке между этажами тот вдруг остановился и, поворотясь к Борису Матвеевичу, спросил глубоким, слегка звенящим и необыкновенно чужим голосом:
— Старик, табачку не найдется?
Жесткий колючий взгляд незнакомца придавил Хоружего к стене.
— А?.. Да-а, — охнул Борис Матвеевич и стал судорожно шарить по карманам, а пока шарил, разглядел незнакомца пристальней.
На вид ему можно было бы дать что-то около тридцати. Одет он был в серо-голубое длиннополое пальто… даже не пальто, а — кафтан с подбоем из короткого темного меха. Широкие, синие, без складок брюки были заправлены в… сверкающие белые сапоги с острыми, чуть загнутыми вверх носами. Эти сапоги и обращение «старик» более всего, тяжело и тревожно, поразили Бориса Матвеевича. Незнакомец был высок, широк в плечах, хотя при этом и довольно худощав. Лицом он был красив и очень свеж, будто только что вышел с морозца; волосами черен и немного курчав. Чуть раскосые глаза его и покатые скулы выдавали в нем примесь азиатских кровей. Нос он имел прямой и тонкий, с узкими, чуть вывороченными в стороны ноздрями. Рот незнакомца Борис Матвеевич словно бы вовсе не различал, как не приглядывался, — и вспомнил наконец, что сигареты искать без толку.
— А… — опять охнул он. — Забыл… Вот… угостили самого…
Скрытные, как бы волнистые губы незнакомца мягко раздвинулись в улыбке, такой же сверкающей, как и его роскошные сапоги.
— Гляди, старик. Носи табак впредь. Не то на весь век останешься должничком. — Он даже рассмеялся, но совершенно беззвучно; кажется, смех терялся очень глубоко в груди его… и, отвернувшись от Бориса Матвеевича, он скользнул вниз.
Борис Матвеевич был окончательно сбит с толку. «Кино, что ли, снимают? — пришло ему в голову. — Да какое ж у нас кино! Глупость какая-то…»
В растерянности он вернулся на свое место в последнем ряду и, уже не слыша выступления, долгое время просидел размышляя, кому полагается носить столь необычную рабочую одежду…
Между тем, двумя рядами ближе к сцене, на крайнем у стены кресле вздремнула Елена Яковлевна Твертынина, и ей уже начинал сниться премерзостный сон.
Во сне она представилась себе не то княгиней, не то боярыней, сидела смирно, без дела в просторном рубленом помещении с маленькими оконцами и томилась гнетущим предчувствием скорой роковой встречи. Ожидание длилось изнурительно долго, как это только бывает в тягостных снах.
Наконец откуда-то сбоку, из неприметного хода, выскользнул перед Еленой Яковлевной импозантный худощавый брюнет в серо-голубом кафтане и ярких белых сапогах. Следом за ним в сумрачном пространстве появился второй, но близко не подошел, остался поодаль, у стены — здоровенный заросший малый с покатыми плечами и широкой ухмылкой. Он встал, лениво привалившись к стене, и то ли бормотал что-то себе в бороду, то ли хмельно подсмеивался.
Брюнет замер перед Еленой Яковлевной и пристально смотрел ей в глаза. Лицо его как бы плыло — и только зрачки оставались на месте, словно шляпки взбитых гвоздей.
— Пойдешь сегодня со своими девками в монастырь, — сказал он, голос его донесся будто издалека, но очень отчетливо. — Останешься там на ночь. Ночью откроешь нам потайные дверцы. Покажу. Уйдешь по оврагу.
Верзила у стены тряс бородой, посмеивался.
— А зачем в монастырь? Не надо… — то ли подумала про себя, то ли проговорила робко Елена Яковлевна.
— Не твое дело, — отсек брюнет.
Елена Яковлевна как бы опомнилась и подумала о своих княжеских правах, о власти некоторой и о гордости — кто, мол, такой тут явился без позволения да еще требует участия в разбое.
Брюнет, видно, заранее предчувствовал приступ неповиновения. Лицо его вдруг застыло, строго очертилось в сонном видении и словно застекленело в своей неживой правильности и красоте: только губы его все струились и скользили в глубокой, скрытой улыбке. Он поднял руку в ездовой черной перчатке, расшитой тонкой серебристой тесьмой, и так же медленно сжал перед глазами Елены Яковлевны тонкие свои пальцы в кулак. Елене Яковлевне стало тяжело дышать.
— Коротка же твоя память, старая сука, — спокойно сказал он. — Скоро забыла благодетеля. Ну, вспоминай живо, кто тебя да всю твою дворовую сволочь из грязи выволок да позволил в масле кататься. Вспоминай, кем была ты зимой… Ты и твой холуй.
Он отбросил руку в сторону и ткнул перстом в Бориса Матвеевича, вдруг объявившегося в хоромах: во сне он представился Елене Яковлевне ее законным мужем. Борис Матвеевич вмяк под перстом в стену… Нагайка закачалась на руке брюнета, как висельная петля.
— Кем была ты? Побирушкой. Ну же, вспоминай. Мне ждать не время. Платить пора за стол да за службу нашу… Пора. Поедешь в монастырь и все, как велю, сделаешь. Не то к утру спалю весь посад. Будут жилы трещать…
Брюнет говорил негромко и даже незлобиво, но от неестественной отчетливости и отрывистости его голоса сыпалась сверху на голову мелкая щепа, трескалась и слоилась оконная слюда — и невыносимо хотелось проснуться.
— А, может, не стоит монастырь-то, — опять осмелилась подать голос Елена Яковлевна. — Вон купцов много. Взять у них…
— Не твое дело, — отрезал брюнет. — Завтра, глядишь, захочу купцов. А нынче монастырь нужен.
И он выскользнул вон. Следом за ним вывалился с дурным смехом верзила, а на прощание еще и подло подмигнул, тряхнув космами.
— Напужал, напужал, — прокатился уж издалека, из-за стен его веселый, гогочущий бас.
Как убрались недобрые гости, так закружилась перед Еленой Яковлевной карусель всяких лиц, шепотков, возгласов, смешков, советов, колкостей. Сон путался, замельтешил мутной неразберихой. Чаще остальных выскакивало перед Еленой Яковлевной из этой карусели лицо Ирмы Михайловны Пыреевой, выражавшее сочувствие и заботу. Во сне Пыреева оказалась старшей боярской или княжеской дочкой.
— О выборе не может быть и речи, — деловито увещевала Пыреева «матушку». — Ситуация совершенно ясна. Здесь он посад спалит. Обещал, так сделает — ты его видела, какой он. Народу порежет достаточно, нас не пожалеет, а то и первыми прикончит. А в монастырь кто с ним драться полезет? С девчонками развлекутся немного. Безделушек золотых прихватят с собой. Монахини и без них замечательно проживут. Что им сделается — они же верующие. Все это — несущественные мелочи. Иконостас, разумеется, разграбят: иконы нынче дорого идут. Ну, так что же, мало ли всяких спекулянтов? Зато ведь никакого существенного грабежа, посуди сама… И наверняка обойдется без убийства. Да и нас не тронут. Нечего выбирать, сейчас же и поедем, я первая поеду.
Мелькали лица Клебанова, Мясницкого, Артыковой, Коноваловой — родственников и челяди; все кивали, поддакивали, соглашались, выпучив глаза, и, точно омертвев от бешеной карусельной гонки, проносился мимо Борис Матвеевич; он, кажется, отчаянно порывался крикнуть что-то, но не успевал: карусель всякий раз увлекала его прочь, да и сама Елена Яковлевна будто ускоряла ее, потому как замечать Бориса Матвеевича было ей противно. Очень хотелось увидеть Машу Беляеву, то ли внучку, то ли внучатую племянницу, но та все никак в этом невообразимом потоке не появлялась. Наконец коловращение вызвало тошноту и с тем резко оборвалось.
Тьма перемежевывалась со светлыми сполохами… Потом послышался треск, гул, а в нем — пронзительные крики и визги… Елену Яковлевну охватил ужас. Снилась ей ночь, снился сырой песчаный берег и огромное зарево, багровой широкой дорогой отражавшееся в медленной реке. На холме пылал во все небо монастырь. С натужным ревом рвались вверх языки яркого пламени. Рассыпалась фейерверком дранка. Скелет колокольни угольным зыбким узором прорисовывался в огне. Раскаленным малиновым блеском наливались купола. Огонь стоял над стенами сплошной пирамидой; воздух в безветрии был невыносимо напряжен, колыхался тяжелым теплом и гарью. Как ни силилась, все никак не могла она отвернуться и бежать от жуткого зрелища, точно связали ее по рукам и ногам.
И вот уже почудился ей на месте монастыря ее родной институт физиологии пресмыкающихся. Пламя охватило все корпуса, фонтанами било из окон, трескались и обваливались бетонные стены. Всеобщее разрушение было неминуемо. Вспомнились вдруг несчастные варанчики, забытые в своих террариумах, оставленные в самой глубине клокочущего пекла. Смертельная жалость захлестнула сердце Елены Яковлевны, и она кинулась мимо заграждений и пожарных машин в самое пламя…
Очнувшись, Елена Яковлевна долго не могла шелохнуться. Гул пожара еще стоял в ушах… Елена Яковлевна перевела дух. «Ну и приснится же!»
— усмехнулась она через силу, с трудом приглядываясь к трибуне, где о чем-то робко и тихо рассказывал аспирант Окурошев.
Когда он подходил к выводам своей работы, ниже этажом вышла из своего кабинета Света Коновалова, и едва она шагнула в коридор, как на ее надвинулась вдруг огромная тень, и тугой голос человека, несущего тяжелый груз, заставил ее вздрогнуть и отшатнуться:
— Девка! Посторонись! Зашибем!
Света приникла к стене. Мимо нее широким напряженным шагом прошли двое крепких бородатых мужчин с большими тюками на плечах.
Света так растерялась, что даже толком не успела заметить, куда делись двое с тюками: то ли подались на выход, то ли — направо, к лестнице. Однако остался в душе неприятный осадок: смутное, тревожное воспоминание о каком-то подвохе… В чем был подвох: в одежде ли незнакомцев, в интонации ли голоса, — никак не вспоминалось…
Наконец Света вспомнила, что оба незнакомца звонко скрипели начищенными до вороненого блеска сапогами.
— Извините, вы тут двоих таких, плечистых, с тюками, не заметили? — спросила она у пожилой вахтерши.
— Нет, не видала… Мало ли ходят, — безо всякого интереса ответила та.
— Но вы-то, наверно, помните, хотя бы примерно, кого сегодня пропустили?
— А кто «фотку» показал, — так вахтерша называла пропуск, — того и пропустила. Мне-то что? Я им в глаза не смотрю.
Сонное равнодушие вахтерши сразу облегчило душу Светы Коноваловой. Она и сама невольно зевнула. «И действительно, мало ли… — отмахнулась она от смутной тревоги. — Ну, рабочие какие-нибудь… Пижоны. Что ж такого — ну, чистят сапоги… Теперь же все, эти — панки… А что злые — так от тяжести, наверно».
Николай Окурошев в эту минуту кончил свое выступление и слабо удивился тому, что совсем не волнуется и вообще ему наплевать, что с ним теперь будет. Ему стали задавать вопросы… Потом он спустился со сцены и, сидя в первом ряду, выслушал речи оппонентов и своего руководителя. Что-то они ругали, что-то хвалили, но Николая потянуло в сон: он понял, что самое страшное уже позади и все происходящее вокруг уже не имеет никакого значения.
Он едва вспомнил о последнем акте ритуала: надо опять подняться на трибуну и всех-всех по очереди поблагодарить… Он лихорадочно стал вспоминать имена-отчества, и когда председатель совета дал ему слово, рывком вскочил с места…
Видно, кровь при рывке резко отлила от головы — в глазах Окурошева потемнело вдруг, и он ощутил, что пол уходит у него из-под ног. Он невольно махнул рукой, пытаясь ухватиться за подлокотник.
Сцена с трибуной, развешанные на стене плакаты, члены ученого совета, плафоны над головой — все взвилось винтом перед его глазами. На миг он потерял чувство верха и низа…
И вдруг в этом пустом и кромешном пространстве пальцы наткнулись на какую-то узкую и скользкую, но устойчивую опору. Будто в полусне Николай крепко ухватился за нее. А в плечо его до боли вцепилась огромная ручища и поволокла куда-то вверх. Николай сразу успокоился и обвис. Под ним тихо захрустело, и он опустился на мягкое.
— Эк валится, — раздался сверху голос — будто пустые ведра загремели. — Чудной. Навродь не пил, а валится.
— Не ори, — стрельнул со стороны другой голос, негромкий, но жесткий и властный.
Темень кругом стояла беспросветная. Николай сидел, привалившись боком к какому-то поручню, боялся дохнуть и шелохнуться и только бестолково крутил головой. Запах в нос бил резкий, но очень приятный: тянуло ночной луговой сыростью; к нему примешивались волны запаха животного — и вот Николай уловил на слух близкое лошадиное пофыркивание. Глаза начали привыкать к темноте: не далее, чем в трех шагах, обозначились конские силуэты, а возле них — тени двух неподвижно стоящих людей. Николай пристальней вгляделся в темноту. Показалось ему, что и вправду очутился он посреди широкого луга. С одной стороны луг ограничивала совсем черная полоса, похожая на далекий лес, а с другой луг сливался с непогожим ночным небом. Скользкий поручень, за который Николай все еще невольно держался рукой, оказался бортом телеги, а мягкая опора — постеленной на дно соломой.
— Щукин. Растолкуй, — снова лязгнул жесткий, повелительной отчетливости голос.
Возле Николая шумно зашуршала соломой, задвигалась огромная какая-то туша; вместе с ней и телега пошевелилась, хрустнула раз-другой колесами.
— Глядь сюда, — тихо звякнули почти над самой головой ведра.
Николай робко повернулся на голос. Около него еще немного повозились — и вдруг снизу поднялся желтоватый свет: под рогожей на дне телеги скрывался маленький мутный фонарь с чадящим язычком пламени внутри. Он прояснил тьму над телегой и вокруг не более, чем на три шага.
Николай искоса глянул на тех, что стояли с конями. Оба почти по пояс скрывались в густой влажной траве. Один из них был худощав, стоял в профиль к Николаю совершенно неподвижно, точно восковой, всматриваясь куда-то в сторону леса. Лицо его, скрытое тенью конского крупа, различалось слабо. Голова второго была и вовсе загорожена, однако конь, стоявший перед ним, вдруг подался назад и мотнул головой, открыв его на мгновение… Не поверив себе, Николай уловил знакомые черты инженера Гулянина.
— Будя ворон считать… — Огромная ручища нагло подхватила Николая за подбородок и повернула в свою сторону.
Прямо перед его глазами, чуть ли не вплотную, возникла широченная заросшая физиономия. Торчащие в стороны русые лохмы и прямая лопата бороды светились над фонарем сквозным соломенным блеском. Глаза лешака блестели открыто и ясно, но как-то нехорошо, водянисто, насмешливо и корыстно высматривая что-то во взгляде Николая. Нос сидел в усах смешной картошкой, а под ним размахнулась широченная примирительная ухмылка. Концы усов шевельнулись в стороны, и Николай подался назад, ощутив дух старого перегара и огуречной закуски. Физиономия ухмылялась по-приятельски, гниловатые зубы торчали под усами, усы ворочались и топорщились — по всему видно было, что физиономия старается войти в доверие.
— Щукин, чего цацкаешься? — отрывисто, почти гортанно окрикнул худощавый.
Лохматый детина набросил на фонарь рогожку, и разом захлопнулся сверху чернильный мрак.
— Ну, глаза попривыкли?.. Проморгайся, — заговорил детина, одыхивая лицо Николая влажной тяжелой теплотой. — Гляди к лесу. Там сторожка стоит… Ну, так и не видать ее. Мы щас схоронимся за речкой.
— Он махнул рукой куда-то в луговую тьму, в сторону противную лесу. — Тихо засядем. И ты тихо тут сиди. Как от сторожки поскачет кто к реке, так и вовсе нишкни. Тебя не приметят. А только заслышишь скач, сразу дай нам знать. Такой вот знак дашь. — Он приподнял рогожку одной рукой, а другой — фонарь: вихрем скакнули кругом тени. — Живо поднял, нам посветил — но смотри, чтоб от лесу не видать было, как светишь: держи рогожку пошире, прикрывай. Посветил — и опускай сразу. А как мимо пропустишь, послушай, много ль их будет. Ежели не один поедет, а более, снова подними огонь — и опускай сразу. За спинами их останешься — опять же приметить не должны. Уразумел?
Николай пребывал как бы в легком оглушении. Он кивнул рассеянно, а потом еще и плечами пожал.
— А кто поедет? — спросил он, сам не заметив своего вопроса.
— Очень хороший один человек, — легонько причмокивая и похихикивая сообщил детина. — Оченно ндравится он нам. Желаем потолковать с ним по душам.
— Ты горазд языком молоть, — осек его худощавый. — Хомка — грязь, продаст за понюшку. Станет княжий сапог слюнявить… Откупимся сами.
— Ага-а, — протянул детина.
Николай понимал плохо, долго доходило до него, что сводят счеты с каким-то ненадежным дружком.
— Холуй! — вскрикнул вдруг худощавый: звук его голоса раздался так, будто топор с глухим хрустом воткнулся в сухое полено. — Как коней держишь!
Фигура того, в ком Николай признал инженера Гулянина, будто бы наполовину вросла в землю.
— Пора. Тронули, — отчеканил худощавый и, мягко, беззвучно выскочив из травы, вмиг оказался в седле.
Что-то светлое мелькнуло в темноте. Николай пригляделся: на ногах худощавого едва не сверкали во мраке, как гнилушки, белые роскошные сапоги.
Он тронул коня, отошел на несколько шагов и вновь, но мягче, прикрикнул на инженера Гулянина:
— Не мешкай!
Теперь Николай уже не сомневался: перед ним беспомощно и потерянно копошился у седла именно инженер Гулянин. То он все будто прятался от Николая за конями, а сейчас неловко и смешно отворачивался и пригибался — но еще явно надеялся, что Николай не признал его.
— Щукин. Пособи, — потребовал худощавый. — И сам не тяни.
Детина уже вылезал из телеги, покряхтывая, посмеиваясь. Телега трещала и раскачивалась под ним, будто лодка на крутых волнах. Он ухнул в траву и зашумел ею, будто водою.
— Э-эх. Пигалица. — Он легко приподнял инженера Гулянина за шиворот и за штаны — и пристроил, точно куклу, в седле. — Держись. Слетишь по дороге — до утра в траве не отыщем… Ух! — Он взгромоздился на своего коня, и тот, бедный, даже припал на задние ноги.
— Дрянь-людишки, — тускло усмехнулся худощавый. — В седле не держатся. Трясутся, как сукины дети. Ни на что не годятся. Возиться с ними — убыток один. Не сунусь больше.
Он повернул было отъезжать, но что-то удержало его, конь замер — и Николай почувствовал на себе жесткий колющий взгляд. Лицо худощавого никак не различалось в темноте, но Николай ясно видел неким внутренним увеличительным взором, открывшимся, должно быть, от страха, как сузились зрачки, пристально его изучавшие, и неуловимая, волнистая улыбка скользнула по губам, и тонкие ноздри едва колыхнулись от скоро угасшего гнева.
— Что смотришь? Не нравится? Потерпишь. Куда денешься? Некуда тебе теперь деваться. Продан уж. Ты уже наш. Раздумывать надо было раньше.
— Худощавый говорил негромко и будто нарочно смягчая себя, но в голосе слышалась холодная и беспощадная власть, и от металлической отчетливости голоса жутко делалось на душе. — А теперь молчи. Никуда не денешься. Нашу-то службу принимал. Так пора отплачивать за нее, пора вернуть должок. Не вздумай предупредить этого, кого ждем. Он — лютый. Только тебя заслышит — слова не даст сказать, порубит в капусту. Из наших он. Старых. А не посветишь — пропадай тут. Околеешь, как кутенок. А у нас по сторону дороги еще один сидит такой же… доносчик. Он посветит, коль ты скурвишься. А и оба скурвитесь — все равно наш будет. Не уйдет. Но гляди. Сам свою шкуру береги и выручай. И помни: никуда не денешься.
Николая едва не мутило, его влекло зарыться с головой в солому.
— Ну, пуганул молодца, — похохатывая, проговорил дружелюбно детина. — Не бойся, барич. Сиди себе. Огоньком поиграешь — и будет. А коченеть начнешь — там тебе зипунок прибережен, накройся им. И хлебец там, под зипунком. И сиди себе целехонько, барином.
Рядом будто пролетела невидимая ночная птица, только перья крыльев ее стремительно и чуть слышно свистнули на взмахе, и прохладный воздух мягко колыхнулся волною. Николай весь омертвел: то не птица пронеслась мимо, а смеялся худощавый.
— А что баричем назвал его? — заговорил он безо всяких чувств в голосе — только очень веско и отчетливо. — Он же из холопов. У него прабабка в крепости ходила… Ну, тронули. — И он пустил коня вскачь.
Остальные потянулись за ним. Зашуршала, засвистела мокро луговая трава, но звук этот вмиг оборвался — и донесся гулкий перебор копыт: дорога оказалась совсем близко, метров в двадцати от оставленной на лугу телеги. Топот стал удаляться, потом едва послышался далекий плеск — кони пошли бродом. И наконец все затихло.
Николай остался один, совсем один в безмолвном и сумрачном мире.
Что ему тогда передумалось, что лезло в голову кандидату биологических наук Николаю Окурошеву в том его нелепом и невероятном положении, потом и не вспоминалось вовсе — забылось, как горячечный бред. И знобило его, хоть накрылся он с головой добротным и просторным зипуном, и едва не тошнило его от мутного сознания своей сонной беспомощности. И когда услышал он далекий топот от леса, то ощутил даже какое-то болезненное облегчение.
Он сделал все, как было велено: и притаился… и посветил, пытаясь уловить отблеск фонаря своего напарника по ту сторону дороги. Огня он не заметил, спрятал свой фонарь и свернулся калачиком на соломе. Совесть не мучила.
«А что же дальше?» — заволновала вдруг нехорошая навязчивая мысль… Наконец проклюнулся некоторый замысел: отыскать напарника, брата по несчастью, если тот был не плодом корыстной лжи худощавого, а потом уж вдвоем как-нибудь обрести точку опоры во всем этом ночном ералаше.
Покидать телегу ох как не хотелось. Как лодку посреди моря. Наконец Николай решился и стал было спускаться вниз, как вдруг соскользнул с борта коленом и стал падать боком с телеги. Мрак завихрился перед глазами с винтом. Руки схватились за пустой воздух…
В глаза ослепительно ударил со всех сторон белый неестественный свет… Кто-то подхватил Николая под локоть и помог опуститься на какое-то сиденье.
— Наш диссертант, кажется, переволновался, — раздался рядом чей-то нарочито веселый голос.
— Может, нашатырю принести? — послышался другой, Ирмы Михайловны.
Николай Окурошев заставил себя раскрыть глаза.
Все улыбались во главе с председателем ученого совета.
— Спасибо, не нужно, — поспешил ответить Николай и вышел на сцену: благодарить.
Говорил он одно, а думал в другом: «Странный сон… Жуть какая-то… Доконала меня аспирантура…»
В микрофоне что-то шипело и потрескивало. Этот звук напомнил Николаю хруст соломы, и его передернуло.
Защита кандидатской диссертации Окурошева прошла успешно. Черных шаров не было.
На следующее утро Николай, проснувшись, подумал о прожитом дне. Защита диссертации и странное видение смешались в одно сметное, тревожное воспоминание, от которого хотелось только отмахнуться: «Пронесло — и ладно».
До конца недели Николай жил в новом звании легко и радостно… Но в ночь с пятницы на субботу его поднял на ноги назойливый дребезг телефона.
Растеряв по дороге тапочки, пересчитал углы и косяки, Николай вывалился в коридор и едва не сшиб аппарат с фигурной подставки. Только взволнованный голос Марины Ермаковой привел его в сознание.
— Коля, я в институте… Я осталась на суточный эксперимент. — Она старалась говорить медленно и очень отчетливо, понимая, что обращается к человеку сонному и плохо разумеющему, но вскоре сбилась, слова ее заскакали в испуганном лепете. — Здесь кто-то есть… Коля… Приезжай… Извини… Без тебя нельзя.
— Подожди… Объясни толком. Не понимаю, — пробормотал Николай, спросонок опершись лбом о стену.
— Я только начала работать, как вдруг кто-то заперся в комнате и ходит там, — немного совладав с волнением, сообщила Марина. — И ворочает там все… Мне страшно. Я не знаю, кто это… Приезжай, Коля.
— Ты дежурного вызвала? — спросил Николай.
— Вызвала… — чуть помедлив, ответила Марина. — Но ты нужен. Извини, пожалуйста. Я бы не стала звонить…
— Хорошо. Еду, — перебил Николай: последние слова Марины вдруг рассердили его и обидели.
Он оделся, встревожил родителей, ничего им толком не объяснив, да от досады не сделав того и нарочно, — и выбежал из квартиры.
Марина дожидалась его у дежурной проходной. Увидев Николая, она страшно обрадовалась, схватила его за руку и с силой потащила внутрь, словно боясь, что у самого порога Николай вдруг передумает и повернет обратно.
Стоило Николаю очутиться в пределах института, как его словно подменили. Удивительное спокойствие, почти полное равнодушие ко всему происходящему охватило его.
Марина, будто намеренно не оглядываясь, тянула его за руку. Однако посреди холла, на первом этаже, она, не замедляя шага, вдруг остановилась. Николай, едва поспевавший позади безвольно перебирать ногами, чуть не наткнулся на нее. То ли запыхавшись, то ли справляясь с растущим волнением, Марина с полминуты переводила дух.
Было тихо. Лишь из какого-то темного угла доносился прерывистый стрекот сверчка.
Марина пристально, с тревожной недоверчивостью разглядывала лицо Николая.
— Коля! — сказала она громко, будто окликая, хотя стояла почти вплотную. — Коля! Скажи честно! Только вот честно! Ты писал эту свою диссертацию?
— Ну да, естественно писал, — ответил Николай, как можно ответить на вопрос «который час».
— Ты ставил эксперименты, обрабатывал результаты, описывал их… Все это было?
Ничего подобного Николай не помнил. Сила, превратившая его в кандидата биологических наук, не вольна была заполнить пробелы в памяти. Впрочем, кто знает: может, дошло бы дело в конце концов и до ложных воспоминаний… Николая потянуло соврать Марине, однако он не соврал; наверно, ее вопрошающий взгляд имел свою, крепкую и живую силу.
— Ну что… Было… Наверно… Нет, не знаю… Не помню я, — как-то робко затолокся ответом Николай и пожал плечами.
Тонкое, еще более заострившееся от волнения, лицо Марины побледнело, и она отшатнулась от Николая. В порыве испуга она едва не кинулась прочь, но глухая безмолвная темнота еще больше напугала ее — и она замерла в двух шагах от Николая, приглядываясь к нему, как к прохожему, повстречавшемуся в пустом темном переулке.
— Коля! — голос ее дрожал. — Ты же спишь! Тебя же усыпили! Вы же все загипнотизированы! — Она была готова вот-вот расплакаться. — Вы же все — подопытные кролики!
Эти «кролики» подействовали на Николая странно: душа его колыхнулась — в самой Марине вдруг увидел он маленького зверька, испуганного и беспомощного, должно быть, крольченка. Жалость пробудилась в нем.
— Ты что? Ну, не бойся. Что с тобой? Объясни, — заговорил Николай ласково. — Извини, я, может еще не совсем проснулся… С этой защитой… да, правда, нехорошо это как-то. Я тут не могу понять.
Противоестественность своего кандидатского звания Николай стал теперь признавать рассудком, но никакой тревоги, тем не менее, еще пока не испытывал.
— Вот видишь! Сам говоришь! — с жаром подхватила Марина. — Как так может быть, чтобы у всех вдруг диссертации… так вот за неделю… как грибы… Ведь не может быть?
— Наверно, не может…
Марина заговорила вдруг быстро-быстро, сбиваясь и путаясь, точно давно готовилась излить душу, и, начав теперь, боялась, что Николай не захочет дослушать до конца, сочтя все за вздор.
— Что делается… Все ходят только, бродят по комнатам и коридорам — и довольны жизнью. Никто ничего не делает. Вообще… Все за всех делается. Кем-то. Втихую… Как по щучьему велению. Пыреева только курит да биоритмы свои рассчитывает. Люська все книжку читает. Макулатурную. Хоружий чаи гоняет или дремлет. Клебанов со всей компанией у Коноваловой: глядишь, засядут в преферанс… И вдруг — сегодня один — кандидат, завтра — другой, а послезавтра, глядишь, третий — доктор. Статьи откуда-то… Ну, статьи — ладно: может дома, по вечерам пишут. Но книги! Ведь слова нигде не было сказано! Обычно как: раз книжку кто сел писать — целое событие. И отпуск дадут, и разговоров будет, и в плане, и в отчета всяких главных пунктов… А тут на те — уже готовенькие книжки как с неба валятся… А Верходеева только ходит и поздравляет, ходит и поздравляет… Кошмар! Что это?
— А что… Наука, — робко и глуповато улыбнувшись, сказал Николай.
По лицу Марины вновь промелькнула тень испуга.
— Нау-ука, — задумчиво протянула она. — И моя, — речь пошла о Елене Яковлевне Твертыниной, — она ведь тоже ничего… Она, по-моему, даже думать перестала. Вообще… Ей кажется, что все за нее делаю я. Понимаешь, Коля? А это же не я… Страшно…
— Успокойся, что ты, — вновь вспомнил про «кроликов» Николай и даже легонько подхватил Марину под руку.
Она не отстранилась, только отвела глаза в сторону, будто не желая видеть близко перед собой Николая.
— Это не я, — повторила она. — Кто-то… Я сначала ни во что не верила. Только ругалась. Но, когда бралась за какое-то дело, все вдруг начинало валиться из рук… Машинку заклинивало, ручки ломались, электроды не накладывались, приборы отказывали… а стоило мне на минутку выйти… вернусь — а уж все готово… И как я сразу не поняла? Только вот сегодня. Я нарочно осталась. От злости. Уж решила — сегодня сама все сделаю, кровь из носу. Только все наладила, подготовила, а вдруг заперлись… они… и молчат… и не открывают.
— Кто «они»? — поинтересовался Николай.
— А я не знаю… — Марина осторожно заглянула ему в глаза. — Потому тебя и позвала.
В этот-то миг Николай впервые и ощутил в себе тонкое и холодное дуновение страха. Он даже удивился своему новому чувству, а следом ощутил еще более холодный его прилив.
— А я ведь тоже ничего не знаю, — почти шепотом проговорил он.
— Да уж все знают, что они есть, — тяжело вздохнула Марина. — Но каждый боится рассказать другому, что видел сам… кого-то встретил… Все ведь замечали… Какие-то люди как ряженые… бородатые… Они всем мерещились… А наши чай пьют и смотрят друг на друга с намеком. Но вслух никто… Ни слова. Потому что все так устраивает… Все уже — доктора и кандидаты. Как тут признаться? Боятся — как в той сказке: кто первый слово скажет, тому дверь закрывать… Боятся, что звания отнимут и работать заставят… Не известно, кто отнимет, но если проговоришься — обязательно отнимут… Нутром чуют. Не замечают, что уже спятили… Только моя до сих пор думает, что все за нее делаю я… Все это плохо кончится, Коля. Я чувствую… Да что чай. Теперь уж вместе и не пьют, по своим норам сидят тихо, в коридорах друг друга не замечают. Скоро начнется…
— Что начнется? — прошептал Николай.
— Не знаю. — Марина встрепенулась. — Пойдем, Коля.
Она потянула его за собой. Николай, сам того не замечая, засопротивлялся.
— Да ты сам-то не бойся, — усмехнулась Марина. — Тебя-то они не тронут.
— Ты охрану вызвала? — начав озираться, спросил Николай.
— Нет, Коль… Не злись. Погляди сам.
Они поднялись на второй этаж.
Под дверью в комнате лежала неяркая полоска света.
— На стук не реагируют? — шепотом спросил Николай.
Марина покачала головой:
— Постучи. Может, тебе откликнутся…
Николай боязливо потянулся к двери, вежливо постучал костяшками пальцев. Внимания его стук удостоен не был.
— Кто там есть? Откройте! — вдруг расхрабрился Николай. — Сейчас придется вызвать милицию.
Ответа не последовало.
— Ты заметила, как туда вошли? — спросил Николай уже в полный голос.
— Нет, конечно… А ключ там, внутри оказался…
— Хм… Как «внутри», когда он вот висит, — удивился Николай, он вынул ключ из двери и рассмотрел бирку. — Все верно. Он — от этой комнаты.
— Это пока я за тобой бегала… — растерянно проговорила Марина.
— Ну, была ни была, — Николай повернул ключ в замке и, чуть помедлив, решительно толкнул дверь.
Она распахнулась… Николай остолбенел. Марина выглянула из-за плеча и ахнула.
Открылось перед ними вовсе не лабораторное помещение второго этажа: они стояли на краю пустоши, заросшей высокой, выше человеческого роста, крапивой. Ночи не было — был пасмурный день. Вокруг пустоши виднелись луга, дальше — лес, по левую руку, невдалеке, — дома какой-то тихой деревеньки.
Место показалось Николаю знакомым. Борясь с робостью, он сделал шаг вперед и оглянулся: Марина испуганно выглядывала из двери покосившегося сарая.
Ее растерянный вид вдруг рассмешил Николая, и он поманил девушку рукой.
— Иди сюда… Видала, фокус какой…
Марина только покачала головой, отказываясь.
Николай еще раз взглянул на деревеньку и, никого не увидев около домов, повернулся в сторону пустоши. У края крапивных зарослей что-то поблескивало. Николай пригляделся и различил в траве топор. Любопытствуя, он протянул было за ним руку, но тут же дернулся назад, напуганный внезапным, негромким окликом:
— Не трожь!
Справа, шагах в десяти, на дороге, стоял, опершись на посох, высокий старик. Казалось, он проходил мимо и остановился лишь за тем, чтобы окликнуть Николая. Несмотря на суровый голос, глаза его светились доброй улыбкой. Одет он был, по словам Николая, «как крестьянин в старину», и нес за плечами котомку.
— Не трожь, — уже приветливо повторил старик. — Топор с Гнилого Хутора… Значит, в разбойном деле бывал. Гляди, и тебя затянет…
— С Гнилого Хутора? — переспросил Николай. — Что это?
— Да вот он перед тобой и будет, — указал старик на заросли крапивы. — А вы, я погляжу, нездешние, нет ли?
— Нездешние, — кивнул Николай. — Не поймем вот, куда попали.
Старик сошел с дороги, приблизился. Николай вновь поманил к себе Марину, и она, помявшись, робко вышла из… сарая.
Вот что рассказал старик-странник.
— Вон Старино, — со вздохом кивнул он в сторону домов.
«Старино… Да это же деревня; что рядом с институтом!» — вспомнил Николай.
Рядом с деревней еще в пору татарских набегов появился Гнилой Хутор. Пришли тогда к деревне чужие люди. Приняли их сердобольно, как беглецов от татарской неволи, как погорельцев. Они и затеяли поселиться здесь хутором. Построились кое-как и зажили на скорое удивление и смущение жителей: скотину держать не стали, сеяться на собрались. Начали пробавляться милостыней, мелкой охотой да рыбалкой, а то и поворовывали. Поначалу на деревне головы ломали: то ли вправду ленятся чужаки на земле работать, то ли совсем ненадолго здесь хутором задержались и собираются подать куда-нибудь дальше, куда не доскакал еще татарский конь. Подходили к хуторянам с вопросами: как, мол, так, — почему по-людски не селитесь, не работаете? Те посмеивались, отмахивались:
— А почто, — отвечали, — строиться, возиться? Один конец будет: татарин придет — все спалит. А что не спалит, так вытопчет али к рукам приберет.
Ордынец и вправду приходил — с поджогом, грабежом и горем, но мир все равно не по-доброму дивился на хуторян: не мог понять их жизни. Снова строились, снова сеяли, а хуторянам и забот было мало — только что посмеивались.
Меньше десятка лет продержался хутор. Недолюбливали пришлых, но терпели. Однако кой-кому из подросших деревенских молодцов пришлась по вкусу бесшабашная жизнь. Тихою ржою пошел по деревне гомон и раздор. Поворовывать, хитро щурить глаз начал уж кто-то из своих. Нахмурились старики, запричитали бабы по вечерам. Под Пасху лихо повеселились с хуторянами молодцы — поскакал по деревне красный петух. Лопнуло в ночь пожара терпение мира. Со своих шкуры долой спустили, а на чужих и обоза не пожалели — посажали и выпроводили всех вон.
Потом четыре века с лишком стоял Гнилой Хутор в густом высоком бурьяне и древесном тлене. Вскоре после разгрома польских панов кое-кто из деревенских подбоченился, походил гусем по улице и решил отделяться дворами. Снова вытоптали бурьян — и выросло здесь несколько срубов. А там и года не миновало, как принесло новую напасть. Появился в округе лихой человек, чужак без роду и племени по прозвищу Коляй. Никто не знал, где живет он, где ночует, к кому ходит столоваться. В деревнях замечали его не часто, однако и бродягу лесного он собой не напоминал: ходил осанисто, щеголем, в белом кафтане и непременно в чистых белых сапогах, всегда был он брит, мыт и причесан. Даже всплывал порою тревожный слух, что Коляй — птица высокого полета и ни кто иной, как сам «Тушинский вор», Лжедмитрий Второй, будто бы не убитый в Калуге, а скрывшийся — и теперь вот рыскает по селам, втихомолку затевает на Руси новую смуту, новый кровавый раздор…
Показывался Коляй на глаза самой дурной приметой, боялись его, как грозовой искры. И справиться с ним миром долго трусили. Чем только не оправдывались. Шептали, что шайка с ним ходит тайная и числом несметная: чуть что, приведет — ни дитя, ни старика не помилует. Частенько вспархивали слухи, будто в одной деревне непокорного мужика порубил он топором вместе с семьею, а в другой собственноручно утопил разом двоих, и в третьей будто бы дитя пропало — верно, его работа. И хотя ни тел изувеченных, ни утопленников тех никто никогда не видал, слову страшному о Коляе верили охотно, с замиранием духа, с долгим мрачным молчанием среди мужиков. «Да уж, — вздыхали они и разводили ручищи по сторонам. — Куда уж тут денешься. Нехристь он и есть нехристь.» И разбредались по домам — дожидаться новых зловещих вестей… Уверял народ друг друга, что Коля — колдун, что глаз у него чертовской, что чары он знает и заговоры темные, а против заговора хоть топор, хоть багор — все без толку.
Пуще других заливали иные безусые молодцы, за которыми старики заметили странную причуду: как начнут расписывать историю про Коляя, так отводят глаза в сторону. Нескоро, однако, распознали тех молодцев: оказались они коляевыми должниками. И правду сказать, кого пугал Коляй до дрожи в коленях, так то своих должников. Нежданно-негаданно, хоть при ясном дне, хоть в ночной час, хоть в лесу, хоть посреди деревни вырастал он перед ними, будто из земли и прибивал ледяным взором к месту. Бледнел молодец, дышать переставал, терял силу и пальцем шевельнуть… Коляй только молча усмехался и уходил прочь.
Шайка была у Коляя, шайка верная и немалочисленная. Стоило ему бровью повести — и тут же собиралась она перед ним. Сколотил он ее из тех самых молодцев, своих должничков. Жили они по своим домам, и не ведомо было сельчанам, что могут собраться по зову Коляя из их родных мест полсотни парней — и учинить где разбой, где пожар — одним словом, беду, а потом снова тихо растечься по домам.
Хитер был Коляй. Должком схватывал он молодую горячую голову, как силком воробья. Подлавливал умело, каждого в мгновение своей слабости, на своем душевном изъяне. Страдает один безусый удалец без новой рубахи алой или без новых сапог. Вовремя, в минуту самой тяжкой зависти перед загулявшими под вечер деревенскими щеголями, поднесет ему Коляй из-за спины подарочек… У другого — сердечная заноза. А деваха и не глядит в его сторону, ходит, подбоченившись, а то и соседу кудрявенькому улыбнулась. Зло возьмет парня; в глазах у него потемнеет. И вдруг откуда ни возьмись Коляй, а с ним чужая, развеселая девка, на первый взгляд и покраше зазнобы. Надвинется грудями — так и дух сопрет. А главное — чужая, издалека… Развезет парня, взбрыкнет он… Третий жаден — золотишка ему подкинет Коляй, у того и вовсе разум замутится… А четвертый от рюмки оторваться не может, и тому в пору угодит Коляй — в смертное утро похмелья поднесет ему желанный жбанчик. И все умел он тихо, со стороны никому не приметно устроить.
Многие сдерживались — гнали негодяя. От них Коляй уходил, так же усмехаясь невидимыми своими губами, и пропадал до следующего мига душевной смуты, будто из какого угла денно и нощно следил за каждым человеком. А иные сдавались. Ломались обычно сразу, без оглядки. Благодарили, руки целовали, порою и до сапог белых дотягивались. Молчал, усмехаясь, Коляй — и уходил, ускользал прочь. Счастливчик радовался день-другой, а вскоре обыкновенно и забывал про своего «благодетеля». Забывал до того дня, когда являлся перед ним благодетель из-за куста, из-за дома, из-за дерева — не уловишь откуда. И тут уж всякую память и про отца, с матерью, и про весь род свой, и про землю, и про ремесло отшибало молодцу напрочь. Превращался он из человека в должника, становится хуже оборотня.
И что же — весь Гнилой Хутор ходил в должниках у Коляя. Сюда захаживал он чаще всего. Здесь по подвалам да по амбарам стало скапливаться добро, добытое по ночам. Им сам Коляй брезговал и никогда не пользовался, не разживался. Здесь, на Гнилом Хуторе, нашел он себе самого верного дружка-пособничка, не отстававшего от него ни на шаг, огромного, косой сажени в плечах, детину, падкого на бесчинную жизнь, на дармовщину.
Звали детину Емелькой. Про того Емельку и сложили в деревне Старино сказку не сказку — горькую быль про мужика, бездельника и негодяя, получившего на беду односельчан подарочек от какой-то нечистой силы в виде колдовского «щучьего веления». Потом уж века миновали — забыли Емельку, приукрасили быль, превратили в веселую сказку. Растеклась сказка по Руси. И кто теперь, вспомнив ее, не охнет невольно, не потешит в себе лукавого: уж мне бы такое щучье веление — так зажил бы… Зажил бы — миру на беду, себе на погибель. Но правда эта не всякого и теперь осенит.
Поймал Коляй Емельку на желанную тому приманку. Была ли в природе та хитрая щука, что подбросил ему Коляй или кто только слух про чертовщину всякую пустил, не так уж и важно. Главное дело, и вправду овладел Емелька разными мошенническими фокусами и исполнять их иначе, как с приговором «по щучьему велению — по моему хотению», не был он способен. Быть может, глазом черным подействовал на него Коляй — так что уж без «щучьего веления» совсем стал слаб мужик: даже на улицу не показывался из дому, не пробормотав под нос своего приговора — все боялся.
Много беды натворил Емелька у себя в деревне да и в соседних тоже порядочно набедокурил, многих девок чести лишил, многим хозяйство попортил. Невзлюбили Емельку, тыкали пальцами в него — говорили, что продал душу черту. Стали прозывать его «Щукиным сыном», вроде как «сукиным». И так прилепилось к нему то прозвище, что обернулось наконец привычной фамилией. Даже Коляю пришлась она по душе — и он кликал Емельку по прозвищу, Щукиным.
Однако ж сколько веревочке не виться… Видно, издалека рассчитал Коляй судьбу своего дружка-подручного, долго при себе решил не держать. Да и шут его знает, что было на уме у этого лихого человека. Раз по пьяни проспорил ему Емелька свое «щучье веление». Затих мужик на пару дней, а потом взвыл, в ногах у Коляя валялся. Так бездельничать привык, обманом да фокусом дорожку себе стелить, что шагу без приговора сделать уже не мог.
Посмеивался над ним Коляй.
— Здоров в плечах, — говорил он Емельке, играя незаметными своими губами, — а совсем холуем стал. Ни на что не годен. Ведь оробеешь и со двора выйти. Как же отспоришь обратно свое «веление»?
— Все, что велишь, сделаю, — клялся Щукин, теперь уж одна усмешка осталась в его прозвище-фамилии.
— А высоты боишься? — улыбался Коляй.
— Нет, — уверял Емелька, почуяв, что вернут ему недобрую силу.
— Врешь, боишься, — распалял его Коляй.
— Хоть на колокольню по стене влезу, вот те крест, — махнул с плеча Емелька.
— На колокольню, говоришь. — Хитро глядел на него Коляй, испытывал. — Ну, не крестись тут. На колокольне и перекрестишься. Будет торг — залезешь на колокольню и свалишь крест. Свалишь?
— Ага, — кивнул Емелька, облившись потом. — А «веление»?
— Будет тебе веление, Щукин, — сурово вдруг отчеканил Коляй. — Станешь спускаться — да спускаться можешь и по лестнице, — как с последней ступеньки на землю ступишь, так вернется к тебе твое родное «щучье веление».
Едва дождался Емелька осенней ярмарки. Поползнем вскарабкался на колокольню, грохнул вниз тяжелый позолоченный крест — громко звякнул он внизу о паперть, отлетел в крапиву. Дух захватило у Емельки, рубаха к спине прилипла. Задыхаясь, поскакал он вниз по деревянным ступенькам. Бабы на торге первыми узрели обезображенную маковку колокольни, заголосили смертно. Мужики, обомлев вслед за бабами от невиданного святотатства, разъярились не на шутку. Припомнили Емельке все обиды. Опередили его мужики всего на один шаг, не дали Емельке встать ногами на землю: скрутили его на лестнице, приволокли на плечах к торгу и так дубьем угостили, что из того и дух вон.
Опомнившись, мужики сами испугались столь скорой и кровавой расправы. Однако, вспомнив про Коляя и недобрые слухи о Гнилом Хуторе, снова разгорячились. Жестокий, решительный суд над Емелькой Щукиным раззадорил их — в силу вошли мужики. Явились на Гнилой Хутор с топорами. Пошуровали славно — только щепки летели. Нашли-таки ворованное добро — и тут уж милости никакой ждать не пришлось: спалили хутор дотла. А потом еще до ночи по деревням да по лесу рыскали — за Коляем охотились. Но тот, как в воду, канул.
Тревожно жила до зимы деревня: ждали коляевой мести. К масленнице же докатился слух, будто поймали разбойника в Москве и за многие злодейские дела колесовали принародно возле Лобного места. Больше никто Коляя наяву не видел — только снился долго он еще сельчанам в недобрых снах, особенно тем, кто встречался с ним; а должничков своих пугал он в ночных видениях до хриплого крика и ледяного пота. И матери еще долго стращали им за шалости свою ребятню — и снился он ребятне на разные лица, пока не подросла она и стала уж насмешливо отмахиваться от стариковских россказней про лихого разбойника-колдуна…
И снова больше века стояли на угольях Гнилого Хутора дикие заросли татарника и крапивы, пока не объявился тут новый хозяин окрестных деревень, Карл Фейнлиц, генерал гнезда Петрова, верноподданный немец из числа дельных немецких умов, развернувшихся в России с благословения царя-плотника. При Екатерине впал он в немилость и услан был в глушь, в имение: на хандру и меланхолию. Двухэтажный с колоннами дом Фейнлица, пруд с лебедями и геометрический садик сменили татарник и крапиву Гнилого Хутора.
Зол был на судьбу генерал, помилосердствовал в своей вотчине. Не было простора силам генеральским, бесился он в имении, как в клетке.
Мимо пролегал тракт, по которому частенько вели набранных в солдаты мужиков. Выпросил генерал в столице позволение оставлять у себя мужиков на полгода для обучения солдатскому ремеслу… Рядом с имением выложил он плац, построил учебный редут — нашел отвод тоскующей душе. Славно муштровал он рекрутов, трех-четырех из десяти запарывал насмерть. Зато однажды на параде в столице, уже в мундирах и при оружии, прошлись его мужички на изумление всего генеральства, даже сама матушка-императрица бровь приподняла.
Получил Карл Фейнлиц орден, выслужил милость императорскую. В столицу, ко двору, правда, не пустили его, но облагодетельствовали из казны. И рекрутов, на радость генеральской душе, прибавилось у старика втрое.
Терпения у крепостных мужиков Фейнлица хватило до слухов о явлении царя-спасителя. Ждали его со дня на день. Росла сила Пугачева, росли кругом отчаянные слухи. Гомон пошел по деревням, только искру кинь — вспыхнет бунт, как порох. Упала искра: запорол Фейнлиц двух деревенских мальчишек, полезших через ограду подивиться на лебедей. Заголосили бабы. Вспрянули мужики — навалились с огнем и топорами на имение. Генерала-старика утопили в барском пруду вместе с лебедями и борзыми. Имение сожгли — и разошлись по домам дожидаться спасителя. Однако не дождались: сгинул Пугачев, рассеялось его войско. В деревню же пришел царский полк — и кровь потекла рекой. Только через полвека ожила деревня, и снова потянулось в ней тихое житье-бытье. На Гнилом же Хуторе век кряду в человеческий рост вымахивала крапива. Пруд зачах, летом в его котловине стояли грязь и болотная вонь…
— Плохое место, — кончил старик со вздохом. — Уходили бы вы отсюда.
Расстались. Старик побрел дальше по дороге.
Николай с Мариной вернулись в сарай — и очутились в коридоре института.
— Что это было, Коля? — растерянно пробормотала Марина.
— Связь времен… — словно бы в полусне ответил Николай. — Если мы сейчас откроем соседнюю дверь…
Чутье не обмануло его: зайдя в соседнюю комнату, он оказался на краю старого пожарища, начавшего зарастать бурьяном. Здесь тоже был день, и не трудно было найти человека, который мог рассказать о дальнейшей судьбе Гнилого Хутора.
— Да лет полтораста не селился тут никто, — сказала женщина, повстречавшаяся на околице. — Старики говорили: гнилое место. А перед самой империалистической пришли чужие…
И снова не стали жить хуторяне крестьянским трудом. Сидели они по домам и занимались какими-то таинственными хлопотами. Иногда незнакомые хмурые мужики подводили к хутору обозы и сгружали в амбары наглухо запечатанные тюки… Наконец правда всплыла ж наружу. Странным ремеслом жили хуторяне: делали расписные коробки для «поддельных» сигар. На вид и вкус те сигары вовсе не казались поддельными, так их называли сами хуторяне. Где-то, в другой деревне, втайне искусно готовили капустный лист, крутили из него сигары и перевозили товар на Гнилой Хутор. Здесь клеили коробки, раскладывали по ним товар и переправляли дальше, в Москву, самым известным табачным торговцам, которые выдавали тайный российский продукт за привозной, заморский.
В Старино хуторян не уважали, но частенько приходили к ним с поклоном: хуторяне наладили у себя самогонное дело. Сивуху они гнали жестокую и дешевую, так что покупателей всегда хватало.
В восемнадцатом опустела деревня Старино. Кто-то утек к Деникину, многих убедили в правоте новой власти красные комиссары, увели за собой. Гнилой Хутор и тут показал шалопутный свой нрав: жители его оказались среди мародерского отребья, у зеленых. Собрал тот мародерский отряд в сотню сабель явившийся из столицы студент-анархист Сташинский. Недолго погуляло его воинство по губернии, пропало вскоре — и прошли слухи, что отряд Сташинского не то порублен был в лесу в ночном бою белоказаками, не то в чистом поле среди бела дня расстрелян пулеметчиками с трех красных тачанок…
— Вот и вся история, — подвел итог Николай, вернувшись к Марине и закрыв за собой дверь комнаты Бориса Матвеевича Хоружего.
Он отпер кабинет Верходеевой и заглянул внутрь. Там никаких чудес не произошло: стол начальницы с двумя телефонами и декоративной вазочкой не уступил места заросшей крапивою пустоши…
— Все сходится, — едва ли не с радостью в голове произнес Николай.
— Минуло еще полвека и Гнилым Хутором стал НИИФЗЕП… Топор, намагниченный разбоем… Вот и земля… тоже намагнитилась. Понимаешь?
Марина хмуро посмотрела на Николая.
— Восемьсот лет сюда одних тунеядцев тянуло, что ж непонятного? Зарядилась земля… человеческой нечистой силой.
— Выходит, не виновны все вы — Хоружий, Твертынина, ты вот… — тихо проговорила Марина. — Раз гнилое место, раз намагнитилось тут все тунеядством и подлостью за восемьсот лет, значит что же, вы все — чистенькие… наивные… без вины виноватые?.. Затянуло в водоворот — ничего не поделаешь… Не устояли бедные против гипноза?..
Николай оторопел:
— А я что, оправдываюсь? Кто не без греха? Нашлась слабина в душе — вот и поймали… А может ты знаешь, как теперь справиться со «щучьим велением»?
— Не надо было подачки хватать…
— А вот вас-то, которые хоть не хватали… но помалкивали — вас-то что так мало оказалось?
Помолчали, невесело глядя друг на друга.
— Того бы старика спросить, — пришла к Николаю мысль. — Глаза у него… будто все понимал. Может, он знает… противоядие? Только бы пустили нас…
Николай толкнул дверь в первую комнату и радостно вздохнул: древняя пустошь оказалась на месте.
Старик не успел уйти далеко. Оставив Марину в дверях сарая, Николай кинулся его догонять.
— Дедушка, что делать теперь? — спросил он, переводя дух. — Этот Гнилой Хутор еще триста лет стоять будет. Столько еще народу… испортит… Как с ним справиться? Может, знаете?
— «Испортит», говоришь, — усмехнулся старик. — Чистую душу, крепкую не испортишь. Только хищную да пугливую… А что, Коляя боишься?
Окурошев опустил взгляд.
— Из должничков его? Поймал тебя силком?
— Поймал, — кивнул Николай.
— Поздно спохватился?
— Поздно…
Старик помолчал.
— Распахать бы место, да хлеб посеять — вот и вылетела бы из него вся нечистая сила.
— А что ж в ваше-то время не засеяли?
— Да поди догадайся сперва… — махнул рукой старик. — Это уж ты мне глаза раскрыл… Эк, триста лет — срок какой немалый… Надо-ть распахать. А кому нынче? Мор был в деревне… Да и на Гнилом Хуторе одни ямы да кочки нечистая намесила, чтоб не думали пахать… Куда ни кинь — всюду клин. Теперь уж при вас распахивать надо.
— Распашешь тут, — развел руками Николай. — В нашем времени на этом месте целый институт… ну, дом такой… величиной с крепость.
— Плохо дело, — качнул головой старик. — Вот бы детишек малых в твоем доме поселить. У них души ясные, с ними нечистой труднее справиться. Пусть ладят там что доброе, играют кто — в гончара, кто — в кузнеца. Надоумить их надо на такую игру…
III
Люди, пережившие несчастный случай, нередко совершенно забывают события, что предшествовали тяжелой травме. Иногда весь трагический день выскакивает из их памяти, а порой — даже более длительный фрагмент жизни… Нечто подобное произошло с большинством сотрудников института, даже с теми, кто не оказался свидетелем его исчезновения.
План Николая Окурошева, родившийся после разговора со стариком, удался на славу. Ему удалось подбросить начальству идею «семейного воскресника».
Директор института всем на удивление появился на воскреснике с внуками-первоклашками. Его детям перевалило за тридцать, и у них в тот день хватало своих забот. Поколение старшего дошкольного и младшего школьного возраста собралось почти полностью.
Весело было на Гнилом Хуторе в то воскресное утро. Пестро и элегантно разодетая толпа скопилась у корпуса, недавно перенесшего тяжелый капитальный ремонт. Толпа бойко вдыхала легкий осенний парок, шевелилась по-праздничному, по-спортивному и в пустом, бесплодном возбуждении дожидалась инструмента. Вокруг толпы шумным роем клубилась детвора. Ей позволяли шалить, но к торосам и грудам металлолома не подпускали.
Дождались наконец инструмента. Разобрали его весьма решительно, однако на этом рабочий запал вдруг весь и иссяк. И десятка минут не прошло, как, словно по замыслу загадочного вредителя, грабли и лопаты поотскакивали от своих черенков, а некоторые из черенков и вовсе переломились пополам, метла порассыпались. Благоустройство территории института застопорилось и превратилось в праздное шатание вокруг строительной площадки и дыбящихся железобетонных круч. Мужчины покуривали, придерживая подмышками кто черенок, кто металлическую основу своих инструментов, боязливо подступали к торосам, трогали их с краешку, но всерьез браться за них и не помышляли. Женщины присматривали за детьми.
А у тех трудовой задор только-только и разгорелся: они принялись собирать в кучки листву. Осень выдалась очень ранняя, и растительного мусора по институтским аллейкам накопилось уже достаточно. Малыши сопели, потели, набирали непомерные охапки и едва не ссорились из-за самых густых пятачков листопада, старались изо всех сил друг перед другом. Занятие увлекло их удивительно, словно новая, самая интересная игра. Дважды налетал короткий и резкий порыв ветра, и не ветер даже, а — смерч. Вихрем он разметывал уже собранные кучки листвы, но детвора не унывала, принималась за дело снова, с необыкновенным упорством.
Директор института даже покраснел от удовольствия, гордясь своими внуками. Они разгорячились, перемазались до ушей и на самой длинной аллее не оставили ни одного листочка. Их дед застенчиво отошел в сторонку и трогательно косился на окружавших его сотрудников института.
Никто не приметил, как наступило странное, чересчур неподвижное затишье в воздухе… Даже терпкие осенние запахи вдруг как будто бы перестали ощущаться. Ни единого звука не доносилось со стороны — ни автомобильного движения, ни самолетного гула.
Весь мелкий мусор был собран и свален в старый мусорный ящик. Воскресник кончился. Инструмент на скорую руку починили: метелки связали, грабли и лопаты безо всякого капитального крепления надели на черенки — и сдали некоему мимолетному ответственному лицу.
Когда последний участник воскресника миновал проходную и вся толпа вытянулась по дорожке, что вела к автобусной остановке, в спины ударила теплая воздушная струя. Кто-то первым обернулся… Уверяют, что первым свидетелем оказалась женщина: именно женский пронзительный возглас заставил толпу разом вздрогнуть и колыхнуться в обратную сторону.
Института как ни бывало… На месте здания остался лишь вахтенный стол, а за ним — сам вахтер, растерянно озиравшийся по сторонам. На вахтера, на стройплощадку, на заросли сухого бурьяна с ясного неба сыпались золотым дождем осенние листья…
Взрослые остолбенели… Дети же прыгали от радости и хлопали в ладоши — такого чудесного фокуса они ни в каком цирке не видали.
В те же самые мгновения исчезли со страниц многих научных журналов разнообразные статьи по физиологии земноводных и пресмыкающихся, оставив за собой загадочные белые пространства; исчезли многие фамилии из ссылок, приводимых в конце научных публикаций; в библиотеках бесследно пропали целые монографии и диссертации при том — вместе со своими карточками из каталогов; среди документов ВАКа обнаружилось большое количество пустых бланков и бумаг. Так развеялся призрак Гнилого Хутора…
Излишне, мне кажется, рассказывать о всех недоразумениях и переплетах, пережитых сотрудниками института — призрака после его исчезновения. Случались, конечно, и неврозы, и мигрени, и кишечные язвы. О более трагических недугах, об инфарктах и инсультах, слышать не приходилось.
Словно потерпевшие кораблекрушение невдалеке от заселенных берегов или оживленных морских путей, все специалисты по физиологии земноводных и пресмыкающихся были в скором времени подобраны разными научными учреждениями, а некоторым из них даже удалось без особого труда и ожидания восстановить свои утраченные чины и должности.
Так, повезло Борису Матвеевичу Хоружему: он сразу оказался старшим научным сотрудником одного из биологических институтов в академгородке… Надо заметить, что приход Хоружего в институт совпал с уходом на пенсию его директора, сокращением на треть штатов и переходом организации по исследованию органов чувств насекомых на самофинансирование. Новый директор, сорокалетний брюнет, отличался талантом, энергией и был, как говорят, в духе времени.
Однажды Борис Матвеевич, оказавшись, по своему обыкновению, на лестнице под табличкой «Место для курения», увидел, как тот стремительно спускается с верхнего этажа. Он мимоходом поздоровался с Хоружим, и Борис Матвеевич ответил на приветствие с радостным подобострастием нового подчиненного…
— А табачку у вас не найдется? — вдруг остановившись, с энергичной улыбкой спросил новый директор.
Борис Матвеевич как раз держал в руке пачку сигарет. Новый директор шагнул навстречу, и странный звук — скрип какой-то сапожный — заставил Хоружего насторожиться. Ничего не вспомнил Борис Матвеевич, лишь смутная тень скользнула в его памяти и пропала… но он невольно опустил глаза и уставился на ноги нового директора. Он видел новенькие импортные полуботинки — и удивлялся, отчего они его так пугают.
— Что-нибудь уронили? — вежливо спросил директор.
Хоружий с трудом поднял взгляд и увидел перед самыми глазами изящную золотую зажигалку с тонкой струйкой огня. «Весь импортный…» — невольно отметил про себя Хоружий.
Николай Окурошев и Марина Ермакова работают в другом НИИ. Оба — старшие лаборанты…
В прошлом году бурьян на месте Гнилого Хутора распахали. Пшеница на новом поле взошла дружно.
РАССКАЗЫ
Охотник на зеркала
Нет текста
Колыбельная на рассвете
Нет текста
Перекресток на пути к Солнцу
Нет текста
Цветок в дорожной сумке
После привычных блекло-серых, бесцветных и нагоняющих смертельную тоску холмов Безликой кипящая на полуденной жаре земная зелень вызывала резь в глазах. Я стоял неподвижно на краю шоссе и, вглядываясь в зеленый мир, щурился с такой силой, что даже стала болеть голова. Подошвы ботинок словно приварились к дороге, и мне казалось, что еще немного — и мои ноги пустят в асфальт корни.
Вдруг какой-то импульс прострелил мои мышцы. Я сорвался с места, зашвырнул далеко свою дорожную сумку и тут же ринулся сам вслед за ней в гущу травы. Но, сделав несколько яростных рывков, выдохся. Ноги опутала упругая паутина из стебельков и листиков; наконец, подавшись телом вперед так, что сохранить вертикальное положение уже было невозможно, я растянулся во весь рост и, должно быть, отшиб бы себе грудь и разбил лицо, если бы не тысячи маленьких зеленых пружинок, мягко сжавшихся подо мною.
И от этого чувствительного падения мне вдруг стало хорошо-хорошо.
Про своего нового знакомого, Алексея, я совсем забыл, а когда вспомнил и, сев, высунулся из травяных зарослей, оказалось, что он все еще стоит на шоссе, переминаясь с ноги на ногу.
— Чего ты ждешь? — спросил я решительно, удивляясь, как может человек, пробыв год в космосе, не прийти в ребячий восторг от земной красоты.
Алексей только посмотрел на меня так, как смотрит не умеющий плавать на реку, через которую ему придется перебираться вброд.
— Ты там до конца отпуска простоишь, — почувствовав какой-то подвох, сказал я уже как-то неуверенно.
Алексей наконец тронулся с места. Он повесил на плечо свою сумку, сошел с дороги и двинулся в мою сторону, переступая таким образом, будто боялся наступить на спрятавшуюся в траве змею. Я смотрел на него во все глаза. Судя по всему, Алексей чувствовал себя очень неловко: лицо его покрылось красными пятнами. Он подошел ко мне, осторожно положил сумку на землю и, присев на корточки, пристально посмотрел на меня.
— Должно быть, я немного свихнулся, — с огорчением сказал он, словно оправдываясь за свои странные действия.
Я пожал плечами.
— Это бывает с теми… — я указал глазами на небо, — с теми, кто возвращается оттуда.
— Хм. — Алексей слабо улыбнулся. — Но у меня уж слишком оригинальный случай…
— Лучше поговорим о чем-нибудь другом, — предложил я, давая понять Алексею, что не люблю обсуждать чужие недуги.
…Мы познакомились два дня назад на пассажирском космолете: у нас была каюта на двоих, и, хотя — не знаю почему — мы очень мало разговаривали между собой, на следующее после знакомства утро мне уже казалось, что мы давние и очень хорошие друзья. Нас сближало непреодолимое желание вновь послушать почти забытый нами шелест листьев на ветру и побродить по вечернему городу, с огнями которого не может сравниться блеск самых ярких звезд. Нужны ли слова? И тем более не рассказывали мы друг другу о своей работе. Но теперь я вдруг почувствовал, что Алексей не успокоится, пока не расскажет о своих злоключениях. Я понял, что ему долгое время пришлось пробыть в одиночестве. Такие люди в космосе очень молчаливы, но стоит им вернуться на Землю, и они несколько дней ведут себя так, будто им больно молчать, и, если окружающие их не слушают, впадают в убийственное уныние. Я по своему горькому опыту знал, что означает такое уныние, и поэтому счел своим долгом выслушать человека, который, может быть, ждал этой возможности целый год.
Я чуть приподнял брови и вопросительно глянул на Алексея. Он снова слабо улыбнулся: видно, понял ход моих мыслей и, на миг задумавшись, неторопливо спросил:
— Два месяца назад в третьем секторе Урана беспилотный грузовик врезался в звездолет, на котором был только один помощник штурмана. Ты, может быть, слышал?
— Конечно, — ответил я. — Этот звездолет потом больше недели искали.
— Вот-вот. Не мудрено. Его на куски разнесло. В одном из этих кусков я и загорал полторы недели. — Алексей немного помолчал. — А столкнулись мы эффектно, ничего не скажешь. Космолет, на котором я летел, перегонялся с одной базы на другую, с которой шел этот злополучный грузовик; так дело было; и пути эти настолько совпали, словно корабли летели навстречу друг другу по одной ниточке. В общем, совпадение сказочное, остается только руками развести… За полчаса до столкновения пошел в оранжерею проверить систему автополива. Вдруг страшный удар, будто кто-то кувалдой трахнул по обшивке, — и тишина. Мне показалось, что корабль бесшумно прокатился по гигантской каменной лестнице, а потом началась странная карусель. Меня дернуло в сторону, магнитные ботинки оторвались от пола, перед глазами все завертелось. Вначале я даже не успел испугаться, а когда меня провезло по цветам, а потом стало безжалостно шлепать о стены, мне уже было не до страха. Ко мне пришло спокойствие и равнодушие обреченного, и еще минут пять я заботился только о том, чтобы не врезаться в стену головой. Я даже не пытался прилипнуть к опоре ботинками. Только когда уже случайно я коснулся ногами пола, тогда и кончилось это сумасшествие. Я был весь вымазан в мокрой земле и размятой зелени, которая отдавала резким и неприятным запахом. Я сразу рванулся к выходу, но люк оказался закрытым наглухо, а над ним горел транспарант: «Общая разгерметизация».
Выйти из оранжереи было нельзя; что произошло, я не знал. Я думал, что, должно быть, корабль с чем-то столкнулся и получил большую пробоину где-то в районе грузовых отсеков. На самом деле это была уже не пробоина, а полный разгром. Грузовик имел на борту десять тысяч тонн полезного груза и прорвал корпус корабля, как бумажный кулек. Рубку управления разворотило в клочья, часть отсеков оторвало вовсе, только оранжерея целой и осталась. Вот, что называется, в рубашке родился.
Я побродил несколько минут перед люком и решил, что дела мои плохи. Даже зябко стало. Оставалось только ждать. На вегетарианской пище с уцелевшего огорода я смог бы протянуть около месяца, питья было сколько угодно: запасной резервуар полива и резервуар с питьевой водой были полны. Но вот дышать мне можно было от силы дней семь-восемь, а потом хоть открывай люк и дыши вакуумом. Рассчитывать же на то, что меня спасут раньше чем через неделю, было трудно: корабль перед аварией находился слишком далеко от баз.
Вдруг меня словно стукнуло. Я прозрел. Вокруг меня были сотни всяких растений: тюльпаны, бегонии, кактусы, помидоры, лимонные деревца, березки. Все они вырабатывали кислород. Тихо и незаметно. Я вспомнил картинку из старого школьного учебника по ботанике: две мыши, накрытые стеклянными колпаками; одна уже мертва, а другая живет как ни в чем не бывало; вместе с ней под колпаком стоит горшок с цветком. Мое положение было аналогичным: я только не знал, смогут ли растения оранжереи обеспечить меня кислородом на достаточно долгий срок. Но все равно надежда появилась, а это главное.
На Земле дышится вольно, мы и не осознаем ценности всех этих травинок и былинок: банка, в которой мы живем вместе с ними, большая; а там, в космосе, когда каждый кубический сантиметр воздуха на вес золота, то каждая травинка — может быть, сорняк в цветочном горшке — превращается в волшебное дерево.
Я посмотрел вокруг себя другими глазами. Цветы перестали быть для меня какими-то неодушевленными предметами, частью корабельной мебели. Передо мной была толпа добрых и отзывчивых друзей, которые тихо и искренне заботились обо мне, которые, в сущности, были еще более беспомощны, чем я, в чуждой для них обстановке и поэтому доверяли мне, верили, что и я не оставлю их в беде, а уж они будут стараться вовсю.
Я проникся к ним глубочайшим уважением, и это было не просто уважение— я благоговел перед ними. Я наделил каждый цветок душою, выдумал, смотря по внешнему виду, характер и даже, самому теперь смешно, биографию. Так я перестал чувствовать свое одиночество: со мной было много друзей. Друзей и знакомых. Да-да, некоторые из цветов стали для меня хорошими друзьями, некоторые — просто знакомыми. Почему? Ну, например, когда становилось как-то тоскливо на душе и мне начинало казаться, что помощи ждать бессмысленно, что на Земле меня уже похоронили, я подходил к желтым тюльпанам. Их цветы — как насмешка над всеми трудностями, над всеми нелепостями судьбы. Чинное спокойствие агав подбадривало меня, а маленькие хрупкие фиалки смотрели на меня широко раскрытыми синими глазками, удивлялись и сокрушались: «Мы такие маленькие — и ничего не боимся, а этот, такой большой и сильный, дрожит от страха».
Смешно? Возможно. С точки зрения человека, живущего на Земле и гуляющего со своим песиком где-нибудь в городском парке.
Я тоже старался что-то сделать для них. Собрал все цветы, поврежденные в результате моих падений, и занялся, что называется, их лечением: пересаживал, подрезал и был ужасно расстроен, когда несколько цветов все же не удалось спасти. Но это уже не по моей вине: эти цветы росли в ящике, который перед отлетом с базы плохо закрепили на полу оранжереи, и во время аварии он кувыркался в воздухе вместе со мной.
Освещение я не выключал вовсе. Вообще мне здорово повезло и в том, что не вышла из строя энергосистема корабля, иначе я бы превратился в ледышку. Уцелели и холодильные резервуары с твердой углекислотой для подкормки растений.
В общем, жил — не тужил, только вот обеды всегда доставляли мне волнения, ведь питался я тоже только растительностью. Такой психологический настрой: а вдруг вот этот листик, который я сейчас съем, не даст равно столько кислорода, сколько нужно, чтобы прожить всего одну минуту до спасения. Я уж старался питаться лишь морковкой, редиской, огурцами: капусту вообще не ел, хотя ее было больше всего, но ведь у нее такие огромные листья…
В последние дни стало все-таки не хватать воды для цветов, и я подключил к системе автополива резервуар с питьевой водой, так что до самого конца мне пришлось страдать от жажды. За два дня до спасения я открыл последний аварийный баллон с кислородом и после этого окончательно положился на свои цветы: от них теперь уже полностью зависела моя судьба.
Спасение пришло неожиданно. Я спал, когда подошел спасательный космолет. Целый час обследовали развороченные отсеки и наконец обнаружили закрытую и неповрежденную оранжерею. С космолета выдвинули тамбур, приварили его к стене оранжереи с внешней стороны и вырезали в борту дыру. Спасатели вошли внутрь, увидели меня лежащим на полу, решили, что дело плохо, и стали меня осторожно переворачивать на спину. Я вскочил, спросонок не разобрался, что к чему, чуть отбиваться не стал, потом разглядел смеющиеся лица… Когда стал влезать в тамбур, опомнился, рванулся назад, выкопал первую попавшуюся фиалку, мою фиалку, и вернулся обратно. Спасатели только плечами пожимали. Я видел, как отделяли выдвижной тамбур от оранжереи. На экране мелькнуло светлое пятно вырезанной в борту дыры: там, внутри, продолжали еще гореть лампы дневного света. Это как прощальный жест друга, с которым я расставался навсегда. В тот момент в оранжерее уже царили пустота и адский холод, которые, наверное, быстро расправились с зелеными друзьями. У меня сжалось сердце, и, постояв еще с минуту перед экраном, я ушел из рубки управления. На Ганимеде меня осмотрели врачи, покачали головами и отправили на Землю.
Вот и вся история.
Алексей замолчал.
— Да, — вдруг спохватился он, — та фиалка, которую я успел забрать с собой, она сегодня со мной… Вот она.
Он расстегнул на своей дорожной сумке и осторожно достал цветочный горшочек, накрытый пластиковым колпаком.
…Когда мы возвращались на шоссе, я заметил, что иду след в след за Алексеем. Я вроде бы усмехнулся про себя и почему-то постарался думать о чем-то другом, но тем не менее продолжал идти так же.
Машина пришла за нами точно в указанное время. Закрывая за собой дверцу, я взглянул на луг и на миг замер, ужаснувшись: откуда это там такой огромный участок поваленной и жестоко смятой травы? Вот ведь, весь луг испортили! Тут до меня дошло: это же я сам… Я как-то опасливо оглянулся.
«Как убийца», — подумалось вдруг. Алексей с тоской глядел туда же. Я захлопнул дверцу и почувствовал, что мне стыдно до корней волос. Не знаю, перед кем больше: перед Алексеем или… перед лугом. Кажется, я что-то начинал понимать. Ведь Земля тоже космический корабль. Только очень большой.
Проект «Эволюция-2»
Бурый неподвижный силуэт посреди ледника… Его нельзя было не заметить: день был ясен, солнце стояло в зените, ледник сиял матовой белизной — и бурое пятно на нем казалось каким-то болезненно-инородным предметом…
Две недели я бродил кругами по горам, зная, что он должен появиться… Снежный человек… гоминоид… йети… Который раз я ухожу на поиски… и возвращаюсь ни с чем. Профессия эпидемиолога дала мне возможность побывать в Азии… в Африке… да и в Англии — на конгрессах.
В наследство мне досталось завидное здоровье: я еще способен карабкаться по скалам, бродить по непролазным чащобам. Но кому нужен очевидец, который молчит, ибо доказательств того, о чем его долг поведать людям, у него до сих пор нет… Вот что гнетет меня. Пока я не раскрою секрета, пока мои коллеги не перестанут пожимать плечами, утверждая, что в привезенных мною образцах «нет ничего особенного», — до того самого дня нечего завидовать мне, единственному, быть может, из ныне живущих, посвященному в тайну.
…Маттео Гизе. Специалисту в области микробиологии это имя должно быть знакомо… Выходец с юга Италии. Низкорослый, коренастый. Густая черная шевелюра со спадавшей на лоб тонкой, чуть завивающейся прядкой. Карие, очень живые глаза. Таким я его запомнил. Он часто заразительно хохотал и жестикулировал как дирижер джаза. Ему бы побольше солидности, заносчивый холодный взгляд — и он, пожалуй, стал бы необыкновенно схож с Бонапартом…
Я познакомился с ним летом двадцать девятого года, когда еще учился в Московском университете и только-только начинал постигать тайны микробиологии. Маттео Гизе был старше меня лет на пятнадцать, то есть сравнительно молод, но о нем уже во всеуслышание уважительно отзывались корифеи… В то лето он приехал в Москву с группой специалистов по приглашению Академии наук и посетил нашу лабораторию.
Вновь я встретился с Гизе в конце тридцать четвертого года в Лондоне, на международном конгрессе. А до этого прочел полтора десятка его статей: он занимался влиянием радиоактивности на культуры бактерий.
Он первым заметил меня и подлетел с такой быстротой, будто боялся, что я успею провалиться сквозь землю.
— Здравствуйте, дорогой большевистский коллега! — выпалил он так громко, что все, кто оказался в тот момент в холле гостиницы, замерли и изумленно посмотрели в нашу сторону. — О! Костюм солидного человека, умеющего произвести впечатление. Галстук… туфли… Все с большим вкусом. — Он подмигнул мне и громко расхохотался. — Ты еще совсем молод, но, вижу, рано пошел в гору… Это самое верное начало. В гору надо идти смолоду и сразу, пока хватает дыхания, отдавать все силы на подъем… надо сразу подняться повыше… Не оглядываясь, дорогой мой красный синьор, ни в коем случае не оглядываясь. Иначе собьется дыхание… или, того хуже, испугаешься высоты… Я читал, читал. Очень хорошо для начала! — добавил он и, увидев, что я не понял, назвал две статьи, написанные мною в соавторстве с научным руководителем.
Я, конечно, был польщен и в ответ рискнул высказать свое мнение о работах профессора Гизе, которые довелось прочесть. Он слушал меня внимательно, кивал, но вдруг стал загадочно улыбаться… Наконец он поднял руку, вежливым жестом останавливая мой панегирик.
— Вы нравитесь мне, синьор Булаев, — сказал он с неожиданной серьезностью, перейдя вдруг на «вы». — Я подозрителен, однако вы мне нравитесь. Многие люди честны, но мне не по душе самолюбивая, заносчивая честность. Я — за простую честность. Я вижу ее в вас… Простите меня за идиотский вопрос: вы случайно не из ЧК? — Он так и произнес эти две буквы, аккуратно, с расстановкой, с мягким итальянским «ч».
Я опешил.
Он улыбнулся и махнул рукой:
— Дурацкая шутка… извините… Вы уедете домой в свою Россию… И никто не узнает о том, что я вам сказал. Я рос в бесхитростной семье, а теперь мне приходится слишком многое скрывать… Я порядком устал.
Он подвинулся ко мне и зашептал, стараясь не жестикулировать:
— Предупреждаю вас, коллега, не читайте моих статей… Тех, которые будут… Все они теперь… хм… как бы это вернее сказать?.. Камуфляж… маскарад…
Я смотрел на него с недоумением, и он грустно вздохнул:
— Вы не бывали в Шотландии?.. Нет?.. Появится возможность, обязательно посетите эти прекрасные ландшафты. Особенно озеро Лох-Несс. Запомните: Лох-Несс.
Он замолчал и долго смотрел мне в глаза, словно призывая догадаться о чем-то… Желая скорее отделаться от роли ничего не понимающего собеседника, я улыбнулся, вероятно, весьма принужденно:
— Вы говорите загадками, синьор Гизе. Надеюсь, вы не хотите сказать, что вот-вот бросите микробиологию и уедете в Шотландию. Странно было бы встретить вас в клетчатой юбочке.
Маттео Гизе взорвался хохотом, но тут же осекся.
— Нет, этого не случится. Я люблю свою науку. Скажу вам по секрету, передо мной открываются колоссальные перспективы. Мне дают такие огромные средства и штат, как если бы я не с пробирками возился, а строил «Титаник». Меня пригласили в Берлин и предложили лабораторию, где все меня будут слушаться беспрекословно.
Весть эта меня не обрадовала. Я хотел было тактично смолчать, но не сдержался:
— Вы хорошо представляете себе, на кого вам придется работать?
Он долго пристально смотрел мне в глаза, словно пытаясь найти в них осуждение… или презрение.
— У вас, красных, с пеленок на уме одна политика, — сказал он беззлобно. — Между прочим, законы наследственности, теория относительности, всемирное тяготение — все они и при нашем капитализме, и при вашем социализме остаются таковыми, какие они есть.
Во мне вскипела обида, и я добавил, плохо скрывая сарказм:
— И при фашизме тоже?
Гизе снисходительно улыбнулся:
— И при фашизме. Тоже… К тому же не забывайте, кто правит у меня дома… Я выбрал из двух зол то, на котором можно больше заработать. Я имею в виду знание, а отнюдь не деньги, коллега…
— А я с трудом представляю себе, что нацистам нужна какая-нибудь другая микробиология, кроме военной. Как насчет выведения смертоносных бацилл, синьор Гизе?..
— Нет, — усмехнулся Гизе. — Повторяю, коллега, я не политик, и перспектива — наконец поработать в свое удовольствие — меня вполне устраивает… Судить же станем по плодам.
Третья и последняя наша встреча состоялась четыре с половиной года спустя, тоже в Европе. Париж, начало февраля тридцать девятого года.
В тот вечер я возвращался автобусом из Пастеровского института в гостиницу.
— Разрешите, я пройду, — вдруг услышал я голос у самого уха.
Я сделал попытку посторониться, невольно насторожившись: голос был знаком, но память еще не подсказала, чей он… Я вздрогнул, увидев прямо перед собой глаза профессора Гизе. Он чуть пригнулся, прикрываясь широкими полями шляпы, отогнутыми вниз, но я успел заметить, что он очень осунулся и словно бы постарел лет на двадцать.
— Извините, извините, — пробормотал он и сразу же, не давая мне и рта раскрыть, добавил очень тихо: — Не замечайте меня…
Я почувствовал, как он сует что-то в карман моего плаща.
— Держите крепче… Это вам. Не удивляйтесь. — И он, резко отвернувшись, исчез в гуще толпы, заполнявшей салон.
Я был поражен и напуган. Тучи над Европой сгущались, все были насторожены, и я понял лишь одно: Гизе тянет меня в какую-то темную историю… Однако деваться было некуда, приняв возможно более невозмутимый вид, я добрался до гостиницы.
В кармане плаща оказался свернутый трубкой номер развлекательного журнала, между страницами которого я нашел листки бумаги с убористым машинописным текстом, несколько фотографий и одну рождественскую открытку.
Невольно первым делом я перебрал фотографии. Одна из них была групповой: посреди какого-то лабораторного помещения были сняты пятеро — трое в белых халатах, остальные в черной форме офицеров СС. Среди «белых халатов» был и Маттео Гизе. Все непринужденно, с оттенком делового довольства улыбались… Остальные фотографии были портретами незнакомых штатских личностей с нордической внешностью. Открытка содержала следующую надпись:
«Синьор Булаев! Простите меня за то, что доставляю Вам беспокойство. Но Вы — тот самый человек, который волею случая избран моим душеприказчиком. Я долго думал, прежде чем решиться на это, понимая, что в наше мрачное время уже одним моим знакомством с Вами рискую роковым образом изменить свою судьбу».
Потом я взял в руки письмо. Не могу пожаловаться на память: десятки лет прошли с того вечера, а я помню его текст, который прочел всего дважды, почти наизусть.
«Уважаемый синьор Булаев!
Однажды я осознал, что одного лишь Вас, красного атеиста, я могу сделать своим исповедником, и страшно удивился своему открытию… Я пришел к выводу, что только вы, русские, не подавленные фрейдизмом, не отягченные мелочностью, благополучием и риторикой, — только вы будете способны изгнать из Европы вселившегося в нее дьявола. Вы сделаете то, что уже не под силу всем католикам и протестантам, праведным и грешным, прочитай они хоть тысячу молитв.
Обратиться именно к Вам меня побудило чувство собственной обреченности. У меня не осталось времени — только отсрочка. Я случайно узнал, что Вы приехали в Париж, и понял, что это — мой последний шанс.
Последнее десятилетие объектом моих интересов были не бактерии, а простейшие, особенно колониальные формы. Главная тема моих трудов и размышлений осталась незыблемой: наследственность и радиоактивность.
Сразу перейду к существу дела, ибо пишу не мемуары нобелевского лауреата, а скорее отстукиваю короткий сигнал SOS (хотя спасти мою душу сможет теперь, по-видимому, только та служба, что некогда унесла из лап Мефистофеля душу старика Фауста).
Итак, мне страшно повезло… С помощью направленного воздействия мне удалось вывести формы простейших, которые были способны невероятно быстро размножаться и при определенных, заданных условиях образовывать самые невероятные виды и объемы колоний. Когда формирование колоний завершалось, размножение обычно сходило на нет.
Если Вас уже охватило сладостное предвкушение, вынужден Вас разочаровать: я не предлагаю Вам быть моим наследником, синьор Булаев. Я не сообщу Вам ни вида простейших, ни способа воздействия. Я унесу свою тайну в могилу, чтобы вину свою не делить ни с кем и честно предстать с ней на страшном суде.
Передо мной открылась фантастическая перспектива: за кратчайший срок повторить, смоделировать появление на планете многоклеточных организмов. Я чувствовал себя демиургом, запускающим на Земле новый виток эволюции.
Мне не хватало новейшего оборудования и кое-каких средств. Меценат нашелся на удивление скоро. Это произошло в конце двадцать девятого года (признаюсь, в Лондоне я Вам откровенно соврал, что меня еще только приглашают в Берлин…). Мне было предложено еще некоторое время гастролировать по лабораториям Европы и писать статьи на любые темы, кроме главной. Мое предприятие получило в секретных документах наименование проект „ЭВОЛЮЦИЯ-2“, что, увы, подстегнуло мое честолюбие.
Спустя два года после начала разработок я уже был готов к проведению натурных испытаний. Я сообщил своему начальству, что хотя колонию „первого поколения“ легко дестабилизировать или уничтожить, полной гарантии контроля и изоляции быть не может, поэтому эксперименты целесообразно вести за пределами Европы: например, в глухих районах Африки или Латинской Америки. Мой германский шеф в ответ на предостережения вкрадчиво улыбнулся и заговорил со мной эпическим тоном, весьма свойственным современным нордическим нибелунгам.
— В стороне от материка, — начал он, — в горах Шотландии, есть озеро Лох-Несс, весьма глубокое и таинственное. Ходят легенды, что в нем живет и прячется некое чудовище. Я предлагаю Вам (предложение прозвучало как приказ) сделать эти слухи достоверными.
Так была проведена операция под кодовым названием „Гидра-1“. Вскоре в европейских газетах появилась первая фотография „озерного змея“. Затем родилась „Гидра-2“: в африканских дебрях. Легко догадаться, что моих „чудовищ“ можно увидеть, сфотографировать, наконец, попросту испугаться. Но поймать их, не зная секрета, не легче, чем солнечный зайчик. Колония собирается и распадается сама собой, а команда „сборки“ известна только мне. Я не завидую энтузиастам, которые уже ринулись на поимку моих драконов.
Последним этапом работы с простейшими было моделирование устойчивой человекоподобной формы. Я не хотел спешить, но такое условие диктовал контракт.
Передо мной оставалось одно серьезное препятствие: необходимость наличия большого водоема. „Гидра-1“ может существовать только в воде, „Гидра-2“ способна выбираться на сушу, но на очень короткий промежуток времени. Удача, дьявольская удача продолжала сопутствовать мне, и вскоре я сумел получить вид, способный жить и „собираться“ на льду или на снегу.
Узнав об этом, шеф пришел в восторг. „О, это феноменально! — воскликнул он. — Воин, встающий из толщи льда. Ваше исследование, repp профессор, — лучшее доказательство теории „вечного льда“ и происхождения разума“. Все они, наци, помешаны теперь на мистическом бреде проходимца Горбигера.
Итак, была разработана новая операция: „Зубы дракона“ (надеюсь, Вам известна эта легенда об армии бесстрашных смертников-головорезов, вырастающих из посеянных в землю драконовых зубов). Однако даже это название (какой намек, какое предостережение!) не образумило меня.
Операция началась. Место действия: Гималаи, Тибет.
Для меня остается загадкой, с какой стати немецкому практичному уму понадобилась вся эта азиатская оккультная мишура.
Меня включили в состав одной из тибетских экспедиций, курируемых самим фюрером. Когда посреди белого ледника поднялась в рост бурая фигура, двое моих спутников (на групповой фотографии они в форме), откинув меховые капюшоны, зааплодировали.
— Шлем! — засмеялся один из них. — Ему не хватает стального шлема и арийского меча.
— Будет лучше, если вместо меча у него вырастет „шмайссер“, — добавил второй нибелунг.
Все это время вплоть до прошлой осени я работал не покладая рук. Я был одержим. Я не замечал, что на площадях горят библиотеки, и не обращал внимания на хриплый, истошный лай, доносившийся из всех радиоточек. Я работал, синьор Булаев. Я просто РАБОТАЛ.
Но небеса были милостивы, ниспослав мне, правнуку ослепшего Фауста, еще один, последний шанс.
Это произошло в сентябре прошлого года. Волею случая (случая?), то есть не имея на то никакого желания, я попал на почетные трибуны стадиона, где происходило массовое нацистское торжество. К каждому почетному месту бесплатно прилагался отличный цейсовский бинокль. Когда пять тысяч светловолосых мальчиков и девочек, выстроившихся на арене, дружно крикнули „хайль!“ и выбросили вперед руки, меня вдруг потянуло поднести к глазам бинокль и я разглядел их лица!
Синьор Булаев! Меня прошило током! Рубашка прилипла к моей спине, а язык — к нёбу, и галстук показался мне затянувшейся удавкой. „Боже!“ — прошептал я и прикрыл веки. Но потом вновь поднял их и в линзах с перекрестьями узрел то же самое. Это не было страшным сном, это я видел наяву. Их глаза! Я не в силах описать их!
Когда строй на арене смешался и спустя всего несколько мгновений из бесформенной человеческой массы стала образовываться тысячеголовая свастика, быстро принимая строгий геометрический вид, я чуть было не застонал и выронил бинокль.
Вот она — моя идея в ее законченном мировом воплощении. Я оказался тлей перед кастой „микробиологов“, оперировавших не культурой клеток, но несравнимо большим-культурой нации…
Превратить нацию в бесформенную массу одноклеточных и, воздействуя на человеческое сознание „радиацией“ идеи мирового расового господства, объединить всех в одно колоссальное безмозглое чудовище!
Не стану рассказывать Вам о перерождении моей души, ведь я пишу не дневник параноика, предназначенный для личного психиатра, а письмо коллеге. Я, сын сицилийского кузнеца, крепко державшего под языком секреты своего дела, я невольно замаскировал и свой секрет, кормивший и мое тело, и мое честолюбие. Сицилийцы умеют скрывать от хозяев свои мысли, синьор Булаев, за это я могу поручиться.
Скоро проект „ЭВОЛЮЦИЯ-2“ рухнет, как глиняный истукан. Этим, быть может, я заслужу себе прощение на небесах. В конце концов один раскаявшийся грешник дороже десяти праведников, не так ли, синьор Булаев?
Моя последняя затея будет стоить мне головы, в этом я не сомневаюсь ни на миг. Вас я оставляю на Земле среди живых единственным честным человеком, знающим правду о Маттео Гизе и способным, я надеюсь, замолить его грехи добрыми делами на ниве микробиологии (не смейтесь над этим приступом патетики: помните, что, по сути дела, я прощаюсь с жизнью). Я отнюдь не прошу Вас уничтожить обеих „Гидр“ и „Зубы дракона“ — они вполне безобидны и без специфического воздействия извне не способны эволюционировать. Полагаю, что за несколько десятилетий они исчерпают „потенциал наведенной изменчивости“ и вымрут или вернутся к состоянию „дикого вида“.
Но если у Вас появится желание взглянуть на моих „детишек“ и убедиться в том, что это — не бред сумасшедшего, советую: ищите их в годы активного солнца. Что же касается адресов, то они Вам известны.
В заключение небольшой комментарий к фотографиям. Эти люди — великие злодеи, с ними я „имею честь“ обсуждать едва ли не ежедневно научные проблемы рейха. В их руках огромные возможности, они хотят превратить человечество в стадо кроликов. Запомните их лица и имена, записанные на оборотах карточек. Если день возмездия грядет, военным преступникам и политиканам вряд ли удастся скрыться, ведь они были на виду. Этим же типам гораздо легче уйти в тень. Запомните их и помогите справедливой каре настичь их.
Прощаюсь с Вами коротко, ибо не люблю слезных лобзаний и напутственных речей.
Будьте счастливы! Ваш Маттео Гизе».Сон не шел ко мне ночью. Я много думал над этим письмом.
Утром я одним из первых спустился в ресторан позавтракать. А вернувшись в номер, замер на его пороге… Пока я отсутствовал, здесь был учинен тайный обыск. Он был произведен умело, однако своей внимательностью я имею право хвастать так же нескромно, как и памятью.
Я кинулся к своему плащу, висевшему в прихожей, — и похолодел. Журнал, куда я вновь упрятал фотографии и письмо, исчез из кармана…
Вероятнее всего, именно мой просчет стоил профессору Гизе жизни. Вина мучит меня до сего дня с тою же силой, что и в то безрадостное утро.
Поезд отходил вечером, и мне в голову не пришло ничего лучшего, как только найти повод и провести время до отъезда на территории советского посольства. Я понимал, что этот ход не сможет спасти меня от роковых «неприятностей», однако мне было позволено спокойно сесть на поезд и уехать в Москву.
Вероятно, те, кто забрал письмо и фотографии, решили, что без документов и технологических секретов мне никто не поверит. Ни к чему устраивать на вокзале какой-либо серьезный инцидент.
Спустя несколько месяцев я наткнулся в одном западном микробиологическом журнале на имя профессора Гизе, обведенное траурной рамкой. Сообщалось, что Маттео Гизе скоропостижно скончался в фридрихсхафене.
После войны я встречал имена, сообщенные мне профессором, в списках нацистских преступников. Один из них заслужил виселицу. Еще трое отделались длительными тюремными заключениями. Остальные, в том числе и те, что были на фотографии в эсэсовской форме, исчезли в глубинах Латинской Америки и по сей день столь же неуловимы, сколь и «детишки» Маттео Гизе…
Я вновь невольно переворошил свою память, пока спускался по уступам на ледник, стараясь не терять из виду неуклюжую человекоподобную фигуру. Она медленно двинулась, переваливаясь с боку на бок, вверх по склону, но это не обеспокоило меня: «идти» быстрее черепахи «гоминоид» не сможет… если только это не настоящий йети… Впрочем, из всех «снежных людей», которых мне удалось увидеть, не попался ни один настоящий, с хребтом, мышцами и видящими свет глазами. Я разуверился в том, что прототип колонии существует в действительности.
Я предвидел, что вновь не успею взять пробу из оформившейся колонии: как случалось и раньше, пропустил момент «сборки» и начал преследовать форму за считанные минуты до распада.
Когда я сократил расстояние до двухсот метров, форма уже по колено «провалилась» в лед. Движение ее прекратилось. «Снежный человек» словно тонул в зыбучих песках.
Бежать по леднику возраст уже не позволял… Когда я настиг колонию, она успела раствориться во льду. Я разозлился и отшвырнул прочь вынутые из карманов пробирки. Распавшаяся форма ничем не отличалась от скопления широко распространенных жгутиковых.
Я перевел дыхание. Передо мной на леднике осталось только пятно коричневого цвета, след тупиковой «второй Эволюции».
День Слепого Вожака
Свиязи — птице, дважды в год преодолевающей без отдыха путь между Индией и полярной Сибирью.
Завтра — последний день месяца Верности, День Слепого Вожака. На рассвете, когда солнечный луч коснется вершины Большой Ели, самая старая птица, Мать Стаи, развернет крылья и, потянувшись клювом к небу, возьмет высокий и горький напев великой Песни Поминовения. И тогда вся Стая, заплескав у земли крыльями, поднимется ввысь и, дружно откликаясь на зов птицы, оставшейся на земле, замкнет в небесах один круг — круг памяти о тех, кто не вернулся на родные гнездовья, кого сломили в Пути болезни и ветры. И, опускаясь вниз, навстречу Матери Стаи, все мы на одном ударе крыльев запоем Песнь о Героях, спасавших Стаю и Долг ценой своей жизни.
А к полудню к нашим гнездовьям прилетят старики из Стай, вернувшихся раньше нас. Они споют молодым о своих Героях. Они расскажут о Ледяном Пере, который вел свою Стаю в великий небесный холод. Выстроив птиц узким клином, он защитил их крыльями и, промерзая каждым перышком, дотянул Стаю до родного озера. Он первым ударил воду крыльями — и в тот же миг рассыпался весь на тысячу сверкающих льдинок. Они расскажут о Победителе, который вывел Стаю из урагана на сломанных крыльях, и о других прекрасных и отважных птицах, забывавших в день испытания о боли и смерти.
Я вновь спою молодым о Слепом Вожаке.
Он передал мне перед смертью зов Вожака Стаи, и с того дня я сам — Вожак и хранитель песни о его славе.
Мое имя — Кольцо. В молодости я попал к вам, людям, и вы оставили на мне свою отметину, по которой меня когда-то начали окликать в Стае.
Теперь нас немало таких на свете. Колец. Но вы, люди, даже если всех нас пометите железными кольцами, никогда не раскроете великой тайны полета. Как ни вглядывайтесь в небеса нам вослед — вам не разгадать ни единого знака, что вычертит в вышине Стая: осенью — исполняя Долг, а весной — Верность. Вы, люди, — полуслепые, вы видите лишь половину света. И дана вам природой лишь половина жизни, в другой же половине, над землей, — и не в утробах железных рыб, а на собственных крыльях — вам отказано.
Когда, замерев на земле и подняв головы, глядите вы нам вослед, что видите вы в нашем полете? Ничего, кроме взмаха крыльев.
Но нет, не одни холода поднимают нас в небо и гонят далеко к теплу и не одно весеннее солнце и новая пища возвращают нас на старые гнездовья. Нет, и солнце, и земля готовят тепло и новую пищу только к нашему прилету: вот в чем правда. И не звезды, не метки внизу, на земле, указывают нам верный путь. Ведет нас свет Белых Ключей, вам, людям, недоступный.
Он, свет Белых Ключей, заставляет наши сердца биться в один удар и подниматься на крыло силой единого строя.
Вам, людям, чуждо это осеннее томление и счастье великого Пути. Когда наступает месяц Долга, у разных птиц он — свой, мы начинаем томиться внутренним огнем, и радостная тоска собирает нас в один, бьющийся неодолимой силой, готовый взвиться до самого солнца вихрь. Мы ждем тайного дня. Он придет — и с первым лучом солнца от земли, от каждого гнезда потянутся ввысь струи света, свиваясь на верхних ветрах в Белый Ключ, в тропу, уводящую нас от дома к месту зимовья.
Сама земля призывает нас подняться в небеса. Два месяца в году весь небосвод мерцает и переливается радужным сплетением Белых Ключей, указующих Стаям исполнение Долга и Верности. Два месяца в году биение наших сердец и крыльев так же необходимы земле, как биение наших сердец — нашей собственной жизни. Мы, птицы, — малые капли великого океана бытия, но в наших перелетах кроется тайная животворная сила земли. Без перелетов замолкнут на ней живые голоса и не станут прорастать семена. И вот, чтобы не перестала земля родить живое, чтобы красота не перестала быть красотой и, быть может, само Солнце не перестало светить, в День Перелета должны мы подняться на крыло и, следуя по Белому Ключу, любой ценой достичь другого конца светлой тропы.
…В дальнем краю, за страной Крылатых Гор, в долине есть озеро. На его берега привел нас в ту осень Белый Ключ. Мы провели положенный срок на южной воде, слишком пахучей и слишком сладкой, чтобы ею можно было радостно утолить жажду, особенно после долгой дороги.
Мы дождались месяца Верности и стали собираться в обратный путь… Уже захватывал сердце огненный трепет, уже вздрагивали по ночам крылья, наливаясь перелетной силой. Но дни проходили за днями, а Белый Ключ все не появлялся.
И вот однажды утром у нас на глазах с соседних озер поднялись две Стаи.
Первую мы невольно проводили глазами, даже не ответив на клич прощания, и, лишь когда скрылась она из виду, тогда вдруг охватило нас смятение: нет, не готовились еще соседи к перелету, делая пробные круги, но уже уходили в Путь по своему Белому Ключу. В страхе замерли мы, пристально, до боли вглядываясь в небо: мы не видели Белого Ключа, что увел Стаю Весельчака, так звали Вожака соседей.
Часом позже поднялась на крыло другая Стая… И вновь Белый Ключ остался незрим для наших глаз.
Наш Вожак — в ту пору им был Остроклюв — крикнул, когда Стая пролетала над озером:
— Где ваш Белый Ключ? Мы не видим его!
Вожак улетавших, казалось, не понял Остроклюва, он был удивлен другим событием, и сам ответил вопросом:
— Почему медлите? Ваш Белый Ключ поднялся первым среди озер!
Известие так поразило нас, что даже лишило сил поддаться панике. Мы сбились в растерянную толпу у берега и лишь испуганно озирались по сторонам, с трудом осознавая, что ужаснее беды, случившейся с нами, не найдешь ни в небесах, ни на земле. Мы ослепли! Мы не видим Белые Ключи!
Но страх потерять дорогу домой — не самый великий страх: мы добрались бы, пристроившись к собратьям. Мы испугались больше смерти иного: наш Белый Ключ останется пустым, он не будет согрет нашим дыханием… И померкнет свет дня… и реки остановятся, и не распустятся цветы на земле… если не будет исполнена Верность Стаи — перелет по небесной тропе.
Случается, гибнут Стаи в ураганах, холодах и над вашими ружьями — и не меркнет свет: земля крепка всеми летящими над ней птицами. И даже гибнущие Стаи на одну лишь крупицу, но все же исполняют Долг или сохраняют Верность, ибо одного лишь вдохновения взлета на Белый Ключ уже достаточно, чтобы потекла по нему через небеса живительная сила светоносной крови. Но Стая, что не поднялась на Белый Ключ, подобна Изгоям, ослепленным силой больших городов и забывшим о перелетах: она несет земле боль, губит леса и воду, хотя и не вашей силой холодного разума, но черной силой ослепленного сердца.
Нашей Стае не было больше места на земле. Кто предал ее страшному проклятию?
— Вода, — сказал Остроклюв. — Мы были ротозеями. Вода стала другой, и мы не ушли в тот же день. Нас погубила беспечность.
Это была правда. В месяц Долга Белый Ключ привел нас на чистую воду. Но вскоре вы, люди, построили на дальнем берегу новое мертвое гнездовье, пустившее в небо темные дымы, а в воды озера — тихую отраву. Она ослепила нас.
Страх и отчаяние охватили Стаю. Но в тот миг, когда мы уже потеряли всякую надежду, послышался голос Слепого.
Среди нас он был самым молчаливым. От рождения он не видел света и поднимался в небо в середине Стаи. Однако мы оставляли ему лучшую пищу, и сам Вожак чтил его: он во сто крат лучше остальных чуял опасность, особенно вас, людей: по слуху — шепот и дыхание, а по запаху — ваш пот, табачный дым и масляный дух ружей.
Слепой говорил тихо, и не было в его голосе уверенности. Он боялся, что ему не поверят… Он поведал нам, что всю жизнь узнавал Белые Ключи по запаху, подобному тонкому аромату молодой сосновой смолы, и всю жизнь это скрывал, заметив, что остальным, зрячим, это чувство неведомо.
Остроклюв первым прозрел наше спасение и радостно взмахнул крыльями:
— Отдаю тебе зов Вожака! — воскликнул он. — Слепой! Поднимай Стаю немедля, пока Белый Ключ не закрылся.
У нас не осталось времени раздумывать и тратить силы на пробные круги.
Слепой, нежданно став Вожаком, несколько мгновений растерянно шевелил крыльями и кружился по воде. Но Остроклюв подбодрил его:
— Смелее, Слепой Вожак! Веди Стаю по запаху. В небе о дерево не ударишься.
Собравшись с духом, новый Вожак тронулся вперед по прямой, забил крыльями, вода отпустила его, последние брызги, мерцая, разлетелись в стороны… И он устремился ввысь. За ним, спешно выстроившись в крыло, взмыла в воздух вся Стая.
Странный это был перелет. Мы не видели перед собой протянувшейся вдаль светлой тропы, и казалось нам порой, что новый Вожак и есть среди нас единственный зрячий, а мы, остальные, с покрытыми мраком глазами летим за ним следом в неведомую бездну.
Крылья Слепого Вожака бились с ровным и спокойным свистом. Мы с тревогой вслушивались едва ли не в каждый их взмах: что, если Слепой устанет лететь Ведущим… Сбейся он хоть на миг с Белого Ключа — и мы пропали.
Остроклюв, летевший по правое крыло от Вожака, порой окликал его, подбадривая. И мы слышали от него в ответ неизменное:
— Свет на крыле! — И голос его не терял силы и бодрости.
Какой свет видел он, слепой?
Миновал день, а следом — ночь. Навстречу потянул хлесткий, порывистый ветер, и тогда Остроклюв и Прыгун вытянулись впереди Слепого на два взмаха и прикрыли его. Белый Ключ тек точно на север, не опускаясь и не дыбясь волнами, и двое Ведущих, следя за Вожаком, почти на сбивались с его лета.
Ни о какой передышке нам нельзя было и подумать…
Внизу проплыла страна Крылатых Гор, мерцая голубыми и прозрачными, как лед, вершинами. По ночам мерцали во тьме над нами снега далеких небесных вершин, и, осыпаясь с них, крохотные льдинки, никогда не долетавшие до земли, касались наших крыльев и тихо звенели, ломаясь и сверкая радужными искрами. Потом на востоке, по правое крыло, растекались кольцами по краю земли огненные родники, поднималось Солнце, следуя по своему Белому Ключу, и, перелетев через вершину Горы Мира, опускалось вниз, блистая ослепительно золотыми перьями.
Так миновали еще одна ночь и еще один день.
На исходе третьего заката мы услышали впереди гул: крохотная вдали, как черная дробинка, навстречу Стае неслась железная рыба.
В небесах в пору перелетов нет опасности страшнее ваших железных рыб. Они губят Стаи и силой своего утробного огня разрывают течение Белых Ключей, и потому, летя над землей, железные рыбы ранят саму землю, отравляют ее кровь губительнее, чем мертвые гнездовья.
С ревом четырех огромных глоток на крыльях железная рыба стремительно приближалась. Настал роковой миг, когда мы поняли, что она не минует стороной: ее крыло перекрывало наш Путь.
Уступить ей дорогу означало потерять Белый Ключ!
Крылья еще сами собой несли нас вслед за Слепым, но страх уже гнал наши души прочь, и казалось, что они, словно птицы, поднятые с гнезд внезапным выстрелом, суматошно и бесцельно хлопают крыльями где-то далеко в стороне.
— Слепой! — крикнул Остроклюв. — Она летит прямо на нас! Сворачивай влево! Делать нечего, будем добираться на ощупь… Иначе — гибель.
— Свет на моих крыльях! — вновь ответил Слепой своим загадочным заклинанием, и в голосе его не послышалось ни единой ноты страха. — Я отдаю зов тому, кто увидит его. Свет поведет вас по Белому Ключу. Улетайте в сторону и следите за мной… Остроклюв, уводи Стаю!
Твердый голос Слепого вдруг успокоил наши сердца. Остроклюв повел нас в сторону и вверх, и спустя несколько мгновений мы увидели этот неравный поединок. Мы видели в бескрайнем небе над бескрайней землей маленькую слепую птицу, не уступившую ни взмаха на своей дороге огромной, как скала, ревущей огненными пастями железной рыбе.
Уже не страх, а горечь перехватывала дыхание.
Мы видели, как одна из огненных пастей поглотила Слепого, и позади нее вылетел стремительный фонтан пылающих перьев. Мерцая и вспыхивая, они летели вперед по Белому Ключу. Они должны были гаснуть, но казалось, не гасли… И чудилось: эти легкие искорки вытягиваются вдаль светлыми струями и далеко, у горизонта, свиваются с тающим сиянием северного края заката.
— Я вижу! — вскрикнул я невольно, не сдержавшись. — Я вижу Белый Ключ!
Я сам испугался своих слов…
— Ты — Вожак! — услышал я крик Остроклюва. — Веди Стаю!
И так повел я птиц по следу тех призрачных огней, страшась, что мерещатся мне они от отчаяния. Но пылающие перья Слепого, чудясь ли, вправду ли не погаснув, привели Стаю на родные гнездовья.
Родная вода очистила наши глаза: спустя лето, в новый месяц Долга, мы, ликуя, увидели Белый Ключ Стаи, но отныне мне, Вожаку, и всем моим птицам Белый Ключ видится тропой, выстланной из пылающих перьев Слепого.
Завтра — последний день месяца Верности, День Слепого Вожака. Этот день придет в миг, когда первый луч Солнца, подобный огненному перу, пронзит небо от края и до края. Завтра Солнце озарит землю в честь Слепого Вожака, никогда не видевшего его золотого света.
Дело рук утопающего
Нет текста
Кривое зеркало
Нет текста
Большая охота
В шесть часов вечера Ролл Дагон выключил экран, на котором весь день бесчисленными роями проносились цифры, словно тонкие извивающиеся черви, проползали графики, а в перерывах между этапами этой сумасшедшей гонки появлялось каменное лицо старшего клерка, дававшего новые указания.
Теперь экран был выключен, но в глазах у Ролла все еще метались точки и полосы, призрачные тени порождений экрана.
«Рабочий день кончился», — сказал Ролл самому себе. Вот уже десять лет, каждый вечер выключая экран, он произносил эти слова. Они как выключатель: стоит нажать — и Ролл перестает быть придатком экрана, превращается в человека, имеющего право думать о чем-то своем и заниматься какими-то своими делами. Ролл встал, выключил кондиционер и вышел в коридор. Его тут же увлек людской поток, который быстро двигался по коридорам и площадке лестничной клетки, где были лифты.
В коридоре монотонно шуршали трущиеся друг о друга рукава пиджаков, резко шаркали по пластиковому полу ботинки. Часть толпы вместе с Роллом была отсечена от коридора тяжелыми дверьми лифта, и кабина — глухой короб с вогнутыми, грязно-серого цвета стенами — полетела вниз. Ролл спешил. Его ждала Игра.
Игра… Она была единственным утешением, единственным отдыхом для рабов, подобных Роллу. То, что раньше применялось только по отношению к уголовникам и политическим преступникам, теперь, как прививки, было обязательным для всех. Крохотный зонд, установленный в коре головного мозга каждого человека, в течение всей жизни был строгим цензором его мыслей. Стоило появиться «крамольным» идеям, как зонд настораживался, а когда идеи превращались в действие, зонд «окончательно просыпался», начинал беспощадно рвать мысли, ломал волю и заставлял человека прекратить всякие попытки посягательства на установленные законы.
В семь часов вечера Ролл уже стоял у подножия гигантской пирамиды из металла и бетона, которая была перевалочным пунктом из этого кошмарного мира в мир иной, зачарованный и спокойный, в мир Игры. Кажется, это был и в самом деле иной мир — совсем другая планета, приспособленная для Игры, но об этом толком никто ничего не знал. Иногда до Ролла доходили обрывки слухов, что существует совсем другой мир, где люди живут без зондов в мозгу, свободно работают и отдыхают как хотят, но в это верилось не больше, чем в потустороннюю жизнь.
Назвав в проходной автомату свое имя, номера квартала и пропуска, Ролл поднялся на двадцатый этаж и, миновав несколько коридоров, нашел наконец зал обслуживающего участка, номер которого ему был сообщен внизу. За дверью Ролла вновь встретил сухой голос робота:
— Что вам угодно?
— Охотиться, как всегда. Оружие: карабин-автомат «Лахонда» серии 12.
— Хорошо. Пятьдесят алонов.
Ролл достал из бокового грудного кармана куртки монету и бросил ее в щель рядом с проемом в стене. Из стены выдвинулась панель с лежащим на ней карабином.
— Кабина номер семь, — раздалось сверху.
Войдя в тесное и низкое помещение кабины, Ролл закрыл дверь, разделся до пояса и прижался лицом к холодному пластику двери, вытянув руки над головой.
Справа из стены выдвинулся круглый блестящий стержень с кубической формы предметом на конце. Прошло несколько секунд, послышалось короткое шипение, раздался звук, словно из бутылки вылетела пробка, и темный жесткий коробок детектора безопасности намертво присосался к боку Ролла.
Когда Ролл обернулся, противоположная стена уже исчезла. Там, где кончался главный серый пол кабины, начиналась бугристая земля, покрытая взъерошенной травой, которую то там, то здесь рассекали изогнутые корни могучих зеленых великанов. Сквозь их сомкнувшиеся в вышине кроны пробивались лучи ласкового солнца, усеивая сухую дорогу светлыми пятнами. Ветви и листья шевелились, и блики на дороге метались, точно затевали веселую и отчаянную игру, приглашая всякого, кто пожелает присоединиться к ним. Это и был сказочный мир охоты, или мир Игры.
Ролл быстро оделся и шагнул с дороги в лес. Пройдя несколько метров, оглянулся. Вокруг был лес и только лес.
Роллу казалось, и он чувствовал это каждый раз, когда попадал сюда, что этот нереальный мир был для него гораздо реальнее мира жмущихся друг к другу небоскребов, просверленных трубами-туннелями. Ему казалось, что он всегда жил в этой доброй сказке и что на самом деле не существует именно той, злой сказки, в которой он проводил большую часть дня и оттуда всегда спешил уйти, чтобы возвратиться сюда, в этот лес, в эти горы.
В конце концов, только здесь Ролл мог на время забыть все свои дела и думать о чем угодно и сколько угодно. В этом мире не действовало психозондирование, и даже просто знать об этом было приятно. Единственным предметом, который связывал Ролла с миром, казавшимся теперь таким далеким, был детектор безопасности.
Функции его были несложными. Во-первых, он тихим жужжанием напоминал человеку о конце его пятичасового пребывания в мире Игры, и после третьего напоминания охотник оказывался в кабине, откуда он начал свое путешествие. Второе и главное — детектор гарантировал жизнь человеку, отправлявшемуся в мир Игры. Если подстреленный разъяренный хищник бросался на охотника, то в последний момент, когда когти уже касались одежды, детектор срабатывал. Охотник мгновенно переносился в кабину, а обманутый зверь падал на пустое место.
На таком принципе действия этого аппарата был основан еще один «вид охоты». Когда в мире Игры встречались два охотника, между ними всегда завязывалась перестрелка. Победивший в такой дуэли премировался одноразовым бесплатным прокатом оружия, а побежденный, когда между ним и пулей противника оставалось расстояние в какой-нибудь десяток сантиметров, переносился в кабину.
В этот вечер Роллу не повезло. Он проходил все пять часов, не встретив ни одного крупного животного или хотя бы птицу. Даже мелочь попадалась всего два раза, да и была это такая мелочь, которая для охотника не представляет никакого интереса.
Домой Ролл вернулся в половине первого. Настроение было скверное, и он, не став смотреть, как обычно, по телевизору вечернюю эстрадную программу, наскоро поужинал, намереваясь тут же лечь спать. Встав из-за стола, Ролл бросил тарелку в поглотитель, машинально посмотрел в ящик пневмопочты и увидел какую-то карточку. «Странно, — подумал Ролл. — Вся почта приходит с утра… Странно». Он осторожно вытащил карточку и поднес ее к глазам.
«Уважаемый господин Ролл Дагон, настоящим уведомляем Вас о том, что с первого числа следующего месяца предполагается расторжение с Вами трудового контракта.
Намечаем в скором времени обсудить с Вами вопрос о предоставлении Вам услуг сервиса.
С уважением к Вам дирекция фирмы „Сойл-Бишер“».У Ролла захватило дух. Он уволен. Почему?! В эту ночь Ролл не сомкнул глаз.
Рано утром он съездил в финансовый отдел компании, чтобы получить деньги, а на обратном пути зашел в блок по трудоустройству. Когда автомат, проглотив анкету с данными Ролла, сухо прогудел: «Ждите. Как только вы понадобитесь, вас вызовут», Ролл понял, что положение его безнадежно. Он вернулся в свою квартиру на восемьдесят второй этаж круглого, словно незаточенный карандаш, небоскреба, сел в кресло и закрыл глаза. «Что теперь?» — задавал он себе один и тот же вопрос.
Сидеть и ждать, и пользоваться услугами блока сервиса для безработных? Так долго не протянешь. Требовать? Протестовать? Бессмысленно.
«Куда же деваться? Что еще можно предпринять?… А что если просто-напросто… — Ролл вскочил. Неожиданная идея поразила его. — Что если сбежать из этого мира? Сбежать в мир Игры. Может быть, он так же реален, как и наш? Во всяком случае, таким кажется. А если я не прав?… А что, собственно, я теряю, если даже вся эта охота просто обман чувств? Ничего не теряю. Конечно, ничего. Так можно и рискнуть? Из этого мира меня выбросили, так зачем же оставаться в нем? Странно, что за всю жизнь ни разу об этом не подумал».
«О господи! О чем я думаю?! — вдруг спохватился он. — Об этом же нельзя думать! Сейчас сработает этот проклятый зонд! Пронюхает Служба безопасности, и тогда… Нет, нет. Нельзя об этом думать ТАК ОТКРОВЕННО. Нужно переключиться на что-то другое. На что-то другое… НУ ВОТ, СКАЖЕМ ВЫТЕРЕТЬ ПЫЛЬ СО СТОЛА. Тьфу, какую пыль? Что за вздор! ВКЛЮЧИТЬ ТЕЛЕВИЗОР. Вот это еще туда-сюда. Так. Я ВКЛЮЧАЮ ТЕЛЕВИЗОР, ВКЛЮЧАЮ ТЕЛЕВИЗОР».
Ролл включил телевизор: на экране что-то горело багровым пламенем, колыхалась стена черного дыма, кто-то бежал, трещали выстрелы. Он посидел несколько минут перед экраном, отрешенно глядя на огонь и беготню, не слыша ни криков, ни стрельбы.
Вдруг снова обожгла сознание внезапно возникшая мысль: «Нет, так тоже нельзя! Надо решать сразу, иначе потом все равно не сможешь думать ни о чем другом. Итак, решено… Ну… Чего бояться?… Решено! — Он рывком выключил телевизор и встал. — Теперь нужно только выиграть время и сбить с толку зонд. И надо подготовиться как следует, ведь обратной дороги уже не будет».
В одном из шкафов Ролл нашел большую сумку, вытащил ее и бросил в кресло.
«Для чего мне сумка? — думал Ролл. — Для чего?… Я ХОЧУ СХОДИТЬ В МАГАЗИН, КУПИТЬ ЧТО-НИБУДЬ, ВЕДЬ Я СЕГОДНЯ ПОЛУЧИЛ ЗАРПЛАТУ».
Потом он достал несколько рубашек и пару брюк и засунул одежду в сумку. Надел куртку, схватил сумку и выбежал из квартиры.
«СКОРО Я ВЕРНУСЬ… ВЕРНУСЬ… ВЕРНУСЬ, — пытался он убедить своего вечного шпика, подслушивавшего все его мысли. — КОНЕЧНО, ВЕРНУСЬ… Черта с два… Однако времени у меня совсем мало. Надо спешить… Что лифта так долго нет?!»
Ролл обежал магазины, набил сумку доверху. Руки ныли от тяжести двухсот электрозажигалок, пистолета и полутора тысяч патронов к нему. Ролл то и дело посматривал на часы. Прошел уже целый час, а он был еще далеко от Дома Игры. Роллу уже казалось, что он чувствует, как включается зонд в его мозгу — вот он начинает вибрировать, нарастают, учащаются колющие импульсы, парализуя нервные клетки; острые безжалостные иглы пронзают каждую мысль, не давая ей превратиться в ясный образ. Голова раскалывалась от боли. В ушах шумело от адского напряжения. Ролл страшно устал от того, что каждому своему шагу он должен был находить бессмысленное и нелепое объяснение и повторять его мысленно, повторять про себя одно и то же десятки раз, чтобы замаскировать, спрятать свои истинные намерения. Но разве можно за барьером нелепиц скрыть, убрать в дальний угол сознания те мысли, которым подчинено все твое существо?
И чем ближе подходил Ролл к своей цели, тем явственнее представала перед ним перспектива провала, тем сильнее стучало его сердце, тем слабее становилась психологическая защита против пока что еще дремавшего зонда.
…Когда детектор впился ему в бок, он вздрогнул и облился холодным потом…
…Упал Ролл уже на берегу небольшой речушки. Он растянулся во весь рост на песке и долго лежал неподвижно, чувствуя, что ему никогда не подняться на ноги — так отяжелело все его тело.
«Неужели я победил?! — первое, что пришло ему в голову. — Неужели все это правда?!» Ролл никак не мог поверить в то, что еще два часа назад он считал невозможным, — что разум его прорвал наконец блокаду и ему не страшны теперь никакие зонды, никакие электронные вампиры, которые только того и ждут, чтобы высосать из человека его интеллект. У Ролла было такое чувство, будто он вышел из раскаленной печи и окунулся в холодную воду. Он пытался собраться с мыслями, но это у него не получалось: в голове еще бурлили и мешались какие-то бессмысленные образы фраз и воспоминаний.
«Стоп! Нужно отделаться от детектора. Иначе Служба безопасности сможет найти меня».
Ролл перевернулся на спину и сел, проведя ладонями по брюкам, чтобы стряхнуть прилипший к пальцам песок. Теперь детектор безопасности представлялся ему чудовищным паразитом, сосущим его кровь, выгрызающим внутренности. Ролл осторожно подцепил детектор пальцами, потянул в сторону. Коробок не поддавался. Ролл плотно сжал зубы и потянул сильнее. Побелели пальцы, побелела оттянутая на боку кожа, но детектор не хотел отпускать Ролла. Тогда он, вздохнув, задержал дыхание, напрягся и дернул изо всех сил. Раз дался чмокающий звук, и детектор упал на песок, а Ролл застонал от боли. Он посмотрел на свой бок и ужаснулся: на боку зияла малиновая ссадина. Но Ролл поначалу не придал этому большого значения. Он понял, что последний мост за его спиной сожжен, последнее сомнение в реальности окружающего исчезло.
Через пять часов после побега детектор безопасности и карабин, оставленные Роллом на берегу реки, исчезли, а сам Ролл в тот момент был уже далеко. Он шел куда глаза глядят, минуя овраги, холмы и низины. Единственная цель, которую он теперь преследовал, заключалась в том, чтобы отойти подальше от того района, где он оказался после выхода из кабины, чтобы Служба безопасности не смогла напасть на его след. Ролл еще не представлял себе, как он станет устраивать свою дальнейшую жизнь, но это его сейчас не волновало. Теперь, после того, как он избавился от детектора и время, отведенное для охоты, уже прошло, а с ним ничего не случилось, Ролл окончательно уверился в том, что мир Игры существует на самом деле так же, как и тот мир, откуда он сбежал. И этой уверенности Роллу было пока более, чем достаточно.
На третий день Ролл наткнулся на труп. Он лежал на вершине пологого холма лицом вниз, широко раскинув руки в стороны, словно пытался обхватить ими весь холм.
Ролл стоял около тела, распростертого на земле, и, как завороженный, глядел на него, не веря своим глазам.
Светлые волосы на затылке мертвеца шевелились под порывами ветра, а ближе ко лбу они были слеплены какой-то темной высохшей массой; на земле, у самого лица, виднелось ровное бурое пятно.
Страшная догадка осенила Ролла.
Он нагнулся и осторожно приподнял край незастегнутой рубашки, надетой навыпуск.
— Боже милостивый! — прошептал Ролл.
На правом боку убитого, где должен был находиться детектор безопасности, зияла точно такая же ссадина, как и у него самого.
— Боже милостивый! — повторил Ролл. Земля уходила у него из-под ног.
Роллу ясно представилась простая и кошмарная истина. Все, что окружало его, было плоской, раскрашенной в разные цвета декорацией, и мир этих декораций, мир Игры, оказался таким же жестоким и бесчеловечным, как тот, о котором Ролл вспоминал с содроганием, уже не веря, что он когда-то мог в нем жить. И этот безоблачный мир оказался просто продолжением или даже частью того, он был коварной ловушкой для человека: сначала он отвлекал от главного зла и вместе с зондами и Службой безопасности сковывал мысль, а потом, когда человек становился опасен, он завлекал его в свои сети и убивал. Те, кто создал это, точно рассчитали: человеку, если он всерьез вздумал бежать, был, в сущности, открыт «путь к спасению».
Ролл понял, что он далеко не единственный беглец, решивший порвать с миром, который все еще управлялся людьми, но в котором Человеку не было места. Он догадался, почему «не сработал» зонд в его голове, пока он лихорадочно готовился к бегству: его победа на самом деле была поражением, хитро замаскированным под победу. Он понял, почему премировался удачливый охотник в охотничьей перестрелке, вспомнил, с каким азартом сам палил в противника, и ужаснулся, сообразив, что, быть может, стрелял в ничем не защищенного человека и мог убить его.
Роллу стало дурно. Он с трудом отвел взгляд от трупа, повернулся и, подхватив сумку, сначала пошел, а потом побежал прочь, прочь от этого жуткого места…
…В тот день ссадина на боку загноилась. Он обмыл рану водой и двинулся дальше, прижимая рукой к боку найденный в одном из карманов носовой платок. К вечеру Ролл почувствовал, что начинает слабеть. Сначала нервное потрясение, а потом разболевшаяся рана доконали его совсем. Еще хуже стало после встречи с охотником, который, к счастью, его не заметил и прошел мимо. С этого момента Ролл больше не ставил пистолет на предохранитель…
Когда Ролл спустился в широкую ложбину, прорезавшую ровной линией весь лес, и прилег за маленьким холмиком на самом ее дне, а потом, приподнявшись, вдруг увидел, что по направлению к нему по ложбине идет человек, то понял, что на этот раз встречи ему не миновать.
Ролл снова опустился на землю и внимательно осмотрелся, окончательно удостоверившись в том, что, покинув свое укрытие, никак не сможет остаться незамеченным. Рассчитывать на быстроту действий он не мог. Отступать по дну ложбины, которое было размыто дождями, не имело смысла, поскольку укрыться уже нигде не было никакой возможности, а штурмовать довольно крутой склон Роллу было уже не под силу.
«Кажется, начинается самое мерзкое», — подумал Ролл, достав пистолет и вставив в него новую обойму. После этого он перевернулся на живот и осторожно высунулся из-за холма. До идущего человека оставалось около семидесяти метров.
«А что, если это такой же беглец?! — Ролл даже испугался этой мысли. — А если нет? Но как отличить его от простого охотника? Ошибка в любом случае будет стоит жизни одному из нас. Как же быть?»
Ролл до боли напрягал глаза, пытаясь по походке, по самой фигуре как-то определить, кто перед ним: такой же беглец, как и он сам, или охотник, приученный только убивать.
Между тем расстояние между ними сокращалось.
И тут ему в голову пришла новая мысль. Ролл чуть-чуть подался назад, продолжая выглядывать из-за холма, повернулся на бок, держась на локте, и, резко вытянув руку с зажатым в ней пистолетом, выстрелил вверх.
Человек, шедший по дну ложбины, замер на миг, затем прыжком бросился за камень, выставил перед собой ствол карабина.
«Если это охотник, то сейчас он начнет палить не переставая», — подумал Ролл. Охотники патронов не жалеют. Это он знал по собственному опыту.
Прошла еще бесконечная минута. Потом вторая.
Тишина.
«Неужели беглец?! — Ролл еще больше разволновался. — Нет, это немыслимо. Слишком нереальный случай, чтобы в таком просторном мире на такой узкой дороге встретились два беглеца…»
Ролл еще раз резко поднял руку и выстрелил.
Раскатистое эхо унеслось вдаль, и в этот момент Ролл впервые за шесть лет полного одиночества услышал человеческий голос. Он словно разбудил что-то в душе Ролла, включил какую-то переставшую работать часть сложного механизма сознания. Ролл встрепенулся и весь напрягся, всем телом ощущая обращенные к нему слова.
— Эй, дружище! Ты что-то там мудришь. И стреляешь, если мне не изменяет слух, из пистолета. А у всех охотников бывают только карабины-автоматы. Ты что… беглец? — Послед нее слово было произнесено так, что это был вопрос и одновременно ясный ответ на него.
— Да! Да! — заорал изо всех сил Ролл. Он даже задохнулся: горячая волна прокатилась по его телу.
— Ну тогда все в порядке, черт побери! — Незнакомец весело рассмеялся, встал с земли, отряхнулся, повесил карабин на плечо и уверенным шагом двинулся к Роллу, одной рукой почему-то касаясь края жесткой широкополой шляпы, на которую Ролл поначалу не обратил внимания. — Рад тебя приветствовать, коллега.
Ролл приподнялся и молча глядел на «своего коллегу», который, улыбаясь, приближался к нему.
Вскоре Ролл мог уже рассмотреть его лицо. Оно представляло собой сплошную сеть морщин и складок. Из-под шляпы выбивались начинающие седеть волосы. Мелкие тонкие морщинки расходились веером из уголков добрых смеющихся глаз. Передние зубы у незнакомца были испорчены, но это только еще больше подчеркивало добродушие и искренность его улыбки. Но особенно поразили Ролла глаза незнакомца. В них было что-то хорошее и живое, успокаивающее.
Незнакомец остановился в двух шагах от Ролла и внимательно осмотрел его.
— Беглец, значит… Ну это здорово, — это было сказано так, что Ролл почувствовал, как это действительно здорово. — Ну и перепугал же ты меня вначале. Думал, уж конец приходит… Знаешь, приятель, я ведь весь в броню закован. И куртка пуленепробиваемая, и брюки, и шляпа даже… Вот ведь брожу, как танк этакий. Да толку от всего этого чуть, когда чувствуешь себя рыбой, выброшенной на берег, и ждешь пуль. А будут они сыпаться, пока друг-охотничек не убедится, что я — пшик! — исчез, а я это, увы, без детектора делать не умею. А это означает, что пятьдесят пуль наставят мне синяки, а пятьдесят первая, глядишь, и найдет лазейку… Ну ладно. Главное, нам с тобой повезло… Беглец… Это хорошо… А меня, собственно, зовут Граун.
— А я Ролл. — Он еще не пришел в себя и только слабо улыбался.
Он хотел встать, но, поднимаясь с земли, задел больным местом сумку и, закусив губу от резкой обжигающей боли, в изнеможении вновь сел, прислонившись к сумке спиной.
— Эге, дружище! Что с тобой? — всполошился Граун.
Ролл расстегнул рубашку и отвел ее край от правого бока.
— Хм… — Граун поморщился. — Понятно… Ну ничего. И я с этого начинал. Пойдем ко мне. Я тут недалеко обитаю. Сможешь идти?
Ролл покачал головой.
— Тогда, если не возражаешь, я тебя перетащу, как мешок.
— Мне все равно. — У Ролла шумело в ушах, на глаза наплывал туман.
Граун подошел и осторожно взвалил Ролла на плечо.
— Ничего?
— Сойдет, — ответил Ролл, упершись лицом в мускулистую спину, покрытую жесткой бронированной тканью.
Граун чуть присел и, повесив на плечо свой видавший виды карабин, поднял с земли сумку Ролла.
— Фью! Ну и тяжеленная же! У тебя что там, камни?
— Патроны. И электрозажигалки еще, — сказал Ролл.
— Патроны?! — обрадовался Граун. — Это здорово! Это ты молодец! А у меня теперь с патронами туговато. Да, туго, ничего не скажешь. Подумываю уже переходить на копье и лук со стрелами.
Всю дорогу, пока Граун шел по дну ложбины, а потом по лесу, Ролл молчал. Зато Граун говорил без умолку. Рассказывал, как он жил раньше, как работал в системе техобслуживания автотоннелей, как его ни с того ни с сего вышвырнули за дверь, как после этого все его родственники словно забыли о его существовании, а жена от него ушла, и как, в конце концов, он плюнул на все, сбежал сюда, и вот уже четырнадцатый месяц живет в свое удовольствие.
Наконец они дошли до жилища Грауна. Это была небольшая землянка, сверху прикрытая сухими ветками и высохшей травой.
Когда Граун уложил его на постель, сплетенную из веток, Ролл внимательно осмотрелся. В землянке было опрятно и уютно. Всю «мебель» составляли кровать и плетеный стул. Стол заменяла неглубокая полукруглая ниша, вырубленная в стене. Сбоку, у лестницы, виднелась еще одна ниша, которая находилась у самого пола. На дне этой ниши были разбросаны потухшие угли, на которых стояло нечто вроде котелка. Стены были аккуратно обтесаны и орнаментированы светлой калькой.
— Да, брат, чего только не придумаешь, сидя в одиночестве, — вздохнул Граун, увидев, как Ролл с улыбкой рассматривает стены землянки, продолжая копошиться в углу среди каких-то склянок. — Ага, — вдруг сказал он, наливая из банки в деревянную плошку немного густой зеленоватой жидкости. — Ну теперь держись. Я этой травой один раз случайно от загноившейся царапины вылечился, а теперь всегда лечусь: все раны, ссадины как рукой снимает. Поворачивайся на бок… Так, подними рубашку… Готово! — Граун поднес плошку к ране и выплеснул на нее все содержимое. — Роллу показалось, что ему на бок положили раскаленную металлическую чушку. Он до крови закусил нижнюю губу и, согнув ноги в коленях, прижал их к животу.
— Ничего, ничего, потерпишь, — говорил Граун. — Зато через два дня будешь здоровее меня.
Ролл прижался плечом к стене, чтобы было удобно лежать, и почувствовал, что засыпает.
— Все-таки как это замечательно, что мы с тобой встретились, — сказал, помолчав, Граун. — Я ведь уже говорил, что ни разу не встречал здесь беглецов… живых, во всяком случае.
— Я видел труп, — тихо, сквозь дремоту, сказал Ролл.
— Да? — Граун вскинул голову. — Значит, ты уже об этом знаешь… Что ж, тем лучше… Это тот самый труп, который у ручья, рядом с обрывом? Я его сегодня утром закопал.
— Нет, — сказал Ролл. — Этот далеко отсюда. Очень далеко. Километров шестьдесят или даже семьдесят.
— Сволочи! — с чувством сказал Граун.
— Охотники не виноваты.
— Да я не об охотниках. Наш брат, конечно, не виноват… Он ведь ничего не знает, пока сам не попадет на наше с тобой место… Это дело тех, кто сидит за рулем машины, машины эксплуатации чужого труда, чужой жизни. Тех, кто наживается на таких, как мы. Хитро придумали: обманом привязали всех пассажиров к сиденьям, чтобы, чего доброго, не взбунтовались и не разделались со своими хозяевами, а потом намалевали на стекле занимательные картинки, чтобы все сидели смирно и только любовались, ничего не понимая. Эх, если бы мы что-то могли!..
— Я тоже думал об этом, — согласился Ролл. — Но не кажется ли тебе, что создатели Игры все-таки просчитались? Например, в том, что на Игру не распространяется действие психозондирования?
— Да как сказать? Мы тут, вдалеке от Таулы, ничего не можем. Живем как дикие звери, ожидая охотников.
— Ты говоришь, что мы находимся далеко от нашей планеты?!
— Ну да. Потому и не работают здесь зонды.
— Я что-то не соображу…
— Да и не надо соображать. Все очень просто. Нашли планетку подальше от Таулы, где и жить можно, и места для всех хватит, и переоборудовали ее в этакое охотничье угодье. Потом наладили сюда мгновенное и бесперебойное передвижение через пространство. И весь секрет.
— Откуда ты знаешь?
— Однажды слышал разговор на эту тему. Да и сам кое что замечал. Солнце здесь не такое, как у нас… А где на Тауле ты видел столько зелени и зверья? Нигде. Все вытравили в угоду этим самым вечно прячущимся эксплуататорам.
— М-да. — Ролл все еще никак не мог примириться с мыслью, что каждый день он перешагивает чудовищные бездны кромешной тьмы и пустоты.
— И ведь надо ж так придумать: превращать беглецов в дичь. Хорошо, что я догадался облачиться в броню. Теперь попробуй меня просто так взять… Кстати, у меня осталось несколько кусков ткани, из которой скроен этот панцирь. Нашьем тебе на куртку и на брюки бронированные заплатки.
Прошел месяц. Ролл постепенно привык к новой жизни, и ему начинало казаться, что он так жил всегда, а прошлое было скучным и серым сном. Каждое утро он охотился вместе с Грауном, а в остальное время расширял землянку или плел нехитрую мебель. Как-то Граун предложил всерьез заняться земледелием, и они изобрели деревянный плуг. Всерьез подумывали о приручении диких животных. Между тем патроны кончались. Оставили неприкосновенный запас специально для защиты от охотников. И вскоре эти патроны понадобились.
Однажды после очередной перестрелки, во время которой удалось «подстрелить» охотника и отправить его в Дом Игры, Ролл сказал Грауну:
— Послушай, а что, если попробовать переманивать охотников на нашу сторону?
— То есть как это? — У Грауна приподнялись брови.
— Договориться с ними. Убедить, чтобы они поступили так же, как и мы, и остались здесь.
— Но как это ты с ними договоришься? Миленькие-хорошенькие? А они тебе пулю в лоб. Тебя это устраивает? — Граун усмехнулся. — И потом не забывай, что таких, как мы, бобылей и бедолаг, на свете не так уж много. Мало кто захочет просто отмахнуться от того мира. Да и Служба безопасности может докопаться, тогда достанется всем. И нам тоже.
— Так ведь и голова нам, надеюсь, не зря дана. Можно при встрече представиться агентами той же Службы и начинать прямо с расспросов. Что говорить дальше, мы решим потом, когда узнаем о человеке достаточно. Я верю: найдется немало людей, которые могут примкнуть к нам. Это уж точно… Сейчас нас только двое, а представь себе то время, когда нас будет много.
…Случай представился через две недели. Было тихое и пасмурное утро. Ролл и Граун бродили по лесу и, увидев просвет между деревьями, вышли из чащи.
Лес кончался на краю пологого склона, на котором то там, то здесь лежали, вдавившись в землю, огромные валуны. Внизу росло еще несколько деревьев, а дальше расстилались бескрайние изумрудные луга.
— Красивое место, — сказал Граун, окидывая взглядом величественный простор. — Вот где бы нам поселиться… Ложись! — вдруг воскликнул он.
— В чем дело? — спросил Ролл, припав к земле.
— Ох и везет же нам, поверь мне. — Граун многозначительно покачал головой. — Погляди вниз повнимательнее.
Ролл посмотрел в сторону, куда показывал Граун: внизу, у подножия холма, шел человек.
— И как это мы его сразу не заметили? — удивился Ролл.
— Главное — он нас не заметил. — Граун немного помолчал, наблюдая за незнакомцем. — Охотник. Карабин-автомат за плечом, и бок распух от детектора… Что ж. Начнем большую охоту?
У Ролла по спине пробежали мурашки.
— Начнем, — сказал он. — На этот раз рискну я. На мне достаточно бронированных заплаток. Только дай свою шляпу. Голова у меня не защищена.
— Держи! — Граун отдал Роллу шляпу.
— А теперь, — Ролл показал на лежавший неподалеку громадный валун высотой в полтора человеческих роста, — я переберусь за эту махину, а ты займи позицию где-нибудь в стороне так, чтобы охотник был всегда в поле твоего зрения. Стреляй в самом крайнем случае. В общем, я надеюсь, ты сможешь правильно оценить обстановку.
…Ролл дополз до валуна и поднялся посмотреть, как дела у Грауна. Тот все еще полз, одной рукой держа карабин за ремень. Трава вокруг Грауна колыхалась из стороны в сторону. «Как бы он себя не выдал этим», — с тревогой подумал Ролл. Наконец Граун остановился, выглянул из-за кочек и, убедившись, что он не замечен, положил карабин перед собой. Ролл, увидев, что его напарник уже приготовился, помахал ему из-за валуна рукой. Граун кивнул.
Охотник медленно приближался.
Ролл вспомнил, как впервые обратился к нему Граун в тот день, когда они встретились, и крикнул:
— Послушай, дружище!
Охотник дернулся, мгновенно вскинул карабин, даже не глядя на Ролла, выстрелил в его сторону и бросился за ближайшее дерево.
— Дьявол! — прошептал Ролл, осторожно выглядывая из-за валуна. — Эй, приятель, подожди! Не стреляй!
В ответ еще две пули. Над головой брызнули фонтанчики раздробленного камня.
— Чтоб тебя!.. — Ролл повернулся и посмотрел на Грауна.
Тот лежал, не двигаясь, положив цевье карабина на кочку и плотно прижав приклад к плечу.
— Не стреляй! — снова крикнул Ролл.
Бах! Бах!
— Кончай палить, тебе говорят! — Ролл начал выходить из себя. — Это принесет тебе только пользу! Если не хочешь потерять право пользования Игрой, прекрати стрельбу. Прекрати стрельбу!
На этот раз воцарилась тишина, но это была тревожная тишина.
— Сейчас я выйду из-за валуна! — Ролл чувствовал, что голос его стал тверже. — Ты увидишь: я безоружен!
Ролл переложил пистолет из кармана брюк во внутренний карман куртки, потом набрал в легкие побольше воздуха и решительно вышел из-за своего укрытия, левую руку высоко подняв над головой, а правой касаясь шляпы, чтобы в крайнем случае попытаться защитить лицо.
Он прошел два десятка шагов прежде, чем охотник вышел из-за дерева, держа в руках оружие.
Ролл продолжал идти на негнущихся ногах прямо на охотника. Он не видел перед собой ничего, кроме нацеленного на него карабина. Он заметил, как качнулся и нехотя отвернулся в сторону темный зрачок ствола. Теперь медленно опускалась вниз ложа, пока не уперлась прикладом в землю рядом с ногой охотника. Его рука продолжала сжимать вороненый ствол. Прошло несколько мгновений. Стали разжиматься обхватившие ствол пальцы. Карабин дрогнул, рука на миг задержалась в воздухе, словно прощаясь с оружием, к которому она так привыкла, и медленно опустилась.
«Натюрморт с византийской чашей»
Нет текста
Самобранка (Почти сказка)
Нет текста
Рукописи возвращаются
Нет текста
Лесник
Нельзя идти в лес в плохом настроении.
Эту истину Троишин усвоил давно, лет пятнадцать назад, когда еще был «профессиональным горожанином».
Лес — сложнейшая система биополей — чутко следит за каждым шагом пришельца. Если тот в бодром расположении духа, все в порядке: пришел друг, с миром, добротой, сочувствием. И лес встретит его как своего. Конечно, он не сделает гостя счастливым на всю жизнь; зато еще долго после прогулки тот не станет злиться и волноваться по всяким досадным пустякам, как случилось бы, не пойди он по грибы или просто подышать свежим воздухом. Но если гость в плохом настроении — лесу будет больно. Он отпрянет поначалу, но затем, чтобы защититься, начнет осторожно обхаживать человека, вытянет из него, как промокашка чернила, все недовольство и неприветливость, наверняка успокоит, но сам поплатится: где-то не прорастет желудь, не выведется птенец в гнезде, засохнет ветка…
Быстрые шаги пронеслись вверх по крыльцу. Кто-то решительно толкнул в дверь, на миг замер, соскочил вниз… И вот, обежав террасу, торопливо, взволнованно застучал по стеклу ладонью.
— Геннадий Андреевич! Проснитесь, пожалуйста!
Троишин отбросил одеяло, босиком подскочил к занавескам. Утренний избяной холод сразу разбудил его и взбудоражил сильнее, чем перепуганный голос за окном.
— Геннадий Андреевич! Скорее поедемте! — Варя дышала с надрывом — видно, бегом прибежала за лесником. — Такая беда! Они всех убили… Скорее, пожалуйста…
Холод от половиц вдруг разом поднялся по ногам и колко прокатился по спине, как порыв зимнего сквозняка.
Троишин кинулся одеваться.
За стеной слышались громкие всхлипывания — Варя, дожидаясь его, плакала.
…После трехдневного обложного дождя, притихшего за ночь, в воздухе клубилась сыпкая морось. Дорогу развезло, грязь блестела гладкими водянистыми комками, в колеях стояла мутная вода.
Машину мотало по сторонам, и удерживали ее на дороге только глубоко разбитые колеи — березовые стволы у обочин при каждом рывке колес обдавало жидкой слякотью.
Троишин вспомнил про время — глянул на часы: еще семь утра, а показалось, что дело к вечеру и уже целый день прожит в тягостном ожидании беды.
Варя от резкой качки немного успокоилась, только держала пальцы у губ и покусывала краешек платка. Троишин ни о чем не говорил, не спрашивал ее, чтобы опять не расплакалась. Однако на подъезде к лосиной ферме Варя вновь стала всхлипывать.
Уже издали ферма напоминала опустошенное чумою селение — потемневшие от сырости деревянные строения и ограды стояли в зыбкой, тяжелой дымке.
Выскочив с затопленной дороги, «газик» остановился у ворот, распахнутых, даже раскиданных, настежь. Придерживаясь за дверцу, чтобы не поскользнуться при выходе, Троишин ступил на землю. Первое, что бросилось ему в глаза, — свежие, вызывающе угловатые следы покрышек тяжелого грузовика; они вели по прямой от ворот через смятый кустарник, по просеке, к болоту. А сразу за воротами, у бревенчатой ограды, на земле лежали два мертвых лося, оба с пробитыми шеями. Огромные туши казались странно плоскими, усохшими, словно частью погрузились во влажную мягкую землю.
— Двух старых бросили… А остальных увезли… Чуть меня не застрелили… Заперли в избе и сказали: если высунусь, убьют… А потом я через окно вылезла — и к вам… Еле добежала… Господи, они же к людям привыкли… Морды тянули, думали, угостят… А эти… в упор били… Геннадий Андреевич, слышите?
— Варя, Варя… — Троишин обнял девушку за голову. — Я понимаю, Варя.
И вдруг сам себе стал омерзителен — тряпка, муха сонная.
— Варя! — крикнул он так, что в горле резануло. — Ты вызвала милицию? Где рация?
Девушка сразу притихла, подняла опухшее, испуганное лицо.
— Идиот! — со стоном обругал себя Троишин. — Какая у них машина?..
— Большая… Самосвал, кажется… Ой, Геннадий Андреевич! Их же трое. С ружьями. — Глаза Вари осветились новой тревогой, за него.
— Номер запомнила?
— Что вы, Геннадий Андреевич… Какой там номер…
«Газик» выскочил на край болота и замер.
Здесь они повернули направо, к развилке… Можно бы сразу по просеке, но побоялись. Значит, можно догнать еще в лесу… Выручай, Лес…
Через полчаса «газик» пристроился в хвост тяжелому КрАЗу — тот грузно катил по дороге, разделявшей участки двух лесничеств, и поднимал в воздух фонтаны грязи, так что следом за ним путь оставался укатанным и незатопленным.
Троишина быстро заметили — КрАЗ прибавил ходу, даже стал задевать краями бортов стволы деревьев, срывая кору и ветви. Перед Троишиным на дорогу сыпались листья и древесные обломки. Троишин держался позади метрах в сорока, чтобы не забрызгали грязью ветровое стекло и чтобы не оказаться застигнутым врасплох, если КрАЗ неожиданно тормознет.
Минут двадцать колесили по лесу, потом выехали на шоссе. Троишин вновь разозлился на себя: по сути, он ничего не сможет с браконьерами сделать. У них и КрАЗ и ружья. Варя была права… Что придумать? Скоро лес кончится, и сил не будет даже затормозить…
За этими мыслями Троишин едва не прозевал опасность: КрАЗ слегка сбавил ход, на правую подножку осторожно вылез один из браконьеров, с густыми пшеничными усами, и, ухватившись за угол борта, с левой руки прицелился в Троишина из карабина.
— А, скотина! — Троишин вильнул влево и, тут же увеличив скорость, попытался обогнать КрАЗ. Но шофер разгадал уловку и сам перекрыл путь: грузовик понесся зигзагами. Шоссе поднималось на холм, перевалить его — и лес скроется позади, за пригорком… Глупо… Ничего не смог…
Троишин стиснул руль так, что пальцы побелели. Страшная злость закипела в душе. Он приноровился к вилянию КрАЗа, подстроился к нему — и вдруг резко сорвался с ритма, выскочил сбоку от грузовика и нырнул передом «газика» прямо под кузов.
Грузная туша КрАЗа начала сминать крыло и бампер, по ветровому стеклу рассыпалась паутина трещин. Грузовик стало разворачивать боком, потянуло в кювет, он натужно застонал, затрясся кузовом… Загремела по земле решетка радиатора… КрАЗ все наезжал на «газик» — и никак не мог наехать, заламывал ему капот, тащил за собой под откос.
Последнее, что видел Троишин, как странно медленно переворачивался КрАЗ кверху брюхом, отчаянно вертя толстыми грязными колесами, а из кузова вываливались, судорожно дергая ногами, большие лосиные туши.
Хирург глубоко затянулся и тут же брезгливо отбросил в сторону окурок папиросы, сгоревшей до гильзы.
— Плохо… Плохи у него дела… Сильные повреждения позвоночника… Это паралич, Василий Николаевич… Полный паралич. Он вряд ли даже сможет опять говорить.
Участковый снял фуражку, достал платок, вытер лоб. Постоял, помолчал, глядя перед собой в пол.
— Гады… Такого человека покалечили…
Хирург тяжело вздохнул.
— Да, не каждый на такое решится… Даже на войне. Этим тоже досталось. До черта переломов… А усатый умер. Ночью. Весь череп был разбит.
Участковый крякнул.
— Веселая получилась охота…
— И вот еще что. Я ведь вам главного не сказал, Василий Николаевич. Самое странное, что выходит, будто лесник сломал себе позвоночник давно, не менее десяти лет назад… Рентген показывает… И паралич — от этого… Тоже вроде как десять лет должен он параличом страдать… А ведь он за рулем сидел…
Кроме этого, всего-то несколько ушибов и ссадин… И у него на руке… на правой, этот браслет был надет. С надписью.
Хирург достал из кармана халата браслет с пластинкой, какие носят гонщики.
Участковый надел очки.
— «А.С.Кузнецов. Москва. Кутузовский проспект…» Адрес… и телефон… Подожди, Миша… Мне Троишин когда-то говорил: если с ним что случится, сразу вызывать… кажется, вот этого самого Кузнецова.
Кузнецов прибыл наутро.
— Все-таки попал ты в историю. Эх, Генка, Генка… — Он улыбался, но чувствовалось, что улыбка эта дорого ему стоит.
— Ну, ничего. Сейчас мы тебя поднимем.
— Кроме позвоночника, ничего не повреждено? Вы уверены? — обратился Кузнецов к хирургу.
— Уверен, — немного растерянно ответил тот, пытаясь сообразить, что же дальше произойдет.
— Прекрасно, — обрадовался Кузнецов. — Тогда доставайте носилки — грузим его в «Скорую» и везем в лес… Тут у вас до леса километров шесть будет?
— Семь… Но ведь… Я не понимаю…
— Это трудно объяснить. Нужно увидеть… Делайте, пожалуйста, что я прошу. Раз уж вызвали.
Хирург пожал плечами.
«Скорая» остановилась на опушке, Троишина вынесли из машины. Прикрыли плащом — снова моросил дождь.
— Сейчас попрошу вас в сторонку… Сядьте в машину, что ли… Не нужно, чтобы рядом было много народа… Так ему труднее.
Кузнецов умоляюще посмотрел на хирурга, медбратьев и участкового, понимая их подозрительное изумление.
Они подчинились. Кузнецов присел перед носилками на корточках и стал ждать.
Минуты через три лицо Троишина покраснело, на лбу выступили крупные капли пота. Потом он тяжело приподнял одну руку, другую… Наконец сел — словно медленно, с трудом просыпался от тягостного сна.
— Ну и отлично! — облегченно выдохнул Кузнецов и осторожно тронул плечо друга.
— Спасибо, Саша. — Троишин дотянулся до его руки, слабо пожал ее. — Я пока тут посижу, а ты пойди объясни.
Зрители смотрели на Троишина во все глаза и, казалось, потеряли дар речи.
— Ну как? — сказал Кузнецов громко, чтобы они немного опомнились. — Вы молодцы. Когда я впервые это увидел, чуть в обморок не упал.
Хирург, участковый и медбратья ошеломленно глядели на Троишина.
— Он ведь физик, у нас в институте работал, — продолжал Кузнецов. — Его группа занималась биоэнергетикой растительных сообществ. Ведь лес — это сложнейшая система биополей. Его элементы, отдельные растения, оказывают друг другу взаимную поддержку, помогают друг другу выжить. Именно поэтому, кажется, многие грибы растут только в лесу. Гена сумел настроить свое биополе в резонанс с энергоритмом леса…
— Как это? — не понял хирург.
— По принципу адаптивного биоуправления. Аутогенная тренировка: так учат больных эпилепсией предотвращать приступы. Механизм неясен, результат есть. Получилось. Лес как бы принял его за… часть самого себя. Гена никогда не был атлетом, но в лесу смог бы побить любой мировой рекорд. Я видел кое-что такое… Помню, были вместе на охоте. У лесозаготовителей трактор застрял. Так Гена взял и вытащил его вместе с грузом. Шесть толстенных бревен! Просто руками… А потом случилось несчастье. В бане поскользнулся — перелом позвоночника. А я вспомнил про его способности или свойства… Ну что значит — вспомнил: дошло до меня… Дай, думаю, попробую. Получил разрешение. Отвез его из больницы в лес… После неделю в себя прийти не мог… Такие вот дела. Без леса ему нельзя. Вез леса он — конченый инвалид.
Троишин встал, потянулся. Сложил носилки и понес к машине.
— Все в порядке. — Теперь его лицо порозовело, выглядел он совсем здоровым. — Можете забирать… инструмент.
Участковый вдруг обнял Троишина, даже фуражку уронил на мокрую траву.
— Ну черт! С ума старика свел.
Сквозь лица людей Троишин вдруг снова увидел отчаянно вертящиеся толстые колеса перевернутого КрАЗа и туши, вываливающиеся в грязь.
— Ты что. Гена? — насторожился Кузнецов, заметив перемену в Троишине.
— Лоси… Они в лесу не оживают… Странно. Ведь это их лес. Почему так, Саша?
— Не знаю, Гена… Откуда нам это знать?
— Странно, — угрюмо повторил Троишин.
Комментарии к книге «Без симптомов (Сборник, неполный)», Сергей Анатольевич Смирнов
Всего 0 комментариев